ана Тихонравова.
- Французский дирижабль, однако, уже готов, и нам бы хотелось получить его от
союзников взамен нашего собственного,- заявил Дорошевский.
Каково же было мое удивление, когда Гран Кю Же, обычно столь ревниво оберегавший
интересы собственной авиации, согласился на мою просьбу почти без возражений.
Это мне показалось подозрительным, и из перекрестных расспросов удалось узнать,
что грузоподъемность дирижабля якобы не удовлетворяет техническим требованиям.
Впрочем, сама идея дирижабля при быстром росте авиационной техники казалась мне
чистейшей утопией.
- Французы ничего не понимают,- заявлял мне сиявший от достигнутого успеха
Дорошевский.- С понедельника начнем испытания и надеемся, ваше сиятельство, вас
прокатить.
- Благодарю,-ответил я.- Обещаю принять участие только в последнем испытательном
полете на скорость.
Храбрость Дорошевского на том и кончилась, и в воскресенье он уже пришел меня
просить поручить испытательные полеты французскому военному экипажу, так как
комиссия с вождением дирижабля должна еще ознакомиться. Недель через пять звонок
по телефону известил меня о печальном конце всей этой антрепризы: на
предпоследнем испытании дирижабль при вынужденном спуске беспомощно повис на
дереве, по счастью, вблизи парижского аэродрома. Пришлось вызывать пожарную
команду и снять с дерева среди других пассажиров и Дорошевского, нимало,
впрочем, не сконфуженного, а мне с Антоновым - расхлебывать отношения с фирмой,
потребовавшей уплаты многих тысяч франков за газ, потраченный на наполнение
злосчастного аппарата.
Совершенно неразработанным в мирное время явился вопрос о доставках морским
путем военных материалов.
Гораздо более предусмотрительным, чем союзное правительство, оказался, как это
ни обидно, владелец небольшой Парижской транспортной конторы, некий Шретер.
Номинально он торговал русскими газетами, главным образом "Новым временем", а в
действительности представлял мелкого комиссионера, эксплуатировавшего наезжавших
в Париж русских бар, столь падких на чужие услуги и готовых нести любые
накладные расходы, лишь бы освободиться от излишних хлопот. О существовании
столь удобного человека, как Шретер, мне сообщил в первый же день моего приезда
в Париж мой предшественник, все тот же неподражаемый Гришок Ностиц.
- Ты знаешь,- объяснил он мне,- обстановка квартиры тебе обойдется совсем
недорого. Если, входя в любой хороший магазин, [564] ты упомянешь, что он тебе
рекомендован Шретером, то немедленно получишь хорошую скидку в цене.
Я конечно, не стал доказывать Гришку, насколько более ценными для самого Шретера
могут оказаться в известном случае рекомендации военного агента, и, само собой,
не использовал "мудрого" совета моего предшественника.
В первые же дни войны, когда еще не возникал вопрос о каких-либо перевозках,
Шретер пришел ко мне в канцелярию со следующим предложением:
- Господин полковник, вам должно быть известно, что я являюсь монополистом по
доставке в Россию и багажа и товаров. Ни один великий князь не обходится без
моих услуг, а вам тоже нельзя мною пренебрегать, так как в военное время вам
несомненно придется отправлять в Россию различные грузы, заказанные, как мне уже
известно, русским военным ведомством. Поэтому я вам предлагаю теперь же
подписать со мной договор на зафрахтование для вас пароходов по твердой цене за
тонну.
И он назвал мне такую баснословную цифру, которая, как я впоследствии узнал, не
была достигнута за все время мировой войны. Как принципиальный враг
предоставления монополий, я больше всего возмутился апломбом этого типа,
претендовавшего поразить меня своими связями с романовской семьей. Внешний вид
его тоже раздражал своей претензией на французского джентльмена - в клетчатых
штанах и белых гетрах. Чести было много ссылаться перед Шретером на неполучение
мною должных полномочий, что представляло стереотипный ответ всех дипломатов, и
поэтому я ограничился простым, но твердым отказом на его предложение.
Но Шретер не унимался. Он стал грозить:
- Подумайте, полковник, о печальных для вас последствиях - от подобного
невнимания к моим словам. Ваши предшественники оказывали мне всегда особое
доверие. Впрочем, вы получите соответственную бумагу от самого военного министра
генерала Сухомлинова и тогда увидите, чем грозит вам подобное ко мне отношение.
Не помню, какая муха меня тогда укусила, но через минуту я уже оказался на
площадке лестницы моей канцелярии, а Шретер внизу оправлялся от печального
падения.
Казалось бы, что после столь любезного приема я был гарантирован от встреч с
этим господином. Но мне потребовалось получить много уроков, чтобы убедиться в
живучести подобных слизняков: их недостаточно побить, их надо убивать.
В самый разгар войны Свидерский стал настаивать на заказе какого-то нового типа
пулеметов, доказывая, подобно прапорщику Дорошевскому, что французское
правительство показывает себя в этом вопросе невеждой, что пулемет представляет
верх совершенства. Это вынудило меня в конце концов самому отправиться на
казенный полигон, чтобы ознакомиться с этой новинкой, которая, как оказалось,
представляла усовершенствованную копию прародительницы современного пулемета -
французской митральезы: сноп пуль достигался соединением одним затвором
нескольких ружейных [565] стволов. Видимо Свидерский продолжал считать меня за
круглого невежду в стрелковом деле, чтобы осмелиться согласиться даже на опыт
стрельбы из подобного оружия. Но тайна разрешалась сама собой: в почтительном
отдалении я увидел шагающего по полигону Шретера в своих неизменных клетчатых
штанах.
Когда с начала моей работы по оказанию материальной помощи русской армии я
занялся вопросом о перевозках, то с великим изумлением узнал, что первый пароход
с автомобилями и самолетами был направлен по распоряжению из Петрограда кружным
путем вокруг Африки на Владивосток. Несчастные ящики, погруженные на палубе,
сперва рассыхались под тропиками, а в конце плавания покрылись толстой ледяной
корой. Надо было изыскивать другой кратчайший путь.
Используя в первые месяцы войны нейтралитет Греции, Болгарии и Румынии, французы
помогли мне организовать провоз наших военных материалов через Салоники. Для
этого я зафрахтовал сперва один пароход в три тысячи тонн - "Сен Пьер" ("Святой
Петр"), а затем и всю серию однотипных "святых", что крайне упрощало составление
планов погрузок. Для обеспечения провоза по железной дороге через нейтральные
страны орудия грузились под видом фортепиано, самолеты - под видом молотилок;
ящики со снарядами, по мнению моего начальника транспортного отдела де Лявинь,
были очень схожи с ящиками шампанского. Кое-кто на подобных сложных комбинациях
"подрабатывал", но в конце концов мои ящики прибывали на пограничную
русско-румынскую станцию Рени через две-три недели после отплытия из Марселя.
Обидно было узнать, что после первой же отправки две одиннадцатидюймовых полевых
мортиры, на изготовление, отправку и погрузку которых было затрачено столько
усилий, "затерялись" в самой России: запломбированные вагоны с этим ценным
грузом после долгих и тщетных розысков по всем нашим железным дорогам оказались
загнанными на запасные пути в Ростове-на-Дону, а их так ждали на нашем фронте в
Восточной Пруссии.
Вовлечение в войну всех стран Балканского полуострова потребовало новой
организации морских перевозок, сперва на Архангельск, а впоследствии на
Мурманск, что было большим достижением, так как сообщение через Архангельск за
недостатком ледоколов прерывалось на добрую половину года. Кроме того, перевозка
по железным дорогам из Архангельска на Петроград и Москву была так плохо
налажена, что, по свидетельству французов, побывавших в этом порту, они в 1916
году проезжали на санях по крышкам ящиков с французскими самолетами, занесенных
снегом и высланных мною еще летом 1915 года!
Между тем авиационные грузы как раз требовали скорейшей доставки. Авиационная
техника развивалась такими быстрыми темпами, что самолеты за время пути от
Парижа до русского фронта уже оказывались устаревшими, и германские аппараты
неизменно превосходили их в скорости. Когда же после долгих усилий удавалось
получить от французов новейшие модели и быстро доставить их в Россию, то и это
не гарантировало возможности использовать самолеты на нашем фронте. [566]
"Все прибывающие от вас самолеты и автомобили оказались без магнето" - гласила
лаконическая телеграмма начальника технического управления генерала Миллеанта.
Магнето! Магнето "бош"! Да ведь из-за этой небольшой, но жизненной части мотора
в мировую войну приносились жертвы, совершались преступления. Когда еще в первые
дни Жоффр выехал навстречу отступавшим войскам 5-й армии, его машина дважды
остановилась из-за порчи моторов.
- Если бы господин генерал приказал выдать мне магнето "бош",- заявил маршалу
шофер,- то такая задержка не происходила бы.
Но главнокомандующий ответил:
- Нет, оттого что я опоздаю на несколько минут, большой беды не будет, а
рисковать из-за отсутствия хорошего магнето жизнью хотя бы одного нашего летчика
я не вправе.
После всех затруднений, связанных с доставкой самолетов, отсутствие магнето на
высылавшихся из Франции моторах сводило к нулю всю нашу работу в Париже.
Минутами казалось, что еще вчера, приезжая в Петербург из Стокгольма, я
присутствовал на первом авиационном празднике где-то невдалеке от Коломяжского
ипподрома! Я видел полет поручика Нестерова, будущего героя; при мне скатился с
открытого сиденья "морис фармана" и разбился насмерть капитан Руднев. Самые
смелые наши офицеры шли в авиацию. И теперь эти герои будут вправе проклинать
нас за те устарелые типы машин, эти "гробы", на которых им придется летать.
Получив телеграмму, я набросился на бедного Антонова, который недоумевал.
- Я собственноручно запечатываю каждый ящик казенной печатью,- докладывал он
мне,- проверяя предварительно все его содержание.
- Но, видимо, ваша печать с орлом оказывается не очень прочной,- смягчился я.-
Возьмите же, дорогой Константин Александрович, мою собственную, с семейным
гербом, ее подменить не смогут. А внутри большого ящика прикрепите специальный
небольшой ящичек для магнето и запечатайте его.
Когда и эта мера не возымела действия, я распорядился принести и разложить на
моем письменном столе всю партию магнето с аппаратов, отправлявшихся на
очередном пароходе. Их упаковали в особый ящик, проставили номер по морскому
коносаменту, и мне казалось, что уж на этот раз мы могли быть покойны за
доставку этого драгоценного груза по назначению. Но ответ главного технического
управления на телеграмму об отправке был еще более лаконичен:
"Ящика за номером таким-то не оказалось".
Из тысяч ящиков, отправленных на ста двадцати пароходах из Франции в Россию во
время войны, это был первый и единственный пропавший в пути ящик.
- В Петрограде Царит ужасающая спекуляция,- вздыхали прибывавшие из России
французские офицеры связи.- За деньги там [567] можно все получить, и даже наши
магнето "бош" продаются, правда, по баснословной цене, через Северный банк на
Невском проспекте!
Вмешательство русских частных банков в вопросы заграничного снабжения заставляло
все больше приглядываться к деятельности наезжавших в Париж "представителей".
Так, однажды среди обычных посетителей записался ко мне на прием какой-то
соотечественник, инженер Клягин, о командировании которого я не был извещен. Я
насторожился, когда в мой кабинет вошел молодой стройный элегантный блондин, не
без апломба отрекомендовавший себя представителем Мурманской железной дороги.
Это еще более меня заинтриговало, так как постройка этой магистрали разрешала
основную задачу доставки из-за границы военных материалов. Оказалось, что Клягин
уже некоторое время действовал в Париже совершенно самостоятельно, закупая самые
разнообразные товары - от болтов для рельсов до чернослива включительно,
располагая какими-то крупными суммами в иностранной валюте. Затруднения Клягин
встретил, как обычно, в разрешении самого "пустяшного", как казалось ему,
вопроса - получения лицензии на вывоз. Соотечественники в этом отношении
оставались неисправимыми, не желая подчиняться установленному в союзных странах
порядку.
Вопрос этот я, конечно, немедленно разрешил, предложив молодому инженеру вместо
работы с частными фирмами занять столик в моем управлении и получать товары
через французское правительство. Александр Павлович Клягин стал моим
сотрудником, а впоследствии и представителем при мне нашего министерства путей
сообщения.
Среди командированных из России благодушных, самодовольных и безразличных к
делу, но кичившихся своими чинами и положением офицеров-чиновников Клягин
выделялся своей деловитостью и самостоятельностью суждений. Хотя фуражки и
мундира с зелеными кантами и серебряными контрпогончиками, присвоенными
инженерам путей сообщения, он из России и не захватил, но в обхождении со мной
сохранил следы той военной выправки, которой, по традиции, отличались инженеры
путей сообщения. Их институт, как известно, при Николае I входил в систему
военно-учебных заведений.
В русской армии придавали большое значение правильному титулованию старших
начальников младшими. И ко мне, как к полковнику, офицеры обращались, приставляя
к моему чину слово "господин", штатские величали по имени и отчеству, а писаря и
солдаты из-за моего графского титула заменяли титулование "ваше благородие" -
"вашим сиятельством". Так же обращался ко мне и Клягин. Первое время я объяснял
себе такое чинопочитание хитростью: для того чтобы проводить дела за спиной
начальника, его надо ослеплять внешней почтительностью.
Вскоре, однако, я узнал, что эта форма обращения объяснялась тем раболепием, на
котором воспитывались по семейным традициям люди "простого" происхождения.
- Не забывайте, ваше сиятельство,- соткровенничал со мною [568] как-то Клягин,-
что дедушка мой был простым лесником, хорошо знал свое дело, а потому и нажился
на лесных заготовках. Отец уже был лесничим у богатых помещиков, которые, как вы
знаете, в делах понимают мало. А я уже, как видите, пробился в настоящие
инженеры, одет по последней парижской моде (тут он привстал и хитро улыбнулся).
Женат на настоящей столбовой дворянке. Да-а, разорительна, правда, Мария
Николаевна, ну что ж поделаешь, барские ее капризы переношу. А все ж таки умру
русским мужиком. Не взыщите.
Разрасталось мое дело, множились охотники до французского кредита, до
обеспеченного морского тоннажа. Все были только не прочь избавиться от опеки
военного агента над их делами. Пример французских сенаторов и дельцов оказывался
заразительным. И каждый хотел проявить "личную инициативу", прикрываясь
возвышенным идеалом "спасения России".
К весне 1916 года дела на родине действительно шли из рук вон плохо. Сотни
телеграмм с требованием доставки самых разнообразных товаров указывали на
беспомощность военного министерства удовлетворить насущные потребности фронта.
Так, Свидерский настаивал на заказе какой-то весьма подозрительной фирме в Бордо
- городе, не имевшем ничего общего с военной промышленностью,- траншейных
минометов и бомб к ним, как назывались в ту пору мины.
- Помилуйте,- пробовал я возражать против предложенной нам баснословной цены,-
ведь такие, с позволения сказать, орудия может склепать наш кузнец Ванька в
Чертолине. Зачем обременять тоннаж на перевозку такого барахла!
Переспорить представителя ведомства бывало трудно: каждый заручался надежной
поддержкой из Петрограда, а этого-то как раз мне и недоставало.
Долго хотелось верить, что в конце концов вся моя работа во время войны и на
фронте и в тылу, несмотря на полемику с правящими кругами, все же заслужит
должную оценку, хотя некоторые мелкие факты должны были убедить меня в
противном. Получение очередных орденов давно, правда, потеряло в России свое
значение, и, прочитав как-то в довоенное время в "Русском инвалиде" о
награждении меня Анной второй степени, мне не захотелось заменять этим мирным
орденом полученный за сражение под Сандепу шейный орден Станислава второй
степени с мечами. Однако когда с очередным дипломатическим курьером я получил в
разгар мировой войны за выслугу лет снова очередной орден Владимира третьей
степени, лишенный мечей, то принял это не как награду, а как оскорбление.
Французы прекрасно знали, что орден с мечами жаловался не только строевым, но и
штабным офицерам на театре военных действий, и приравнение меня к военным
агентам в нейтральных странах представляло в их глазах политическую
бестактность.
Реагировали они на это совершенно для меня неожиданно. Среди утренней почты в
Гран Кю Же мне принесли, против обыкновения, очередной [569] номер "Journal
Official" - "Французский правительственный вестник" - с подчеркнутым кем-то
красным карандашом абзацем: "Согласно приказу главнокомандующего с объявлением
по всем французским армиям, за выдающиеся заслуги русский военный агент
полковник Игнатьев награждается командорским орденом Почетного легиона".
Мне показалось особенно дорогим, что эту награду я получил не как дипломат, а в
виде особого исключения как офицер на фронте. Тот же чисто военный характер
Жоффр придал и самому порядку награждения, по форме, установленной для офицеров
французской армии.
Под звуки рожков на скаковое поле в Шантильи вышел батальон стрелков с лихо
сдвинутыми набок темно-синими беретами и построился неподалеку от места, где
проживал Жоффр. Мне было указано прибыть к тому же месту четверть часа спустя -
время, предусмотренное для сбора всех чинов главной квартиры.
Это уже меня глубоко растрогало. И Пелле и Дюпон уже наперед жали мне особенно
дружески руку.
Как обычно, скривясь слегка на левый бок и поддерживая генеральский палаш,
приближался Жоффр.
Раздалась команда:
- Garde à vous! Présentez armes! (Смирно! Слушай на караул!)
Войска берут на караул.
Я уже стою перед фронтом перед трехцветным знаменем, вытянувшись, как старый
гвардеец, держа руку под козырек.
Главнокомандующий обнажает палаш и, подойдя ко мне, по традиции посвящения в
рыцари, прикладывает его сперва к правому, потом к левому моему плечу, после
чего при помощи адъютанта привязывает на мою шею поверх походного кителя большой
белый крест с зелеными веночками на широкой красной ленте. Пожав мне руку, он
дважды меня обнимает, в то время как по команде: "Ouvrez le ban!" ("Играйте
туш!") - оркестр играет сигнал военного салюта.
Церемония, однако, на этом не кончается: Жоффр приглашает меня стать рядом с ним
на один шаг впереди, а войска перестраиваются для прохождения церемониальным
маршем перед новым командором Почетного легиона.
Всякому военному доводится переживать незабываемую минуту...
После обычного завтрака в нашей "Попот" 2-го бюро, отмеченного дружеским бокалом
шампанского, я, согласно установленному в русской армии порядку, послал
следующую телеграмму своему прямому начальнику генерал-квартирмейстеру:
"Испрашиваю высочайшего разрешения государя императора принять и носить
пожалованный мне сегодня орден командорского креста Почетного легиона".
Впоследствии мне рассказывали, что в ставке это известие произвело должное
впечатление, но отношения мои с Петроградом не исправило.
Даже в письмах родной матери проскальзывала критика моего "несчитания" с
русскими правящими кругами. Один только Поливанов [570] мой бывший профессор по
пажескому корпусу, сменивший Сухомлинова на посту военного министра, успокоил
мою мать, сообщая, что "Игнатьев нам необходим в Париже".
Некоторую, правда, только чисто нравственную поддержку получил я в те дни от
прибывшей в Париж депутации Государственной думы и государственного совета. Эта
заграничная поездка русских парламентариев имела целью доказать общественному
мнению союзных стран, что германофильские течения, связанные с распутинскими
группировками, еще не так сильны в России и что представители самых
разнообразных политических партий полны готовности продолжать войну до победного
конца, демонстрируя солидарность с западноевропейскими демократиями, активно
борющимися против кайзеровской Германии.
По существу русская делегация представляла как бы ту "оппозицию его величества",
которая была провозглашена кадетами еще в первой Государственной думе.
Попутно представители военной комиссии государственного совета и Думы должны
были ознакомиться с деятельностью русских заготовительных органов за границей.
Естественно, что при моем отчуждении от русской действительности, при моем
служебном одиночестве, вызванном разницей во взглядах с командированными из
России моими сотрудниками, я ухватился за новых знакомых, как за соломинку.
Франция уже приучила меня проводить военные вопросы не через военных, а через
штатских людей. Однако действительный интерес к своему делу я встретил только у
посетивших мою скромную канцелярию, или, точнее, личную квартиру, заставленную
канцелярскими столами, членов Государственной думы Милюкова и Шингарева. Их
сопровождал, скорее для проформы, какой-то член государственного совета из
крайних правых, который своим величественным молчанием старался, по-видимому,
поддержать достоинство этого высшего учреждения Российской империи.
После пространного доклада, сделанного мною в присутствии всех старших моих
сотрудников, я закончил его так:
- Вы видите, как растет с каждым днем номенклатура товаров, закупаемых через нас
на французский кредит. Не говоря уже о перце, которого может хватить на многие
годы, о тиглях, количество которых превосходит потребность чуть ли не всего
земного шара, многие товары, как, например, медикаменты для гражданского
населения, сера для виноградников, вызывают подозрение: не служат ли они,
подобно магнето, предметом грязной спекуляции? Скажите, что еще можно найти в
России? В чем я имею право отказать, не рискуя нанести ущерба фронту? Кого на
законном основании могу послать к черту?
Шингарев потер лоб и без большой уверенности в голосе вымолвил:
- Есть еще конопля, так что пакли у вас запрашивать не имеют права.
- И на этом спасибо,- пришлось с глубокой горечью закончить беседу. [571]
Больше всего поразили моих гостей малочисленность моего центрального аппарата и
связанная с этим образцовая экономия.
- Это уж французская школа,- объяснял я Милюкову, с трудом примирявшемуся с
пресловутыми российскими штатами, раздутыми по случаю войны выше предела.
- Как же это вы можете работать, не имея штата?- удивлялись соотечественники.
Шингарев, как я впоследствии узнал, представил даже по этому поводу специальный
и крайне для меня лестный доклад в Государственную думу.
Итак, в силу обстоятельств, я очутился и сам "в оппозиции к его величеству" и, в
противоположность моим коллегам в посольстве, стал получать приглашения на все
приемы, устраиваемые русским гостям французскими парламентскими и политическими
организациями. Выступать с речами, хвала богу, не пришлось, но скрыть краску
стыда за речи других удавалось с трудом.
Особенно торжественным, а потому и тягостным был громадный банкет, устроенный
Лигой прав человека под председательством самого Анатоля Франса. Маститый
писатель, старик высокого роста, особого впечатления на меня не произвел: он уже
был очень стар и служил только символом традиций республиканской Франции с ее
лозунгом "Свобода, равенство и братство".
Речи лились рекой, благо ни характер тем, ни время не были ограничены. Можно
было вволю поболтать. Этим особенно злоупотребил член государственного совета
Гурко, уцелевший деятель мошеннической аферы на поставках хлеба голодающим.
Уже одна его внешность - обросшее седеющей щетиной уродливое лицо со злобным
взглядом нелюдима - указывала на малоудачный выбор представителя крайних правых.
- Господа,- начал свою речь Гурко,- приехал в Париж как-то еще перед войной
владетельный царек одного из африканских племен. Его особенно очаровали
прелестные ножки парижанок, и, уезжая, он возымел мысль обуть своих
соотечественниц в такие же очаровательные туфельки, какими он любовался на
парижских бульварах.
Присутствовавшие, ожидавшие либеральных, умных речей, в первые минуты были
заинтригованы подобным оригинальным началом, и Анатоль Франс даже повернулся в
сторону занятного оратора. Скоро, однако, пришлось разочароваться. Прошло еще
добрых полчаса, а бывший царский министр продолжал скучно объяснять, как туфли,
заказанные неграм в Париже, оказались слишком тесны, как в Африку поехал
немецкий сапожник, снял там мерки с ног негритянок и сколь выгодную аферу он
сумел на этом сделать. Никто ничего не понял. Сидевший направо от председателя
Милюков побагровел от негодования, а я, уставившись в тарелку, старательно
очищал одну грушу за другой.
Напрасно, впрочем, так негодовал Милюков; в уме ему, конечно, никто не мог
отказать, но по бестактности он на следующий день даже превзошел Гурко.
На этот раз обед был интимный: собрались только французские [572] и русские
члены Международного парламентского союза. Все правые отсутствовали,
председательство было предоставлено самому Милюкову. У каждого прибора было
положено меню, украшенное пучком разноцветных флагов всех союзных государств.
Русские гости только что вернулись с организованной мною для них поездки на
фронт и делясь свежими впечатлениями о французской армии, гадали о сроке
неминуемой победы над врагом. В открытые настежь окна гостиницы "Крильон",
расположенной в одном из двух дворцов, украшающих площадь Согласия, вливался
ласкающий весенний воздух. И только несвойственная Парижу уличная тишина
напоминала, что враг еще совсем близко, в каких-нибудь шестидесяти километрах от
городских ворот. Но вот Милюков встает, берет в руки меню и, рассматривая его,
произносит следующий короткий тост.
- Я пью,- сказал нам будущий министр иностранных дел,- за то, чтобы в следующую
нашу встречу среди этих флагов красовались и отсутствовавшие ныне флаги!..
Мне, как единственному военному среди штатских, как русскому представителю при
союзной армии, хотелось провалиться сквозь землю. Хотя намек, сделанный
Милюковым на германский и австрийский флаги, был достаточно прозрачен, однако
все присутствовавшие постарались или его не понять, или принять за веселую
шутку.
- Неужели у нас помышляют о мире с немцами?- спросил я Энгельгардта, выходя с
обеда и прогуливаясь по Елисейским полям.
Энгельгардт, мой бывший товарищ по Пажескому корпусу, вернулся из запаса и в
форме полковника генерального штаба состоял членом военной комиссии
Государственной думы.
- Нет,- ответил он.- Это Павел Николаевич Милюков хотел только сострить. Но
отрицать германофильство в окружении царя, конечно, нельзя. Сам он, как ты
знаешь, человек безвольный, но в вопросах войны стоит за верность союзническим
обязательствам. Поверь, что, как и говорил Шингарев, все чинимые тебе
неприятности исходят от распутинской и тесно связанной с нею сухомлиновской
клики. Она бесспорно сильна, но мы с ней справимся.
- Но каким способом?- спросил я Энгельгардта.
- Да, пожалуй, придется революционным,- не особенно решительно ответил мой
старый коллега.- Опасаемся только, как бы "слева" нас не захлестнуло.
Глава девятая. Начало конца
Все темные предчувствия первых дней войны, вся тревога за родную армию в течение
долгих зимних месяцев 1915 года - все нашло себе горькое подтверждение с
наступлением первой военной весны.
К этому времени как раз вернулся из первой поездки в Россию майор Ланглуа,
назначенный Жоффром для непосредственной связи с русской ставкой. Никакое письмо
не может заменить, в особенности [573] на войне, живого слова, и французы
благодаря Ланглуа знали о России гораздо больше, чем русские знали о Франции.
Наши, впрочем, как мне писал "черный" Данилов, этим нисколько не тяготились.
Только последним соображением мог я объяснять упорное нежелание и ставки и
генерального штаба назначить с нашей стороны офицера связи, и притом
постоянного, как Ланглуа, не открывающего в каждый свой приезд Америки.
Жоффр и на этот раз в выборе исполнителя не ошибся: крепыш, весельчак, Ланглуа
старался придать себе вид "рубахи-парня", чему немало помогало его отличное
знание русского языка. Но под этой беззаботной внешностью скрывался тонкий
наблюдатель и вдумчивый аналитик. По образованию - политехник, по роду службы -
артиллерист, Ланглуа был достойным сыном своего отца, одного из создателей
тогдашней тактики артиллерийской стрельбы.
Нашим дружеским отношениям мы с Ланглуа были обязаны в большой мере моей
нормандской кобыле масти "обэр" (чалая, без черных волос), в которую влюбился
Ланглуа при наших довоенных прогулках в Булонском лесу, а я после настоятельных
его просьб уступил ему эту легкую кровную птичку. Любители лошадей никогда не
забывают подобных услуг, и Ланглуа после каждого приезда из России подолгу
засиживался в моем рабочем кабинете в Шантильи. Привезенные им сведения об
окопной жизни русской армии воскрешали в памяти маньчжурское зимнее сидение. Та
же растянутость фронта в одну сплошную линию, то же отсутствие стратегических
резервов, та же скука от безделья в штабах, удаленных от фронта на десятки и
сотни километров.
На французском фронте каждый генерал, даже командующий армией, считал своей
обязанностью побывать ежедневно хоть на каком-нибудь из участков, а потому меня
особенно поражало, что русские солдаты видят высокое начальство только на
смотрах да на парадах. Кормят солдат хорошо, но зиму они провели в серых
холодных шинелишках и дырявых сапогах.
В больших штабах царит благодушное самодовольство, а ставка тщится примирить
между собою командующих фронтами; подобно Куропаткину, там пишут обстоятельные
мотивированные доклады и бесчисленные проекты. Мобилизовано свыше двенадцати
миллионов, а солдат в ротах некомплект из-за недостатка в ружьях. Батареям
разрешено выпускать не больше пяти выстрелов в сутки.
Рассказы Ланглуа о немецких зверствах казались чудовищными: в последних зимних
боях в Августовских лесах немецкое командование в отместку за понесенные неудачи
гнало русских пленных разутыми по тридцатиградусному морозу. Перед подобными
фактами бледнел и нашумевший расстрел немцами бельгийской патриотки, сестры
милосердия мисс Кавель, и все те расправы, которые они чинили в оккупированных
французских городах.
На русском фронте после зимних кровопролитных сражений под Лодзью и Варшавой, по
своему героизму воскрешавших "Илиаду" Гомера, появились уже грозные признаки
разложения тыла, заполненного укрывшимися от фронта офицерами, непригодными
генералами [574] и присосавшимися к армии дельцами самых разнообразных
профессий. Как ни сдержан бывал Ланглуа в выборе выражений и характеристиках
"высоких особ", но все же у него изредка срывалось слово "criminel" (преступно),
когда он касался работы тыла по снабжению. Мне всегда казалось, что, несмотря на
внешнюю откровенность, Ланглуа рассказывает своему собственному начальству
гораздо больше, в чем и пришлось убедиться спустя несколько дней.
Совершенно неожиданно меня пригласили отобедать в столовую оперативного бюро,
куда никто, кроме "своих", доступа не имел. Я принял было это только за знак
дружеского доверия, но, выйдя из-за стола, Гамелен предложил пройтись пешком и
незаметно углубился со мной в темный лес.
- Здесь по крайней мере нас никто не слышит,- начал начальник оперативного
бюро.- Скажите, неужели в России настолько сильны германофильские течения? Что,
по-вашему, представляет собой Сухомлинов, Распутин, какой-то Андронников и,
наконец, сама императрица?
Что мог я ответить Гамелену? В ту пору я не имел еще доказательств близости
Сухомлинова с германскими шпионами, сомневался даже в справедливости приговора
над Мясоедовым, будучи весьма невысокого мнения о работе нашей контрразведки.
Про Распутина я слышал перед войной только от Влади Орлова, ближайшего в то
время царского наперсника. Он удалился навсегда от двора после того, как
высказал лично Николаю II все, что думал про распутного мужика.
Рассказывать обо всех этих подробностях иностранцам я, конечно, не стал и
выразил Гамелену лишь уверенность, что в России найдутся люди, которые сумеют
вымести немецкую нечисть "из собственной избы". Но Гамелен был, видимо, глубоко
встревожен рассказами Ланглуа.
- Не забывайте, милый полковник,- продолжал он,- что и мы имели когда-то короля,
заплатившего своей головой за то, что жена его была немка.
Меня передернуло, я замолчал, а тонкий Гамелен, почуяв неловкость, перевел
разговор на переброску германских дивизий с Западного на Восточный фронт. Этот
вопрос к весне 1915 года стал не только серьезным, но и решающим для исхода
войны в России.
К счастью, разведывательная служба в ставке к этому времени наладилась, и мы,
наконец, договорились о переброшенных за зиму из Франции германских силах.
В начале войны на русском фронте находилось три активных корпуса (I, XVII и XX)
и два с половиной резервных (I, Гвардейск. рез. и 5-я див. II корпуса).
До конца марта с Западного на Восточный фронт было переброшено: четыре активных
корпуса (II, XI, XIII, XXI) - восемь дивизий и три резервных корпуса (III, XXIV
и XXV) - шесть дивизий. Всего семь корпусов, что равно четырнадцати дивизиям, и
направлено из Германии три вновь сформированных корпуса (XXXVIII, XXXIX и III),
то есть еще шесть дивизий. Всего на русском фронте должно [575] было находиться
двадцать пять активных и резервных германских дивизий, не считая ландверных и
ландштурмных бригад и тридцать пять сорок австро-венгерских дивизий.
Кроме того, конец марта характеризовался появлением целой серии новых германских
дивизий, формировавшихся за счет полков, отведенных с фронта; за недостатком
людских запасов немцы уже начали перетряхивать свои наличные силы. Положение на
обоих фронтах становилось все более напряженным, а работа и моя, и 2-го бюро все
более ответственной.
Наконец в эти же первые весенние дни произошло, как нам казалось, исключительное
по важности событие: в первый раз с самого начала войны с французского фронта
исчез германский гвардейский корпус! Это предвещало подготовку крупного
наступления немцев на русском фронте.
Дюпон стал мрачен, Пелле - озабочен. По вечерам офицеры связи от армии и фронтов
звонили и настойчиво требовали от войск срочной проверки сведений о находившихся
против них неприятельских дивизиях.
Начальник секретной агентурной разведки - молчаливый до комизма майор Цопф - и
тот заговорил, докладывая мне о принятых им срочных мерах по розыскам этой
злосчастной гвардии.
Моя комната в доме госпожи Буланже превратилась в настоящий небольшой штаб:
после шести месяцев войны и долгих настоятельных просьб я получил, наконец, в
свое распоряжение настоящего помощника - капитана Пац-Помарнацкого. Шесть
месяцев потребовалось для утверждения подобной "штатной единицы", но недаром же
один мудрый старец говорил, что в "Российской империи всякая бумага свое течение
имеет". Течет она, голубушка, быстро по самой середине реки, а глянь, и
застоится в какой-нибудь тихой заводи.
Александр Фадеевич был исправный дисциплинированный генштабист, на которого
можно было положиться, и, казалось бы, что, окончив, хотя и разновременно,
первыми учениками и Киевский кадетский корпус и академию, мы могли смотреть на
свет одними и теми же глазами. На деле же сколько мы вместе ни проработали, но
понять друг друга до конца не смогли. Едем мы как-то, например, в открытой
машине на удаленный от Парижа французский Восточный фронт. Чудная лунная ночь,
живописная дорога вьется среди Вогезов, мысли отдыхают от повседневных забот и
казенных бумаг. Душа переносится куда-то далеко-далеко, на родину...
- Какая ночь! - нарушаю я невольно молчание.
- Так точно, господин полковник! Погода благоприятствует! - возвращает меня к
жизни Александр Фадеевич.
"Эх, барыня! - сказал как-то в сердцах подвыпивший чертолинский конюх Федька
чопорной старой деве Еропкиной, корившей его за полупьяную песню на козлах.- Не
душа в тебе, а один пар!" [576]
Без душевной глубины понять такую революцию, как наша - Октябрьская, было
нелегко, и Пац, расставшись со мной, предпочел остаться за границей.
Я впрочем, сохранил навсегда благодарную память о часах, проведенных с ним над
составлением телеграфных сводок в тяжелые дни первой военной весны.
Усилия по розыскам германской гвардии увенчались успехом почти за месяц до
появления ее на русском фронте.
Уже 6 апреля я доносил: "В Эльзас переброшен, по-видимому, весь Гвардейский
корпус, обе дивизии которого высаживались в ночь на 31 марта на линии
Шлейнштадт, Кольмар".
А через две недели уточнял сведения так: "Получено достоверное сведение, что
Гвардейский корпус после полного отдыха в течение 3-х недель в Эльзасе во
вторник 20 апреля погружен на железную дорогу. Здесь, конечно, не знают, куда он
направлен, но склонны думать, что он предназначен или в Трентин, или в Карпаты,
во всяком случае - на поддержку Австрии".
Да, мы не знали, мы гадали, но мне хотелось перелететь в русскую ставку (к
сожалению, самолеты в ту пору через Германию еще перелететь не могли) и сказать
только одно слово: "Готовьтесь!" Мне представлялось, что решительный удар немцев
на русском фронте неминуем. Но на каком участке?
Разрешить эту загадку мне помог, как ни странно, вновь назначенный помощник
начальника штаба генерал Нюдан. Появление его в Гран Кю Же было особенно для
меня приятно, напоминая о беспечной молодости, когда я в чине капитана
галопировал на маневрах 4-й кавалерийской дивизии в Аргонне, а Нюдан, сухой
артиллерийский майор с запущенными книзу усами, хрипловатым баском, как после
хорошей пьянки, лихо, на полном карьере, командовал конным артиллерийским
дивизионом.
Теперь я заходил к нему обычно по окончании рабочего дня, когда огни в коридорах
гостиницы "Гранд Кондэ" уже тушились, а в штабных бюро оставались только ночные
смены дежурных офицеров. Нюдан сидел за письменным столом спиной к стене, на
которой была развешена громадная карта русского фронта.
О, эта карта! Никогда мне ее не забыть. "Смотри,- как будто говорила она мне,-
сколь ты плохо работаешь: за восемь месяцев войны не удосужился добиться от
своего генерального штаба присылки хотя бы десятиверстной карты России. Вместо
карты Австро-Германского фронта тебе прислали карту Турецкого фронта, и
французам пришлось в конце концов сфабриковать своими средствами какую-то
импровизированную простыню". Безобразные зеленые пятна изображали на ней
непроходимые, по мнению французов, леса, редкие черные линии подчеркивали лишний
раз бедность железнодорожной сети, а перевранные названия городов доказывали
смутное о них представление наших союзников.
В тот вечер на карте жирной угольной чертой была отмечена линия застывшего
русского фронта от Балтийского моря до румынской границы с выступом в сторону
противника у северного края Карпатского [577] хребта. Никаких пометок о
расположении русской армии на карте не было.
Разговор с Нюданом завязался само собой вокруг вопроса о гвардейском корпусе.
- Ну и побезобразничали же эти господа в Страсбурге! - рассказывал мне Нюдан.-
Без пьянства и разврата немцы не могут воевать. Мы ведь помним их еще по тысяча
восемьсот семидесятому году, ну а теперь, нагулявшись всласть, они, очевидно,
готовят какой-нибудь серьезный удар на вашем фронте.
Тщетно разглядывал я черную линию на карте, не желая дать Нюдану необоснованный
ответ и вместе с тем не желая показать ему лишний раз свою полную
неосведомленность о том, что творится в России.
Испытующе посмотрев на меня, он повернулся назад к карте и, ткнув пальцем в
исходящий угол нашего фронта, который тянулся в этом месте вдоль какой-то
небольшой голубенькой речушки, авторитетно заявил:
- Вот тут, вероятно, стык ваших фронтов - Западного и Юго-Западного. По-моему,
тут и надо ожидать удара.
Я встал, чтобы поближе рассмотреть этот участок, и прочел название речки:
Дунаец. Проход обозначен на карте не был.
- Дунаец! Дунаец! - повторял я себе, пробираясь в темноте через скаковое поле в
свое логовище. Сообщать или промолчать о беседе с Нюданом - вот над чем долго
совещались мы с Пацем, составляя в эту ночь очередную телеграмму в ставку.
Соображения помощника начальника штаба не носили официального характера, не были
подкреплены документами, а упоминание о них в служебном донесении могло ввести в
заблуждение наше военное руководство. Кроме моих телеграмм ставка должна была
уже располагать более точными указаниями о подвозе германских резервов.
Лишь бы она не увлеклась лишний раз сведениями от нашего центра агентурной
разведки, созданного военным агентом в Голландии полковником Мейером. Германский
генеральный штаб давно его перехитрил, засылая в Гаагу собственных "надежных
осведомителей", создавая через них ложную стратегическую обстановку.
Многовещательные донесения Мейера занимали почетное место в сводках нашего
генерального штаба, и перед ними, конечно, бледнели мои сухие телеграммы, кратко
извещавшие об обнаруженных на фронте корпусах.
"Нет,- решили мы наконец,- как сотрудники Гран Кю Же мы не имеем права
передавать непроверенных сведений".
Они, впрочем, не помогли бы делу: 2 мая, то есть через три дня после беседы с
Нюданом, немцы уже прорвали наш фронт как раз в том месте, где мы и
предполагали, сидя в далеком Шантильи. На ураганный огонь германской артиллерии
нам нечем было отвечать, и началось то длительное и тяжелое отступление всего
русского фронта, которое предрешило исход войны для России.
Первым и трагическим последствием этого события явилось устранение Николая
Николаевича и принятие на себя самим царем верховного командования. [578]
Каким бы самодуром ни был Николай Николаевич, какими бы ничтожествами после
потери им своего бесценного сотрудника Палицына он себя ни окружал, все же этот
породистый великан был истинно военным человеком, имевшим большой авторитет в
глазах офицерства, импонировавшим войскам уже одной своей выправкой и гордой
осанкой.
До какого же безумия мог дойти царь, этот полковник с кругозором командира
батальона, неспособный навести порядок даже в собственной семье, чтобы возомнить
себя полководцем, принять ответственность за ведение военных операций миллионных
армий, внести в работу ставки зловредную атмосферу придворных интриг?!
Для меня это являлось началом конца.
Если в мирное время военный союз без взаимного доверия представлялся для меня
только излишним бременем, то во время войны личные отношения между союзными
главнокомандующими являлись важным залогом успеха. Жоффр и его окружение с
полным основанием считали Николая Николаевича другом Франции и французской
армии, но царский двор оставался для них загадочным. Они, конечно, понимали, что
вершителем всех вопросов явится не царь, а его начальник штаба генерал Алексеев,
но с ним они не были знакомы и могли судить о нем только по донесениям своих
представителей в России. Неразговорчивый, не владеющий иностранными языками, мой
бывший академический профессор не был, конечно, создан для укрепления отношений
с союзниками в тех масштабах, которых требовала мировая война.
В тот самый трагический для России день, 2 мая, по странной случайности мне
пришлось поставить от лица родины свою подпись на военной конвенции между
союзниками и вступившей в войну на нашей стороне Италией.
Не только мне, но и всему французскому военному миру долго не удавалось усвоить
ту простую истину, что за надежным прикрытием миллионов вооруженных людей в
грязных серых шинелях сидят люди в смокингах и фраках, плетущие политические
интриги и тоже "занимающиеся войной", имея, правда, о ней весьма смутное
представление.
Французы долго не без основания считали свой собственный фронт решающим. Но в
действительности, после стабилизации его в 1914 году, война приняла характер
мировой, а мировым городом среди европейских столиц с давних пор был, конечно,
не Париж и не Петербург, а Лондон.
- Это ведь не наш проект, а желание англичан! - оправдывался передо мной сам
Мильеран, когда еще в начале 1915 года я раскритиковал дарданелльскую авантюру.
Овладение проливами без обеспечения десантной операцией хотя бы одного из
берегов я считал попыткой с негодными средствами. Предпринимая эту операцию,
англичане не посоветовались даже с Жоффром, а Извольский лишний раз кипятился,
негодуя, что я, сидя в Шантильи, не был в курсе этого злосчастного проекта.
[579]
Та же картина получилась и со вступлением в воину Италии. Вовлечение все новых и
новых стран в войну объяснялось тем равновесием сил обеих сторон, выразителем
которого явилась окопная война 1915 года.
"По мнению Делькассэ (этого типичного воинствующего французика-политика,
получившего портфель министра иностранных дел), выступление Италии явится
поворотным пунктом всего хода событий,- доносил Извольский 19 апреля,- тогда как
вы (то есть Сазонов и Николай Николаевич) не возлагаете больших надежд на
военную помощь итальянских войск".
Об организации итальянской армии мы, русские военные агенты, были осведомлены по
секретным сборникам об иностранных армиях, но у меня в голове крепко засел,
кроме того, французский анекдот, характеризовавший итальянские войска.
Незадолго до мировой войны Италия решила не отставать от Франции в покорении
северного африканского побережья и с разрешения держав предприняла поход в
Триполитанию. Победа казалась ей легкой, но когда туземцы не пожелали покоряться
и стали стрелять, то итальянцы засели в окопы, отказываясь из них вылезать.
Наконец нашелся среди них один храбрый капитан. Он выскочил из окопа с саблей в
руке и, подавая пример, воскликнул: "Аванти! Аванти!" В ответ на этот призыв к
атаке солдаты только зааплодировали. "Браво, браво, капитане",- выражали они
восторг своему начальнику, продолжая сидеть в окопах.
Бывают государства, которые выгодно не иметь союзниками, а использовать их
нейтралитет для получения от них сырья и промышленной продукции. Италия
представлялась мне как раз такой страной: на химических заводах Милана мне
удалось разместить крупный заказ на порох, а заводы "Фиат" могли оказать нам
впоследствии крупную поддержку в автомобилях и самолетах.
Решающим, однако, явилось слово Лондона