Главная » Книги

Игнатьев Алексей Алексеевич - Пятьдесят лет в строю, Страница 26

Игнатьев Алексей Алексеевич - Пятьдесят лет в строю



подготовке этого злодеяния сербами и, наконец, уже совершенно утратив самообладание, повел атаку против русской политики в славянском вопросе вообще:
  - Мы не позволяем себе вмешиваться в ваши дела, когда узнаем об убийстве ваших сановников и великих князей. По какому же праву ваше "Новое время" позволяет себе вести неприличную кампанию против нас за арест в Галиции какого-то безвестного попа?
  Давно еще, со времен маньчжурской войны, имел я зуб против авторитета суворинской газеты: ее стратеги подарили нам Линевича, ее дипломаты - Сазонова, а ее политики - всю ту плеяду русских премьеров, что систематически подготовляли справедливый взрыв народного [417] негодования. С момента босно-герцеговинского инцидента господин Пиленко на столбцах этой газеты решил сделать себе карьеру на безответственной травле русской дипломатии, недостаточно энергично, по его словам, защищающей то братьев-славян, то чуть ли не само достоинство России. Этому борзописцу не было дела ни до внутренней, ни до внешней слабости его страны. Цензура все пропускает, а царь читает только "Русский инвалид" и "Новое время".
  Графу Сэчэну все это, вероятно, было хорошо известно, и потому мои объяснения, что "Новое время" не является официальным правительственным органом, могли лишь представить для нас обоих возможность вежливо, но и навсегда расстаться. От писаний господина Пиленко нашей стране не удалось освободиться и после революции, так как, продавши себя столь же продажной газете "Матэн", он оказался ее осведомителем в советских делах, а потому одним из самых злостных наших врагов.

    x x x

  Последним предвоенным видением в Париже явился для меня парад 14 июля, в день национального праздника, установленного в память взятия революционным народом Бастилии.
  Как большой придворный бал 1904 года был последним в России, так и парад на Лоншанском поле 1914 года оказался неповторимым во Франции. Во время войны здесь паслись гурты скота для фронта, а после войны национальный праздник окрасился в новые и чуждые для меня, как и для многих французов, цвета: Франция-победительница, по мнению ее правящей верхушки, должна была выкинуть из своей памяти всякие воспоминания о революции, и празднование взятия народом оплота королевской власти должно было замениться празднованием победы, торжеством реакции над поднимающейся волной рабочего движения. Парады 14 июля были сведены к прохождению победных знамен и нескольких рот и батарей, представительниц особенно отличившихся в мировой войне полков, перед могилой Неизвестного солдата, вокруг Триумфальной арки. Для главного участника и ценителя прежних парадов - парижского народа - места не было. И для меня - тоже.
  До войны этот народ направлялся на парад еще накануне, с вечера, целыми семействами и ночевал под сенью Булонского леса: с рассвета каждый стремился занять место поближе к его опушке, окаймлявшей с трех сторон ипподром. Он был расположен в низине и с окружающих холмов был виден как на ладони. Громадные скаковые трибуны отводились только для избранной публики, по протекции. Из-за страшной жары, отмечавшей обычно во Франции это время года, во избежание утомления войск и солнечных ударов парад назначался в необычный для подобной церемонии час: в семь часов утра.
  К этому времени весь этот участок Булонского леса напоминал подобие военного лагеря с тлеющими остатками ночных костров, с выходящими с разных сторон войсками всех родов оружия, белеющими то тут, то там белыми флагами с красным крестом у пунктов "Скорой помощи". [418]
  Военные атташе собирались по традиции у ветряной мельницы - в XVIII веке она составляла часть тех folies (безумий), которые строил брат короля, граф д'Артуа, как декорацию для игр пресыщенных жизнью аристократов, изображавших пастухов и пастушек.
  Тут, отдельно от построенных уже в ряд казенных лошадей, предназначенных для военных атташе, стоял и мой чистокровный гнедой конь, приобретенный незадолго до этого у старинной скаковой конюшни Омон. К нему так шла отличная от французской нарядная русская седловка с медным переносьем и подперсьем! (Форменная седловка представляла, на мой взгляд, одно целое с военным мундиром.) Войска уже были построены в ожидании объезда командовавшего парадом военного губернатора Парижа, но стояли "вольно", а ближайшие к нам стальные каре кирасирских дивизий спешились.
  Среди офицеров 1-го полка я имел много приятелей и для проминки своего нервного коня пошел к ним ровным "кэнтером" по чудному грунту скакового круга. Как часто напоминали мне кирасиры о моем коне при моих посещениях фронта в мировую войну. Они тогда уже сидели спешенными в грязных окопах, а лучший мой друг Девизар, когда-то доставивший мне эту лошадь, погиб смертью храбрых в самом начале войны.
  Через несколько минут все громадное поле огласилось звуками "Марсельезы", звучавшими, как мне казалось, особенно воинственно в этот день: Aux armes, citoyens!
  Formez vos bataillons! (К оружию, граждане!
  Стройтесь в ряды!) Как долго эти слова сохраняли для меня свой первоначальный смысл - призыв народа к защите революции! Но в это июльское утро беззаботный парижский народ не думал о войне. Он просто искренне любовался своей армией, выражая восторги громкими приветствиями по адресу каждой проходящей части. На первый взгляд, все военные парады похожи друг на друга: тот же порядок объезда, та же последовательность в родах оружия при прохождении церемониальным маршем. Однако всякому военному человеку должны бросаться в глаза те небольшие различия в порядке движения, которые являются характерными не только для армии, но и для нации.
  В ту, не так уж отдаленную, но столь отличную от теперешней, эпоху на парадах проходили люди, но не проносились машины, трещали барабаны, но не гремели неуклюжие танки.
  Никакие революционные потрясения не в силах лишить революционную армию тех военных традиций, которые всегда были дороги солдатам, составляли гордость армии и отличали ее от армий других наций. Кто мог более величественно, чем королевский тамбур-мажор, подбрасывать высоко свой жезл, кто мог звонче, чем наполеоновские фанфары, перекликаться с собственным оркестром и покрывать его пронзительными звуками вскинутых и перекинутых в воздухе труб?! [419] В какой стране кавалерия, даже на парадах, не признавала другого аллюра, как широкий галоп, и как могли потомки "санкюлотов" {21} не сохранить от рыцарских времен для своих начальников красивых и театральных салютов шпагой?! Как вечный вызов тяжелому гусиному шагу своего врага - пруссака французская пехота проходила нарочито ускоренным, легким коротким шажком. Традиционные густые пехотные каре казались благодаря этому полными жизни и свойственного нации живого темперамента.
  Этот же темперамент ярко выразился и в момент моего отъезда с парада. Опасаясь возможности и враждебных выкриков по адресу германского военного атташе, меня просили сесть с ним в один и тот же открытый автомобиль. Не знаю, впрочем, насколько было ему, однако, приятно услышать вырывавшиеся со всех сторон крики толпы: "Vive la Russie! Vive les russes!"
  Так же как и на маневрах в Монтобане, в этих возгласах слышалась уже не простая овация, а слепая вера парижан в свою могучую восточную союзницу.

    x x x

  В тот же вечер я выехал в Петербург для встречи там Пуанкаре, собиравшегося нанести визит царю и другим иностранным монархам по случаю своего выбора в президенты. С целью избегнуть проезда через Германию Пуанкаре совершал свое путешествие морем. Это меня, как военного агента, освобождало от его сопровождения, и я мог остановиться дня на два в Берлине, чтобы повидать своего нового коллегу, полковника Базарова, заменившего Михельсона. Я знал Павла Александровича еще по маньчжурской войне.
  Стоял я в Берлине всегда в той же первоклассной, хоть и устаревшей гостинице "Бристоль", на Унтер-ден-Линден, в двух шагах от нашего посольства. В отношении выбора гостиниц я всегда поступал вопреки поговорке и предпочитал быть последним в городе, чем первым в деревне, то есть находил практичнее занимать самую дешевую комнатушку в первоклассном отеле, чем за ту же цену хорошую, но во второклассном.
  Было ровно десять часов утра, когда тихая в это время Унтер-ден-Линден огласилась необычайной для уха музыкальной сиреной автомобиля.
  - Это наш кайзер едет во дворец,- с почтением объяснили мне в гостинице.- Никто, кроме него, не имеет права в Германии пользоваться подобным гудком. Внешняя рисовка Вильгельма II представляла тот гипноз, который действовал не только на его подданных, но и на иностранцев. Вот он ежедневно гудком автомобиля оповещает всех своих врагов о проезде по столице, вот с сухой от рождения рукой галопирует в Тиргартене, заговаривая то с тем, то с другим офицером берлинского гарнизона или иностранным военным атташе, вот он в форме адмирала [420] произносит речь на спуске нового броненосца в Киле, а вечером в скромном синем сюртуке генштабиста успевает показаться то на театральной премьере, то на концерте. Он находит даже время после верховой прогулки запросто заезжать пить утренний кофе в русское посольство, где его принимает молодящаяся супруга посла графа Павла Андреевича Шувалова. Только после падения всех европейских империй мне довелось, со слов одного из близких друзей Шуваловых, узнать, какого рода дела устраивались за этими интимными беседами на Унтер-ден-Линден. Впав в бедность после революции, вдова Шувалова искала в Париже покупателя на железнодорожные акции прусских железных дорог, подаренных ей Вильгельмом, как рассказывали, в обмен на небольшую услугу: постройку стратегических железных дорог на нашей западной границе сообразно видам германского генерального штаба.
  Среди бесцветных монархов начала века типа Николая II Вильгельм, несомненно, выделялся природной талантливостью, скованной узкими монархическими идеалами, и при своей опасной фантастике служил хорошим прикрытием для совсем не фантастического развертывания дерзких планов германского империализма. Надо было быть очень прозорливым дипломатом, чтобы угадать, где кончалось фиглярство кайзера и где начиналось выполнение им роли, выработанной окружавшей его воинствующей кликой.
  Так же трудно было угадать, что за красивым и на вид безопасным фасадом, который представлял собой гвардейский вахтпарад, проходивший под окнами моей гостиницы с оркестром, скрывалась лихорадочная подготовка страшной мировой бойни и что эта внешняя муштра составляла часть системы боевого воспитания не только армии, но и всего немецкого народа.
  Вензеля русского императора Александра I на белых погонах прусрких гвардейцев напоминали об общих боевых традициях русской и германской армий после совместных походов против Наполеона, но бывший "Священный союз" уже рушился на моих глазах, а ближайшее будущее, повергнув в прах все три империи, входившие в союз, доказало искусственность и слабость политических комбинаций, построенных на монархических началах. Они давно уже пережили сами себя. Картина мрачного и, быть может, близкого будущего открывалась всякий раз в беседах с моими берлинскими коллегами. Про численность германской армии в мирное время - семьсот пятьдесят тысяч - говорить уже не приходилось. Спокойный и такой уравновешенный Базаров лишний раз подтвердил мне те астрономические цифры, которые определяли размеры развертывания германской армии при мобилизации и численность обученного запаса. Оба мы при этом сходились в мнении, что все резервные корпуса будут мобилизованы одновременно с действующими, и уже это одно увеличит силу первого германского удара почти вдвое против того, на чем упорно продолжал строить расчеты наш генеральный штаб. Павел Александрович знал про мою работу в Копенгагене и разделял мое мнение, что качество резервных полков будет не ниже, а, пожалуй, даже и выше действующих, что и подтвердилось первой мировой [421] войной: немцы поздно развиваются, и юноши - почти дети - девятнадцати-двадцати лет менее выносливы, чем резервисты двадцати девяти-тридцати лет, гордившиеся при этом возможностью вступить в ряды своих же старых полков, как это предусматривала система мобилизации. Старые маньчжурцы, мы оба могли себе ясно представить, сколь ужасна по своим размерам может быть мировая война, а потому таили надежду, что Германия в последнюю минуту не решится на роковой шаг.

    x x x

  В Петербурге на Дворцовой площади спокойно продолжала работать наша грузная и сложная штабная машина. Сенсационной новостью являлось назначение нового начальника генерального штаба - Янушкевича. Злые языки говорили при этом, что этому высокому посту Янушкевич обязан своим умением развлекать царя веселыми рассказами за скучными попойками в гвардейских полках. Мне это его качество не было известно, и новый начальник генерального штаба представлялся мне просто удобным человеком для Сухомлинова, как не мечтавший, подобно своим предшественникам, о самостоятельном и не подчиненном военному министру положении.
  Я помнил Янушкевича еще по академии, где ему были поручены практические занятия по военной администрации с одной из самых слабых групп. В ту пору он ничем не выделялся.
  Встретил меня новый начальник весьма просто и, как мне показалось, с оттенком того уважения, которым я не был избалован в России. После моего доклада о выполнении французами "большой программы" Янушкевич спросил:
  - Скажите, Алексей Алексеевич, много нас опять будут мучить французы?
  - Не думаю,- успокаивал я.- Специальных военных представителей Пуанкаре с собой не везет. Хорошо иметь только на всякий случай под рукой для справок военную конвенцию.
  - А где же она находится?- не без тревоги спрашивает меня сам хранитель этого не имевшего копии документа.
  - Да вот тут, в вашем сейфе,- указываю я на угол кабинета.
  - Там ничего нет: Жилинский, уезжая в Варшаву, все с собой забрал, заявив, что это только его личные бумаги. Не хранится ли этот документ во французском отделе?- успокаивает себя Янушкевич.
  Разумеется, что начальник отдела и в глаза не видал этого архисекретного документа, на поиски которого были мобилизованы все ответственные работники генерального штаба. Он так и не нашелся, и Россия вступила в войну, не имея в своих руках никакого письменного обязательства своего союзника. Для встречи Пуанкаре надо было ехать в Петергоф и ожидать его на пристани в Нижнем парке. Там к назначенному часу собралась вся царская свита, выросшая за последние годы до небывалых размеров: [422] в целях развития верноподданнических чувств всякий командир гвардейского полка зачислялся в свитские генералы, а адъютанты полков - во флигель-адъютанты. Задержка в подобном "монаршем благоволении" считалась чуть ли не оскорблением для полка. История показала, что в день отречения от престола Николая II из всей этой украшенной царскими вензелями компании ему остался верным только один его друг детства, совершенно бесцветный, но принципиальный Валя Долгорукий. Тогда же на пристани эти привилегированные военные держали себя как настоящие хозяева положения; многие, знавшие меня раньше по гвардейской службе, попросту игнорировали этого отщепенца, полудипломата в форме генерального штаба. Сказался вреднейший обычай, о котором говорит русская пословица: "С глаз долой - из сердца вон".
  Не желая дискредитировать в глазах французов своего положения и памятуя уроки, полученные еще в Швеции от контакта с русским придворным миром, я все три дня пребывания Пуанкаре держался в тени, в задних рядах, стремясь не попасть на глаза никому из русских. Тяжело было видеть при этом, из каких ничтожеств умудрился Николай И составить ближайшее окружение Пуанкаре. Ответственные разговоры с французами позволял себе вести только глава состоявшей при них свиты, ничем нигде не отличившийся и какой-то малоизвестный генерал-адъютант. Царь, разумеется, сопровождать президента в собственную столицу не смел, а потому на долю генерала выпала нелегкая задача занимать французов при переезде на пароходе из Петергофа в Петербург. Слухи о рабочих беспорядках произвели глубочайшее впечатление на наших союзников, и ядовитый талантливый французский премьер Вивиани всю дорогу уничтожал несчастного генерала своими расспросами. Русская свита президента была возмущена: затрагивать подобные дела считалось в петербургском высшем обществе верхом бестактности; полиция, жандармы, а главное, царская гвардия служили еще достаточно прочной стеной, чтобы изолировать правящие классы от "черни". Хитрые французы, по-видимому, этой уверенности уже не имели.
  - Le Président est un peu inquiet; ce n'est pas trop sérieux, n'est ce pas? (Президент несколько обеспокоен; это не слишком серьезно, не правда ли?) - спросил меня почти на ухо на следующий день один из ординарцев Пуанкаре, улучив для этого совсем неподходящую минуту на параде войск в Красном Селе. Парадный обед в честь Пуанкаре состоялся в Большом петергофском дворце. Стоял чудный теплый вечер, через открытые окна зала доносился шум воды, извергавшейся могучим "Самсоном". В виде особой бестактности, а может быть, просто по недомыслию, меня посадили за обедом рядом с германским военным атташе. Разговор, естественно, ограничивался обменом впечатлений о сравнительных красотах Петергофа и Потсдама. Но когда Николай II встал и начал свою речь, мне хотелось тут же провалиться на месте. Я никак не мог предполагать, что вопрос войны уже настолько назрел. Одно дело, когда Пуанкаре говорил о значении нашего союза среди собственных журналистов, [423] и другое - когда царь при всем дипломатическом корпусе указывает без обиняков, против кого направлен этот союз.
  - Небось немцам жарко стало,- сказал мне после обеда какой-то раболепный царедворец.
  Как жаль, что я не могу точно воспроизвести речь царя, но ясно помню, что весь следующий день я провел под впечатлением тех выражений, которые непосредственно задевали Германию. Мне было известно, что речи подобного рода всегда составляются и согласуются с министрами иностранных дел, и очевидно, что тонкий Вивиани постарался вложить в речь царя все, что желал, но не хотел сказать Пуанкаре, ограничившийся красноречивым и не компрометирующим его ответом. Разговор царя с глазу на глаз с президентом состоялся только утром последнего дня в том же Большом петергофском дворце. Николай II для этого специально приезжал из Александрии, где он летом и зимой жил с семьей. Какие вопросы были подняты, никто из бродивших по парку чинов свиты догадаться не мог. Я знал только, что текст военной конвенции для этого не потребовался: бедный Янушкевич еще лишний раз шепнул мне на ухо все те же знаменательные слова: "Не нашли!" Смутное и невеселое впечатление осталось от обеда, данного Пуанкаре в честь царя на броненосце "Франс", стоявшем на Кронштадтском рейде и готовом к отплытию. Корабль не был создан для подобных приемов, и, несмотря на иллюминацию, гости после обеда болтались в полутемных проходах между грозными орудиями башен верхней палубы. Как бы в тумане мелькнули передо мной в последний раз силуэты царя и царицы...
  Тиха и пустынна была набережная могучей Невы, когда я возвращался пешком от пристани Николаевского моста до Литейного моста, вблизи которого находился опустевший родительский дом. Мать с семьей ожидали меня в Чертолине. Глухое предчувствие чего-то зловещего, которое охватывало меня в эту тихую летнюю ночь, меня не обмануло: я увидел вновь эту набережную и золотой шпиц Петропавловской крепости только семнадцать лет спустя.
  Когда я засыпал, в ушах еще звенели звуки "Марсельезы" и "Боже царя храни" - эти гимны так мало были созвучны, но оба звучали как сигнал военной тревоги. Я не мог только предполагать, что этот же сигнал меня разбудит на следующее утро: еще в кровати мне подали номер "Нового времени", где на первой странице я прочел австрийский ультиматум Сербии. "Война!" - уже твердо решил я на этот раз и помчался на Дворцовую площадь прямо в отдел секретной агентуры, к Монкевицу. Этот генерал был в постоянном контакте с министерством иностранных дел и мог лучше других знать, что происходит в высших сферах. Тонкий был человек Николай Августович: он был со мной всегда очаровательно любезен, но прочитать его мысли было тем более трудно, что он мог их хорошо скрывать за своей невероятной косоглазостью. Невозможно было угадать, в какую точку он смотрел. Помощником себе он взял Оскара Карловича Энкеля (будущего начальника [424] генерального штаба финской армии), тоже умевшего скрывать свои мысли. Оба они держались обособленно от остальных коллег, совершенно не считались с их мнением и своим обращением со мной ясно давали понять, что они являются хотя и косвенными, но единственными непосредственными начальниками военных агентов.
  Они держали себя европейцами, людьми, хорошо знакомыми с заграничными порядками, и вместо плохой штабной столовой всегда приглашали запросто позавтракать в "Отель де Франс" на Большой Морской - там по крайней мере ни вызовы начальства, ни вопросы посетителей не могли помешать интимной беседе. Много таинственного и необъяснимого, в особенности в русских делах, оставила после себя мировая война, и первые загадочные совпадения обстоятельств начались для меня именно в это памятное утро 24 июля. Чем, например, можно объяснить, что во главе самого ответственного секретного дела - разведки - оказались офицеры с такими нерусскими именами, как Монкевиц, по отчеству Августович, и Энкель, по имени Оскар? Каким образом в эти последние, решительные дни и часы почти все русские военные агенты находились везде где угодно, только не на своих постах? Почему и меня в это утро Монкевиц и Энкель так упорно убеждали использовать отпуск и поехать к матери в деревню?
  - Вы, дорогой Алексей Алексеевич, вечный пессимист. Австрийский ультиматум Сербии - это только небольшое дипломатическое обострение,- объясняли они мне.
  - Не стану утверждать, что это война, но все же считаю, что в такие тревожные минуты каждый должен быть прежде всего на своем посту. Там будет видно.- И, прицепив саблю, я поехал на Невский проспект в отделение спальных вагонов брать билет на норд-экспресс, уходивший в Париж в тот же день, в шесть часов вечера. В дверях я столкнулся с моим коллегой, военным агентом в Швейцарии полковником Гурко.
  - Ты куда так спешишь?- спросил он меня. Я повторил ему доводы, только что высказанные Монкевицу, о необходимости для нас, военных агентов, срочно вернуться к нашим постам.
  - Пошел ты к черту! Что я там буду коптеть. Я здесь рассчитываю на днях получить в командование полк,- ответил мне неглупый, но известный своей сказочной рассеянностью коллега.
  Это легкомысленное отношение к своим служебным обязанностям Гурко имело роковые последствия: в его сейфе в Берне, ключ от которого он по рассеянности где-то забыл, были заперты все адреса нашей секретной агентуры в Германии, и мы оказались отрезанными от нее в самые роковые часы первых дней германской мобилизации и сосредоточения. Швейцарская граница с Францией была в это время уже закрыта, и мне пришлось по приказу из Петербурга затратить немало времени и хлопот, чтобы пропустить через нее одного из моих парижских сотрудников. В конце концов драгоценный сейф пришлось взломать. [425] После мимолетной встречи с Гурко я долго еще должен был упрашивать агента спальных вагонов устроить мне место в норд-экспрессе. Все билеты были уже проданы, и мне в виде особого исключения предоставили купе проводника. В нем я устроил и своего посла, Извольского, который уже никакого себе места в поезде не нашел.
  Торжествующий от достигнутого успеха, я вернулся к Монкевицу, чтобы сообщить о своем отъезде.
  Шел уже второй час дня.
  - Сейчас в Красном Селе закончилось экстренное совещание министров под председательством самого государя,- объявил мне Монкевиц.- Военный министр только что телефонировал и, узнав, что вы собираетесь вернуться в Париж, просил вас немедленно съездить в Красное Село. Ему необходимо видеть вас перед отъездом.
  - До поезда мне остается около четырех часов времени и, чтобы успеть обернуться, надо как-нибудь получить машину,- ответил я, взглянув на часы. Военный автомобиль мог предоставить только, как особое личное одолжение, начальник автомобильной роты полковник Секретев. Обделывая в Париже свои дела с фирмой "Рено", он старался быть особенно со мною любезным.
  - Господин полковник подойти к аппарату не могут. Они только что вышли с молебствия по случаю ротного праздника и в настоящую минуту в офицерском собрании садятся за стол,- ответил мне дежурный офицер автомобильной роты. "Тут война, а они справляют молебны и ротные праздники",- подумал я не без возмущения. Я еще не предвидел, что "мирное житье" будет продолжаться в русском тылу и на протяжении всей кровавой войны!
  Открытую машину "Рено" со слегка выпившим лихим шофером я все же получил и в исходе четвертого часа уже подлетел к царской палатке в Красном Селе. Здесь мне представилось необычайное зрелище: на шоссе и на прилегающей к палатке небольшой площадке были выстроены пажи и юнкера, а в середине каре толпилась царская свита, генералитет и иностранные военные атташе. Первыми бросились в глаза блестящие шишаки касок германских военных представителей. Война, участь России была решена слетевшимися в Красное Село Сазоновым, Сухомлиновым и царем за одно утро (посла союзной страны они даже не нашли нужным об этом уведомить), а после хорошего завтрака этот безвольный царь превратился в настоящего вояку и, как дерзкий вызов Германии, досрочно производил юнкеров в офицеры.
  Германский военный атташе, конечно, хорошо меня знал в лицо, и мое внезапное появление могло только подчеркнуть, как мне казалось, быстрый темп нарастающей угрозы. К тому же все присутствующие были в походной форме, защитных фуражках, при шашках, а я, не успев переодеться, приехал в городской черной фуражке и при сабле. Поэтому, соскочив с машины, я незаметно забежал за ближайший к палатке деревянный фрейлинский флигель и, улучив минуту, знаком вызвал к себе одного из помнивших меня еще стариков камер-лакеев. [426]
  - Иди,- сказал я,- доложи осторожно военному министру, что я здесь и его жду. Через несколько минут, покинув свиту, торопливой легкой походкой подошел ко мне Сухомлинов в сопровождении Янушкевича.
  - Как хорошо, что вы уезжаете,- сказал он.- Подбодрите как следует там французов. Предупредите, однако, их, что мы общей мобилизации не объявили, а только частично мобилизуем корпуса, находящиеся на границе Австро-Венгрии. Зная прекрасно, что частичная мобилизация по плану No 2 была предусмотрена только на случай оккупации Финляндии, а что мобилизовать часть корпусов вне общего плана мобилизации мы не могли, я из осторожности позволил себе проверить, точно ли я понял "его высокопревосходительство", и получил подтверждение. Война, значит, не решена, но почему же Сухомлинов с таким неподдельным волнением меня обнимал на прощание, почему Янушкевич не менее сердечно со мной прощался, как будто они расстаются со мной навсегда? Вот с какими мыслями мчался я обратно в Петербург - прямо на Варшавский вокзал.
  На поезд я поспел, лег и проснулся, уже подъезжая к пограничной станции Вержболово. Там я сразу прошел в кабинет начальника жандармского управления полковника Веденяпина, с тем чтобы переодеться в штатское платье. За долгие годы моей заграничной службы он уже хорошо меня знал: мало ли по каким делам приходилось прибегать к содействию этого всесильного представителя наших пограничных властей! На этот раз я застал Веденяпина потерявшим уже обычную для него уверенность в себе.
  - Посоветуйте, Алексей Алексеевич, как мне поступить? - растерянно спрашивал он.- Могу вам сообщить по секрету: все полки получили срочный приказ вернуться из лагерей в свои постоянные гарнизоны, очевидно, для мобилизации. "А Сухомлинов-то меня убеждал, что ни Виленский, ни Варшавский округа не мобилизуются",- подумал я про себя, но, конечно, промолчал.
  - У меня же,- продолжал Веденяпин,- никаких распоряжений на случай войны не имеется. В ста шагах, как вы знаете, уже пограничная речка. Немцы могут вторгнуться в любую минуту. Что же мне делать со станцией? Разрушать ее или нет?
  Какой я мог дать совет? Запросить начальство? Но оно, казалось бы, должно было подумать о пограничных станциях за много лет до войны! Так и оставил я Веденяпина в неведении, впоследствии узнал, что все случилось, как он и предвидел. Немцы заняли Вержболово. Сжег ли Веденяпин станцию или, наоборот, оставил ее в неприкосновенности, мне объяснить не могли, но твердо уверяли, что он кончил самоубийством в Вильно. Как бы он ни поступил при отсутствии инструкции, его легко можно было обвинить в измене. В Эйдкунене, германской пограничной станции, я встретил знакомую и обычную обстановку, разве только таможенные и железнодорожные [427] служащие показались мне особенно предупредительными.
  Естественно, что весь день я не отрывался от оконного стекла, стремясь заметить хоть малейшие, но хорошо мне знакомые еще с академии признаки предмобилизационного периода: удлинение посадочных платформ, сосредоточение к большим станциям подвижного железнодорожного состава и т. п. Но уже темнело, а мне все еще ничего не удалось заметить.
  Горькую истину, подтвердившую неизбежность войны, пришлось узнать только в Берлине, где к нам в купе вошел поверенный в делах, выехавший встретить Извольского.
  На мирном, тихом Унтер-ден-Линден, перед зданием русского посольства, уже гудела негодующая толпа. Возбуждение против России дошло до предела. Извольский от волнения то и дело поправлял свой спадавший с глаза монокль: он еще надеялся на свои дипломатические способности для улаживания конфликта. Для меня же с минуты расставания с Сухомлиновым жребий был брошен.
  - Это ведь для тебя,- указав на стенку, добродушно сказал французский проводник, принимая вагон от своего немецкого коллеги на Бельгийской границе. На стенке продолжала висеть сабля с красным анненским темляком и надписью "За храбрость".

    x x x

  Гроза приближалась. Стало темно на душе. Раскаты того грома еще не было слышно, но первые молнии уже проблистали.
  Я возвращался в Париж со смутным предчувствием ожидавших меня там трудностей всякого рода, но я, конечно, не мог предполагать, что никогда уже больше не увижу тех, от кого зависела не только моя собственная служба, но и судьба моей родины, что страшная, невиданная еще в мире война выведет Россию на новые пути, а предстоящая мне служба во Франции перекует меня в того, кем я стал в настоящее время.

    * Книга четвертая. *

    Глава первая. Роковые дни

Петербургский экспресс прибыл в Париж в понедельник 27 июля 1914 года точно по расписанию в шесть часов вечера. Он оказался последним поездом, прибывшим из России до мировой войны.
  Порвалось первое звено моей связи с родиной... На хорошо мне знакомом, закопченном парижском Северном вокзале навстречу мне бросились два французских офицера, ординарцы военного министра господина Мессими и начальника генерального штаба генерала Жоффра. Вытянувшись и взяв руку (по французскому уставу с вывернутой наружу ладонью) под козырек, они мне доложили, что их начальники ожидают с нетерпением моего визита. Тут уж было не до мундира с орденами, ни до сюртука с цилиндром - весь этот церемониал был выброшен надолго, если не навсегда, из дипломатического обихода. Прямо с вокзала, не заезжая домой, я отправился на улицу Сен-Доминик и через несколько минут уже вошел в давно знакомый мне кабинет военного министра. Все французские министерства размещены, как известно, в бывших дворцах королевской аристократии, и военным министрам было, между прочим, лестно восседать за роскошным столом самого Наполеона. Мессими принадлежал к типу политических выскочек: он не был адвокатом и не был связан с парламентом династическими узами. По образованию это был блестящий генштабист, по социальному положению - крупный помещик, разводивший известную мясную породу серых быков в провинции Невер, по политическим взглядам - республиканец с "левым" уклоном, по темпераменту - типичный сангвиник. Изношенное раньше времени лицо и красноватый нос хранили следы привольной жизни. На пост военного министра в кабинете Вивиани Мессими попал незадолго до моей поездки с Пуанкаре в Россию. При первом же приеме он успел выразить мне возмущение деятельностью своих предшественников: вместо трех французских офицеров он хотел командировать для стажировки в Россию ежегодно на правах взаимности несколько десятков, а русский язык ввести как обязательный во французской военной академии. [429]
  Хотя эти столь желательные для меня мероприятия не успели осуществиться, но все же переговоры о них создали ту благоприятную атмосферу, которая оказалась столь ценной с минуты моего возвращения в Париж.
  Мессими встретил меня уже почти как коллегу-генштабиста, и мне поэтому было нетрудно исполнить поручение Сухомлинова: объявить о частичной мобилизации против Австро-Венгрии не больше четырех военных округов, но вместе с тем на всякий случай "подбодрить французов".
  Как я и ожидал, "подбодрять" наших союзников не пришлось. Мессими мне сообщил, что уже со вчерашнего дня были приняты первые меры по охране железных дорог и ценных сооружений, по возвращению отпускных, но что подготовку к мобилизации приходится проводить с особой осторожностью, дабы не вызвать этим затруднений в продолжающихся дипломатических переговорах с Германией, Англией и Австро-Венгрией.
  - Во всяком случае, прошу вас заверить ваше правительство (это слово всегда звучало для меня фальшиво, так как по существу правительства, в европейском понимании этого слова, в царской России не существовало), что Франция при всех обстоятельствах точно выполнит свои союзнические обязательства,- закончил Мессими.
  То же примерно повторил мне и генерал Жоффр, которого я застал в его рабочем кабинете на бульваре Сен-Жермен. Толстяк старик с молодым лицом и хитрым взглядом был, по обыкновению, загадочен и неразговорчив. Принимать на себя роль газетного репортера мне было не к лицу, хотя я и сгорал нетерпением узнать подробности выполнения союзниками плана мобилизации.
  - Мы принимаем пока только меры, предусмотренные для предвоенного периода,- осторожно объявил мне Жоффр, и в этой осторожности отражалась та дисциплинированность в отношении к своему правительству, которая всегда меня поражала в будущем главнокомандующем. (Пуанкаре тем временем, прервав свое путешествие, еще только плыл по волнам Балтийского и Немецкого морей, а без него никто не решался брать на себя ответственность за какое-нибудь серьезное решение.)
  В посольстве, расположенном в двух шагах от военного министерства, я застал всех коллег за лихорадочной работой, в которой они были истинными мастерами: шифровкой и расшифровкой телеграмм.
  Если в мирное время шифр представлял одну из важнейших частей дипломатической машины, то в военное время от качества шифра зависела судьба армий и народов. Шифры существовали с незапамятных времен, но можно с уверенностью сказать, что никогда раньше они не играли такой роли, как в первую мировую войну. Приходилось передавать военные тайны между союзниками, разделенными непроницаемой стеной неприятельских фронтов. Техника позволяла преодолеть эту трудность. Через голову врагов понеслись по невидимым волнам эфира секретнейшие документы [430] по взаимному осведомлению. Беда была только в том, что перехватить радиовещание оказалось гораздо проще, чем захватить вражеского посланца. Шифр в этих условиях стал одним из важнейших элементов секретной связи. Русский дипломатический шифр, по мнению специалистов, был единственным не поддававшимся расшифровке, но зато военные шифры, в частности наш агентский, были доступны для детей младшего возраста и тем более для немцев. Трагическая гибель армии Самсонова в начале войны была связана, как многие объясняли, с тем, что немцы перехватили русскую радиотелеграмму. Урок этот не послужил, однако, на пользу нашему генеральному штабу: он был так влюблен в свой глупейший буквенный шифр, что продолжал в течение двух лет посылать нам под особым секретом необходимые для этой системы входные лозунги, рассчитывая затруднить этим расшифровку. Последняя была настолько легка, что ею занимались не только наши враги, но даже и лучшие друзья. Я бы и сам этому не поверил, если бы однажды, при вскрытии обычной дневной корреспонденции во французской главной квартире, не нашел среди других документов не подлинную, а уже тщательно расшифрованную телеграмму на мое имя из Петербурга. Это была, конечно, небрежность того органа, на который была возложена цензура моей переписки. Французов я поблагодарил за выполненную вместо меня работу, а начальство свое лишний раз просил о присылке мне какого-нибудь порядочного шифра.
  Этот вопрос явился особенно серьезным в роковые дни перед войной, и, не доверяя своему агентскому шифру, я вынужден был посылать свои телеграммы через посольство за подписью самого Извольского. Отношения, установленные с послом с минуты моего назначения в Париж, особенно пригодились: малейшая несогласованность и расхождение в оценке положения между нами могли повести к самым неправильным выводам в Петербурге. Как приговоренный к смерти сохраняет до самой последней минуты надежду на помилование, так и все мы, большие и малые участники дипломатических переговоров, в последние дни перед войной надеялись на какое-то чудо, на мирный исход русско-австро-сербского конфликта. Между тем телеграммы Сазонова с каждым часом становились все тревожнее: главный дипломатический нажим Германии, естественно, был направлен на Россию. Одним из решающих моментов явилась ночь с 29 на 30 июля. Поздно вечером я послал очередную телеграфную сводку о военных мероприятиях нашей союзницы - сведения, которые мне не без труда удалось получить от Жоффра. (Пуанкаре вернулся в этот день в Париж, все власти почувствовали под собой почву и стали более общительными.)
  "Во Франции все возможное сделано, и в министерстве спокойно ждут событий" - вот какими словами я заканчивал свою телеграмму. События не заставили себя долго ждать.
  Почти одновременно, то есть около двух часов утра, секретари уже расшифровали длинную депешу Сазонова, в которой он сообщил [431] об ультимативных требованиях Германии прекратить наши военные приготовления. "Нам остается только ускорить наши вооружения и считаться с вероятной неизбежностью войны",-гласили последние слова депеши.
  - Как вы это понимаете? - спросил меня Извольский.- Что это за туманное слово - "вооружение"?
  - Это всеобщая мобилизация,- ответил я.
  - Но как же я объявлю об этом французам: мобилизация ведь еще у нас не объявлена,- колебался посол.
  После обычного совещания со мной и с советником посольства Севастопуло Извольский решил лично пойти на кэ д'Орсэ {22} и просил меня одновременно передать содержание сазоновской депеши военному министру. Воинственный генштабист Мессими, услышав про "вероятную неизбежность" войны, превратился неожиданно в дипломата. Он долго подыскивал выражения и в конце концов выработал следующую форму ответа на мое заявление: "Вы могли бы заявить, что в высших интересах мира вы согласны временно замедлить мобилизационные мероприятия, что не мешало бы вам продолжать и даже усилить военные приготовления, воздерживаясь по возможности от массовых перевозок войск". Я прекрасно сознавал, что в подобных советах, кстати невыполнимых, русский генеральный штаб не нуждался, но ссориться с союзниками из-за этого не стоило, и потому, зная щепетильность Извольского, я передал ему дословно записанные мною слова военного министра.
  Трудность положения в эти дни заключалась в том, что Франция, следуя примеру Австро-Венгрии и России, начала мобилизацию еще во время дипломатических переговоров. Вместе с тем, не желая попасть в положение нападающей стороны и тем нарушить условия строго оборонительного договора с Англией, французское правительство было вынуждено на следующий день, 30 июля, принять даже такие противоречивые меры, как мобилизация пяти пограничных корпусов и одновременный отход их передовых частей на десять километров от германской границы. Пуанкаре представлял эти меры Извольскому как доказательство миролюбия, а Жоффр объяснял мне этот тонкий маневр как выполнение заранее предусмотренного плана мобилизации.
  Эта рознь между французским дипломатическим и военным миром отражалась и на моих отношениях с Извольским - его неприятный характер хорошо был известен всем сослуживцам. От бессонных ночей и трепки нервов посол становился совершенно несносным и придирчивым.
  - Вы врете,- сорвалось у него, наконец, по моему адресу,- Пуанкаре мне это объяснял совсем не так. [432]
  Во всякое другое время я имел право тоже вспылить, но в эту минуту обижаться не приходилось: я понимал, что этот выкрик был вызван только горячим желанием как можно лучше выполнить свой служебный долг.
  К утру 31 июля последние надежды на сохранение европейского мира улетучились. Оставалась одна забота: как бы не дрогнула в последнюю минуту Франция, как бы не сорвалась мобилизация.
  Совет министров под председательством Пуанкаре заседал почти беспрерывно. Унизительный ультиматум Германии, конечно, был отвергнут: надо было быть или наивным, или непомерно нахальным, какими часто проявляли себя немецкие дипломаты, чтобы предложить Франции сохранение нейтралитета в случае войны с Россией и потребовать в залог этого временную уступку восточных крепостей - Туля и Вердена; это было равносильно, по существу, обезоружению Франции. Однако последнее слово - "приказ о всеобщей мобилизации" - в совете французских министров так и не было произнесено. Я ожидал его с нетерпением и по раздавшемуся около четырех часов дня телефонному звонку уже догадался, что Мессими вызывает меня, наконец, по этому вопросу. Встреча была сердечная. По одному рукопожатию я понял, что дело сделано. Нервное настроение Мессими отразилось в той телеграмме, которую для точной передачи слов министра я составил первоначально на французском языке тут же в министерском кабинете. Вот текст этого исторического документа:
  "Особо секретно. Срочная. От военного агента. Объявлена общая мобилизация в 3
  ч. 40 м. дня.
  Военный министр выразил пожелание:
  1) Повлиять на Сербию, попросив перейти поскорее в наступление.
  2) Получать ежедневные сведения о германских корпусах, направленных против
  нас.
  3) Быть уведомленным о сроке нашего выступления против Германии. Наиболее
  желательным для французов направлением нашего удара продолжает являться
  Варшава - Позен. Игнатьев".
  Последние слова вызывались не только сознанием относительной военной слабости Франции по сравнению с Германией, но и отражали то тяжелое впечатление, которое сохранялось во французских правящих военных кругах от последнего совещания между Жоффром и Жилинским. Я тоже разделял мнение Жоффра об опасностях, связанных с нашим вторжением в Восточную Пруссию. Во мне еще жила академическая теория моего профессора Золотарева об оборонительном значении линии Буг, Нарев, о Привислянском районе, о выгоде глубокого обхода левого фланга австрийских армий, приводившего к угрозе жизненному центру Германии - Силезскому промышленному району.
  Телеграмма Мессими уже вскрывала сама по себе будущий основной недостаток в ведении союзниками мировой войны: отсутствие единого руководства. Я вернулся в посольство с чувством человека, у которого свалилась гора с плеч. Союзники не подвели! [433]
  Извольский тоже был доволен, но не без сарказма по адресу военных заметил, что "мобилизация - это еще не война" {23}. Эту дипломатическую формулу уже повторяли на все лады в политических кругах Парижа, приписывая ее то Бриану, то самому Пуанкаре.
  Было около семи часов вечера, когда, покончив со служебными делами, мы вышли с Севастопуло из посольства и вспомнили, что со вчерашнего дня еще не только не спали, но и не ели. Мы уже давно жили, как на биваке, подремывая то в том, то в другом посольском кресле в перерывах между телеграммами, совещаниями у Извольского и беготней в министерства. Хороших ресторанов поблизости не было, и мы решили перейти пешком на правый берег Сены. Царившая во все эти тревожные дни нестерпимая жара как будто спала, и было приятно взглянуть, наконец, на мой милый Париж. Он, как всегда, был полон очарования, и, остановившись на мосту через Сену, я залюбовался картиной, на которую когда-то мне указала одна очень чуткая француженка: закат солнца, светло-розовый, смягченный перламутровой дымкой, свойственной только Парижу. Где-то вдали обрисовывались башни старого Трокадеро. Ближайшим к Сене рестораном, где можно было хорошо поесть, являлся "Максим" - когда-то одно из самых веселых мест ночного Парижа. В нем и теперь было людно, но прежние завсегдатаи тонули в толпе самой разночинной публики: солдаты в красных штанах, мастеровой люд в кепках, скромные интеллигенты в соломенных шляпах. Всем этим людям в обычное время не могло прийти в голову перешагнуть порог этого фешенебельного ресторана: он был им не только не по карману, но и не по вкусу. Теперь веселье заменилось волнением последних минут перед расставанием со всем, что дорого, перед разлукой с теми, кто мил и люб сердцу. Ровно десять лет назад я сам испытал подобные чувства, отправляясь в далекую, неведомую для меня Маньчжурию.
  По парижскому обычаю, многих мужчин сопровождали их "petites amies" (подружки), и от атмосферы старого "Максима", где когда-то разодетые парижские женщины со своими кавалерами подхватывали хором модные веселые куплеты, оставалась лишь та непринужденность, которая позволяла объединиться всем собравшимся в

Другие авторы
  • Жулев Гавриил Николаевич
  • Крылов Виктор Александрович
  • Федоров Александр Митрофанович
  • Герценштейн Татьяна Николаевна
  • Курочкин Николай Степанович
  • Совсун Василий Григорьевич
  • Бунина Анна Петровна
  • Чернявский Николай Андреевич
  • Самаров Грегор
  • Бернет Е.
  • Другие произведения
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Воспоминания о Некрасове
  • Сенковский Осип Иванович - Петербургские нравы
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Наталия. Сочинение госпожи ***...
  • Морозов Михаил Михайлович - А. Н. Островский - переводчик Шекспира
  • Горнфельд Аркадий Георгиевич - Черные кабинеты в Западной Европе
  • Карнович Евгений Петрович - Любовь и корона
  • Витте Сергей Юльевич - Царствование Николая Второго. Том 2. Главы 34 - 45.
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Из дневника лишней женщины
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - В. Перельмутер. Прозёванный гений
  • Маяковский Владимир Владимирович - Тексты для издательства "Сегодняшний лубок"
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
    Просмотров: 375 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа