ось исполнить ваше
желание... Впрочем, что бы ни случилось, а меня не возьмут живого... Прощайте,
синьора! И когда бедного Фра-Диаволо не будет на свете, так пожалейте о нем и
помолитесь о его душе".
"Нет, - сказала графиня решительным голосом, - я вас не выдам. Вы гость
мой. Пойдемте со мною, синьор Фра-Диаволо, и будьте спокойны: эти сбиры не
найдут вас".
В самом деле, полицейский чиновник с целым отрядом жандармов обыскал
всю виллу, обшарил весь сад и нигде не нашел Фра-Диаволо.
Спустя год после этого происшествия графиня Дольчини ехала из Терачино в
Понте-Корво со своим двоюродным братом, синьором Ташинарди. Проезжая одним
узким и чрезвычайно диким ущельем, графиня с приметной робостью посматривала
во все стороны.
"Уж не боитесь ли вы разбойников, сестрица? - спросил Ташинарди. - Не
беспокойтесь, с тех пор как я занимаю место уголовного судьи в Терачино, здесь все
тихо. Месяцев шесть тому назад перехватали всю шайку Фра-Диаволо; он сам как-то
ускользнул, но жена его попалась к нам в руки".
"Его жена! - повторила графиня. - Бедная женщина!.. Что ж вы с ней
сделали?"
"Да то же, что и с другими разбойниками: ее повесили. Конечно, у нее
нашлись защитники, но я настоял на этом. Женщина, которая ходила вместе с
мужчинами на разбой, не женщина".
Синьор Ташинарди не успел еще договорить этих слов, как вдруг лошади
остановились, раздались ружейные выстрелы, кучер слетел с козел, и целая шайка
разбойников окружила карету. Разумеется, наших путешественников заставили из
нее выйти.
"Графиня Дольчини! - вскричал один высокий и статный мужчина,
закутанный в широкий плащ. - Стойте, товарищи!.. Прочь, говорят вам!"
Разбойники, которые принялись было обирать графиню, выпустили ее из рук.
Фра-Диаволо - это был он - подошел к ней и сказал:
"Я очень рад, экселенца, что с вами не случилось никакого несчастия.
Извольте ехать - вы свободны! Что ж касается до тебя, господин уголовный судья,
- продолжал он, устремив сверкающий взор на синьора Ташинарди, - так тебе
торопиться нечего; мы еще с тобой поговорим, проклятый убийца моей доброй
Лауреты!.."
Синьор Ташинарди хотел что-то сказать, но Фра-Диаволо не дал выговорить
ему ни слова.
"Молчи, кровопийца! - сказал он. - Теперь моя очередь быть твоим
судьею!.. Извольте ехать, графиня!"
"Синьор Фра-Диаволо! - вскричала графиня. - Он брат мой!"
"Ваш брат? - повторил разбойник. - Этот злодей?.."
"Да, он брат мой!"
Фра-Диаволо задумался; несколько минут продолжалось это ужасное
молчание.
"Графиня, - промолвил наконец разбойник, - ваш кучер и слуга убиты,
прикажите этому палачу, которого вы называете своим братом, сесть на козлы и
везти вас в Понте-Корво: да посоветуйте ему сходить на поклонение к Лоретской
божией матери за то, что ему не пришлось на этот раз умирать без покаяния.
Прощайте, графиня! - примолвил он, когда синьор Ташинарди, взобравшись на
козлы, погнал без ума лошадей. - Кажется, теперь я вполне расквитался с вами".
- Вот, Максим Степанович, - сказала княгиня Варвара Алексеевна, окончив
свой рассказ, - видите ли, что и разбойники умеют быть благодарными?
- Вижу, княгиня, - отвечал я, - вижу!
- Много ли вы найдете честных людей, которые поступили бы так
великодушно, как этот Фра-Диаволо? Ну, что вы о нем скажете?
- Я скажу, княгиня, что в нем очень много театрального. Прекрасный
разбойник!.. А позвольте спросить: вам рассказывала об этом сама графиня
Дольчини?
- Нет, я слышала это от хозяина гостиницы, в которой останавливалась,
проезжая Терачиио.
"Вот, - подумал я, - иностранцы-то каковы! У них не по-нашему;
трактирщики - настоящие поэты; разбойники такие приличные - целуют у
графинь ручки!.. Нет, где нам до них!"
Меж тем разговор переменился: стали говорить об италианской музыке. Вот
уж тут я сделался совершенно лишним человеком. Я имею несчастие не любить
италианской музыки и глупость признаваться в этом публично, конечно, глупость,
потому что я сумел бы не хуже всякого прикинуться самым отчаянным дилетанте, то
есть кричать: "Браво, браво, брависсимо!" - и корчить превосторженные и
преудивительные рожи. Что делать, видно, я так уж создан; и мог бы, кажется, да ни
за что не стану удерживаться от зевоты, когда мне хочется зевать. Сначала я слушал
довольно спокойно умные речи хозяйки: она только что жалела о тех, которые не
понимают всю прелесть италианской музыки; но когда господин поэт заговорил, что
этих негодяев нельзя даже называть и людьми, что они бездушные болваны,
деревяшки, не способные ни к чему прекрасному, то, признаюсь, я не вытерпел:
схватил мою шапку, раскланялся и отправился домой. Я сказал вам "мою шапку",
потому что тогда еще не в одних деревнях, а и в столицах носили по зимам теплые
собольи и бобровые шапки. Теперь эта ни с чем не сообразная и глупая мода
прошла. Когда я сел в мои сани, мне вздумалось погулять. На дворе было светло, как
днем; ночь была морозная, лунная, а вы знаете, господа, как весело прокатиться в
светлую лунную ночь по нашей матушке Москве белокаменной и посмотреть, как
эта русская красавица засыпает понемногу своим богатырским сном. Я приказал
моему Ивану ехать за Москву-реку, чтоб посмотреть на Кремль. Покатавшись с
полчаса, я отправился домой, то есть на Знаменку. Когда переехал Каменный мост и
поравнялся с Кривым переулком, который выходит на Неглинную, мне
послышались громкие голоса; кричали: "Караул! Держи, держи!" - и в ту же самую
минуту какой-то запыхавшийся человек вскочил на запятки моих саней.
- Что ты? - вскричал я. - Пошел, пошел!
- Батюшка, спасите, - прошептал этот человек, с трудом переводя дыхание,
- за мной гонятся!
В самом деле, из переулка начали выбегать люди.
- Гонятся? - повторил я. - Так поэтому ты вор?
- Батюшка, я бедный человек, жена, дети; спасите, бога ради!
- Вот он! Вот он! - раздались в близком расстоянии голоса. - Вот стоит за
саньми!.. Держите его, держите!.. Вор!..
Тут пришел мне в голову рассказ княгини Линской. "Дай, спасу и я также
этого бедного вора, - подумал я. - Почему знать, может быть, он станет обо мне
век бога молить? Уж если этот несчастный отец семейства понадеялся на мое
великодушие, так не грешно ли мне выдать его руками?"
- Пошел! - сказал я.
Иван ударил по лошадям, и не прошло полминуты, как мы, поворотив
направо по Ленивке, выехали на Знаменку. Когда мы поравнялись с переулком,
который идет позади Пашкова дома, вор соскочил с запяток, сорвал у меня с головы
бобровую шапку и кинулся бежать. Вот и я также закричал: "Караул! Держи,
держи!", но держать было некому да и некого: этот бедный отец семейства шмыгнул
на какой-то двор - и поминай как звали!"
Максим Степанович замолчал.
Онегина. Вот уж этого я никак не ожидала! Неужели тем и кончилось?
Засекин. Нет, Наталья Кирилловна, этим не кончилось. Я простудил голову,
занемог и целых два месяца был болен.
Лаврентий Алексеевич. Ништо тебе, Максим Степанович. Кабы ты
помнил русскую пословицу: "Вора помиловать - доброго погубить", так тебе бы не
пришлось покупать новой шапки.
Засекин. Что ж делать, Лаврентий Алексеевич, я и сам после догадался, что
больно сплоховал. Ведь княгиня рассказывала мне о разбойнике, а это что? Так,
шишимора, уличный воришка!
Кучумов. И, что вы, батюшка! Да, по-моему, разбойник во сто раз хуже
всякого вора.
Лаврентий Алексеевич. Эх, любезный, да разве ты не видишь, что
Максим Степанович изволит балагурить?
Кудринский. Я не знаю, шутит он или нет; но и мне также кажется, что
отъявленный разбойник гораздо способнее ко всякому великодушному поступку,
чем какой-нибудь мелочной, ничтожный мошенник.
Княжна Задольская. Да что это, господа, вам за охота говорить о
разбойниках? Они надоели мне и в романах госпожи Радклиф. Ну, скажите сами, что
в них интересного и можно ли принимать участие в судьбе какого-нибудь убийцы,
разбойник ли он или нет?..
Онегин. Нет, княжна, не говорите! Разбойник и убийца - две вещи
совершенно различные. Убийцы бывают всякого рода. Например, убийца от любви...
Княжна Задольская. Ох, и это ужасно!
Кудринский. А преступление, сделанное в минуту бешенства, когда
оскорбленный не помнит самого себя?
Онегин. А обиженный человек, который убьет своего противника на дуэли?
Кучумов. Или как мой Гриша, который однажды на кулачном бою одного
убил, а трех изувечил?
Онегин. Или как покойный мой брат, который на охоте застрелил нечаянно
своего приятеля?
Засекин. Или доктор, который даст невпопад лекарство? Ведь умирать-то
все равно - от пули или от пилюль!
Лаврентий Алексеевич. Слышишь, Богдан Фомич? Ну, что ты на это
скажешь?
Бирман. Да что, Лаврентий Алексеевич: на нас, бедных врачей, всегда
нападают. А виноваты ли мы, что люди не бессмертны? Ведь мы не боги, и кому
определено умереть, того не вылечишь.
Кучумов. Правда, правда! Всякому есть предел, коего не прейдеши.
Засекин. Конечно, на иного господь пошлет смертельную болезнь, на
другого - искусного медика...
Бирман. Смейтесь, Максим Степанович, смейтесь! Теперь вы, слава богу,
здоровы, а случись вам занемочь, так без нашего брата не обойдетесь. Кто говорит, и
мы также иногда в жмурки играем и ходим ощупью, а все-таки кой-что знаем,
чему-нибудь да учились...
Лаврентий Алексеевич. Кстати, любезный! Мне давно хотелось у тебя
спросить, что это значит: на моем веку я много знавал докторов - русских очень
мало, французов также; куда ни посмотришь, все доктора - немцы. Что ж это, у вас
в немецкой-то земле всех, что ль, этой науке учат?
Бирман. Это оттого, Лаврентий Алексеевич, что в Германии много
университетов и что в каждом университете есть медицинский факультет, то есть
класс, в котором преподают медицину, и в нем обыкновенно слушателей бывает
несравненно более, чем в других факультетах.
Лаврентий Алексеевич. Отчего же это, батюшка?
Бирман. Да оттого, Лаврентий Алексеевич, что до сих пор не было еще
примера, чтоб доктор медицины умер с голоду, а доктора прав, философии,
математики и разных других наук частехонько сидят без куска хлеба.
Онегин. А что, Богдан Фомич, правда ли, говорят, что в Германии получить
лекарский диплом вовсе не трудно?
Бирман. Нет, Сергей Михайлович, столько хлопот, что не приведи господи!
У меня был приятель, который слушал курс медицины в Геттингенском
университете, кажется, он не хуже был других, а насилу добился, чтоб ему
позволили практиковать, да еще с каким условием!.. Правда, тут было особенное
обстоятельство... Да вот, если угодно, я вам расскажу историю моего приятеля.
Лаврентий Алексеевич. Расскажи, любезный, а мы послушаем.
Богдан Фомич положил к стороне трубку, откашлялся и начал свой рассказ
следующим образом.
ЛЕКАРСКИЙ ДИПЛОМ
"Мой приятель, которого называли Готлибом, был так же, как я, родом из
города Швейнфурта. Готлиб ходил еще в школу, когда умер его отец; вскоре потом
он лишился матери, и то, что досталось ему после их смерти, уж, конечно, нельзя
было назвать состоянием. Проживши кое-как до двадцати лет, Готлиб смекнул
наконец, что ему скоро придется умирать голодной смертью. Вот он пошел к члену
швейнфуртского магистрата достопочтенному господину Блюдвурсту и стал просить
у него совета, что ему делать: заняться ли каким-нибудь ремеслом или идти по
ученой части?
- Я присоветовал бы тебе, - сказал господин Блюдвурст, - заняться
каким-нибудь ремеслом: ученых в Германии и без тебя много; да ты поздно
хватился: тебе уж двадцать лет, а скоро ли ты попадешь не только в мастера, но даже
в подмастерья? Делать нечего, ступай в университет, да только вот мой совет: учись
там чему-нибудь дельному, а пуще всего не пленяйся философией; я заметил, что эта
наука идет впрок только тем, которые обладают природным даром говорить очень
много, и говорить так, что их сам черт не поймет. Ты человек не глупый, и в тебе
есть толк, да речь-то у тебя простая; парень ты вовсе не затейливый и, верно, не
сумеешь доказать, что дважды два пять или что бытие и небытие одно и то же, так
уж, верно, никогда не добьешься кафедры, а без кафедры профессор все то же, что
граф без графства: чести много, а есть нечего. Ступай-ка лучше по медицинскому
факультету; будешь лекарем, а может статься, и доктором. Не дадут тебе места в
университете, так что ж: у тебя больные останутся, и коли бог поможет тебе
вылечить какого-нибудь известного человека, так ты и пошел навсегда в люди.
Разумеется, Готлиб поблагодарил за благой совет господина Блюдвурста,
простился с ним и отправился пешком в Геттинген. По милости декана
медицинского факультета господина Гешволенгана, к которому Готлиб имел
рекомендательное письмо, приятель мой без всяких затруднений поступил в число
своекоштных студентов университета. Сначала все шло наилучшим образом: Готлиб
учился прилежно, жил смирно, не обижал филистимлян, - так называют немецкие
студенты всех граждан, не имеющих ничего общего с университетом, - не буянил,
не выходил ни с кем на дуэль и по воскресным дням выпивал только по одной
кружке пива. Все это весьма не нравилось его товарищам, но зато профессоры были
им очень довольны, и даже сам ректор университета господин Бухфресер решился
наконец, не в пример другим, пригласить его к своему обеденному столу. Кому
пришло бы в голову, что эта высокая честь будет причиной всех неудач и бедствий
моего злосчастного приятеля? Когда он вошел в гостиную комнату господина
ректора, его глазам представилось такое поразительное зрелище, что он, конечно, и
до сих пор не может вспомнить об этом без сердечного трепета. В широких кожаных
креслах покоился от своих ученых трудов высокоименитый господин Бухфресер, без
парика, в ситцевом халате и шерстяных вязаных туфлях. В одной руке держал он
огромную пенковую трубку, другая была вооружена кожаной хлопушкою, которою
он бил нещадно мух. С правой его стороны, в домашней кофточке и зеленом
наглазнике, сидела достопочтенная госпожа Бухфресер и вязала бумажный колпак,
вероятно для своего мужа. Вы скажете, может быть, что в этой семейной картине не
было еще ничего особенно поразительного - о, конечно, но на первом плане этой
картины стояла дочь господина Бухфресера, девица Шарлотта. Господи, боже мой!..
Как подумаешь, родятся же такие красавицы! Представьте себе томные голубые
глаза, длинные ресницы, розовые щечки, пунцовый ротик и мягкие, как шелк, с
золотистым отливом локоны, которыми, однако ж, мой приятель любовался уж
впоследствии, потому что на этот раз Шарлотта была в кисейном чепце. Эта дивная
красавица стояла у окна; на левом плече ее сидела ручная канарейка, а в правой руке
держала она розан. Готлиб взглянул на нее, онемел, растерялся и вместо того, чтоб
отвечать каким-нибудь умным комплиментом на приветствие хозяина, заикнулся,
пробормотал несколько невнятных слов и вспыхнул, как красная девушка. Эта
неловкость очень понравилась господину ректору. Вероятно, он принял ее за
робость, весьма приличную бедному студенту, который в первый раз имел счастие
находиться в такой высокопочтенной компании.
- Не робейте, молодой человек, - сказал он. - Вы здесь не студент, а гость
мой. Прошу садиться!
Разумеется, во время обеда Готлиб смотрел все на Шарлотту, не ел почти
ничего и, верно бы, отказался даже от любимого своего кушанья, говядины с
черносливом, если б госпожа ректорша не сказала, что это блюдо готовила сама
Шарлотта, - сама Шарлотта своими пухленькими ручками!.. О магические слова,
вы подействовали на моего приятеля сильнее всяких желудочных капель! Он
положил на свою тарелку двойную порцию, съел, или, лучше сказать, проглотил, ее
в одну минуту и, конечно, облизал бы у себя пальчики, если б это не было противно
всякому приличию. Словом, бедный мой приятель влюбился по уши в дочь
господина Бухфресера. Несчастный, он забыл, что между ректором университета и
бедным студентом такое неизмеримое пространство, что страшно и подумать! Но
кто бы не забыл об этом? Кто не захотел бы на его месте сделаться Вертером этой
прелестной Шарлотты? Да, надобно правду сказать: Шарлотта была необыкновенная
девица: хороша как ангел, умна, чувствительна до высочайшей степени и в то же
время такая хозяйка, каких немного найдете и в самом Швейнфурте, который всегда
славился своими патриархальными нравами. Сколько раз случалось, что она читает
вместе с моим приятелем трагедии Гете, Шиллера; потом вдруг, не докончив
какой-нибудь интересной сцены, побежит на кухню жарить картофель и вернется
назад во сто раз милее и прекраснее!.. Вы улыбаетесь, Наталья Кирилловна? И вы
также, княжна?.. Я знаю, что у вас теперь в голове, только вы ошибаетесь! Шарлотта
очень часто помогала кухарке готовить кушанье; но, уверяю вас честию, от нее
никогда не пахло кухней.
Господин Бухфресер полюбил моего приятеля и позволил ему приходить к
себе, не обедать, - этого рода приглашения делаются у нас довольно редко, - а
так, побеседовать, поговорить кой о чем. В Германии образ жизни вовсе не походит
на здешний: там живут очень скромно. Знакомые посещают друг друга, особенно в
праздничные дни, для того только, чтобы выкурить вместе несколько трубок, смотря
по состоянию, или доброго "кнастера", или дешевенького "дрейкених", который
делается из картофельных листьев, сыграть партию в шахматы, потолковать о
политике и даже выпить иногда по рюмке старого рейнвейна. Немцы вообще очень
любят эти мирные беседы, которые вовсе не убыточны для хозяина и весьма
приятны для гостей, разумеется если они сыты. В первый раз Готлиб почти ничего
не говорил с Шарлоттою, во второй зашла у них речь о луне, в третий - о симпатии
и сродстве душ; потом случилось им танцевать на одном свадебном бале, и вот этак
месяца через два на заветной страничке Шарлоттина альбома появились два сердца,
проткнутые насквозь стрелою, с надписью: "Страдают, но счастливы". Потом две
буквы, увенчанные миртами, также с надписью: "Их уста молчат, но их души
понимают друг друга". Об учебных тетрадях Готлиба и говорить нечего: они все
были исписаны стихами, из которых многие, право, были недурны, особливо одни;
помнится, они начинались вот так:
Шарлоттхен, Шарлоттхен!
Ди либе ист ди зеле...
Да что об этом говорить! Это дело давно прошедшее. Готлиб и Шарлотта
любили друг друга, но эта любовь выражалась не словами; они ни разу еще не
сказали друг другу: "Я люблю тебя". Так прошло более полугода. И вот наконец,
наступил день, вечно памятный для моего приятеля, день неизъяснимых восторгов и
невыразимых мук. Однажды, - это было летом в жаркий ясный день, - Готлиб
пришел после обеда к господину Бухфресеру. Он отдыхал. Госпожа ректорша,
занятая каким-то домашним делом, предложила моему приятелю погулять в их саду.
Надобно вам сказать, что сад господина Бухфресера славился во всем городе. Под
ним было, конечно, не менее доброй русской полудесятины, и все это пространство,
за исключением небольшого цветника, было засажено деревьями, по большей части
фруктовыми; но были, однако же, и целые куртины сплошных акаций, сиреней и
воздушных жасминов, среди которых узенькие, усыпанные песком дорожки
разбегались во все стороны и так искусно были перепутаны между собою, что этот
по-здешнему небольшой садик показался бы вам если не парком, так уж, конечно,
большим и чрезвычайно тенистым садом. Готлибу он показался на этот раз краше
земного рая, и неудивительно: вдали, сквозь густую зелень кустов, мелькало по
временам что-то похожее на белое платьице. Готлиб едва мог переводить дух, ноги
его с трудом двигались, и вот наконец дорожка, по которой он шел, вывела его на
небольшой лужок, посреди которого стояла решетчатая беседка, обросшая кругом
виноградными лозами. В этой беседке сидела на скамье дочь господина Бухфресера
и читала какую-то книгу.
- Ах, - вскричала она, - это вы, господин Готлиб?
Мой приятель отступил назад, поклонился и сказал заикаясь:
- Да, мамзель Шарлотта, это я!
Надобно думать, что в эту минуту лицо моего друга было пресмешное,
потому что Шарлотта улыбнулась и сказала своим тоненьким очаровательным
голоском:
- Куда же вы бежите? Отдохните! Садитесь подле меня!
У бедного Готлиба подкосились ноги, захватило дух, в глазах потемнело, -
ну, просто он захлебнулся от восторга; однако ж вошел в беседку и сел подле
Шарлотты. Прошло несколько минут, а Готлиб все еще не мог выговорить ни слова.
Шарлотта также молчала.
- Что вы это читаете? - спросил наконец мой приятель, не смея, однако ж,
прикоснуться к книге, которая лежала на коленях Шарлотты.
- Идиллии Соломона Геснера, - отвечала она.
- Геснера, - повторил Готлиб, - этого певца природы и любви; этого
очарователя, который переносит нас в блаженный век аркадских пастухов? О, как
люди были тогда счастливы! Не правда ли, мамзель Шарлотта?
- Да! - прошептала со вздохом девушка.
- Тогда любовь не считалась преступлением, - сказал Готлиб, - люди не
знали этих тягостных условий общества, этих глупых приличий, этого неравенства
состояний...
- Ах, да! - прошептала опять Шарлотта.
- Тогда, - продолжал с жаром мой приятель, - какой-нибудь пастушок
спрашивал пастушку: "Любишь ли ты меня, Хлоя?" А пастушка отвечала, вовсе не
краснея: "Да, я люблю тебя, Дафнис!" Ну, вот точно так, как бы я теперь спросил
вас: "Здоровы ли вы, мамзель Шарлотта?" А вы бы мне отвечали: "Слава богу,
господин Готлиб!" Счастливые времена! Недаром вас называют золотым веком!
- О, конечно, - промолвила Шарлотта. Вдруг что-то зашумело между
кустами. Готлиб вскочил.
- Ничего, - сказала Шарлотта, - это моя собачка. Мими, поди сюда!..
Садитесь, мой милый Готлиб, не бойтесь: мы здесь совершенно одни.
"Мой милый Готлиб!.. Мы здесь совершенно одни!.." Фу, какая тревога
поднялась в груди моего приятеля! Он слушал последний курс медицины, но если б
его спросили в эту минуту: "Готлиб, где у тебя пульс?" - то он, верно бы, отвечал:
"Не знаю!" Вся кровь закипела в его жилах... Вот она, блаженная, счастливейшая
минута в жизни!..
- Шарлотта, - сказал он, задыхаясь от избытка чувств.
- Готлиб! - прошептала девушка, покраснев, как роза.
- Шарлотта, - повторил он, - ты любишь меня?
- О, твоя, навек твоя! - вскричала Шарлотта, бросаясь в объятия моего
друга.
- Врешь, негодная! - раздался из-за кустов голос, и господин Бухфресер, с
хлопушкою в руке, явился перед глазами онемевших от ужаса любовников. - Я
никогда не назову сыном этого нищего! - продолжал он. - Твоим мужем будет
мой друг, почтенный профессор господин Гешволенган! А ты, подлый обольститель,
- прибавил господин Бухфресер дрожащим от бешенства голосом, - вон из моего
дома!
Делать было нечего. Готлиб должен был повиноваться; но я могу вас уверить,
что он не побежал вон из сада, как подлый трус, а вышел потихоньку; и хотя
разгневанный отец забылся до того, что ударил его вдогонку хлопушкою, но он не
прибавил шагу и сохранял до конца все достоинство, приличное благородному
немцу, для которого честь дороже всего на свете.
С тех пор Готлиб не видал уж более Шарлотты. С нею поступили самым
варварским образом. Жестокая мать надавала ей пощечин и заперла в темный чулан.
Но эта бесчеловечная мера не послужила ни к чему; Шарлотта была девица с
необычайным высоким характером. Она сказала отцу и матери, что будет "любить
Готлиба вечно". Бездушные родители не сжалились над бедной дочерью; напротив,
они увеличили свои гонения, терзали ее, мучили, морили голодом, целый месяц
продержали на одном вассер-супе; но ничто не помогло: Шарлотта продолжала
говорить, что "решительно нейдет замуж за этого старого черта Гешволенгана", что
"она принадлежит Готлибу", что "души их обвенчаны" и что "никакие истязания не
заставят ее отказаться от этого священного союза". Мой приятель узнал все эти
подробности от их кухарки, очень доброй женщины, которая горько плакала,
рассказывая ему о страданиях своей несчастной барышни. Разумеется, эта плачевная
история не могла долго оставаться тайною для городских жителей. Университетские
товарищи Готлиба обрадовались этому случаю: со всех сторон посыпались на него
насмешки. Мамзель Бухфресер называли нежной Шарлоттою, а его - несчастным
Вертером. Он долго отмалчивался; но когда один наглец осмелился послать к нему
при самой язвительной записке огромный пистолет, заряженный горохом, то он
вышел наконец из себя, вызвал этого негодяя на поединок и, несмотря на то что его,
как водится, защищали с двух сторон секунданты, обрубил ему уши. Это несколько
поусмирило господ студентов, но в то же время восстановило против него всех
прежних покровителей. Этот дерзкий насмешник, которого он окорнал, как моську,
был сын ординарного профессора медицины, племянник прозектора, читавшего курс
патологической анатомии, и будущий зять проректора университета господина
Штокфиша, который преподавал патологию, семиотику и всеобщую терапию. О
декане медицинского факультета господине Гешволенгане и говорить нечего:
Готлиб, как вы уж знаете, был его соперником. Бывало, на всех экзаменах приятеля
моего осыпали похвалами, а теперь, лишь только он разинет рот, кругом его
поднимается неприязненный шепот и по всем углам аудитории начнут повторяться,
сперва потихоньку, а потом во весь голос, чрезвычайно обидные восклицания:
"Азофус! Игнарус! Индоктус! Инептус!" и даже "Азинус!!!" Другим, которые не
стоят его и мизинца, дают баллы, а ему пишут нули, - горе, да и только! Вот
наступил последний и окончательный экзамен; почти все товарищи Готлиба
получили лекарские дипломы: и даже один глупец, которому вы бы не позволили
лечить вашей кошки, удостоился звания доктора медицины, вероятно потому, что
матушка его очень часто угощала господ профессоров, а прилежный и знающий свое
дело Готлиб остался ни при чем. Вы можете себе представить отчаяние этого
сироты; он не знал, куда ему деваться, не знал, что делать с собою!.. Как вдруг вовсе
неожиданно его пригласили в университетское присутствие, и господин проректор
Штокфиш, который по болезни ректора занимал председательское место, объявил
ему, что из уважения к его недостаточному состоянию и ради того, что он
природный немец, ему не откажут в лекарском звании, если только он даст
письменное обязательство не лечить никого во всей Германии.
- Помилуйте, - завопил Готлиб, - да к чему же мне послужит лекарский
диплом?
- А вот к чему, - отвечал господин Штокфиш, - по милости этого
диплома все будут обязаны признавать вас за медика, а так как вы не имеете
достаточных познаний, чтоб быть врачом...
Мой приятель хотел что-то возразить, но проректор не дал выговорить ему ни
слова.
- Да, господин Готлиб, - продолжал он, - вы не имеете для того
достаточных сведений - это решено; а что решит немецкий университет, то свято и
ненарушимо, и мы, сберегая честь нашего ученого сословия, не можем дозволить
вам заниматься практикою в таком просвещенном государстве, какова Германия. Но
мы не запрещаем вам ехать за границу. Ступайте с богом, и всего лучше на Восток,
то есть в Турцию, Персию или Россию: там и плохой цирюльник найдет себе
практику. Подписку вы дадите теперь, а завтра ступайте к господину
письмоводителю университетского правления - вы получите от него диплом. Но
знайте, господин Готлиб, если вы осмелитесь употребить во зло нашу доверенность,
то университет, в силу данной вами подписки, отберет обратно свой диплом,
который вы получите не по достоинству, а по снисхождению и великодушию ваших
прежних наставников. Во всяком случае, я советую вам отправиться как можно
скорее из нашего города; здесь вам нечего делать; здесь ни в одной аптеке не
отпустят по вашему рецепту лекарства и тотчас донесут университету, что вы,
несмотря на сделанное с вами условие, пишете рецепты и беретесь лечить больных.
Мой приятель был человек неглупый и тотчас смекнул, в чем дело. Он понял,
что в этой речи господина проректора милосердие и великодушие были одни только
громкие слова. Университет мог признать его недостойным лекарского звания, но не
имел никакого права выгнать вон из города, а господину ректору и будущему его
зятю очень было нужно услать бедного Готлиба куда-нибудь подальше от мамзель
Шарлотты. Конечно, мой приятель страстно любил дочь господина Бухфресера и
вовсе не желал ехать на Восток; но ему не хотелось также умирать и голодной
смертью; вот он подумал, подумал, да и решился наконец покинуть навсегда свое
отечество... Ну вот, Сергей Михайлович, теперь вы видите, что и в Германии не
так-то легко достаются лекарские дипломы и что мой приятель дорого заплатил за
то, чтоб иметь право называться медиком".
Онегин. Да, конечно! Да ведь это случай необыкновенный; при других
обстоятельствах ваш приятель получил бы свой диплом даром.
Бирман. Извините, Сергей Михайлович, вы ошибаетесь. По милости этих
обстоятельств с моим приятелем поступили несправедливо в университете, это само
по себе, но сверх того он должен был порядком поплатиться, да еще вдобавок его
обругали самым обидным образом. Письмоводитель, от которого ему следовало
получить лекарский диплом, жил на даче. Готлиб выпросил у одного приятеля
лошадь и отправился к нему верхом. Приехав к крыльцу загородного домика
письмоводителя, он спешился и постучал в дверь.
- Войди! - закричал кто-то грубым голосом.
Готлиб вошел и вместо письмоводителя увидел перед собою его супругу,
самую толстую, безобразную и злую женщину из всего Геттингена.
- Что вам надобно? - спросила она так ласково, как будто бы хотела
сказать: "Зачем пришел, бездельник?" - Что тебе надобно? - повторила она еще
вежливее, догадываясь по смиренному виду и поношенному платью Готлиба, что
перед ней стоит человек бедный и вовсе не чиновный.
- Я приехал к господину письмоводителю за моим лекарским дипломом, -
отвечал Готлиб, смотря с удивлением и ужасом на огромный красный нос и рыжие
усы этой отвратительной женщины.
- Моего мужа нет дома, - проворчала она. - Впрочем, все равно. Ведь
тебя зовут Готлибом?
- Точно так.
- Так подожди, дружок, я схожу за твоим дипломом. Через полминуты
госпожа письмоводителышца воротилась.
- Вот твой диплом, - сказала она.
Готлиб протянул руку.
- Постой, постой!.. Видишь, какой проворный! Отдай прежде деньги.
- Деньги! - вскричал Готлиб. - Какие деньги?
- Известно какие: за пергамент, за печать, за то, за другое... Всего пятьдесят
гульденов.
Пятьдесят гульденов! А у бедного Готлиба только и было сто гульденов за
душою.
- Помилуйте, - сказал он, - уж если я непременно должен платить, хотя
мне об этом и не говорили, так нельзя ли взять поменьше: я человек бедный.
- Да оттого-то с тебя и берут только пятьдесят гульденов, - прервала эта
ведьма. - С порядочных людей мы берем гораздо больше. Да что с тобою говорить:
давай деньги или убирайся вон!
Готлиб хотел было еще поторговаться, но госпожа письмоводительша и
слушать его не стала. Делать было нечего: он отсчитал ей пятьдесят гульденов, взял
диплом и отправился. Готлиб садился уже на лошадь, как вдруг пришла ему в голову
несчастная мысль посмеяться над этой грубой бабой. Он воротился назад.
- Что там еще? Зачем? - спросила ласковая хозяюшка.
- Извините, сударыня! - сказал Готлиб самым вежливым голосом. - Вы
такие милостивые и добрые, довершите ваши благодеяния: уж если вы изволили мне
пожаловать за пятьдесят гульденов один лекарский диплом, так не можете ли
уступить за ту же цену и другой?
- Другой? - повторила хозяйка. - Кому?
- Моей лошади, - отвечал Готлиб с низким поклоном.
Отпустив эту шуточку, он думал, что разобидит до смерти гордую
письмоводительшу, что она взбесится, начнет его позорить, - не тут-то было! Эта
спесивая барыня поглядела на него весьма равнодушно и сказала прехладнокровным
образом:
- Твоей лошади, голубчик? Пожалуй!.. Уж если я выдала лекарский диплом
ослу, так почему же его не дать лошади?
Лаврентий Алексеевич (смеясь). Ай да хват баба!.. Вот как огорошила!
Бирман. Да, Лаврентий Алексеевич, поверите ль, и теперь вспомнить не
могу: так меня с ног и срезала.
Кучумов. Тебя, Богдан Фомич? Так это был ты?
Бирман. Ах, нет, извините! Я хотел сказать: моего приятеля.
Лаврентий Алексеевич. Полно, полно, Богдан Фомич!.. Уж коли
сболтнул, так признавайся!
Бирман. Ну, делать нечего - пришлось каяться. Да, Лаврентий Алексеевич,
я рассказал вам собственную мою историю.
Княжна Задольская. Так это были вы, Богдан Фомич! Как это
интересно! Ну, что, вы не знаете, что сделалось с дочерью этого господина, Бух...
как, бишь, его?.. ну, с вашей мамзель Шарлоттою?
Бирман. Я лет двадцать не имел об ней никакого известия, а потом узнал, и
совершенно неожиданным образом, что она жива и здорова.
Онегина. Как же вы это узнали?
Бирман. От одного университетского товарища, который переселился из
Германии в Саратовскую губернию и живет теперь в Сарепте. Он видел ее накануне
своего отъезда в Россию.
Онегина. Ну, что ж он вам рассказывал? Что ваша Шарлотта?
Бирман. Ничего, все слава богу! Живет по-прежнему в Геттингене,
похоронила двух мужей и сбиралась выйти за третьего.
Онегина. За третьего мужа?
Бирман. Вы, сударыня, этому удивляетесь, а я вовсе не дивился. Мамзель
Шарлотта должна была похоронить двух мужей и выйти за третьего, я знал это
наперед.
Онегина. Почему ж вы это знали?
Бирман. А вот почему, Наталья Кирилловна. Когда я увидел, что мне не
остается никакой надежды и что я должен навсегда расстаться с Шарлоттою, то
горесть моя превратилась в совершенное отчаяние; я вовсе обезумел: метался из
стороны в сторону и рвал на себе волосы. К счастию, на ту пору завернула ко мне
кухарка господина Бухфресера. Эта добрая женщина стала утешать меня и сказала
между прочим: "Послушайтесь меня, господин Бирман, не горюйте, а благодарите
бога, что вам нельзя жениться на мамзель Шарлотте. Теперь я могу открыть вам
преважную тайну; вы от нас уезжаете, так об этом никто не узнает. Одна знаменитая
ворожея, которая никогда еще не ошибалась, предсказала мамзель Шарлотте, что
она будет жить очень долго, горя натерпится вдоволь, похоронит двух мужей и
выйдет за третьего. Теперь подумайте, господин Бирман: ведь вы были бы у нее
первым мужем, так какая же тут для вас приятность? Ну, рассудите сами!"
Признаюсь, Наталья Кирилловна, эти слова очень на меня подействовали; не то чтоб
я совсем утешился, а все как будто полегче стало.
Онегин. Ах, Богдан Фомич!.. Вы человек ученый, а верите таким вздорам!
Бирман. Да ведь это предсказание сбылось.
Онегин. Так что ж? Один случай ничего не доказывает.
Кудринский. Вы называете его случаем, Сергей Михайлович? Нет, я
убежден, что предсказания, явления духов, таинственные сны, предчувствия, одним
словом, все эти отголоски мира невещественного вовсе не вздор, а совершенная
истина. Эти минутные проблески бессмертной души, заключенной в своем земном
теле, бывают очень редки, и только при известных условиях; но что они возможны, в
этом нет ни малейшего сомнения.
Кучумов. Да, батюшка, и я скажу, что ворожеи и колдуны есть, это так
верно, как то, что меня зовут Игнатием Федоровичем Кучумовым.
Княжна Задольская. А я так решительно согласна с Сергеем
Михайловичем: все это совершенный вздор, детские сказки и больше ничего. Когда
я была еще при дворе, мне несколько раз случалось встречаться в обществах с
знаменитым французским философом мосье Дидеро, который был тогда в
Петербурге. Однажды зашел при нем разговор о предчувствиях и о предсказаниях.
Боже мой, как он стал над этим смеяться! Да с какой остротой, с каким умом!..
Кудринский. Ну, вот еще, княжна, нашли человека!.. Да разве этот мосье
Дидеро чему-нибудь верил?
Засекин. Извините, Александр Дмитриевич, - этот господин Дидеро
многому верил. Вот, например, он верил, что часы могут составиться случайно, сами
собой, что для этого вовсе не нужно часовщика, и даже называл ханжою, кажется,
вовсе не набожного человека, а именно Волтера, за то, что он был противного
мнения и находил весьма естественным при виде часов предполагать часовщика,
который их устроил. Господин Дидеро верил, и свято верил, что только то
существует в природе, что можно видеть глазами, ощупать руками, постигнуть
умом, доказать правильным силлогизмом и объяснить наукою. Он не сомневался
также, что в некоторых случаях никак не должно верить не только миллионам
очевидных свидетелей, но даже собственным своим чувствам.
Лаврентий Алексеевич. Ах, батюшка! Да кому же прикажете верить?
Засекин. Разумеется, тому, который никогда не ошибался и не может
ошибиться, который все знает, все отгадал, для которого нет никакой тайны в
природе, одним словом: нашему земному разуму.
Кучумов. Нашему разуму? Помилуй, Максим Степанович! Да ведь у
всякого свой разум в голове; ты думаешь так, я этак, а кто из нас прав?..
Засекин. Ну, разумеется, тот, кто ничему не верит; по крайней мере, так
говорит господин Дидеро.
Лаврентий Алексеевич. Ах, матушка княжна, и вы были знакомы с
таким человеком!.. Ну что за диво, что он смеялся, когда при нем стали говорить о
предчувствиях и предсказаниях. Вот Сергей Михайлович вовсе не вольнодумец, а
называет это вздором. Да и ты, Володя, что-то ухмыляешься: видно, также не
слишком этому веришь?
Я. Да, дедушка, прежде я этому не верил, но после одного случая...
Лаврентий Алексеевич. Вот что! Так и с тобою уж бывали случаи?
Кучумов. Еще бы! Ведь Владимир Николаевич не дома сидел. Мы с тобой
были в Швеции и в Польше, а он до самого Парижа доходил. И помоложе нас, да
больше видел.
Онегина. Что ж это был за случай такой?
Я. С одним сослуживцем моим и приятелем, которого я очень любил.
Престранный случай!
Онегина. Так расскажите нам.
Лаврентий Алексеевич. В самом деле, Володя, потешь честную
компанию - расскажи!
Я. Извольте, дедушка, только не прогневайтесь - рассказчик-то я плохой.
Лаврентий Алексеевич. Ничего, любезный! Мы все люди добрые, не
взыщем.
ПРЕДСКАЗАНИЕ
"Вы знаете, дедушка, - так начал я, обращаясь к Лаврентию Алексеевичу, -
что в двенадцатом году меня не было при главной армии; я находился тогда в
отдельном корпусе графа Витгенштейна и служил в сводном кирасирском полку,
сформированном из запасных эскадронов кавалергардского и конногвардейского
полков. Со мною служил в одном эскадроне поручик Порфирий Иванович Лидин.
Мы шли весь поход вместе, на биваках спали в одном шалаше, на переходах всегда
ехали рядом, одним словом, почти никогда не расставались. Лидин был несколькими
годами постарее меня, собой прекрасный мужчина, отлично храбрый офицер, но
тихий и скромный, как красная девушка. Я редко видал его веселым даже и тогда,
когда ему случалось, ради компании, покутить с своими товарищами, то есть выпить
лишний бокал шампанского. Другие офицеры, чем больше пили, тем громче
разговаривали, шумели и веселились, как говорится, нараспашку, а он с каждым
новым стаканом вина или пунша становился все тише и молчаливее. Лидин очень
любил музыку и сам играл прекрасно на флажеолете, который всегда носил с собою.
Вот, если не ошибаюсь, пятого октября, то есть накануне полоцкого
сражения, мы расположились биваками верстах в пятнадцати от Полоцка, из
которого должны были на другой день во что б ни стало выжить французов. Зная,
что нам придется вставать чем свет, мы с Лидиным поторопились напиться чайку и
залегли в своем шалаше, чтоб выспаться порядком до утра; но сон - дело
невольное: прошло часа два, а нам не спалось. Лидин, который казался задумчивее
обыкновенного, вынул из кармана свой флажеолет и заиграл на нем похоронный
марш.
- Да полно, Лидии! - сказал я. - Что ты, отпевать, что ль, нас собрался?
Чем бы тебе радоваться, что у нас завтра пир на весь мир...
- У нас! - повторил Лидин. - Нет, Владимир, разве у вас, а мне на этом
пиру не пировать.
- Это почему?
- Потому, что мертвые не пируют.
- Да ведь ты, кажется, жив?
- Ненадолго.
- А почему ты это думаешь? - спросил я.
- Да как тебе сказать, - промолвил Лидин, помолчав несколько времени. -
Я бы сам ничего не думал, да вот тут кто-то над моим ухом шепчет: "Порфирий,
насмотрись вдоволь на эти чистые, ясные небеса, полюбуйся этими яркими
звездами, да и простись с ними навсегда! Другой уже ночи для тебя не будет".
- Как тебе не стыдно, Порфирий! - сказал я. - Неужели ты веришь
предчувствиям? Да это совершенная глупость, суеверие!..
- Нет, Владимир, - отвечал Лидин, - если б я был суеверен, так мне бы и в
голову не пришло, что меня завтра убьют. Ты не веришь предчувствиям, а веришь ли
ты предсказаниям?
- Да это одно и то же, Порфирий; разница только в том, что если мы верим
предчувствиям, так сами себя обманываем, а если верим предсказаниям, так нас
обманывают другие. Да что, разве тебе было что-нибудь предсказано?
Лидин не отвечал ни слова. Я повторил мой вопрос.
- Да! - проговорил наконец мой товарищ. - Мне предсказано, что я умру
не прежде, как увижу то, чего до сих пор, кажется, никто еще не видал, так,
вероятно, и я не увижу.
- Что ж это такое?
- А вот послушай. Ты помнишь, что у нас был растах в уездном городе
Невеле. Тебя послали вперед заготовлять фураж, а мне вместе с артиллерийским
капитаном Прилуцким отвели квартиру у одного богатого купца. После сытного
обеда, которым угостил нас хозяин, мы хотели было отдохнуть, как вдруг в сенях
нашей квартиры поднялся шум.
"Эй, вы! - закричал Прилуцкий. - Что у вас там?"
"Да вот, ваше благородие, - сказал денщик Прилуцкого, входя в нашу
комнату, - какая-то полоумная лезет сюда без докладу".
"Да кто она такая?"
"А шут ее знает! Кажись, цыганка".
"Молоденькая?" - спросил Прилуцкий.
"И, нет, ваше благородие! Старая карга; да рожа-то какая - взглянуть
страшно!"
"Что ж, она милостинку, что ль, просит?" - сказал я.
"Никак нет, ваше благородие; хочет вам поворожить".
"Вот что! - молвил Прилуцкий. - Ну, хорошо, пусти ее".
Денщик сказал правду: во всю жизнь мою я не видал ничего безобразнее этой
старой цыганки, и, судя по ее диким, бессмысленным глазам, ее точно можно было
назвать полоумной.
"Послушай, голубушка, - сказал Прилуцкий, - мы люди военные, так нам
не худо знать, вернемся ли мы живы и здоровы домой. Вот тебе на ладонку, -
примолвил он, подавая ей двугривенный, - поворожи! Да прежде всего скажи,
здорова ли моя жена и дети?"
"Изволь, молодец, - проворчала цыганка. - Подай-ка мне свою ручку...
Шутишь, барин, - продолжала она, - у тебя нет ни жены, ни детей, да и слава
богу!"
"А что?" - спросил Прилуцкий.
"Да так!.."
"А что, голубушка, что ж меня, французы убьют, что ль?"
"Умирать-то всем надобно, - промолвила цыганка, - да только ты,
молодец, умрешь не так, как другие".
"А как же он умрет?" - прервал я.
"Да нечего сказать, не по-людски: он умрет, сидя верхом на медном коне".
Мы оба засмеялись.
"А мой товарищ?" - спросил Прилуцкий.
Цыганка посмотрела мне на руку и сказала: "И тебе, молодец, несдобровать;
ты умрешь в ту самую минуту, как увидишь церковь божию на облаках".
Разумеется, мы засмеялись громче прежнего.
"А если не увижу?" - спросил я.
"Коли не увидишь, так тебе и смерти не видать".
- Вот что, Владимир, было мне предсказано, - примолвил Лидин,
оканчивая свой рассказ.
- Какой вздор! - сказал я. - И ты называешь эти бессмысленные слова
полоумной бабы предсказанием!
- Уж там как хочешь, Владимир, - отвечал Лидии, - а ведь Прилуцкого-то
убили под Клястицами.
- Ну, что ж?
- Так ты не слыхал, как его убили? В ту самую минуту, как открылся огонь с
одной маскированной неприятельской батареи и ему первым ядром оторвало голову,
знаешь ли, что он сидел верхом?
- На медном коне? - прервал я.
- Да, почти: он сидел верхом на своей пушке, а ведь ты знаешь, у нас в
артиллерии чугунных пушек нет.
- Ну, конечно, случай довольно странный... Впрочем, если эта цыганка
действительно предсказывает будущее, так тем лучше для тебя. Верхом на пушку
сесть можно, можно даже по нужде назвать эту пушку медным конем, а построить
церковь на облаках, воля твоя, уж этого никак нельзя.
- А вот увидим, - примолвил Лидин, принимаясь опять за свой
похоронный марш.
Я повернулся на бок, закутался в шинель, заснул и, вероятно по милости этой
плачевной музыки, видел во всю ночь пренеприятные сны, особенно один, который
я и до сих пор забыть не могу. Мне казалось, что я точно так же убит, как
Прилуцкий, что меня хоронят со всеми военными почестями и вместо орденов несут
перед гробом на бархатной подушке мою оторванную голову.
Наш полк выступил в поход до рассвета. Часа три мы шли лесом по такой
адской дороге, что я и теперь не могу вспомнить о ней без ужаса. Грязь по колено,
кочки, пни, валежник, и на каждой версте два или три болота, в которых лошади
вязли по самую грудь. Солнце взошло, а мы все еще не могли выбраться из этой
трущобы, то есть пройти с небольшим верст десять. Мы все умирали от нетерпения,
потому что наш авангард давно уж был в деле и мы слышали перед собой не только
пушечную пальбу и ружейную перестрелку, но под конец, несмотря на
беспрерывный гул, могли даже различать человеческие голоса и это родное
громогласное "ура", с которым русские солдаты всегда бросаются в штыки. Вы
можете себе представить, как весело было нам все это слышать и ничего не видеть!..
Вот нашему полку велели остановиться и дать вздохнуть лошадям. Потом мы
прошли еще с полверсты; этот бесконечный бор стал редеть, запахло порохом, и мы
выехали на опушку леса. Сначала мы ничего не видели перед собою, кроме
обширной равнины и густого дыма, который стлался по земле, клубился в воздухе и
волновался вдали, как необозримое море, но когда нас подвинули вперед, то мы
стали различать движение колонн, атаки конницы и беспрерывную беготню наших и
неприятельских застрельщиков, которые то подавались вперед, то отступали назад, в
одном месте собирались в отдельные толпы, а в другом дрались врассыпную. Когда
мы стояли на опушке леса, то видели только издали, как неприятельские ядра
ломали деревья или, бороздя и взрывая землю, с визгом взмывали опять на воздух, а
теперь уж они ложились позади нас. Я еще никогда не бывал в деле и поэтому, как
вовсе неопытный новичок, был чрезвычайно вежлив, то есть встречал всякое
неприятельское ядро пренизким поклоном. Товарищи надо мной подшучивали, да я
и сам после каждого поклона смеялся от всей души. Лидин, казалось, вовсе не думал
о том, что смерть летала над нашими головами. На грустном лице его не заметно
было ни малейшей тревоги; он был только бледнее и задумчивее обыкновенного. С
правой стороны, шагах в пятнадцати от нашего полка, начиналась мелкая, но
занимающая большое пространство и очень густая заросль. Лидин смотрел уж
несколько минут не сводя глаз на этот кустарник.
- Владимир, - сказал он, - погляди, вот прямо, сюда... Что это?..
Показалось, что ль, мне? Ты ничего не видишь?
- Ничего, - отвечал я.
- Вот опять! - продолжал Лидин. - Вон за березовым кустом... Ты не
заметил?
- Да что такое?
- В этом кустарнике кто-нибудь да есть.
- Вероятно, наши егеря.
- Так зачем же на них синие мундиры?
- И, что ты! - сказал я. - Да как попасть сюда французам?.. Помилуй,
позади наших колонн!
- Егеря! - проговорил вполголоса Лидин. - Ну, может быть, да только не
наши. Мне показалось, что и кивера-то этих русских егерей очень походят на
французские.
- Ну вот еще! - перервал я. - Да как можно отсюда отличить русский
кивер от французского?.. Полно, Порфирий!.. Конечно, и я слышал, что эти
наполеоновские волтижеры большие проказники, но уйти за две версты от своей
передовой линии - нет, воля твоя, уж это было бы слишком дерзко!
Лидин не отвечал ни слова и продолжал смотреть на кусты.
- Ты бывал когда-нибудь в Полоцке? - спросил я, помолчав несколько
времени.
- Бывал, - отвечал Порфирий.
- Ведь он должен быть близко отсюда?
- Да, недалеко.
- Что ж мы его не видим?
- Его не видно за дымом.
- За дымом? Так он должен быть вон там, - сказал я, указывая на дымные
облака, которые, сливаясь в одну огромную черную тучу, закрывали перед нами всю
нижнюю часть небосклона.
Лидин кивнул головой.
- Постой, постой! - продолжал я. - Вот, кажется, поднялся ветерок, так,
может быть, этот невидимка Полоцк выглянет из своей засады.
В самом деле, облака стали расходиться, в вышине засверкали золотые
кресты, дымная туча рассеялась надвое, и посреди ее разрыва обрисовался облитый
солнечными лучами белый иезуитский костел со своим высоким куполом.
- Ах, какая прелесть! - вскричал я невольно. - Посмотри, Лидин, точно
театральная декорация!.. Не правда ли, что этот костел стоит как будто бы на
облаках?
Лидин вздрогнул, протянул ко мне руку и сказал твердым голосом:
- Прощай, Владимир!
В эту самую минуту по опушке кустарника пробежал дымок, замелькали
огоньки, и пули посыпались на нас градом. Лидин тяжело вздохнул и упал с лошади.
Это был п