видел, спустившись по внутренней
лестнице из отведенной мне комнаты в столовую!
Там был сервирован обеденный стол с прекрасной посудой и серебром (содержать
серебро в блестящем виде умеют только англичане). Около каждого прибора лежал
большой кусок чудного, совсем белого хлеба - о нем я уже давно забыл и
предвкушал удовольствие поскорее его отведать. Мой походный китель совершенно не
соответствовал элегантным английским мундирам образца мирного времени,
накрахмаленным рубашкам и рейтузам с тонкими красными лампасами, в которые
облеклись к обеду хозяева. Они свято хранили традиции даже переодевания к обеду
и были способны мужественно умереть, но умереть с комфортом.
Разница в бытовых условиях военного времени между французской и английской
армиями никого не смущала. Когда под впечатлением прекрасного обеда, ничем не
отличавшегося от приемов в мирное время, я очутился на следующее утро в окопах,
меня интересовали не столько предметы вооружения, сколько сами войска, которые я
видел впервые. Поражало прежде всего то достоинство, с которым держали себя не
только младшие командиры, но и рядовые солдаты. Правда, это были волонтеры
отборной кавалерийской части.
Марать сапог в окопах не пришлось: я шел по аккуратно сбитым решетчатым
деревянным мосткам, под которыми стояла жидкая грязь, спускался в землянки по
обитым деревом ступеням, любовался прочными, почти красивыми блиндажами из
нескольких рядов толстых бревен, пересыпанных землей. Откуда и как завезли
англичане столько леса в эту безлесную, безотрадную равнину? Люди побеждали
природу, отводили воду, боролись за чистоту и хотя бы скромный, но все же
комфорт.
Английская армия жила во Франции своей самостоятельной жизнью и считала вполне
нормальным иметь все преимущества перед французской не только в отношении
продовольствия, но впоследствии и вооружения.
Война для англичан представлялась хотя и новым, но одним из тех государственных
предприятий, которые издавна проводились [498] Британской империей с настойчивой
последовательностью, доводившей конкурентов и врагов до отчаяния.
На третий год войны во всю длину расширявшегося с каждым месяцем английского
фронта были выстроены в три яруса орудия всех калибров, начиная с полевых и до
самых тяжелых морских. Триста шестьдесят пять дней в году, с утра до ночи, не
соблюдая даже пресловутых week-end (уик-эндов), англичане бомбили немецкую
оборону. Подобную роскошь они могли себе позволить, благодаря неограниченному
запасу боеприпасов и развитой за первые годы войны мощной орудийной
промышленности. Расстрелянная пушка заменялась так же просто, как лопнувшая
автомобильная шина. Всякому попавшему в конце войны на английский фронт
казалось, что он обходит громадный кузнечный цех, и оглушающий шум молотобойцев
надолго оставался в ушах.
Но до этих счастливых дней вся тяжесть борьбы с германской, австро-венгерской и
турецкой армиями продолжала, увы, лежать на плечах только русской и французской
армий.
В гостях хорошо, а дома лучше, и таким домом являлась для меня в первые два года
войны французская главная квартира GQG (Гран Кю Же). Она занималась войной и
только войной, не считаясь с тем, что о ней скажут. Работники этого военного
дома были несловоохотливы, документы держались под надежным замком, считаясь
долгие годы даже после войны секретными. Вот почему памфлеты немногих
журналистов типа Pierrefeu (Пиерфе), опубликовавших свои тенденциозные мемуары
под громким названием "Гран Кю Же", только извратили представление о работе
этого муравейника, составленного из скромных, но усердных тружеников. Роль
французского Гран Кю Же в конечном исходе мировой войны, несомненно, оставалась
недооцененной.
В результате марнской победы Гран Кю Же вслед за армией тоже продвинулся на
север и в течение двух месяцев оставался в Ромильи-на-Сене, очень неприглядном,
закопченном городке. Общество восточных железных дорог сосредоточило в нем свои
заводы и мастерские. Латизо это учел и словчился заменить в нашей машине мягкие
рессоры мирного времени вагонными! Машина с рамой в две тонны стала после этого
действительно военной.
Ромильи считался одним из крупных центров социалистической партии, и, предаваясь
невеселым размышлениям о затяжном характере войны под шум барабанившего в
оконные рамы беспросветного осеннего дождя, мы с Лабордом нередко рассуждали:
почему это "папа" Жоффр выбрал это местопребывание, не из политических ли
соображений?
На унылой площади, насупротив того опрятного домика рабочего, который был нам
отведен, высился, как полагается, собор, откуда по воскресным дням доносились
звуки органа и необычных для католической церкви хоровых песнопений. Несмотря на
марнскую [499] победу в них слышался вопль потрясенного германским нашествием
французского народа, отчаяние вдов, сестер и матерей.
Oh reine de France, priez pour nous,
Notre ésperance, venez et sauver nous!
(О царица Франции, помолись за нас,
Наша надежда, приди и спаси нас!) -
пели дружным хором молящиеся, среди них бывало немало и солдат.
Наконец, в начале ноября Лаборд, вернувшись как-то с ужина, сообщил под большим
секретом полученную им от шофера сенсационную и приятную новость: "Мы переезжаем
в Шантильи".
Шантильи, куда, казалось, совсем еще недавно мы ездили с моим другом Нарышкиным
на скачки. Там по строго установленному порядку разыгрывался за неделю до
Большого парижского дерби приз жокей-клуба, служивший последним испытанием для
отобранных уже на предшествующих скачках лучших французских трехлеток. В этот
жаркий день на светло-зеленой скаковой дорожке встречались впервые соревнующиеся
в решающей скачке красавцы жеребцы и нежные кобылы.
С раннего утра набитые до отказа поезда, отходившие из Парижа каждые полчаса,
перевозили в Шантильи - городок, расположенный в сорока пяти километрах к северу
от Парижа,- толпу, жадную до скакового спорта, или, вернее,- до игры в
тотализатор. Обычно в этот день стояла нестерпимая июньская жара, но это не
освобождало нас, членов жокей-клуба, так сказать "героев дня", от длиннополых
черных сюртуков, лакированных ботинок и блестящих цилиндров.
В специально отведенной для нас громадной ложе в центре трибун шли горячие
пересуды то о шансах какой-нибудь скаковой конюшни (имена владельцев играли
большую роль, чем имена лошадей, а тем более жокеев), то о прогуливавшихся мимо
ложи красавицах в самых модных туалетах: очень длинных, чуть ли не со шлейфами,
платьях из легких, почти прозрачных пестрых материй и в громадных соломенных
шляпах, украшенных бантами и искусственными цветами. Парижские моды в военное
время быстро изменились: из-за отсутствия других средств городского
передвижения, кроме метро и собственной пары ног, парижанкам пришлось укоротить
платья чуть ли не до колен, а форму шляп как можно больше приблизить к мужскому
головному убору.
Война, заперев двери театров, цирков и мюзик-холлов, упразднила и скачки. Но
Шантильи не потерял своего военно-спортивного облика. Правда, дворцовые конюшни,
расположенные против скаковых трибун (один из памятников роскошной жизни принца
де Конде, двоюродного брата Людовика XIV), были обращены в гараж главной
квартиры, но по широким аллеям, проложенным в лесу, окаймлявшем скаковой круг,
продолжал галопировать чистокровный молодняк.
На этих аллеях, тянувшихся на много километров, не встречалось ни одной
травинки, ни одного твердого комка: старик сторож на паре грузных серых
першеронов уже двадцать лет каждый день, систематически [500] не торопясь,
бороновал эти замечательные тренировочные дорожки Где-то в сторонке скрывались
за высокими отводами из лавровых кустов копии грозных стипльчезных препятствий
скакового круга Отейля. Старая парижская знакомая, баронесса Нардуччи, страстно
любившая свою верховую лошадь - громадного рыжего скакуна, просила меня спасти
его и "реквизировать". Фураж на вторую лошадь по случаю войны мне полагался, и,
выполнив просьбу баронессы, я получил возможность поддерживать время от времени
свою кавалерийскую тренировку, преодолевая то покрытый нежным газоном высокий
ирландский банкет, то прикрытую изящным хертелем "реку".
Это было единственное развлечение, которое допускалось в нашем военном
"монастыре", строго охранявшем свой устав и порядки, непонятные для
непосвященных.
Многоэтажная, когда-то первоклассная гостиница "Гранд Конде", куда в мирное
время съезжались влюбленные парочки богатых парижан, потеряв свой блеск, с
трудом вмещала штабные бюро. Организация, предусмотренная мобилизационным
планом, оказалась несоответствующей требованиям войны. Главная квартира не могла
оставаться в узких рамках чисто оперативного органа.
Прежде всего был создан новый отдел - личного состава. Продолжая придавать
первостепенное значение подбору и квалификации кадров, Жоффр, получив права
главнокомандующего, отрешил от должности в первый же месяц войны "по служебному
несоответствию" двух командующих армий, семь командиров корпусов, двадцать
четыре начальника дивизий, то есть около тридцати процентов высшего командного
состава. Жоффр оказался в более счастливом положении, чем Куропаткин.
Чистка началась с головы, но одновременно потребовались и пополнения -
подготовка их началась не сверху, а снизу. Небывалый и неожиданный процесс
потерь в младшем и среднем командном составе в сражении на Марне и отмеченная в
первых же боях недостаточная боевая подготовка мирного времени потребовали
срочных мер для коренной перестройки на ходу всей французской военной машины.
Для этого была необходима выдержанная, спокойная, а главным образом,
систематическая работа. Никакие успехи, неудачи и связанные с ними войсковые
переброски не должны были отражаться на занятиях в той грандиозной школе,
которую представляла французская армия в первые два года войны.
Когда впоследствии мне задавали вопрос, кого из двух французских полководцев я
ставлю выше - Жоффра или Фоша, я неизменно отвечал: "Без всего того, что сделал
Жоффр для подготовки победы, Фош не мог бы победить".
Бессменным и ответственным исполнителем указаний главнокомандующего по вопросам
комплектования и подготовки кадров был начальник отдела личного состава,
ординарец Жоффра, майор Белль. Этот маленький близорукий еврей в черном
мундирчике с серебряными пуговицами - форме, присвоенной стрелковым батальонам,
обладал необыкновенной памятью и способностью разгадывать людей по [501] первому
взгляду: казалось, что пенсне, которое он беспрестанно поправлял на носу, ему в
этом помогало.
Всякий раз, когда мне удавалось проникать в его бюро, куда вход посторонним был
строжайше воспрещен, я еще в дверях задавал стереотипный вопрос:
- Et bien, Bell, оý en sommes nous? (Так что же, Белль, до чего мы дошли?)
И так же спокойно, пожимая мою руку, он последовательно отвечал: в октябре - до
сержантов, в ноябре - до лейтенантов, в январе - до капитанов и т. д., вплоть до
генералов, очередь до которых дошла в конце следующего, 1915 года.
Отобранные для продвижения по службе кандидаты должны были проходить через
спешно открытые в тылу фронта школы, где ознакомлялись со всеми новыми методами
ведения боя, со всеми новыми образцами вооружения. После этого их
прикомандировывали на некоторый срок для практики к командирам тех
подразделений, для которых они предназначались. Только по получении отличной
аттестации от фронтового командира они получали право на следующий чин и
назначение на высшую должность.
Когда мне случалось спросить мнение Белля о встреченном генерале или командире,
он, не заглядывая в досье, тут же давал подробный ответ, будто все они были
людьми из его роты.
Большие и мало кем оцененные услуги оказал своей армии скромный майор Белль,
немало нажил он врагов, но заставил их смолкнуть своим блестящим поведением на
фронте: он погиб во главе бригады, переброшенной в Италию для прекращения паники
после неслыханного разгрома итальянцев под Капоретто.
Самым близким для меня человеком после переезда в Шантильи стал только что
произведенный в генералы полковник Пелле, организатор чешской армии в
послевоенное время. Он представлял образец военного дипломата - тип, весьма
редко встречающийся во Франции, где каждое ремесло отгораживается одно от
другого, сужая круг мышления подчас самых талантливых и одаренных от природы
людей. "Генерал должен воевать, а дипломат ноты писать, скрывая за ними свои
мысли". Пелле показал себя и тонким дипломатом на ответственном посту военного
атташе в Берлине в самые тяжелые, предвоенные годы, и крупным военным
организатором. В начале войны вопрос о материальном снабжении армии был поручен
именно Пелле, после чего он стал начальником штаба при таком упрямом и нелегком
начальнике, каким был Жоффр.
Пелле хорошо знал Берлин, и в особенности военное окружение Вильгельма. Его не
подкупили все те заигрывания с Францией, на которые не скупился Вильгельм, чтобы
обеспечить для Германии дружественный нейтралитет ее извечного западного врага и
облегчить этим реализацию своей авантюристической политики на Востоке, оторвать
Францию от Англии, а если можно - и от России.
Еще в бытность мою в Дании мне приходилось слышать рассказы своего коллеги в
Берлине, Александра Александровича Михельсона, об исключительном внимании,
которое оказывал Вильгельм французскому [502] военному атташе. После каждого
парада, а их было немало, император демонстративно подолгу разговаривал на
французском языке только с Пелле.
С постепенным превращением воины между Францией и Германией в мировую такой
человек, как Пелле, оказался особенно ценным. Мне было уже известно, насколько
нелегко французам приноравливаться к жизни скандинавских стран, а понимать образ
мысли воинственных сербов, хитроумных греков и своеобразных американцев было
дано не всякому. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь и-союзников не совершал
какой-нибудь gaffe (небольшой промах), они были оглашены впоследствии во всех
белых, желтых, синих и прочих толстых книгах, в которых опубликовали
дипломатические документы первой мировой войны.
Пелле умел улаживать отношения даже с таким беспокойным человеком, как президент
республики Пуанкаре. С трудом подчинившись необходимости удалиться в Бордо,
Пуанкаре по возвращении в Париж стал поистине несносен, томясь предоставленной
ему конституцией властью без прав. Телефон между Парижем и Шантильи не умолкал,
а Жоффр так не любил им пользоваться: следа после себя этот аппарат не оставлял,
а старик уважал и ценил документ, хотя бы самый краткий, но налагающий
ответственность на его составителя.
- Что вы думаете, генерал, об оставлении русскими Варшавы? - спросил Пуанкаре
Жоффра ,в день получения этого известия.
- Я ничего об этом не слыхал,- ответил Жоффр.
- Как же так? - возмутился президент.- Все газеты полны этой новостью!
- А Игнатьев мне еще об этом ничего не сообщал,- исчерпал вопрос
главнокомандующий.
Телеграмма из нашего генерального штаба, как частенько случалось, пришла после
телеграммы Петербургского телеграфного агентства, и я еще не передал Жоффру
подписанной мною ежедневной утренней сводки.
По случаю войны Пуанкаре вспоминал свои молодые годы и гордился службой в
стрелковых частях, в которых он дослужился до чина капитана резерва. В таком
невысоком чине ему показываться было неудобно, и при выездах на фронт он
одевался в формат шофера из богатого дома. Его фигурке типичного французского
буржуа с козлиной бородкой это переодевание воинственного вида не придавало, но
зато пришлось по вкусу французским солдатам: народ они опасный и всегда найдут
предлог посмеяться. "Самое опасное - показаться смешным",- сказал когда-то один
французский писатель XVII века. И вот этой судьбы не избежал Пуанкаре. Он с
первого же своего посещения фронта стал настолько непопулярным в солдатской
массе, что в главной квартире приходилось изыскивать всякие способы, чтобы
избежать какой-нибудь враждебной по отношению к нему демонстрации.
- Куда бы нам его послать? - советовался, бывало, со мной начальник оперативного
отделения полковник Гамелен.- В Эльзасе (на самом спокойном участке) он уже
дважды побывал. Послать [503] в Шампань? У, черт! Да там как раз заняли участок
насмешники-марсельцы. Своими анекдотами они способны убить кого хочешь. Пуанкаре
умел говорить прекрасные речи, но до солдатского сердца они не доходили. Жоффр
не умел построить даже красивой фразы, но когда в знак уважения к совершенному
подвигу он жал рядовому солдату руку, скромный подчиненный чувствовал, что
"папа" Жоффр хороший начальник.
Стоял холодный дождливый март 1915 года. Французская пехота тонула в грязи,
выбираясь из окопов после очередной попытки прорвать немецкую оборону на участке
в Шампани, попытки, стоившей больших потерь.
При подобных неудачах союзников мне хотелось всякий раз получить лишнее
объяснение от самого главнокомандующего. Он никогда мне в этом не отказывал и
через своего офицера-ординарца назначал обычно прием в какой-либо ранний
утренний час. Он неизменно продолжал вставать в шесть часов. Привыкнув терять
время в бесплодных ожиданиях приема в России, я всегда бывал удивлен, не
встречая в скромной приемной главнокомандующего ни одного посетителя. На
офицере-ординарце лежала обязанность пропускать их строго по расписанию.
Жоффр, как обычно, насупив брови, делился со мной впечатлениями о минувших боях:
- Nous les grattons peu à peu (Мы их скоблим понемногу),- говорил он,- и тем
препятствуем переброскам германских сил на ваш фронт. Поверьте, я чувствую,
сколь дорого обходится русскому народу эта война, но я опасаюсь, что вы не в
состоянии оценить значение тех потерь, которые мы сами несем. Мы теряем в этих
боях цвет нашей нации, и я вижу, как после войны мы очутимся в отношении
национальной культуры перед огромной пропастью (он подкреплял последние слова
жестом своих толстых рук). И я не знаю, чем эта пропасть будет восполнена. Что
будут представлять собой новые поколения?
Жоффр не терял никогда случая напоминать французской армии об ее могучем
союзнике.
- Qui vive? (Стой! Кто идет?) - издалека останавливал меня часовой, когда темной
ночью я возвращался из штаба по тропинке, протоптанной через скаковой круг.
- La Russie! (Россия!) - вместо положенного ответа "Франция" неизменно отвечал
я.
Часовой брал наизготовку и командовал:
- Avance au ralliement! (Иди на сближение!)
В трех шагах требовалось произнести пароль, который два-три раза в неделю,
чередуясь с названиями французских городов, бывал то "Москва", то "Владивосток",
то "Рязань", то "Казань".
В то самое утро, когда Жоффр собирался отправиться навстречу дивизии,
возвращавшейся из тяжелых боев, я как раз подал ему [504] телеграмму о падении
крепости Перемышль. Он ухватился за этот счастливый случай для поднятия духа
своих войск, приказав отпраздновать победу русских войск выдачей всем чинам, от
генерала до солдата (а в том числе и мне, зачисленному на французский паек), по
четверти литра красного вина. Я был, кроме того, приглашен сопровождать
главнокомандующего в поездке.
Французам, конечно, неизвестна наша осенняя и весенняя распутица, наши
непролазные ухабы, но после первой военной зимы даже их прекрасные шоссе
оказались разбитыми и покрылись толстым слоем липкой известковой грязи.
Приближение к фронту обозначалось, кроме того, долетавшими отзвуками
артиллерийских выстрелов.
Но вот передняя машина с небольшим трехцветным флажком, окаймленным золотой
бахромой, сворачивает с дороги, и из нее грузно вылезает Жоффр в длинной серой
шинели с пелериной.
Моросит дождь. Навстречу по узкой дороге надвигается длинная лента французской
пехоты. Она уже в новом обмундировании серо-голубого цвета и хорошо сливается с
серым горизонтом и нависшим над пустынными полями свинцовым небом.
Беспокоить войска на походе, заставляя их сходить с дороги, Жоффр не позволял, и
потому после прохождения первых двух рот колонна остановилась и выстроилась
вдоль обочины. Развалистой походкой, склонившись, как обычно, немного на левый
бок, Жоффр пошел сам обходить ряды вышедших только что из боя своих солдат.
Изредка он останавливался и, прикалывая к шинели боевой орден, нагибался сперва
к левому, потом к правому плечу награжденного, как бы обнимая его. Это входило в
церемониал награждения. Другим солдатам по указанию сопровождавших его вдоль
фронта ротных командиров он только пожимал руку.
За эту простоту и ценили Жоффра французские солдаты.
Некоторые дивизии, отведенные на отдых, уже успели расположиться
квартиро-биваком и были выстроены для встречи главнокомандующего на ближних
полях.
- Vive la Russie! (Да здравствует Россия!) - слышались крики из поредевших в
боях рядов французских солдат, когда я проезжал вдоль фронта в русской серой
папахе на голове.
Оркестры вместо "Марсельезы" исполняли в этот день русский гимн.
Сердце, казалось, разорвется от чувства гордости быть русским.
Глава пятая. На большом деле
Некоторым писателям удается написать на своем веку только одну хорошую книгу.
Многим людям выпадает на долю лишь одно крупное и полезное для своей родины
дело.
Для меня таким делом во время мировой войны явилась организация [505] снабжения
русской армии из Франции. Оно стало, кроме того, отправной точкой всей моей
последующей жизни.
Пришло это дело ко мне, как это чаще всего бывает, совсем просто и неожиданно.
29 декабря 1914 года, ранним морозным утром, в мою импровизированную
штаб-квартиру в Шантильи вошел закутанный в шинель французский жандарм и, как
обычно, подал мне ночную почту. Кроме повседневной и мало интересной телеграммы
со сводкой о положении на русском фронте пакет содержал длинную шифрованную
телеграмму, переданную из ставки через Извольского.
Сразу же с первых слов расшифровки: "Передайте Игнатьеву для доклада генералу
Жоффру" - я насторожился. Пришлось, однако долго терпеть стук машинки
шифровальщика, прежде чем я добрался до сути этой пространной мудрой грамоты:
одни только дипломаты, изыскивающие все способы тщательной маскировки основной
мысли, могли затратить столько слов, чтобы оправдать тяжелое положение, в
котором оказались русские армии на фронте. Главная вина в этом сваливалась на
союзников: немцы, мол, не перестают перебрасывать свои силы с Западного фронта
на Восточный, но что это были за силы и какой был их состав, авторы телеграммы,
разумеется, не указывали, и я мог лишний раз убедиться, что мои донесения о
перебросках в расчет не принимались. Наконец, на третьей странице выяснились
истинные причины невозможности перехода русских армий в наступление:
непредусмотренный расход артиллерийских снарядов и недостаток в ружьях, то есть
недостаток во всем том, чем, по мнению русского верховного главнокомандующего,
"так богаты союзники". Русские армии могут "переходить в частичные наступления",
для чего, однако, требуется немедленная материальная помощь со стороны
союзников.
Копия этой телеграммы была послана и лорду Китченеру в Лондон.
Жоффр, как обычно, принял меня немедленно и, выслушав мой доклад, призадумался.
- Скоро же вы устали! - сказал он после минутной паузы.- Я не вижу, чем бы мы
могли вам помочь. Вы помните, еще после Марны мы с вами говорили о невероятном
расходе артиллерийских снарядов, и я тогда же предупредил об этом великого
князя. Теперь мы только начали мобилизацию нашей промышленности и сами ждем со
дня на день пополнения наших запасов. Вот, быть может, ружья найдутся.
Поезжайте, мой милый полковник, в Париж. Voyez vous même (Посмотрите сами). Я
обещаю вам свою поддержку.
Я знал, что старик словами не бросается, но все же не мог предполагать, что
именно эта "поддержка" и послужит главной опорой всей моей дальнейшей работы во
Франции.
Телеграмма Николая Николаевича, русского главнокомандующего, несмотря на ее
туманность, впервые открыла мне глаза на действительно трагическое положение
нашей армии. Если французской пехоте удается пробиться через проволочные
заграждения только после предварительного разрушения их многочасовым
артиллерийским огнем, то что же смогут сделать наши солдаты при отсутствии
снарядов! [506]
Немецкое радио не перестает сообщать о русских атаках, отбитых со страшными
потерями.
"Он нашего брата, солдата, жалел!" - говаривали маньчжурцы про Куропаткина. Но
Николаю Николаевичу, конечно, в голову не придет считаться с потерями. Он уже
успел уложить в лобовых атаках в Галиции цвет русской гвардии, а теперь будет
губить на неразрушенных проволочных заграждениях наших родных сибиряков. Обидно
было до слез вспоминать возмутившие меня когда-то объяснения Жилинского о малом
комплекте артиллерийских снарядов мирного времени. "У них так,- говорил он про
французов,- а у нас так".
Приложу все свои силы, а у меня их так много, но поправлю дело. Из-под земли, но
достану и пошлю в Россию снаряды.
Роль постороннего наблюдателя на войне бесконечно меня тяготила: казалось, что
за всю свою жизнь начальство не использовало меня, что я не нашел применения
своей энергии.
Теперь, вдали от этого начальства, представляется случай применить с пользой для
своей армии все свои познания, весь опыт, накопившийся за первые недели войны.
Люди ведь умирают на фронтах под снегом, а я сижу в тылу. Оправдаюсь перед своей
совестью и не пожалею себя. Сделаю такое дело, которое заслужит "спасибо" от
каждого русского солдата, идущего в атаку.
Вот в каком настроении мчался я в этот памятный день в своем "роллс-ройсе" в
Париж.
Там должна была начаться новая жизнь, открывшая мне неведомый, новый для меня
мир,- мир талантливых инженеров, трусливых чиновников, честных тружеников,
ловких взяточников, беспринципных, жадных на наживу дельцов и истинных
паразитов, взлелеянных капитализмом,- комиссионеров.
Из первых же разговоров в посольстве я узнал, что французское правительство,
или, как мы его называли в телеграммах, "Фрапра" (сокращенные названия фирм и
учреждений только что начали входить в моду), реквизировало те несколько
автомобилей и самолетов, которые мы заказали еще в мирное время во Франции;
вывезти их в Россию было невозможно, и работа Ознобишина и Извольского сводилась
к бесплодной переписке по этому поводу с французскими министерствами и
петербургскими канцеляриями. (Я, между прочим, никогда не мог примириться с
перекрещением Петербурга в Петроград. Для победы над немцами, как известно,
немало русских изменило свои немецкие фамилии, но от того, что генерал Цеге фон
Мантейфель оказался Николаевым,- германофилов, а главным образом, германских
шпионов в России не убавилось.)
Я понял, что так продолжать работу по снабжению не имеет смысла, что надо
изыскивать какие-то новые пути.
Единственными моими русскими сотрудниками на первых порах оказались: случайно
командированный из России мой старый знакомый артиллерийский капитан Костевич и
присланный главным инженерным управлением приемщик полковник Антонов. [507]
Политическая обстановка в Париже оказалась для меня благоприятной. Правительство
и парламент, вернувшиеся из Бордо, еще "не оперились" и, напуганные первыми
неделями войны, с трепетом подчинялись всем требованиям Жоффра. Это было мне
особенно на руку: терять время не приходилось, двери министерств открывались для
меня сами собой.
- On ne refuse rien au colonel Ignatieff. C'est 1'enfant cheri du G. Q. G.
(Полковнику Игнатьеву нельзя ни в чем отказать, это "любимое дитя" главной
квартиры) - так говорили про меня в Париже.
Чтобы сохранить это положение "любимого дитяти" требовалось не отрываться от
Гран Кю Же, покрывая ежедневно с головокружительной скоростью сорок пять
километров - расстояние между Парижем и Шантильи, где я обычно проводил конец
рабочего дня. Каждая поездка, считая и задержки при въезде и выезде из столицы,
занимала не больше часу времени, но не всегда обходилась без инцидентов.
Сижу я рядом с шофером Латизо и поглядываю на стрелку, указывающую скорость: она
перевалила через сто и прыгает вокруг ста двадцати пяти. Машина мчится под уклон
по скользкой брусчатке, пожирая последние километры, остающиеся до Парижа. И вот
мне мерещится, что какой-то черный предмет, вроде колеса, перемахивает через
отлогую канаву, отделяющую узкую дорогу от аэродрома Буржэ. Колесо катится по
зеленому гладкому, как бильярд, полю, обгоняя нашу машину, но тут же вижу, как
Латизо, приподнявшись на сиденье, судорожно впился в руль, поворачивая его изо
всех сил в левую сторону. Однако тяжелая машина продолжает катиться, постепенно
замедляя ход, слегка кренится вправо и, наконец, останавливается. Латизо,
покраснев от напряжения, молчит, и мне с трудом удается от него добиться, что
нас бы уже, пожалуй, не было бы на свете, если бы он только дотронулся до
тормоза. Он побежал искать в поле покрышку правого переднего колеса.
Поддержка, оказанная мне Жоффром, помогла, между прочим, разрешить одну из
важнейших проблем, стоявших перед военной промышленностью: возвращение с фронта
необходимых инженеров и квалифицированных рабочих. Массовая мобилизация,
проведенная в первые дни войны, парализовала даже ту относительно слабую военную
промышленность, которой обладала Франция в мирное время. Уже с первого дня
объявления войны мне докучал наш старший приемщик на заводе "Шнейдер-Крезо"
полковник Борделиус, он умолял выхлопотать разрешение продолжать обточку первой
почти готовой одиннадцатидюймовой русской полевой мортиры. Это была ценная
новинка, но французская артиллерия ею тогда не интересовалась.
Из-за слабости русской военной промышленности и, пожалуй, не без материальной
заинтересованности некоторых лиц, порочивших русское главное артиллерийское
управление, им же составленные программы вооружений передавались для выполнения
не русским, а заграничным заводам. [508]
Борделиусу требовалось для окончания работ только двадцать три рабочих - я не
без труда их выхлопотал и впоследствии об этом не пожалел: мортиры пригодились.
Ко времени моего возвращения в Париж, то есть к декабрю 1914 года положение на
французских заводах улучшилось. Мобилизация промышленности, не предусмотренная
планом войны, осуществлялась после сражения на Марне быстрыми темпами.
Производство снарядов возрастало с каждым днем, оставляя уже далеко позади
обычные нормы. При этом, однако, для удовлетворения всевозрастающей потребности
собственного фронта французам пришлось отказаться от многих технических условий
мирного времени. За недостатком в прессах они пошли даже на такой риск, как
замена кованых корпусов снарядов сверлеными.
Результатом этого вынужденного войной упрощенного способа явились
преждевременные разрывы стволов орудий на фронте, повлекшие за собой потери в
личном составе артиллерии (огонь от порохового заряда, проникая через пористое
дно снаряда, воспламенял мелинит, которым он был начинен).
- Que faire! (Что же поделаешь!) Лучше рисковать жизнью нескольких людей в
артиллерии, чем вести пехоту на неразрушенные снарядами проволочные заграждения.
Потери ведь тогда будут во стократ тяжелее!
Было ясно, что французы хотя и поздно, но взялись за ум и пошли на крайние меры
для усиления мощи артиллерийского огня в кратчайший срок.
Начальник артиллерийского управления генерал Бакэ, стройный высокий седой старик
принял меня довольно сухо. Он привык иметь дело с казенными арсеналами и
заводами, при мобилизации промышленности ему приходилось торговаться с какими-то
неведомыми для него штатскими людьми, заключать контракты с заводчиками,
требовать казавшихся ему дикими банковских гарантий, изыскивать рабочую силу, в
результате же всех усилий получать то от Гран Кю Же, то от военного министра
чуть ли не ежедневный нагоняй за медленность поставок вооружении.
Мое появление с новыми русскими требованиями, естественно, не могло доставить
ему особого удовольствия, и, чтобы отделаться, он предложил мне оказать прежде
всего пресловутую concours technique (техническую помощь). Россия издавна дорого
платила за свою техническую отсталость, представляя лакомый кусочек для
иностранной промышленности: без затраты капиталов, одной продажей патентов на
новейшие методы производства и технические чертежи, что и носило громкое
название "техническая помощь", можно было снимать любые барыши с русских
заводов.
"Техническая помощь" являлась одним из самых надежных средств для обращения
России в колонию и хорошим подспорьем для иностранного шпионажа. Немцы еще до
первой мировой войны в этом отношении побивали, несомненно, все рекорды.
Однако предложением Бакэ пренебрегать не приходилось: трагическое положение, в
котором оказались русские армии, требовало [509] принятия срочных мер, тем более
что, по словам Костевича, недавно прибывшего из России, там ни о какой
мобилизации промышленности еще не думали: одним из главных затруднений в решении
этого вопроса явилось то недоверие с которым царский строй относился к
собственному населению и даже к частным промышленникам. Все шло по старинке, и в
главных управлениях военного министерства все прочно окопались на тепленьких
местах. Ушам не верилось, и невольно хотелось объяснить недостаток в снарядах
исключительно слабостью нашей металлургической промышленности, о которой, как ни
позорно, я имел самое смутное представление. Знания, полученные в академии, если
не испарились, то во всяком случае не освежались: русские газеты, которые я
читал, вопросов народного хозяйства почти не касались, а технические журналы
попросту не попадались в руки.
Начинать работу "втемную" представлялось невозможным и, как всякому военному,
хотелось произвести разведку. В Россию понеслись от меня телеграфные запросы,
редактированные совместно с Костевичем, о наших потребностях, так как слово
"снаряды", о котором упоминалось в телеграмме Николая Николаевича, требовало
расшифровки. С немалым трудом и путем повторных телеграмм, на которые ответы
получались не ранее восьми - десяти дней, удалось выяснить, что помощь союзников
в первую голову должна выразиться в присылке не снарядов, а полных орудийных
патронов с трубками, порохом, гильзами и взрывчатым веществом.
Это уже представляло большое дело, тем более сложное, что иностранные калибры,
рассчитанные по метрической системе, не совпадали с русскими, исчислявшимися в
дюймах и линиях. Подобное затруднение доставило мне много хлопот.
Выяснение наших потребностей, как это ни странно, в течение всей войны
представляло одну из самых больших трудностей. Много потратил я времени, пока
сам не понял, что причина этого замалчивания лежала не только в бюрократизме и
медленных темпах работы наших главных управлений, но зависела от сложной
структуры их взаимоотношений с заграничной промышленностью. Всякий намек на
государственную монополизацию военных заказов за границей, объяснявшуюся
требованиями войны, нарушал искони установленную в царской России систему работы
через петербургских представителей иностранных фирм и посредников. Эти господа
были - увы! - любезны сердцу многих высоких чиновников.
Преступное отношение русского тыла к потребностям русских армий вскрылось для
меня уже на тех совещаниях, которые при содействии генерала Бакэ удалось собрать
в Париже; это были представители французской артиллерии и частной
металлургической и химической промышленности, некоторые из них работали до войны
в России, главным образом в Донецком бассейне.
- Мы удивляемся,- говорили участники совещания,- что вы обращаетесь к нам за
содействием. Одни ваши петроградские заводы по своей мощности намного
превосходят весь парижский район. Если бы вы приняли хоть какие-нибудь меры по
использованию [510] ваших промышленных ресурсов, вы бы нас оставили далеко
позади себя.
По соглашению с Бакэ было решено, что в Россию будет поспешно командирована
небольшая комиссия, составленная из лучших мобилизованных техников под
начальством майора Пио, с целью ознакомить наше главное артиллерийское
управление с принятыми во Франции методами ускоренного производства снарядов.
Вопреки освященным временем обычаям, техническая помощь передавалась без расхода
для русской казны и без заинтересованности частных французских фирм.
Результат получился плачевный. По приезде в Петроград французам вместо гостиницы
отвели помещение в наиболее отдаленных от центра Гренадерских казармах, а
начальник главного артиллерийского управления великий князь Сергей Михайлович
наотрез отказал им в приеме. Через некоторое время, чтобы отвязаться от
непрошенных советчиков, их отдали в распоряжение отставного генерала Ванкова.
Этой личности, оставшейся для меня загадочной, удалось создать трест из
московских купцов и промышленников - они были допущены к работе на оборону
только под нажимом на царских чиновников военной комиссии Государственной думы.
Первоначальный мой проект - привлечь на совещание все крупные французские фирмы
- был сорван монополистом военной промышленности - Шнейдером-Крезо, соперником
немецкого Крупна и английского Виккерса. Эта фирма считала себя "государством в
государстве" и имела свои особые, весьма таинственные, но прочные связи в
петербургских высших сферах. Ей казалось ниже своего достоинства сесть за один
стол с другими, более слабыми собратьями. Пришлось познакомиться с ее
директорами на специальном совещании, собранном в роскошном управлении фирмы на
рю д'Анжу.
Как ни обидным казалось мне идти в пасть к этим хищникам, но все же конкретные
переговоры о срочном изготовлении артиллерийских патронов пришлось начать именно
с ними.
Сергей, как подписывал свои телеграммы мой новый "корреспондент" - великий князь
Сергей Михайлович, вынужден был одобрить мое предложение дать заказ Шнейдеру на
два миллиона триста тысяч трехдюймовых орудийных патронов.
Сергей с первых же дней занял по отношению ко мне малопонятную враждебную
позицию. Лишь позднее мне стало ясно, что мое вмешательство ломало
существовавший порядок его непосредственных сношений с представителями
иностранных фирм в Петрограде.
От препирательств с Сергеем и от серии ни на чем не основанных отказов в
размещении при помощи французского правительства наших заказов у энергичного
Костевича опускались руки. Мы чувствовали себя, как в дремучем лесу, не будучи в
силах объяснить то недоверие, которое сквозило в полных яда ответных телеграммах
Сергея Михайловича. Они к тому же приходили все с большим опозданием. [511]
Кое-какой свет на это дело удалось пролить только несколько месяцев спустя. Не
получая разрешения на продление договора со Шнейдером, Фурнье мне сказал:
- Ах, сегодня пятница, вы получите ответ в понедельник.
Я не обратил было на это внимания и приписал случайности действительно
полученную во вторник утром ответную телеграмму Сергея, но когда тот же случай
повторился две-три недели спустя, я просил Фурнье объяснить мне тайну
понедельников.
- По субботам Рагузо играет в карты во дворце Кшесинской,- объяснил мне
вполголоса Фурнье.
С Рагузо-Сущевским, представителем Шнейдера в России, я не был знаком, но
вспоминал, что в молодости я частенько видел этого раскормленного на
артиллерийских делах польского пана в первом ряду на балетах в Мариинском
театре. Я, конечно, тогда не мог догадаться, что его балетоманство объяснялось
появлением на сцене тоже польки и аккредитованной любовницы семьи Романовых -
прима-балерины Кшесинской.
Из-за подобных козней падать духом не приходилось. Образ сибиряков в черных
папахах, шедших в атаку без поддержки артиллерии, не переставал стоять перед
глазами.
Все, впрочем, органы русского военного ведомства не постигали, трудностей,
которые даже крупные фирмы встречали при выполнении заказов в военное время.
Неустойки за опоздание в сроке поставок отошли в область воспоминаний о мирном
времени. Заводы не могли работать без содействия французского правительства, а я
не мог давать заказов без согласования моей работы с тем же правительством. Это
мне уже стало ясно из первых переговоров с фирмой "Шнейдер".
Для наших заказов особым затруднением явилось согласование русских и французских
технических условий.
Один талантливый инженер стоит сотни бесталанных, один хороший работник может с
успехом заменить целый десяток. Таким помощником на техническом участке моей
работы явился в самые первые тяжелые дни Михаил Михайлович Костевич. Только
благодаря ему я смог сдвинуть вопрос об артиллерийском снабжении с мертвой
точки, почувствовать и сам почву под ногами во всем этом новом для меня деле.
Осваивать технические познания пришлось в самом процессе работы, и я не раз с
благодарностью вспоминал и родителей и наставников, которые с детства вложили в
меня хотя и ограниченные, но серьезные понятия о физике, механике и химии.
Первым и самым крупным затруднением представилась невозможность изготовлять во
Франции ударные трубки русского образца.
"Лучшее - есть враг хорошего",- говорит французская пословица. Технические
усовершенствования, не учитывающие производственного процесса, зачастую вместо
пользы приносят вред, усложняя работу и задерживая массовый выпуск заводской
продукции.
Никто не посмеет бросить камень в русскую артиллерию, никому не придет в голову
упрекнуть бывший русский артиллерийский комитет [512] в недостатке специалистов,
достигнувших высокого уровня технических познаний. Имена и труды многих членов
этого ученого учреждения остались достоянием мировой химии и оружейной
промышленности.
Однако для удовлетворения требовании русского артиллерийского комитета
понадобилось бы не только специальное оборудование, специальные сорта стали, но
и соблюдение таких минимальных допусков, которые были невыполнимы при массовом
производстве в военное время.
Развалится, бывало, Михаил Михайлович в смазных сапогах, которых он уже не
снимал много дней, на розовом шелковом диване в моем салоне и долго-долго
думает. Ночь. Кругом все спят. На плохо выбритом и таком некрасивом лице
Костевича лежит отпечаток переутомления от умственной работы и бессонных ночей.
Запрашивать по телеграфу Сергея - значит терять добрые две недели до получения
ответа. Разрешить вместо русских взрывателей ударные трубки французского образца
- это значит изменить центр тяжести снаряда, лишить наше орудие присущих ему
прекрасных баллистических качеств и чуть ли не заменять самые таблицы стрельбы.
Не разрешить эту замену - это значит вообще не выполнить заданий Сергея,
заявившего, что нас могут интересовать поставки только полных орудийных
патронов.
Решаем изменить чертеж самого снаряда применительно к французской трубке и
просить светило французской артиллерийской техники, одного из создателей
полевого орудия - знаменитой семидесятипятимиллиметровки - генерала Сен Клэр де
Билля разработать для нас подобный проект.
На большом письменном столе у хозяина, утонченно воспитанного генерала старой
школы, случайно лежала серия трубок самых различных образцов. Пока я объяснял
причину нашего визита, Костевич без всякой церемонии стал рассматривать трубки,
хватая их и откладывая в сторону одну за другой. "Се бон" (это хорошо), "се
мове" (это плохо),- выносил он неприложные приговоры на французском языке с
ужасным русским акцентом.
Изумление, выразившееся в первый момент на лице генерала, сменилось сперва
любопытством, а вскоре неподдельным восторгом.
Знание техники победило все условности вежливости. Сен Клэр проникся таким
уважением к представителю союзной артиллерии, что немедленно согласился
разработать для нас проект снарядов и, конечно, безвозмездно. Одновременно такие
же проекты разрабатывались по нашему поручению французской артиллерией и самим
Шнейдером. Оставалось вооружиться терпением, считая дни, необходимые для
изготовления первой пробной партии снарядов и производства опытной стрельбы на
учебном полигоне Шнейдера в Гавре.
Накануне этого торжественного дня, являвшегося венцом всей нашей работы первых
недель, из Петербурга неожиданно пришла телеграмма с приказанием Костевичу
немедленно выехать в Россию.
Это, впрочем, совпало с его собственным желанием. [513]
Уже несколько дней перед этим Костевич тщетно настаивал передо мной на отправке
следующей телеграммы Сергею:
"Убедившись в невозможности изыскать в союзной Франции все средства
удовлетворения насущных потребностей русской армии, мы (то есть я и Костевич)
попробовали предложить Вам использовать для этого нейтральную Испанию
(оружейная промышленность, цветные металлы), получили от вас фулль-стоп (под
этим английским словом грубоватый Костевич, побывавший в Лондоне, подразумевал
отказ). Сунулись в Швейцарию - получили фулль-стоп, попробовали двинуться в
нейтральную Италию,- получили фулль-стоп. Не пора ли вернуться в Россию?"
Из-за отъезда Костевича техническую приемку опытной партии пришлось производить
самому военному агенту. Генштабист со шпаргалкой, составленной для него
артиллеристом, стоял на полигоне и отмечал попадания на различные дистанции,
взрывал в песке гранаты, считая после этого осколки, расположив их по величине
размера,- словом, выполнял все обязанности технической комиссии, состоявшей,
правда, только из одного лица. Результаты превзошли ожидания, и гранаты
французского образца оправдали себя не только на опытном полигоне в Гавре, но и
на далеких полях Галиции.
Ночью, в снежную пургу, тот же генштабист, закончив приемку, мчался за сто
пятьдесят километров в Шантильи для составления телеграммы об обнаруженных за
день на фронте германских дивизиях.
Едва удалось справиться с техническими затруднениями, как передо мной встал не
менее сложный вопрос о финансировании заказов. Шнейдер твердо мне заявил, что до
получения аванса он приступить к выполнению заказа на снаряды не намерен. Таков
был установленный для русских заказов порядок.
Подобный ультиматум меня возмутил: по тогдашней моей наивности мне казалось, что
все должны думать, как и я, считая каждый потерянный день и час за тяжелое
преступление перед фронтом.
По предварительным круглым подсчетам, для аванса надо было срочно найти десятка
два миллионов. Сами цифры с шестью, а тем более с семью нулями на первых порах
заставили было меня содрогнуться. Но человек ко всему привыкает, и чеки, которые
мне пришлось подписать за время войны на сумму в два миллиарда триста миллионов,
меня уже не смущали. Я знал, что они идут на дело, я был спокоен, что,
подписывая чеки на франки, я не перевожу из Росси