Главная » Книги

Игнатьев Алексей Алексеевич - Пятьдесят лет в строю, Страница 16

Игнатьев Алексей Алексеевич - Пятьдесят лет в строю



чтобы открыть торжественное собрание пением и хором гимна "зонтов":
  Эх, калинушка-малинушка моя, Песня русская поется так всегда...
  Но на этот раз наш поэт Пит Половцев приготовил сюрприз. Это было стихотворение, последние две строфы которого звучали так:
  Но пусть же узнают далекие внуки, Как деды сражались в бесплодных боях,
  И пусть наших песен задорные звуки Им скажут, как деды певали в фанзах.
  А мы, в час досуга бокал осушая, Поднимем его за здоровье "зонтов",
  Чтоб пели и пили "зонты", процветая, Без страха начальства, без страха врагов.
  Заключительные слова были приняты нами как девиз "зонтов". Кто из нас поверил бы тогда, что придет время и жизнь не только расшвыряет нас в разные стороны, но еще и поселит среди нас непримиримую вражду? Днем общего сбора, куда бы ни занесла нас судьба, мы выбрали 11 января - день сражения под Сандепу, как день "величайшей глупости русского начальства". Не раз поминали мы горестный маньчжурский поход в Петербурге, в ресторане Кюба. Но пришли другие времена. Произошла революция. В свое время "зонты" возмущались существовавшими порядками, глубоко презирали высокое начальство и чувствовали себя непризнанными реформаторами. Никаких законченных политических взглядов и программ у них, конечно, не было. Но, как ни странно, "зонтам" впоследствии довелось сыграть роль. Февральская революция застала многих из них уже в больших чинах, и, когда Керенскому понадобились "свои" генералы, он нашел их среди "зонтов": Энгельгардт как член Государственной думы оказался комендантом Таврического дворца; Половцев - главнокомандующим Петроградским военным округом; Марушевский - начальником генерального штаба; Голеевский - генерал-квартирмейстером, а впоследствии - доверенным лицом английского посла лорда Бьюкенена. Октябрь оборвал карьеру этих людей. Они доживают свой век в эмиграции. Большинство "зонтов" эмигрировало в Париж, где с 1912 года я занимал пост военного агента. Они - верные слуги Керенского, а некоторые и Романовых,- конечно, считали ниже своего достоинства встречаться со своим бывшим коллегой, который, живя за границей, перешел без всякого принуждения на сторону большевиков. Однако 11 января оставалось для всех "зонтов" днем настолько [253] памятным, что они решили все же его отметить, и 11 января 1922 года послали к "зонту" Игнатьеву парламентером его бывшего товарища по Пажескому корпусу - "зонта" Бориса Энгельгардта. Ведь кто же, как не Энгельгардт, "первый" делал революцию?! Игнатьев не сможет его не принять!
  - Уверяю тебя, "зонты" не относятся к тебе так враждебно, как тебе кажется,- убеждал меня Энгельгардт.- А без тебя и твоей гитары у нас ничего не выйдет! Меня взяло любопытство взглянуть на бывших друзей. Неужели я не найду среди них ни одного единомышленника или хотя бы поколебавшегося? ! В одном из беднейших парижских кафе я застал почти всех прежних "зонтов". Но вместо генеральских мундиров с орденами на них были разношерстные и весьма скромные пиджаки.
  Вместо шампанского на деревянном столе без скатерти стояло несколько бутылок "пинара" - самого дешевого вина. Вместо роскошных люстр питерского ресторана Кюба с потолка грязноватого холодного зала свешивался жестяной абажур с прикрепленными к нему двумя тусклыми электрическими лампочками. Все со мной вежливо поздоровались, но никто дружески не обнял. Мы пели по традиции куплеты о Сандепу.
  - Как мы правильно все предвидели тогда, в Херсу! - осторожно заметил я.
  - Что ты, что ты? На мировую войну наша армия вышла в блестящем порядке! Если бы не большевики, мы, конечно, одержали бы победу! Я понял, что спорить бесполезно.
  Больше я никогда с "зонтами" не встречался.

    Глава одиннадцатая. Возвращение в Россию

18 октября 1905 года я приехал в Харбин и зашел в Управление Китайско-Восточной железной дороги хлопотать о билете в Москву.
  - Поздравляю вас, капитан! Мы - граждане! - встретил меня в вестибюле незнакомый человек с большой седой бородой и заключил меня в свои объятия. На нем была тужурка инженера путей сообщения с зелеными кантами и золотыми контрпогончиками на плечах. Старик тут же вручил мне большой лист с золотым ободком, на котором был напечатан "высочайший манифест" от 17 октября. Забыв о билете, я засел изучать этот документ. Из последнего письма отца, которое получил вместе с секретной почтой через фельдъегеря, я знал, что в июле в Петергофе происходили совещания под председательством царя, но что ограничиваются они речами и никаких законодательных актов еще не выработано. Там, между [254] прочим, серьезно обсуждался вопрос о том, назвать ли будущее законосовещательное учреждение Земским собором, Государственной думой или Государевой думой.
  Манифест 17 октября показал мне, что события, которые происходили в стране и о которых мы в Маньчжурии не имели достаточно полного представления, вызвали у петербургского правительства довольно серьезный испуг. Харбин, конечно, был взволнован. Но не все приняли манифест одинаково. Одни, подобно моему старцу инженеру, сияли от радости и видели себя уже полноправными хозяевами страны, другие, наоборот, указывали, что никакого ограничения самодержавия манифест не содержит.
  Вечером я пошел пообедать в ресторан. Он считался лучшим в городе. Но какой трущобой он оказался! В углу небольшой женский оркестр играл "На сопках Маньчжурии", "Последний нонешний денечек" и "На Фейчшулинском перевале убьют, наверное, меня". Убогую музыку подхватывали пьяные герои тыла. В зале желтели лампасы офицеров забайкальских казаков, зеленели воротники пограничников, краснели погоны интендантов, синели тужурки железнодорожников. Без мундира в России человек не считался человеком.
  От вина и дешевого шампанского гости размякли и слезливо обнимали то грубо намазанных женщин, то друг друга.
  Сопровождавший меня знакомый врач предложил удалиться в отдельный кабинет. Идти туда пришлось по очень грязной и покосившейся деревянной лестнице. Довольно обширная комната с полинялыми и грязными обоями освещалась бронзовым канделябром, в который, впрочем, вместо пяти было вставлено только две свечи. У стенки стояло пианино. Оно было исцарапано и грязно, но на него я и набросился! Два года не чувствовал я клавишей под руками! Чего только не переиграл я за этот вечер. Я возвращался от маньчжурской действительности в прошлое. Оно уже казалось романтическим.
  Пропуска в Россию я не получил. Комендант заявил, что раньше чем через десяток дней отправить меня он не сможет. Сидеть в грязной яме, какую представлял собой тыловой Харбин, я не пожелал и на следующее же утро выехал во Владивосток. Хотелось повидать эту тихоокеанскую жемчужину: большой морской порт, защищенный знаменитым Русским островом, рейд, на котором, по словам наших моряков, мог вместиться весь английский флот. Там же, в морском госпитале, работала сестрой милосердия моя двоюродная сестра Катя Игнатьева. Во Владивостоке жизнь как будто протекала еще нормально. Правда, Катя уверяла, что в госпитале ощущалось какое-то глухое брожение: падала дисциплина среди санитаров, рвались на родину выздоравливающие матросы, но я не придал этому особого значения.
  Однако, возвращаясь от Кати по Светлановской улице - главной городской артерии,- я повстречал какого-то матроса с закинутой на затылок фуражкой. Он прошел мимо, не обращая на меня внимания. [255]
  - Что ж ты чести не отдаешь? - спросил я его, полагая, что он нетрезв.
  - А что с этого? - ответил мне матрос.- Сухопутным теперь не полагается.
  - То есть как это не полагается? Иди со мной! - приказал я. Матрос был, видимо, не очень уверен в себе и последовал за мной в морской штаб крепости. Но, к моему удивлению, там на это происшествие никакого внимания не обратили.
  На следующий день на этой самой улице вспыхнуло восстание. Но я выехал ночью и узнал о нем в поезде, на обратном пути в Харбин. Вечером на одной из крупных станций, затерянной в горах и лесах Уссурья, мы были встречены делегацией, пришедшей из близлежащего железнодорожного поселка. Впереди развевалось знамя из красного кумача, окруженное людьми в картузах, с суровыми лицами. Все перед ними расступались. Демонстранты пели "Вы жертвою пали в борьбе роковой". Другие, собравшиеся на железнодорожном перроне, пробовали перебивать их гимном "Боже, царя храни". Эти еще, по-видимому, искренне верили в "свободы", дарованные манифестом. Железнодорожное начальство растерялось: давно уже истекло время, положенное по расписанию для остановки, а поезд стоял, и толпа продолжала петь. Выяснилось, что комендант станции скрылся, а начальник станции от страха перед своими подчиненными, слившимися в одну толпу с железнодорожными рабочими, не смел показаться на платформе. Пассажиры стали громко протестовать - особенно солдаты и матросы, возвращавшиеся по домам. Послышались крики: "Чего стоим?", "Начальства нет?", "Давай коменданта!", брань, крепкие русские слова.
  То ли мой залоснившийся черный полушубок с алевшим на груди Владимиром с мечами и бантом, отличавшим меня от тыловых чиновников, то ли мой рост, но что-то привлекло ко мне внимание, и возглас одного унтера: "Пусть его высокоблагородие распорядится", был подхвачен толпой.
  - Хорошо,- крикнул я,- но все в поезде должны мне подчиняться.
  - Ладно! Приказывайте!
  Переговоры пришлось вести только с машинистом, так как путь был свободен, а начальник станции был рад отделаться от беспокойного поезда. Дальнейший путь до Иркутска сопровождался все теми же демонстрациями. Убедившись, что движение зависит от машиниста, а порядок - от обер-кондуктора, я заключил с ними негласный союз и с каким-то озорством, как бы назло начальству, приглашал их в буфет 1-го класса. Поездной прислуге вход туда строго воспрещался. Выпив и закусив за отдельным столиком, я обычно спрашивал машиниста: "А что, Иван Иванович, не пора ли двинуться в путь?"
  - Что ж, можно, пожалуй! - отвечал человек в черной шведской куртке, с закопченным лицом.
  Тогда начальник станции почтительно выпячивал грудь, брал руку под козырек и докладывал, что путь свободен. [256]
  - Ну, давайте второй,- приказывал я. Пассажиры опрометью бежали из буфета, и начиналась наша милая российская музыка перед отходом поезда: заливался серебром звонок, свистал соловьем обер-кондуктор, гудел басом паровоз, пел рожок стрелочника, отвечая ему, заливался вторично трелью обер-кондуктор, и, наконец, снова гудел паровоз. Поезд трогался.
  Не помню, сколько дней плелись мы до Москвы, но за Уралом мы стали чувствовать себя отрезанными от жизни, как в пустыне. Громкоговорители в ту пору не были еще изобретены, газеты исчезли, но на ушко передавались тревожные вести из столиц: "Забастовки!", "Баррикады!", "Стрельба!", "По Казанской дороге невозможно проехать, нас везут в обход - через Орел и Курск!..". К Москве мы подъехали поздно вечером. Вокзал был темен и неприветлив. От нетерпения высовываюсь с площадки вагона, чтобы отыскать в полумраке белую кавалергардскую фуражку отца. Я получил в пути телеграмму о том, что он хотел выехать меня встретить; но вместо белой, вижу издалека красную гусарскую фуражку моего брата Павла. Сразу чувствую неладное и в эту минуту замечаю, что вдоль платформы построены солдаты с белыми портупеями гвардейцев и в бескозырках с синими околышами.
  Семеновцы! Как они сюда попали? Брат бросается мне на шею, мы горячо обнимаемся. Мы ведь выросли вместе, двадцать один год спали в одной комнате, делили все детские и юношеские радости и огорчения.
  Спешим на извозчике на Николаевский вокзал, чтобы поспеть на курьерский в Петербург. На улицах ни души. Темнота. Лишь кое-где мерцают керосиновые фонари: электростанция бастует. Город замер. Узнаю от брата, что отец не мог выехать из Петербурга: ему, как и многим видным лицам, было предложено из дому не выезжать.
  Спать в поезде не пришлось - мы говорили чуть ли не до самого утра. Но в первый раз в жизни понять друг друга мы были не в силах, как не в силах были подать друг другу руку много лет спустя в Париже после Октябрьской революции. Начался раскол в нашем мировоззрении.
  Когда я уже поступил в академию, брат только кончил университет. Помню, как на нашей квартире собирались студенты и много спорили о судьбах России. Помню, как брат, спасаясь от конной атаки полиции на студентов, был вынужден спрыгнуть с парапета набережной на лед Невы и вернулся домой чуть не по пояс в снегу; как читал он мне свой трактат о теории Ломброзо; как, по случаю закрытия университета, он держал государственные экзамены в помещении школы где-то в районе Измайловских казарм. Но семейные традиции толкали его на военную службу, и, поступив вольноопределяющимся в гусарский полк, он решил держать при Николаевском кавалерийском училище офицерский экзамен. В воспоминание об университете у него остался лишь эмалированный значок на венгерке. Полк всецело завладел этим юристом, перековал его в отменного строевика и настоящего гусара - с полковым товариществом, офицерским собранием, скачками и лихими попойками. [257]
  Русско-японская война заставила его, однако, серьезнее изучить военное дело, и вот он поступает в Академию генерального штаба. Но и она, видимо, не расширила его кругозора. В поезде он с жаром доказывал мне, что единственной причиной нашего военного поражения является бездарность Куропаткина и Рожественского, критики самодержавного режима он не допускал, с манифестом 17 октября уже совсем не считался, как с чересчур "свободным", а к виновникам беспорядков предлагал применять самые суровые меры.
  - В Москве Дубасов при помощи семеновцев подавил восстание на Пресне. Теперь остается только справиться с забастовками,- говорил брат. Меня он и слушать не хотел.
  - Ты здесь не был. Ты ничего не понимаешь,- повторял он мне, точь-в-точь как говорили мне много лет спустя эмигранты, бежавшие во Францию. "Неужели я сам был когда-то таким? - мысленно спрашивал я себя.- Неужели все здесь думают, как мой брат?"
  - Послушай,- сказал он мне, когда поезд остановился на вокзале в Петербурге.- Я хоть и моложе тебя, но дам тебе совет: не повторяй, пожалуйста, дома всего того, что ты мне рассказывал в вагоне. У нас никто не поймет. За первым же обедом в родном семейном кругу, когда я стал опять делиться впечатлениями, он не выдержал и буркнул вполголоса:
  - Леша, да ты просто революционер!
  - Не ссорьтесь, дети,- заметила смущенно мать. Для нее мы всегда оставались детьми.
  На Гагаринской, в доме, куда после смерти бабушки переселились мои родители, меня в это утро не ждали. Первой я увидел мать. Но она, вместо того чтобы броситься ко мне, поспешно скрылась за дверью. Оказалось, она не хотела меня встретить в черном платье и побежала накинуть белую шаль. Я и не сообразил, что все наши носили траур по родственникам, погибшим в Цусимском бою. Как далек я стал от этих условностей и предрассудков.
  Отец горячо меня обнял и пошел присутствовать при моем туалете. Ванна! Чистое белье! Еще долгое время ощущал я особое блаженство, раздеваясь и ложась в кровать под простыню! Люди в тылу не умеют этого ценить, как не понимают, что это за прелесть не слышать над головой полета разных "твердых" тел. В тот же день надо было явиться к начальнику генерального штаба. Пост этот был только что создан и, по интригам первого его начальника, старого моего знакомого Феди Палицына, был независим от военного министра. Федя начал службу под начальством моего отца и потому знал меня с самого детства.
  - Честь имею явиться, старший адъютант топографического отделения штаба первой маньчжурской армии такой-то по случаю прибытия в отпуск...- отрапортовал я, входя в кабинет Палицына в величественном здании на Дворцовой площади. [258]
  - Ну, здравствуйте, Алеша! Какой же вы нарядный,- сказал Палицын своим обычным вкрадчивым и слащавым голосом, взглянув на мою грудь, украшенную колодкой боевых русских и иностранных орденов.- Ну, садитесь. Жаль мне вас!
  - Почему же жаль, ваше высокопревосходительство? - удивился я.
  - Да вот ведь все это придется теперь отслуживать,- указал он на ордена.- Воевали вы плохо, и потому все эти ордена не в счет. А вакансии без вас уже разобраны,- добавил он, вздохнув.
  - Да позвольте,- возразил я.- Ведь мне же как первому в выпуске принадлежит право выбора вакансий.
  - Ну, это теперь уже не в счет.
  - Разрешите, ваше высокопревосходительство, использовать по крайней мере премию генерала Леера.- Эта премия давала право первому в выпуске на заграничную восьмимесячную командировку для усовершенствования.
  - Это верно! - ответил Палицын.- Но вы так долго отсутствовали, что потеряли право и на нее: срок истек.
  Не лучше обошлось высокое начальство и с другими офицерами Маньчжурской армии. Является, например, Марушевский, тоже украшенный орденами.
  - Ну что? - расспрашивает Палицын так же сладко.- Много денег привезли?
  - Каких денег? - изумляется Марушевский.
  - Да ведь вам же там так много платили! А чем людям больше платят, тем хуже они воюют. Куда же вы все-таки девали деньги? Пропили? Естественно, после таких приемов заикаться об опыте войны нам не приходилось. Да мало кто о ней и расспрашивал. Генштабисты-маньчжурцы оказались чужими среди собственных товарищей, просидевших всю войну в тылу. Они попросту считались беспокойным элементом, и для многих были найдены места подальше от центра: кому в Сибири, кому в Туркестане, а кому и за границей. Не слаще было чувствовать себя и на улице. Черная мохнатая сибирская папаха привлекала всеобщее внимание, и в первый же день приезда, когда дрожки задержались на перекрестке где-то на Загородном проспекте, я услышал поразившее меня замечание:
  - Эй, смотри,- маньчжурский герой! На фонаре бы ему повисеть... Сколько раз вспоминались мне горькие куплеты, сложенные "зонтами": Ласки не жди от далекой отчизны,
  Слез за Мукден иль хвалы за Артур, Встретят насмешки тебя, укоризны,
  Старый маньчжур, старый маньчжур. Но те, кто благоразумно окопался в тылу, успели сделать карьеру, войти в чины. Однажды пришел ко мне мой бывший коллега по академии некий Махов - маленький, щупленький человечек с белобрысыми [259] усами. Академию окончил он неважно и, конечно, на войну не поехал. Зато теперь Махов предстал передо мной уже подполковником. Он объяснил, что ему очень интересно получить от меня данные о войне для его кафедры по тактике в Инженерной академии.
  - Мы ведь тоже тут воевали! - без малейшего смущения заявил Махов.- "Отвоевали", как видишь, у начальства и старшинство в чине, и прекрасную казенную квартиру с электричеством!
  Добродушный от природы, отец мой, присутствовавший тут же, побагровел от негодования и с трудом сдержал себя.
  Больше Махова я не встречал. Думал я отдохнуть душой в родных полках. Но в кавалергардском полку, когда-то столь благодушном, разговоры вращались, главным образом, вокруг "подвигов" в борьбе с революционными рабочими. Правда, мой 3-й эскадрон улан, встретив меня на Петергофском вокзале, на руках снес к себе в казарму. Кончился отказ улан от винной порции, снова зазвенели чарки и бокалы, залились уланские песни: Гей вы, улане, малеваны дети...
  Но в офицерском собрании пришлось прикусить язык и слушать полные военно-полицейского ухарства рассказы про караулы и разъезды на питерских заводах, проекты каких-то походов для покорения восставших в Лифляндии латышей! Как приятную для офицеров новость обсуждали приказ об отточке шашек. Так, по крайней мере, офицер мог при всякой обстановке защитить честь мундира от революционеров.
  - Паршивые студенты совсем распустились! Как-то вечером я заехал закусить в ресторан "Медведь" на Большой Конюшенной. На эстраде играл модный тогда румынский оркестр, и стонала скрипка его дирижера Оки-Альби, высокого худого брюнета с бородкой, в белой, расшитой золотыми позументами, атласной куртке. Ярко освещенный зал был переполнен веселящимся Петербургом. Я занял маленький столик у стенки. Вдруг ко мне подошел знаменитый артист Александринки Владимир Николаевич Давыдов и с тревогой указал мне на сцену, происходившую невдалеке между двумя совсем еще юными студентами и группой офицеров Павловского гвардейского полка. Студенты, судя по их наружности, родные братья - розовенькие безусые блондины, в сюртуках с высокими синими воротниками, при шпагах - явно принадлежали к категории так называемых белоподкладочников. Я с ними не был знаком. С офицерами же Павловского полка - как входившими в состав не первой, а второй гвардейской пехотной дивизии - кавалергарды не знались. Давыдов умолял меня "спасти несчастных мальчиков", виновных лишь в том, что, садясь за столик, один из них нечаянно толкнул спинкой стула сидевшего сзади офицера.
  - Осторожнее, мальчишки! - грубо крикнул гвардеец.
  - А "мальчишки" обиделись,- взволнованно объяснял Давыдов,- и вступили в пререкания. Теперь уже, видите, все офицеры повскакали с мест, и расправа неминуема. [260]
  Я подошел к одному из студентов и, схватив его за руку, быстро вывел его из зала через знакомый мне запасный выход. Брат его инстинктивно последовал за нами. В передней я им сказал:
  - Здесь вы всегда окажетесь виноватыми. Уезжайте домой. Завтра вы можете вызывать офицеров на дуэль, жаловаться их командиру полка. Вот вам моя визитная карточка на всякий случай.
  Инцидент оказался исчерпанным, но это был случай легкий и счастливый. В том же ресторане "Медведь" некий офицер Окунев убил наповал студента Лядова за то, что тот отказался встать по его требованию и выпить за здоровье государя императора. Студент Лядов был любимым и единственным племянником известного композитора Лядова. Тот потребовал суда над убийцей, но громкий процесс окончился для Окунева только исключением его с военной службы. Конечно, студенты, которые посещали шикарный ресторан "Медведь", ничего общего не имели с революционным студенчеством и никакой опасности для государственного строя не представляли. В большинстве это были сыновья богатых родителей, белоподкладочники, как их называли. Но они носили студенческую форму, и этого было достаточно, чтобы вызывать ярость среди офицерства. Не налаживалась дружба со старыми полковыми товарищами. Но еще больше боялся я показываться в "большом свете", где уже, наверное, я стал чужим. В виде исключения заехал только к своей старой знакомой графине Ферзен, той самой, которая считалась либералкой и восторгалась когда-то первыми пьесами Чехова. Но и тут разговор не клеился.
  С каждым днем петербургская атмосфера делалась все более невыносимой. Я был бесконечно счастлив, когда получил, наконец, благоприятный ответ на мой рапорт о командировке за границу. Об этом надо было хлопотать в "походной его величества канцелярии", ведавшей якобы военными вопросами, фактически же разными мелкими делами, как раздача орденов и т. п. Палицын наметил для меня определенное служебное поручение в Париже. Хотя командировка носила и временный характер, все же я чувствовал, что в России я больше не жилец, что с Петербургом я расстанусь надолго. Так оно и случилось. Мне казалось, что за долгие годы, проведенные на берегу Невы, мне стал знакомым в столице каждый дом, каждый перекресток, потому что мир, в котором я вращался, был заперт в небольшом треугольнике между Невой, Невским проспектом и Лиговкой. Улицами, на которых жили почти все мои знакомые, были Набережная между Литейным и Николаевским мостами, Сергиевская, Шпалерная, Фурштадтская, Моховая. Другие кварталы, как, например, Васильевский остров, Нарвская застава, были мало мне знакомы: я попадал туда только по службе или случайно. Оживление в указанном треугольнике можно было встретить только на Большой Морской - первый класс гуляющих; на Невским - [261] второй класс гуляющих плюс проститутки и на Литейном - третий класс: куда-то спешащие люди. Но и это оживление продолжалось в странном городе только до наступления теплых дней. Тотчас после пасхи Петербург замирал, окна замазывались мелом и синькой, мебель покрывалась чехлами, и с этой минуты вплоть до наступления осенней непогоды в треугольнике царила та скука, равной которой я не встречал ни в одной европейской столице. Живыми свидетелями этой скуки оставались только дворники и городовые, продолжавшие зачем-то стоять на всех перекрестках. Они никогда не меняли своих постов, знали всякого проезжавшего в собственном экипаже и, получая наградные от домовладельцев на пасху и на рождество, отдавали по-военному честь и штатским и военным.
  - Здравия желаю, ваше сиятельство! - слышал я круглый год по нескольку раз в день от рыжего бородача городового, стоявшего неизвестно для чего на Горбатом мосту через Фонтанку.
  Проезжая по нескольку раз в день по Дворцовой площади, я видел только часового - старика из роты дворцовых гренадер, с седой бородой и в высокой наполеоновской мохнатой гренадерке. Этот заслуженный ветеран охранял каменную Александровскую колонну как военный памятник, и ничто не говорило о том, что еще год назад на этом месте пролилась кровь народа, пришедшего с иконами к "батюшке царю". Скучен был ты, мой старый Петербург! Ты поздно родился и рано состарился. Ты никогда не был сердцем России, и до твоих суровых дворцов не докатывались ни горе, ни радости народные.

    x x x

  Конечную оценку того, как мы воевали, я получил от недавнего врага - японского военного атташе во Франции в скором времени после моего приезда в Париж. Командировка возлагала на меня временное исполнение обязанностей военного атташе. Это заставило меня участвовать в обеде, устроенном в честь японского коллеги по случаю оставления им своего поста. К общему изумлению всех присутствовавших, в том числе и высших чинов французской армии, маленький японский полковник сказал:
  - Я очень тронут вашим ко мне вниманием, этим великолепным обедом, но особенно я ценю присутствие среди нас молодого нашего русского коллеги, только что вернувшегося с полей Маньчжурии.
  Все взоры обратились ко мне, сидевшему, как младший, на самом конце стола.
  - Наш русский коллега может засвидетельствовать,- сказал японец,- что японская армия хорошо дралась. А я - как проведший весь первый год войны в Маньчжурии - считаю долгом своим заявить, что русские не уступали нам в храбрости. На ответном обеде японский полковник посадил меня уже на почетное место, а за чашкой кофе, отведя меня в сторонку, стал расспрашивать, на каком участке фронта я бывал, с какими японскими [262] дивизиями встречался. Я, конечно, доставил бывшему врагу наслаждение, назвав ему гвардейскую 3-ю и 4-ю японские дивизии, но не преминул спросить в свою очередь, как понравились ему наш 1-й и 3-й или 4-й Сибирские корпуса? В ответ полковник, оскаливая зубы, мог только издавать гортанные звуки, выражавшие лучше всяких слов одновременно и ужас, и восторг. Он еще от себя назвал козловцев, выборжцев, воронежцев - полки, покрывшие себя боевой славой.
  Тогда мне захотелось узнать у бывшего врага: что же его у нас больше всего поразило?
  - Не скрою,- ответил полковник,- что мы не ожидали такого затяжного характера войны. Еще меньше мы могли предвидеть, что, сохранив армию, вы сумеете довести ее численность к концу войны до миллиона людей при шестистах тысячах штыков! Эти последние слова приоткрыли для меня секрет сравнительно мягких условий Портсмутского договора. Да, беседа с японским офицером явилась хорошим подкреплением для защиты чести русского оружия против огульных обвинений, возводившихся на маньчжурцев, но не могла изменить моего глубокого разочарования во всем строе царского режима.
  Война так сильно раскачала вековые устои, на которых я был воспитан, что все, даже мелкие, детали старой русской армии приобрели для меня новое значение. С присущим молодости пылом хотелось изменить существовавшие порядки, целиком использовать опыт, приобретенный на маньчжурских полях, но Петербург предстал перед нами неисправимым рабом старых традиций и порядков, а мой малый капитанский чин не давал права возвышать голоса. Петровская табель о рангах оставалась незыблемой в Российской империи даже спустя двести лет после ее появления.
  Судьба намечала для меня выход из тяжелого положения. Может быть, там, за рубежом, мне удастся найти ответы хоть на часть тех волнующих вопросов, которые казались неразрешимыми для бездушной петербургской бюрократии?

    * КНИГА ТРЕТЬЯ *

    Глава первая. Заграница

  Париж! С этим городом связаны многие годы моей жизни! В первый раз я попал в столицу Франции, когда мне было всего полтора года, но узнал я об этом только через двадцать пять лет. Прогуливаясь как-то по Тюильрийскому саду и остановившись у фонтана, расположенного напротив Луврского дворца, я задержался, любуясь детьми, кормившими голубей, слетавшихся сюда сотнями. В эту минуту мне показалось, что и фонтан, и низенькие решетки сада, и скамейки я где-то и когда-то уже видел. Об этом романтическом пейзаже я упомянул случайно в письме к родным, а они мне объяснили, что, будучи ребенком, я не раз играл у этого самого фонтана. Отец был тогда командирован на маневры французской кавалерии.
  В следующий раз я попал в этот город в 1902 году, по окончании академии, когда отец, как бы в награду, подарил мне несколько сот рублей и сам посоветовал использовать месячный отпуск для ознакомления с Европой. Еще в ранней молодости, когда я вращался в скучном кругу высшего петербургского общества, меня тянуло за границу.
  Мне казалось, что там жизнь интереснее, чем в России. Хотелось взглянуть на все то, о чем я столько читал в книгах. В Петербурге иностранцев приходилось встречать очень редко: ни один из них, например, не перешагнул порога родительского дома. Заграница представлялась загадкой. Сборы были недолгие: заграничный паспорт получить было нетрудно, а пресловутые визы явились одним из "достижений" первой империалистической войны. В те счастливые для Европы времена паспорта существовали только в России. Верным спутником туриста по всему земному шару был в ту пору небольшой красный томик путеводителя "Бэдекер", издававшегося на всех европейских языках, кроме русского, хотя в нем можно было найти подробнейшее описание не только петербургского Эрмитажа, но даже и Московского Кремля. В умах составителей этого путеводителя Россия, вероятно, представлялась какой-то любопытной колонией, а русские, ехавшие за границу, для пользования этим справочником обязаны были знать один из европейских языков. [264]
  Для русского военного главным затруднением при отъезде за границу являлось переодевание в штатскую одежду и особенно завязывание галстука. Снимать военную форму в ту пору в России было строго запрещено даже в отпуску. Никогда не забуду, как, приехав в Вену я истратил пять часов на надевание впервые фрака, измучился, вспотел, порвал несколько белых галстуков и все же опоздал в театр. Кроме советов о штатской одежде петербургские друзья и особенно родственники буквально запугали меня рассказами о всех могущих со мной приключиться за границей несчастиях; я уже наперед чувствовал что подобных наставлений ни одному европейцу получать не приходилось.
  - Не выходи из вагона! Там звонков не дают; и поезд уйдет без тебя...
  - Остерегайся людей, предлагающих тебе папиросу - они там с опиумом, тебя могут усыпить и ограбить.
  - Опасайся незнакомых мужчин - они там все шпионы, а уж от женщин беги на сто верст: оберут, завлекут и погубят мальчика... В действительности все оказалось не таким страшным и сложным. На Невском, в агентстве Кука, можно было выбрать любой маршрут, причем служащие сами производили за тебя расчет билетов и прожитка, в зависимости от твоего кошелька: в России, например, можно было ехать достаточно удобно и во 2-м классе, в Германии и особенно в Швейцарии - для экономии - брать даже 3-й класс, зато в Италии из-за грязи в вагонах было предпочтительно ехать в 1-м классе и т. д. В ту пору я был холостым и очень молодым, а потому маршрут избрал такой. Варшава
  - хоть и русский город, но все же полузаграничный, Будапешт - в этот город никто из русских не заезжал, но я наслышался о его живописном расположении, венгерской музыке и красавицах венгерках. Потом Вена, где уже кроме самого города хотелось осмотреть все поля сражений 1809 года - Асперн, Эсслинген, Ваграм - путь Наполеона вдоль Дуная, все то, на чем зиждилось наше академическое военное образование. В Мюнхен меня заставила заехать моя мать, чтобы ознакомиться с картинными галереями пинакотеки и гипотеки. Потом военная любознательность потянула в Цюрих. Хотелось увидеть своими глазами следы, оставленные суворовскими чудо-богатырями, а для этого спуститься через Сен-Готард в Милан. Город, построенный на воде,- Венецию нельзя было тоже объехать, как было бы преступным не ознакомиться с лучшими образцами живописи и ваяния, что создала древняя Флоренция. И, наконец, яркая солнечная Ривьера и притягивающий, как магнит, модный в ту пору Монте-Карло. Но конечной и заветной целью моего путешествия я наметил город-светоч - Париж... И когда я вышел из поезда на парижском вокзале, то самый воздух шумевшего вокруг города мне уже показался родным. Стояла осень, моросил мелкий дождик. Я сидел в маленькой карете, обитой внутри малиновым плюшем, и она показалась мне такой уютной после наших узких открытых извозчичьих пролеток. На высоких козлах восседал извозчик в белом кожаном цилиндре. Из-за промокшей от дождя пелерины даже коня не было видно. Каретка не спеша громыхала по [265] брусчатой мостовой улицы Лафайета. Ее обгоняли шикарные пары собственных экипажей на резинах, по тротуарам спешила толпа, в которой не было заметно ни одного военного, ни одного чиновника, и я сразу почувствовал, что в этой возможности жить среди людей, не будучи замеченным, и заключалась главная прелесть Парижа. "Да, этот город для меня,- подумал я.- Как все здесь отлично от Петербурга. Здесь можно жить, никому не мешая, и тебе никто не помешает жить как вздумается".
  Из-за светло-серых решетчатых ставней, постепенно закрывавшихся в этот осенний холодный вечер, уже светились лампы, и казалось, что каждый дом скрывал в себе какие-то таинственные романы. Мне было тогда всего двадцать пять лет. Путешествовал я на самых скромных началах, но денег, взятых из дому, все же не хватило, и пришлось провести первые дни в Париже с одним золотым двадцатифранковиком. Я остался благодарен этой неприятности на всю жизнь: никогда не удосужился бы я иначе осмотреть все достопримечательности, все музеи. До получения денег из России приходилось посещать только такие места, куда вход был бесплатный. В эти места не торопишься заглянуть, располагая большими средствами, и многие иностранцы годы проводили в Париже, так и не увидев самого интересного в этом древнем городе.
  Мое безденежное положение облегчалось также и тем, что все приезжающие с багажом, даже с небольшим чемоданом, могли прожить в Париже в кредит целую неделю. В счет за комнату входила оплата так называемого маленького завтрака: громадная чашка очень скверного кофе с молоком, булочки, слоеный рогалик - "круассан" и три свернутых завитком кусочка масла. Этого хватало на утро, но всему миру известно, что, когда во Франции стрелка часов показывает полдень, все музеи, магазины, заводы закрываются, и все бегут завтракать. Не последовать этому примеру попросту невозможно. Обычаи Парижа заразительны. Едва приехав, ты уже становишься парижанином.
  С моим тощим кошельком пришлось долго искать по незнакомым улицам места, где можно было бы закусить за пару франков, и в конце концов я остановил свой выбор на одном из многочисленных бистро. Через распахнутые настежь двери серебрилась длинная высокая стойка - так называемый "цинк", у которой толпились люди в кепках, в поношенных котелках и извозчичьих кожаных цилиндрах. Слышался оживленный гомон голосов, звон стаканов, выкрики гарсонов: "Deux cafés! deux!" - означало два бокала кофе, "Un Pernod! un!" - означало один стакан анисовой водки желтовато-зеленого цвета, разбавленной содовой водой. Заказы гарсонов мгновенно выполнялись толстенным хозяином с красным лицом, стоявшим за "цинком" в рубашке с засученными рукавами, кепке на затылке и яркими цветными подтяжками на плечах. В его обязанности входило также время от времени чокаться и выпивать с завсегдатаями бистро.
  В глубине, за низенькой застекленной перегородкой, я заметил четыре мраморных столика без скатертей; за одним жадно ели два французских солдата в красных штанах и синих длинных шинелях [266] с подстегнутыми к поясу фалдами, другой столик был занят каким-тj старичком с козлиной бородкой, в поношенном, но хорошо вычищенном сюртуке, а за третьим сидела веселая компания, распивая дешевое красное вино в бутылках без этикеток. Я сел в темный уголок за свободный столик и заказал гарсону, как мне казалось, самый дешевый завтрак: кусок ветчины и бок (бокал) пива. Не успел гарсон мне это подать, в комнату впорхнула совсем молоденькая тоненькая девушка с громадной картонкой в руках, огляделась и, не спрашивая разрешения, подсела к моему столику. Она заказала себе дюжину устриц, вкусный на вид домашний паштет, полбутылки белого вина и чашку черного кофе. Мне все это показалось таким деликатесом, о котором я и мечтать не мог, но вышло, что мой завтрак обошелся не дешевле: в каждой стране надо уметь жить. Свою картонку девушка бережно поставила на стул подле меня и посматривала, как бы я ее не столкнул.
  - А что в ней такое? - заинтересовался я.
  - Это платье,- ответила девушка.- Несу его по поручению дома Ворт (самый шикарный в то время модный магазин на рю де ла Пэ) одной графине. За графа я, конечно, выдавать себя не посмел и назвался коммивояжером, закупавшим мыло для Малой Азии. Это, казалось мне, объясняет непривычное для парижского уха произношение буквы "р", выдававшее мое русское происхождение. Выдуманное мною для себя социальное положение, по-видимому, удовлетворило черноглазую кокетку с копной кудряшек на голове, и мы условились встретиться в тот же вечер на балу "Табарен" на Монмартре.
  - Вход туда бесплатный,- щебетала моя собеседница,- надо только заплатить за бок пива, а зато бутерброды там во какие большие! Моя новая знакомая меня не обманула и вечером, встретив меня после работы, увлекла за собой на шумный, веселый и ярко освещенный Монмартр. Первый тур вальса мне было как-то неловко танцевать: что подумали бы петербургские танцоры и особливо светские дамы, увидев меня среди этой веселой, но такой не аристократической молодежи. Чувство свободы, чувство независимости от всяких предрассудков меня попросту опьяняло.
  Я еще был новичком в Париже. Я не знал, что таких веселых и только на вид беззаботных девушек очень много, что они составляют среди парижан особую прослойку - мидинеток, что без них Париж не был бы Парижем, что уличный карнавал без их участия не был бы тем веселым праздником, который увлекает самых разочарованных пессимистов; что у мидинеток существует даже свой праздник - Св. Екатерины, считающийся с древних времен покровительницей женского труда. После первых часов работы в набитых до отказа душных мастерских с низкими, закопченными от времени потолками, перенося грубые окрики и пинки старших мастериц, они - парижские мидинетки - ненадолго выбегают ровно в полдень на элегантную рю де ла Пэ, где их уже ждут их "amis" (возлюбленные), чтобы проводить в ближайшее [267] бистро. Этот час короткого отдыха, когда улицы Парижа заполнены спешащими завтракать девушками из магазинов и швейных мастерских- midi (полдень). Отсюда и идет прозвище "мидинетки".

    x x x

  После встречи с "девушкой от Борта" прошло несколько дней, я получил деньги, сменил дорожный пиджак на фрак и в тот же вечер очутился в самом модном, только что открытом веселом ресторане "Максим". Дамы "от Максима" с роскошными откровенными декольте, кавалеры во фраках пили уже не пиво, а шампанское. После наводящих скуку петербургских ресторанов меня поразило, как могли эти незнакомые между собой люди, подхватывая хором модные песенки, которые играл оркестр, так легко заводить знакомства. Не успел я заговорить с красивой блондинкой, моей соседкой, как сидевший рядом с ней стройный молодой человек во фраке спросил меня:
  - Мне кажется, вы офицер?! Я тоже. Лейтенант пятого кирасирского полка Бланшар.
  - Как?! Вы тоже кирасир?! Выпьем за наш род оружия! Но и пили окружающие как-то в меру, не по-русски. Пьяных не было видно. Не было тех скандалов, после которых мне приходилось в Петербурге развозить по домам офицеров-буянов, не было пьяных излияний дружеских чувств и "выяснений взаимоотношений".
  Бланшар позволил себе только одну неосторожность: уговорил меня поехать на следующий день в знаменитую кавалерийскую школу Сомюр, где он проходил курс усовершенствования. Мы оба не сообразили, что на посещение школы требовалось разрешение, получаемое через военного атташе и французское военное министерство. Но я все же сдержал слово и, не думая о расстоянии, сел в поезд, помчавший меня чуть ли не через всю Францию далеко на запад. Я ошибочно предполагал, что военные учреждения находятся здесь, как и в России, рядом со столицей, "под рукой у начальства".
  Поздно ночью на маленькой еле освещенной станции Сомюр меня встретил мой новый друг, уже в пелерине, накинутой на кирасирскую шинель, с большим конским хвостом, спускавшимся с каски на спину. (В наполеоновские времена конский волос предохранял шею от ранений при сабельных ударах.) Кто бы мог подумать, что тридцать пять лет спустя после первого знакомства я встречу в газетах имя Бланшара как одного из командующих армиями, сражавшимися против Гитлера.
  Из уважения к русской союзной армии начальник школы простил Бланшару его выходку. Бланшар был первоклассный кавалерист, и его успехи в учении позволяли рассчитывать на некоторые поблажки.
  Для осмотра школы ко мне приставили инструктора из "кадр нуар" {11} капитана Фелина, и я смог вволю налюбоваться этой "французской лошадиной академией". Пришлось и самому пройти на [268] опытном старом скакуне головокружительные препятствия, во много раз более серьезные, чем в нашей кавалерийской школе. К вечеру я очутился в небольшой квартире моего чичероне. В изящно убранном и блиставшем чистотой крохотном салоне Фелин представил меня своей жене, красавице блондинке в воздушном белом платье. На маленьком столике был сервирован чай, торт, печенье, сандвичи. Как мне ни хотелось есть, воспитание не позволило наброситься на эти яства. Хозяйка, видимо, заметив мое смущение, попросила не церемониться.
  - У нас прислуги нет! Все, что вы видите, я ведь сама приготовила! Так вот каковы француженки! Как они не похожи на наших полковых дам. Умеют и кастрюлю и метлу в руках держать, умеют и предстать перед мужем и гостем во всем обаянии женской красоты. Быт офицера устроен иначе. Денщик Фелина детей в колясочке не возит и обязан только ухаживать за конем и чистить сапоги офицера; но он их только чистит, а не снимает и в морду не получает. После русской армии все это казалось странным, даже непонятным. Сомюр был последним видением моего первого знакомства с Францией и заграницей. Отпуск кончился, и через несколько дней я очутился на русской границе. Жандармы, паспорта, унылые, еле освещенные вокзалы. Поезд тихо и бесшумно плетется через безбрежные пустыни Полесья и черные покосившиеся избушки редких деревень. В Петербурге я, правда, встречу богачей, но они не будут знать, где и как убить время; найду я также и скромных тружеников, но они не будут знать, где отдохнуть и развлечься.
  Заграница на самом деле "испортила" беззаботного кавалергарда: она заставила его призадуматься над окружавшей его безотрадной русской действительностью.

    Глава вторая. С Маньчжурских на Елисейские поля

Заграничная командировка 1906 года явилась для меня единственным выходом из того тяжелого нравственного состояния, в котором я оказался по возвращении со злосчастной маньчжурской войны. Рушились все те старые идеалы, на которых я был с детства воспитан и которыми продолжал жить окружавший меня и ничего не желавший понять Петербург.
  Отрывочные впечатления от первого путешествия за границу, и в особенности от нескольких дней, проведенных во Франции, вселяли надежду свободно вздохнуть и скинуть хоть на время с плеч тяжелый груз светских условностей и нелепых предрассудков.
  Только там, казалось, и можно было отдохнуть. Восстановив свои права на премию за окончание первым академии генерального штаба (восьмимесячная заграничная командировка [269] с сохранением содержания и пособие в тысячу рублей), я мечтал поехать в Америку. Так советовал мне и отец. К сожалению, мне не суждено было осуществить этот план. Начальник генерального штаба Федя Палицын, которому я изложил свой проект, заявил, что теперь уже не время выбирать тему для командировки, а требуется прежде всего выполнить задачи, поставленные перед армией проигранной войной. Одной из главных причин наших поражений он считал плохую организацию связи, а потому предложил объехать главные европейские армии и ознакомиться с имеющимися у них средствами связи и сообщения в самом широком смысле слова. Работу эту я должен был выполнить вместе с моим маньчжурским коллегой капитаном Половцевым, получившим такую же премию, как и я, но двумя годами позже. Изучение следовало начать с Франции, как союзной страны, где легче было получить нужные сведения. Итак, судьба снова направляла меня в Париж; с маньчжурских полей я прямо

Другие авторы
  • Марриет Фредерик
  • Фукс Георг
  • Толстой Алексей Николаевич
  • Арнольд Эдвин
  • Хафиз
  • Добиаш-Рождественская Ольга Антоновна
  • Тугендхольд Яков Александрович
  • Анненская Александра Никитична
  • Фадеев
  • Антонович Максим Алексеевич
  • Другие произведения
  • Гайдар Аркадий Петрович - Голубая чашка
  • Сумароков Александр Петрович - Слово Ея Императорскому Величеству Государыне Екатерине Алексеевне Самодержице Всероссийской на Новый 1769 год
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Из заметок о журналах. Июнь, июль 1856
  • Чарторыйский Адам Юрий - Адам Чарторыйский: биографическая справка
  • Шершеневич Вадим Габриэлевич - Вы - поэты, живописцы, режиссеры, музыканты, прозаики...
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Гиппиус З. Н.: биографическая справка
  • Якубович Петр Филиппович - Переводы из "Цветов зла" Шарля Бодлера
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Из женских писем
  • Иволгин Александр Николаевич - Стихотворения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Стихотворения М. Лермонтова
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
    Просмотров: 319 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа