рижская жизнь и дорого стоившие женщины могли нарушить
любой бюджет убежденного холостяка.
У всякого встреченного на жизненном пути человека, даже самого отрицательного
типа, можно чему-нибудь поучиться. Андрэ Тардье я навсегда остался обязан за то,
что он мне объяснил, каким надо быть циником, чтобы пройти в депутаты
французского парламента, используя освященный французской революцией лозунг
"Свобода, равенство и братство". После маньчжурских поражений и беспросветной
столыпинской реакции смысл этих слов, равно как и самый мотив "Марсельезы"
сделались для меня полными большого значения. Урок Тардье послужил мне на пользу
в минуты нашей собственной революции. [368]
Журналистская карьера Тардье так быстро подняла его на уровень политических
деятелей, что, вероятно, не без совета Пуанкаре, он решил баллотироваться в
депутаты, и вот, когда в его кармане уже лежал депутатский мандат, близкие его
друзья - Мажино, тоже депутат (будущий военный министр), Анри Робэр, блестящий
адвокат, Робэр де Флэрс, виднейший драматург, все почти сверстники,- пригласили
и меня, как уже хорошего приятеля, чествовать Тардье ужином. Сидели мы в
отдельном кабинете ресторана "Лаперуз". Тишина, пожелтевшие от времени
художественные росписи на стенах, сохранившиеся от времен XVIII века,
стеариновые свечи с колпачками на канделябрах - все располагало к интимной,
дружеской беседе. При этом все собравшиеся были хорошими знатоками старинных
французских вин.
- Сперва, как вы знаете,- рассказывал Тардье,- я пытался пройти от партии
национальных республиканцев в одном из городов на восточной границе. Думал
сыграть на чистом патриотизме, вызванном в этом районе непосредственной
германской угрозой.
- Но откуда же вы были известны избирателям? Вы же чистокровный парижанин,-
осторожно и наивно попробовал я расспросить Тардье.
Все дружно рассмеялись и выпили лишний стакан за политическое просвещение
полковника.
- Истратил я там немало денег и на местную газету и на здоровые выпивки
симпатизировавших мне посетителей бистро. Просто грабеж, но хорошо еще, что мои
секретари, на разъезды которых пошло тоже немало денег, сообщили мне в
предпоследнюю минуту, что позиция моего соперника, какого-то местного врача,
радикал-социалиста, настолько сильна, что мои шансы не обеспечены. Поймите мое
положение - не мог же я рисковать, а потому немедленно вернулся в Париж, где мой
приятель, помощник префекта полиции в Версале, ручался обеспечить мне успех на
выборах тут же, под Парижем, а я; конечно, обещал ему в будущем повышение по
службе. Терять время было нельзя, но и самому пришлось все же поработать. За
один день приходилось выступать по десять раз. Хотите потерять все, что вы
вложили в русские займы? Не хотите! Голосуйте за меня, так как только мы,
истинные друзья России, мы можем вас спасти. О войне с Германией говорить даже и
не приходилось, а социальные реформы этих спекулянтов на капусте и зеленых
бобах, конечно, не интересовали. Все это оказалось не так сложно, как я думал,-
вздохнул Тардье; быть может, и он в эту минуту вспомнил об улетевших уже далеко
идеалах университетских годов.
Каждые четыре года Франция проводила три-четыре месяца в предвыборной кампании,
описанной Тардье. Народ пил за счет будущих депутатов, а кандидаты изощрялись в
ораторском искусстве. Для сенаторов и этого не требовалось, выборы же в
президенты республики хотя и требовали созыва национального собрания, но по
существу являлись простой формальностью. Кандидат намечался заранее
неофициальным подсчетом голосов палаты и сената, а требования, [369]
предъявляемые будущему президенту, были скромные: быть удобным и знать тайны
парламентской кухни.
Выборы Пуанкаре 17 января 1913 года представляли исключение из этого правила.
Балканская война быстро разожгла политические страсти, и Пуанкаре, а через него
и франко-русский военный союз стал страшилищем для всех "левых" партий, как
непосредственная угроза европейскому миру. Политика вошла в моду - о ней
говорили даже во всех салонах еще недавно беспечного, веселящегося Парижа.
Выборы Пуанкаре заинтересовали всю Францию, и вот почему 17 января живописная
дорога от Парижа до Версаля обратилась с утра в непрерывный поток машин,
спешивших доставить к завтраку весь Париж.
День выдался теплый, солнечный, в лесу зацветали первые темно-лиловые фиалки. В
модном ресторане "Резервуар" столики к завтраку были уже давно расписаны, надо
было иметь хорошие связи, чтобы попасть в число счастливцев. Каждый стол
старался получить к себе верного осведомителя, если не министра, то по крайней
мере депутата или сенатора. Столы утопали в цветах и окружены были сплошным
бордюром из дамских шляп необычайно больших размеров - такова была тогдашняя
мода.
Ресторан помещался в двух шагах от исторического Версальского дворца, один из
залов которого был приспособлен для заседания национального собрания,
составленного из тех же членов палаты и сената.
- Ах, и вы здесь? - спросил меня пробивавшийся к своему месту Извольский. Ему,
по-видимому, не особенно было приятно, что военный агент сумел так скоро стать
парижанином. Ведь это был "его" день, день выборов его ближайшего
единомышленника.
"Это "моя" война",- сказал будто бы Извольский в день разрыва дипломатических
отношений с Германией.
В разгар завтрака, состоявшего из самых изысканных блюд, политых лучшими винами,
в зал ресторана то входили, то выходили с озабоченным и деловым видом
"осведомители". Газетные репортеры с не менее озабоченным видом ловили их при
каждом удобном случае.
- Памс! Памс! - все чаще слышалось со всех сторон.
Осторожно, не желая выдавать себя за круглого невежду, спрашиваю соседку,
залезая для этого под поля ее соломенной шляпы (парижанки, чтобы предвосхищать
моду, начинают носить соломенные шляпки зимой, а меха - летом):
- Кто такой Памс?
- О, он очень богат,- объясняет мне соседка.- Гораздо богаче Пуанкаре.
Оказалось, что это и был кандидат "левых", ставленник никогда не выходивших из
моды радикал-социалистов - этих истинных торгашей своими политическими
убеждениями. Голоса разделились, что вносило большое оживление в группы хорошо
закусивших посетителей ресторана "Резервуар" и усилило торжество победы
Пуанкаре, получившего четыреста двадцать девять голосов против трехсот двадцати
семи Памса. [370]
Короткий зимний день склонялся к вечеру. Толпы народа, запрудившего громадный
двор и широчайшие проспекты Версаля, опьяненные успехом уже популярного главы
правительства, кричали "Vive Poincaré!" - а он во фраке ехал в открытой коляске,
окруженный эскадроном кирасир в хорошо начищенных стальных кирасах. Они должны
проводить его до Елисейского дворца в Париже, где "папа" Фалльэр его встретит,
обнимет и, как атрибут высшей власти в республике, наденет на его плечо широкую
красную ленту с орденом Почетного легиона.
Судьба Франции решена на долгие семь лет. Франко-русский союз обеспечен.
Сомнения, вызывавшиеся во мне колебаниями внутренней политики, тоже изжиты.
Можно работать исключительно над усилением военной мощи нашей союзницы.
Глава девятая. Союзная армия
Сегодня пятница - курьерский день, отправка в Россию дипломатической почты,
накопившихся за неделю бумаг. Для посольских коллег горячка подобного дня
происходила только два раза в месяц, у меня же набиралось столько материала, что
пришлось устраивать себе эту горячку каждую неделю, отсылая для ускорения все
несекретные бумаги - уставы, инструкции, отчеты о прессе и т. п. с французским
курьером, отправлявшимся как раз через неделю после русского.
С раннего утра запершись в своей крохотной канцелярии, для которой была отведена
часть моей квартиры, я собственноручно переписывал все секретные бумаги, снимал
под специальным прессом с них копии в книгу с пронумерованными страницами из
прочной папиросной бумаги и с особым наслаждением вдыхал сургучный дым,
научившись мастерски накладывать красные незакопченные печати на подбитые
коленкором конверты. Каждый удар печати вносил какое-то нравственное
удовлетворение и успокоение: она ведь, эта печать, должна сохранить и донести в
неприкосновенности на родину плоды твоих трудов, самые важные и, как самому себе
казалось, срочные сведения.
Никому не доверял я и доставки своих бумаг в посольство. Поезд с Северного
вокзала уходил поздно вечером, но пакеты полагалось сдавать не позже шести часов
господину Шлаттери, доверенному канцеляристу посольства. Этого времени, как мне
казалось, было достаточно, чтобы успеть перлюстрировать мои бумаги в
находившемся в двух шагах от посольства секретном отделе французского
генерального штаба. Слишком уж много лет состоял Шлаттери на нашей службе,
слишком много знал наших секретов, и его вкрадчивое раболепие меня не пленяло.
Он, впрочем, это скоро почувствовал, стал вежливо мрачен и после первых
неприятных объяснений по [371] поводу запаздывания "du courrier de 1'Attaché
Militaire" (почта военного агента) принимал почтительно из моих рук пакеты,
выражая только удивление все возраставшему их числу.
Я любил свою работу, столь отличную от обыкновенной штабной, не подчиненную
присутственным часам, которые высиживали мои коллеги в России со стаканом
спитого чая, за беседами о будущем производстве, орденах, интригах и глупостях
начальства, мне всегда казалось скучным выполнять лишь то, что приказано, что
предписано, без проявления малейшей личной инициативы. Тут же, на посту военного
агента, я был сам хозяином своего времени, своей работы. Всю неделю, и днем, и
ночью, как пчела, собираешь мед, встречая все новые и новые источники
осведомления, раскладываешь добытый материал по ячейкам, составляя то
телеграммы, то рапорты, то служебные, то частные письма начальству. Терять время
на бесплодное просиживание стула в канцелярии не приходится.
После ранней утренней верховой прогулки в Булонском лесу, где тебе
посчастливилось заговорить то с тем, то с другим из французских военных
товарищей (генералы мало разговорчивы), ты, вернувшись домой, опытным глазом
рассмотришь десяток газет, помечая интересные места карандашом, с десяти часов
выполняешь текущую переписку с французским генеральным штабом, ожидая в то же
время соотечественников, являющихся по самым разнообразным вопросам.
После завтрака, почти всегда связанного, по парижскому обычаю, с деловым
свиданием, спешишь в посольство, в военное министерство, с пяти часов - на
светские приемы, где встречаешь опять же нужных тебе людей, а вечером ловчишься
убежать пораньше домой, чтобы в тиши кабинета заняться очередной крупной
работой.
Много времен отнимали командированные русские офицеры, тем более что,
отправляясь за границу, они не имели представления о прямой своей подчиненности
военным агентам и быстро теряли военную дисциплинированность.
Подхожу я как-то утром к своему рабочему столу и вижу большой лист розовой
промакательной бумаги, служащей мне бюваром, сплошь неписаный вкось и вкривь тут
же лежащим синим карандашом.
"Мне необходимо получить завтра же разрешение на осмотр военного арсенала в
Бурже, а на понедельник - снаряжательной мастерской в Венсене. Кроме того,
организовать осмотр частных заводов. Собрать все секретные инструкции по
снарядам, трубкам и т. д.". И, наконец, где-то в углу неразборчивая подпись:
"Костевич".
Весь, значит, мир уже должен знать, кто такой Костевич - капитан, член главного
артиллерийского комитета.
В данном случае Костевич, впрочем, имел основание предполагать, что и личность и
даже чин его мне известны: вся европейская печать на протяжении нескольких
недель печатала сенсационные подробности об аресте в Германии русского капитана
Костевича, обвиненного в шпионаже, и о вызванном этим дипломатическом инциденте.
По настоянию нашего посольства в Берлине он был в конце концов выпущен, и ему
было предложено продолжать свою "научную [372] командировку" в других странах, а
мне поручалось организовать во Франции реабилитацию этого самого Костевича.
Не успел я еще опомниться от первого взрыва возмущения за военную
невоспитанность своего соотечественника, как он сам появился в дверях моей
канцелярии и совершенно по-штатски собирался поздороваться, протягивая мне руку.
- Скажите, капитан,- обрезал я,- вы имеете представление о воинской дисциплине и
чинопочитании? Благоволите прежде всего официально мне представиться.
Невзрачный на вид человек, с плохо выбритым лицом был ошеломлен и, вспомнив,
верно, свои кадетские годы, встал "смирно" и тоном надутого, но провинившегося
парня объяснил свое вчерашнее вторжение в мою канцелярию в неприсутственные часы
и порчу моего бювара стремлением сэкономить упущенное время.
Окончив блестяще артиллерийскую академию, Костевич был оставлен при главном
артиллерийском комитете и командирован за границу как специалист по трубкам;
успехи попросту вскружили ему голову, он считал, что все ему позволено. Париж
его протрезвил лучше, чем германская тюрьма, а наша встреча привела к совсем
неожиданным для нас обоих последствиям.
Совершенно случайно Михаил Михайлович Костевич оказался снова проездом в Париже
в те дни, когда мне пришлось в начале мировой войны разрешать задачи организации
материальной помощи русской армии из-за границы.
Вот тогда-то я нашел в этом грубоватом и мало воспитанном капитане бесценного,
неутомимого и высококвалифицированного помощника. Помимо этого он был глубоко
честным русским человеком, страдавшим за участь русской армии и разделявшим все
мои взгляды на необходимость самой срочной помощи из-за границы.
Недаром всевластный тогда начальник артиллерийского снабжения Сергей Михайлович
говорил окружавшим его в Петербурге льстецам:
- С Игнатьевым справиться трудно, с Костевичем тоже, но переносить
сотрудничество этих двух людей - невыносимо!
Нас разлучили, к сожалению, навсегда, так как, завладев этим выдающимся
специалистом после войны, английская армия использовала его в своей интервенции
на севере России.
Другим моим техническим осведомителем еще в мирное время явился постоянный
военный приемщик на заводе "Шнейдер-Крезо", тоже высокообразованный артиллерист,
полковник Борделиус.
Артиллерия в эту эпоху завоевывала во всех армиях особенно важное значение.
Еще с маньчжурской войны я полюбил этот род оружия, постиг всю его мощь в
современном бою, а этим двум русским артиллеристам остался навсегда благодарен
за те практические уроки по химии, баллистике и металлургии, которые мне так
пригодились в мировую войну.
Вздыхал неразговорчивый Борделиус, показывая мне во всех деталях заводы "Крезо",
где до войны существовали еще устаревшие прокатные прессы с откатом на холостом
ходу. Первоклассные мастера [373] и рабочие, образованные инженеры и наряду с
этим устарелое оборудование, грязь в цехах и во дворах - вот картина этого
главного металлургического и военного завода Франции до мировой войны.
За роскошным банкетом, устроенным, как полагается, дирекцией завода, только и
было разговора что про русскую артиллерию. Фирма "Шнейдер-Крезо" считала себя
государством в государстве и чуть ли не враждебно относилась к казенным
французским заводам. Ее гораздо больше интересовали иностранные заказчики, с
которых можно было драть любую цену, чем собственная французская армия.
Директора "Крезо" доказывали, между прочим, что руководящей программой своего
артиллерийского отдела они считали программу русской артиллерии. Такова, видно,
была вечная судьба нашей отечественной техники в прошлом: все ее передовые идеи
осуществлялись иностранной промышленностью и перехватывались иностранными
армиями.
Но кроме артиллерии мне было необходимо во Франции ознакомиться и с новым, как я
доносил в то время, пятым родом оружия - авиацией. Верная своим традициям,
Франция всегда была застрельщиком во всех новинках техники - первые пароходы,
первые паровозы, первые автомобили и первые аэропланы. Но после первых
дерзостных опытов и связанных с ними жертв она отказывается от дальнейшего
развития нового изобретения, и Германия первая использует его в широких
размерах.
Французская же армия относилась всегда с особым недоверием к новинкам и создание
за два года до войны зачатка специальной авиационной инспекции уже считала за
великое достижение. Военная авиация находилась при этом с первых же шагов ее
создания и до конца существования Третьей республики в полном плену у частных
авиационных фирм, которые в предвоенное время росли, как грибы. Каждая из них
убеждала в преимуществах своих машин, и глаза разбегались на аэродроме в
Виллакублэ между серебристыми металлическими "Дюпердюсеннами", грандиозными, как
тогда казалось, "Морис Фарманами" и считавшимися верхом достижения техники
"Вуазенами". Каждая фирма вывозила для осмотра из своего ангара машину,
точь-в-точь как коня из скаковой конюшни.
Такая же конкуренция и неразбериха царили и в автомобильном деле, и мне стоило
больших трудов добиться от французского генерального штаба ответа на личный
запрос Сухомлинова о сравнительной оценке автомобильных фирм. Эта табличка
считалась секретным документом, как могущая нанести ущерб той или другой частной
фирме. Французам, впрочем, не было нужды этого опасаться, так как выбор наш был
уже навсегда сделан: фирма "Рено" через услужливого и ловкого полковника
Секретева, любимца Сухомлинова и даже самого царя, задолго до войны захватила
монополию на автомобили в русской армии. Против этого, как и против многих
других монополистов, мне и суждено было "вести войну" во время мировой войны.
Вся эта зарождавшаяся военная техника с великим трудом воспринималась
французской армией. Офицеры, интересовавшиеся ею, были наперечет. Армия,
несмотря на свой республиканский характер, [374] жила обособленной от
окружающего ее мира жизнью и лучше всего воплощала тот дух консерватизма,
который характеризует французскую нацию.
"Cela se fait ainsil Cela se faisait toujours amsi!" {16} - можете вы слышать и
сейчас от любого мастера, от любого чиновника.
И когда по прошествии шести лет пришлось вернуться к изучению французской армии,
то я с ужасом заметил, что она не только не сделала прогресса, не только не
использует всех достижений техники, но что вообще военная мощь нашей союзницы к
началу 1912 года шла на убыль.
Постоянной причиной этого явления было, конечно, неумолимое падение рождаемости:
французы из экономии не позволяли себе иметь более одного ребенка, а в
результате число призывных с каждым годом уменьшалось.
Идеи Жореса об упразднении вообще постоянных армий и замене их вооруженным
народом казались соблазнительными, и потому мне было очень интересно
познакомиться с главой французской социалистической партии. Жорес со своей
стороны, прослышав о моей службе в Норвегии, не погнушался для подтверждения
своих взглядов познакомиться с военным представителем ненавистного для него
царского режима. Свидание наше устроил один наш общий знакомый депутат в ныне
уже не существующем ресторане "Жюллиен" на Больших Бульварах, служившем тогда
местом сбора многих журналистов. Редактор созданной им в 1907 году газеты
"Юманите" оказался плотным человеком среднего роста с рыжей седеющей бородой
лопатой. Взгляд его светился доброжелательством и прямотой.
Как у истинного парижанина и журналиста, у Жореса была куча самых неотложных
дел, и, пожирая с аппетитом завтрак, запивая каждое блюдо красным вином, он
забрасывал меня вопросами, как будто желая завербовать в моем лице лишнего
союзника против задуманного удлинения сроков службы во французской армии.
- Нет, нет, вы не можете допустить, чтобы такие люди, как французы,
s'abrutissent (одурялись бы) бесполезным сидением в казармах и сабельными
приемами на казарменных дворах!
Он был в восторге, когда я согласился с его мнением в отношении вредного
пристрастия французов к казарменной подготовке, но, к сожалению, я со своей
стороны не получил того впечатления от Жореса, которого ожидал. Вождь
социалистической партии представлялся мне грозным обличителем, сосредоточенным
мыслителем, а не только симпатичным горячим идеалистом, и недаром лучшей
надгробной речью на его похоронах оказались слова, брошенные из толпы плакавшим
навзрыд французским рабочим: "Какое несчастье! Это был такой добрый человек!"
Еще в 1905 году под влиянием Жореса сроки службы были уменьшены до двух лет без
соответственного усиления постоянных кадров волонтеров и сверхсрочных, что
понижало с каждым годом и уровень боевой подготовки, и численный состав мирного
времени. [375]
(На 1 января 1913 года во французской армии состояло под знаменами 559 592
человека против 750 000 германской армии.)
Наконец, и что самое важное, в последующие годы дисциплина в армии пошатнулась:
антимилитаристическая пропаганда делала свое дело.
"Слухи о проекте увеличения службы под знаменами на один год вызвали уже в армии
беспорядки, которые носили во всех случаях характер уличного, громкого выражения
протеста. Генерал Жоффр, у которого я был на днях, казался мне несколько
нервным, но убеждал меня не придавать крупного значения этим беспорядкам" - вот
в каких выражениях было составлено мое секретное письмо от 9 мая 1913 года на
имя генерал-квартирмейстера Юрия Данилова.
"Число уклонившихся от воинской повинности возрастало с каждым годом и достигло
к 1911 году 10 000 человек, то есть 5 % годового призыва, а число дезертиров -
2600 человек в год",- доносил я в другом рапорте в конце 1912 года.
Такова была мрачная картина состояния союзной армии к моменту начала балканских
войн и грозного вооружения германских армий.
Крутой поворот внутренней политики с приходом к власти Пуанкаре имел своим
прямым последствием лихорадочную работу по усилению военной мощи Франции. С этой
минуты на мою долю выпадала задача следить за этой работой, с тем чтобы в каждый
данный момент иметь возможность дать должную оценку степени подготовленности к
войне нашей союзницы.
Казалось, главным источником осведомления должен был являться французский
генеральный штаб, куда я имел свободный доступ. Однако мне вскоре пришлось
убедиться, что любезные приемы высокого начальства никогда не дают военным
атташе обоснованного и четкого ответа и реального осведомительного материала.
- С тысяча восемьсот семидесятого года не было еще сделано так много, как за
этот год,- сказал мне осенью 1913 года начальник генерального штаба генерал
Жоффр.
Конечно, я привел эти слова в своем очередном донесении, но о том, что именно
сделано, мне пришлось узнавать из других источников.
Еще в скандинавских государствах я привык относиться с особым уважением к
толстым томам, заполненным на первый взгляд мертвыми цифрами,- военным бюджетам.
Во Франции эти цифры дополнялись печатными комментариями докладчиков
парламентских комиссий, на них мне удалось подписаться с первого же дня моего
приезда.
Когда знаешь общую структуру армии, а главное, ее недочеты, бюджетные цифры
постепенно оживают при сравнении с цифрами предшествующих лет, получают еще
большее значение и в конце концов если и не дают полного осведомления, то во
всяком случае намечают те вопросы, которым тебе следует уделить особое внимание.
Бюджет - это душа всякого дела.
Такой же кабинетной работы потребовал и ряд так называемых законов о кадрах,
стремившихся привести в какую-нибудь стройную [376] систему нагроможденные за
долгие годы отдельные и подчас противоречивые циркуляры и инструкции.
"Основанием организации французской армии до 1912 года служил закон о кадрах от
13 марта 1875 года" - так за два года до мировой войны начинал я свой обширный
доклад о реорганизации пехоты.
Я, конечно, в ту пору не мог предвидеть, что до начала великого испытания в
распоряжении Франции оставались уже не годы, а месяцы, что казавшиеся мне
грандиозными военные реформы начнут осуществляться буквально за несколько недель
до мировой войны. Я просто считал, что нам необходимо знать во всех подробностях
работу союзной армии не только для учета ее сил, но и как материал для реформ
собственной нашей армии. Я знал, с какими трудностями бывали сопряжены всякие
нововведения в России.
На мое счастье, военным министром после Милльерана был назначен мой старый
знакомый еще по командировке 1906 года, всегда приветливый и приятный в
обращении господин Этьенн. Он не раз уже занимал этот пост и считался "верным
другом армии". Чтобы заслужить эту репутацию, он специализировался на военных
вопросах, все равно как какой-нибудь другой из его коллег депутатов - по
профессии адвокат - занялся бы финансами, колониями или изящными искусствами.
К нему-то я и обратился с просьбой помочь мне получить во всех подробностях
проект закона о чрезвычайных военных расходах, внесенный после длительной
разработки в палату депутатов. Небывалая по тогдашним временам цифра полтора
миллиарда золотых франков объяснялась в этом законе лишь кратким перечнем статей
и для отвода глаз - подробными историческими справками.
- Вам надо по этому вопросу поговорить с Клемантелем,- ответил Этьенн при
очередном свидании.- Вы ведь с ним знакомы, Я помню, мы с вами встретились на
свадьбе его дочери в Версале.
- Да, я знаю, что Клемантель состоит в настоящее время докладчиком военной
комиссии палаты, но мне бы хотелось, чтобы вы его предупредили,- настаивал я.-
Так будет солиднее.
Я чувствовал, что не только Жоффр, но и сам военный министр не решаются открыть
мне официально секретную программу вооружения, и это еще больше возбуждало мое
нетерпение.
Ждать пришлось, правда, недолго. Не я, а сам Клемантель пригласил меня
позавтракать в модном ресторане "Larue" на рю Руаяль.
В общем зале я его, однако, не нашел и, зная парижские порядки, поднялся во
второй этаж, где помещались отдельные кабинеты, назначавшиеся не только для
любовных, но подчас и для деловых свиданий.
- Кабинет господина Клемантеля? - спросил я дежурного гарсона на верхней
площадке лестницы.
- Тут, тут,- как всегда с некоторой таинственностью, ответил мне полушепотом
опытный гарсон и бесшумно пропустил меня в одну из окружающих площадку дверей.
[377]
Но вместо Клемантеля передо мной предстал высокий почтенный старик с большой
седой бородой и, как все французы, представляясь, неразборчиво назвал свою
фамилию:
- Я друг господина Клемантеля, он депутат нашего города.
Стол был накрыт на четыре прибора, и старик пригласил меня заранее занять
почетное место на диванчике.
Едва я успел узнать, что незнакомец является хозяином крупной фирмы каучука в
Клермон-Ферране, как в кабинет с обычной для французских деловых людей
поспешностью влетел и сам депутат Клемантель. Он был очень красив, знал это и с
особой тщательностью расчесывал свои усы стрелкой.
Никто не мог бы предположить, что под лощеной, полупарикмахерской наружностью
Клемантеля, как нельзя более подходившей к типу парижского ловеласа, скрывались
поразительная работоспособность и усердие.
- Министр немного опоздает и просит его не ждать.
О фамилиях министров всегда предоставлялось догадываться: называть их считалось
дурным тоном и недостатком почтительности. Мне хотелось верить, что Клемантель
намекает на Этьенна. Посидеть за хорошим завтраком и распить бутылку старинного
бордо с военным министром и докладчиком военных бюджетов мне, как военному
агенту, представлялось большим достижением.
Однако как до приезда Этьенна, так и при нем разговор вертелся исключительно
вокруг интересов фирмы "Бергуньян", из чего я понял, что это и есть фамилия
старика, занимавшего меня разговором.
- У вас там в Риге царит германская фирма "Треугольник". Она снабжает калошами
всю Россию. Дело это блестящее, но в случае войны русская армия будет поставлена
в безвыходное положение: она останется без автомобильных шин, поставляемых ей
тем же "Треугольником". Как же вам не поддержать стремление французской фирмы
"Бергуньян" стать поставщиком вашей армии? Ее шины в техническом отношении,
конечно, не уступают немецким.- Вот та тема, которую на все лады развивали мои
собеседники, взяв с меня в конце концов обещание передать в Россию предложение
господина Бергуньяна.
Господин Этьенн спешил на заседание в сенат, не допил своей чашки кофе,
извинился и только тогда, пожимая руку и мне, и Клемантелю, спросил:
- Вы договорились о свидании?
- Да, да, все будет исполнено,- поспешно успокоил своего друга министра
Клемантель.
В это время старик с бородой вынул из кармана сюртука бумажник и, не
просматривая сложенного надвое счета, подложил в него крупный банковский билет.
Подоспевший гарсон понял, что клиент сдачи не просит, и почтительно склонился.
На следующее утро Клемантель уже сидел в моей канцелярии, разложив на столе
толстую рукопись. Он постоянно в нее заглядывал, объясняя мне постатейно новые
спешные ассигнования. Сидя напротив моего собеседника и не спуская с него глаз,
я покрывал [378] карандашными записями один за другим запасенные заранее листки
писчей бумаги. Клемантель в свою очередь делал вид, что не замечает моей работы.
Опытный докладчик бюджетов с целью облегчить членам палаты проглатывание горькой
пилюли начинал свои объяснения с экономии, произведенной новым законом в
прежних, уже утвержденных парламентом ассигнованиях.
"Чрезвычайные расходы в 500 миллионов франков на техническое оборудование армии
сокращались на 80 миллионов вследствие исключения из них расходов на полевые
гаубицы",- доносил я на основании разговора с Клемантелем в рапорте 27 марта
1914 года.
Смешными кажутся теперь подобные цифры, трагичным, однако, тогда показалось мне
это сокращение. Ведь уже за четыре года до этой минуты, еще сидя в Копенгагене,
мне удалось раздобыть из опытной германской артиллерийской комиссии в Шпандау
полную коллекцию рабочих чертежей полевой гаубицы, вводившейся тогда на
вооружение нашего общего с французами противника. Сколько раз, на основании
опыта маньчжурской войны, доказывал я французам значение крупных калибров в
полевой войне: если мы не могли разбить глинобитной стенки в Сандепу, то что же
смогут сделать полевые орудия против любой европейской деревушки, построенной из
камня!
Я сам разделял их влюбленность в семидесятипятимиллиметровую пушку, глядя, как
четырехорудийная батарея без малейшего смещения лафетов давала свободно сто
выстрелов в минуту. Не мог я, однако, соглашаться даже с таким авторитетом, как
сам генерал Жоффр, по словам которого "это орудие способно разрешать любую
задачу в полевой войне".
Из экономии французы долго пытались добиться от этого орудия более крупной
траектории, приближавшей его к гаубице, путем навинчивания на снаряд
пресловутого кольца Маландрэн, но я продолжал скептически к этому относиться и
потому, не вдаваясь в длинные споры по этому вопросу с Клемантелем, все же счел
долгом влить каплю яда в розовые мечты докладчика военного бюджета.
- Да, но зато мы увеличиваем боевой комплект снарядов полевой артиллерии до
тысячи пятисот выстрелов на орудие и по двести запасных,- не без гордости утешал
меня мой собеседник.
Но вместо утешения эта цифра заставляет содрогнуться при мысли о родной армии;
вспоминается нехватка снарядов под Ляояном, встает в памяти мой приказ:
"Стреляйте до последнего" - перед атакой Путиловской сопки. "Наверно,- думаю я,-
у нас такого количества не запасено". Но размышлять долго не приходится -
Клемантель сыплет все новыми и новыми цифрами.
Ура! Наконец-то пятнадцать миллионов на походные кухни!
Еще восемь лет назад убеждал я французов, что разводить костры и варить суп в
походных котелках на войне не удастся, а они меня уверяли, что французы
индивидуалисты и предпочитают готовить суп по своему вкусу!
Присутствуя на больших маневрах 1912 года, наш будущий главнокомандующий Николай
Николаевич тоже был возмущен этим [379] французским ретроградством и по
возвращении в Россию выслал через мое посредство в подарок союзной армии все
образцы наших походных кухонь. До Северного вокзала в Париже кухни доехали
благополучно, но сколько же хлопот доставили они мне при перевозке их в город и
подыскания для них достойного помещения. Ни один из родов оружия не считал их
для себя полезными, а потому и лошадей для перевозки не отпускал. В конце концов
мои кухни много месяцев стояли во дворе Высшей военной школы, но долгое время
мне никого не удавалось ими заинтересовать.
А вот и новый вздох облегчения вырывается из груди: тридцать три миллиона на
создание неприкосновенного запаса новой формы обмундирования серо-голубого,
защитного, цвета. После смелых атак французской пехоты в мировую войну немцы
прозвали французских пехотинцев "голубыми дьяволами". Прощай традиционные
красные штаны, которые можно было разглядеть за сто верст! Потребовалось тоже
десять долгих лет, чтобы учесть опыт русско-японской войны.
Рука устает записывать, но усердный Клемантель уже разошелся: в 1918 году должно
быть закончено оборудование больших лагерей по расчету один на каждый из
двадцати одного существовавших в ту пору во Франции корпусов. К сожалению, война
нагрянула в том же 1914 году, и большинство полков могло готовиться к бою только
на небольших гарнизонных плацах да на дорогах. Сходить с них и топтать не только
посевы, но даже луга войска не имели права. Частная собственность охранялась
лучше, чем права нации на самооборону.
Дойдя до цифры сто тридцать миллионов, ассигнованных на переоборудование пяти
сухопутных крепостей, Клемантель прерывает чтение и задает мне деликатный
вопрос:
- Я слышал от сопровождавшего вас нашего генштабиста, что при посещении
крепостей Верден, Туль и Бэльфор вы нашли их очень устаревшими, даже как будто
никуда не годными?
- Что вы! Что вы! - успокаиваю я.- Это не совсем так. Просто мне показалось, что
в них еще много кирпича и недостаточно бетону.
- Да, но вы не видели Мобежа,- защищается Клемантель.
- Пытался,- говорю я,- взглянуть на это чудо техники, о нем мне говорит генерал
Жоффр всякий раз, как я позволяю себе ему напомнить о работе моего
предшественника Лазарева и о вероятности германского наступления через Бельгию.
- Они в этом случае упрутся в Мобеж,- возражал мне всегда начальник генерального
штаба, но когда, очутившись случайно на пограничной станции Мобеж, я в ожидании
парижского поезда пожелал взглянуть на эту крепость, то под разными предлогами
меня до нее не допустили.
Ассигнованные на крепости миллионы израсходовать не пришлось: чудо техники -
Мобеж был в первый же месяц войны обойден германскими армиями и сдался 3-му
резервному германскому корпусу после кратковременной осады, а за устарелость
Вердена заплатили те сотни тысяч храбрецов, что пали под его стенами в 1916
году. [380]
Пространные рапорты и доклады, составленные на основании многочасовых бесед с
Клемантелем, показались мне недостаточными. "Величайшим нашим несчастьем,-
говорил мой коллега по генеральному штабу Федя Булгарин,- является то, что мы
гораздо больше пишем чем читаем". А мне хотелось, чтобы добытые мною сведения не
только были подшиты к делу, но и использованы для намечавшейся у нас программы
всех наших вооруженных сил.
Не мог я, конечно, определить срока грубого нарушения Германией всех договоров и
вторжения этих современных гуннов в цветущую Францию и потому, несмотря на все
недочеты, считал французскую программу грандиозным достижением.
Хотелось это закрепить, поскорее реализовать и подогнать наших союзников
сообщением им хоть чего-нибудь из того, что делалось у нас, и я поехал в
Петербург.
Я чувствовал, что предстоит выдержать бой с начальством.
- Ну что там опять выдумали твои французы? - тоном нескрываемого пренебрежения
спросят меня коллеги по генеральному штабу, и, конечно, мне придется затратить
все свое красноречие, чтобы доказать начальству необходимость ответить доверием
на доверие.
"При отсутствии взаимного доверия всякий военный союз является только ненужным и
даже вредным бременем для армии" - так заканчивал я в свое время один из своих
рапортов.
Но это был глас вопиющего в пустыне. Начальник генерального штаба Жилинский, сам
же назначивший меня в Париж, был всегда как будто чем-то раздражен. Я позднее
только понял, что это объяснялось ненавистью его, заклятого монархиста, к
республиканскому режиму. После двукратной, но бесплодной беседы с ним мне
пришлось заявить, что возвращаться с пустыми руками к своему посту мне просто
невозможно.
- Ну переговорите с Беляевым. Он в курсе дела, а потом перед отъездом можете еще
раз зайти ко мне,- отделался от меня Жилинский.
Беляева, будущего военного министра, я знал по маньчжурской войне. Там ему,
полковнику генерального штаба, не нашли лучшего применения, как заведовать
полевым казначейством. Он привозил нам из тыла кипы желтых рублевых бумажек -
наше жалованье: бумажки мы прозвали "чумизой", а Беляева - "мертвой головой"
из-за его лысого и лишенного всякой жизни черепа. Как я мог предполагать, что
именно этому усердному кабинетному работнику, давно оторванному от армии и
военной жизни, суждено будет сделать столь блестящую карьеру?!
От природы застенчивый и боявшийся собственной тени, Беляев знал в свое время
маньчжурских "зонтов", остерегался их едких язычков и потому, несмотря на свой
генеральский чин, относился к ним всегда с некоторой опаской. С какими душевными
муками пришлось ему выполнять поручение своего высокого начальства и передавать
мне, старому "зонту", сведения о нашей большой программе! [381]
- Западные крепости, как вы знаете, решено упразднить,- начал Беляев,- и отнести
район сосредоточения подальше от границы.
- Но ведь крепости, как нас учили в академии, и должны прикрывать развертывание
армии,- возражал я, пытаясь получить объяснение на этот волновавший французов
вопрос.
- Ну, это уже решено самим военным министром генералом Сухомлиновым,-
невозмутимо объясняла "мертвая голова", оставляя для меня навсегда неразрешенным
вопрос, где кончалось недоразумение и где начиналась измена.
Перешли к пехоте. Вспоминая свою службу в полку, вечную нехватку людей в строю,
безобразный процент запасных, вливавшихся в маньчжурские первоочередные полки, я
обращал внимание Беляева на сильный состав французских рот мирного времени,
доведенных, подобно германским, почти до численности военного времени.
- У нас тоже приняты меры,- объяснял Беляев.- Например, сувалкская пограничная
стрелковая бригада будет иметь штаты военного времени, а пехотная дивизия в
Вильно будет иметь одну бригаду более сильного, а другую - более слабого
состава.
- Я вперед отказываюсь командовать подобной дивизией,- попробовал я пошутить.-
Ведь ее полки даже на параде друг другу в затылок не поставишь! Да и боевая
подготовка в отдельных полках будет на разном уровне. Неужели же нужна такая
пестрота?
Беляев не нашел нужным реагировать и продолжал:
- А в кавалерии мы решили изъять из дивизии четвертые казачьи полки и придать их
заранее пехотным дивизиям.
"Уж и так казаки отстают в строевой подготовке, а тогда окончательно останутся
без призора",- подумал я, но оспаривать Беляева уже себе не позволил.
- Главная же реформа коснется артиллерии: вместо восьмиорудийных батарей мы
сделаем шестиорудийные, что увеличит число батарей.
- Это же полумера,- возмутился я.- Правда, выставлять восьмиорудийные батареи на
одну позицию опасно. К ним легко пристреляться, но мы в Маньчжурии делили их
пополам, вот и все. Если уж проводить реформу, так проводить ее до конца и
делать батареи четырехорудийными. Если этого не позволяет скорострельность наших
орудий, так надо заменить их новыми, хотя бы французского образца. Для чего,
спрашивается, все же эта полумера?
Ответ Беляева характеризовал не только его самого, покорного и удобного
прислужника последних дней царского режима, но и всю тяжелую русскую предвоенную
атмосферу.
- Дорогой Алексей Алексеевич, скажу вам по секрету - это желание
генерал-инспектора артиллерии, великого князя Сергея Михайловича, желающего
ускорить во что бы то ни стало производство офицеров своего рода оружия.
Увеличивая число батарей, мы увеличиваем и число подполковничьих вакансий в
артиллерии!..
Самым же страшным, как я и ожидал, оказался вопрос боевого комплекта полевых
снарядов. [382]
- У нас сейчас приходится около шестисот снарядов на орудие, и мы считаем, что,
увеличивая это число до девятисот, из коих часть будет в разобранном виде (одна
часть в Самаре, а другая часть в Калуге,- подумал я про себя), мы вполне
обеспечим нашу артиллерию.
О французской цифре - тысяча пятьсот - Беляев и слышать не хотел, Жилинский
тоже, и все мои доводы получили вполне определенный отпор.
- У них так, а у нас так,- изрек мой высокий начальник.
Он не мог предвидеть, что именно на меня и выпадет во время войны тяжелая задача
восполнить этот пробел в нашей собственной неподготовленности к войне.
- Как же мне поднести весь этот багаж французам? - спросил я одного из своих
ближайших коллег по генеральному штабу.
- Ну, на то ты и дипломат,- ответил он.
С этой кличкой, слышанной мной впоследствии не раз и от советских товарищей, мне
не придется, вероятно, расстаться до конца моих дней.
Чудес на свете не бывает, и если свою победу на Марне французы называли чудом,
то, конечно, это должно было найти свое объяснение в том балансе положительных и
отрицательных данных об иностранной армии, который военные агенты обязаны
подводить еще в мирное время.
Запоздалый закон о чрезвычайных кредитах, раскрывая главные недочеты в
подготовке Франции к мировой войне, не мог дать представления о боевых качествах
союзной армии, зависящих всегда и больше всего от организации высшего
управления.
- Рыба с головы воняет,- говаривал частенько Михаил Иванович Драгомиров.
Главным преимуществом высшего французского командования по сравнению с нашим
являлось существование в мирное время так называемого "Conseil superieur de
guerre" - Высшего военного совета. В то время как в России Военный совет
представлял складочное место для престарелых и негодных для действительной
службы генералов, Высший военный совет во Франции был составлен из будущих
командующих армиями, при которых состояли уже заранее назначенные их ближайшие
сотрудники - ячейки полевых штабов. Половину времени эти генералы инспектировали
войска тех корпусов, которые в военное время должны были войти в состав их
армий, а другую, большую часть времени, сидели как ученики за решением
стратегических и тактических задач, связанных главным образом с маневрированием
и железнодорожными перевозками вне поля сражения. Руководил этими занятиями
начальник генерального штаба Жоффр, будущий главнокомандующий. Он придавал
особенное значение полевым поездкам генерального штаба, на которых значительное
место уделялось использованию в военное время [383] железных дорог. Зная, что
основной слабостью русской армии, так ярко выраженной в маньчжурской войне,
являлось неумение управлять крупными военными соединениями, мне хотелось во что
бы то ни стало использовать эту сильную сторону подготовки союзной армии, и
начать это дело я думал с командирования нескольких русских генштабистов на
секретные полевые поездки высшего французского командования, и после некоторых
затруднений мне удалось заручиться на это согласием Жоффра. Разочарование
ожидало меня в Петербурге: едва я попробовал заикнуться о моем проекте, как один
из самых влиятельных генералов на Дворцовой площади стал убеждать меня
отказаться от этого намерения.
- Подумайте,- сказал он,- придется после этого на правах взаимности пригласить к
нам французов, а последние полевые поездки в Виленском округе окончились таким
провалом, что открывать это союзникам никак нельзя.
Французов в свою очередь крайне беспокоил вопрос о том, кто будет назначен в
случае войны русским главнокомандующим, и, не добившись на это ответа от своих
представителей в Петербурге, они сами решили назначить нам такового. Жоффр и его
окружение иначе и не титуловали великого князя Николая Николаевича.
Никто не мог предполагать, что Жоффр сможет заслужить ту популярность, которую
он себе стяжал в мировую войну. Тучный, но еще вполне бодрый старик, только что
перешедший предельный возраст шестидесяти лет, Жоффр совершенно был отличен от
того трафаретного типа французских генералов, которые так ценят внешний блеск и
склонны к самовлюбленности. По своей молчаливости, замкнутости и безграничной
способности владеть своими внутренними переживаниями, он больше всего напоминал
мне Кутузова. Трудно было вести с ним беседу: он долго присматривался к
собеседнику и, даже уверившись в нем, не выражал ему никаких внешних признаков
симпатии. О завоеванном мною постепенно доверии я мог судить только по числу
удовлетворенных им просьб и по отрывочным разговорам с его ближайшим окружением
- двумя-тремя порученцами. По этим офицерам можно было легко оценить главное
качество Жоффра, характеризующее всех крупных военных и государственных людей:
умение выбирать своих сотрудников и знание людей, доходящее до проникновенности.
Выбору лиц даже на самые мелкие посты Жоффр придавал первостепенное значение.
Как-то раз, перед приездом во Францию Николая Николаевича, он спросил мое мнение
о лицах, выбранных им для сопровождения великого князя на маневры. Последним в
списке стоял неизвестный мне тогда капитан Вейган.
- Он хоть и гусар, но замечательно серьезный офицер. Вы обратите на него особое
внимание,- сказал Жоффр.
В другой раз, исполняя мое желание посетить один из пехотных полков, Жоффр
направил меня в 100-й пехотный полк, стоявший в небольшом городке Бар-ле-Дюк.
Полк ничем особым не отличался, учиться ему было трудно из-за местности, сплошь
возделанной под ягодные огороды (Бар-ле-Дюк всегда слав