Главная » Книги

Загоскин Михаил Николаевич - Москва и москвичи, Страница 15

Загоскин Михаил Николаевич - Москва и москвичи


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

и слово юмористика перевести хотя приблизительно на русский язык, то, может быть, я отвечал бы вам утвердительно, если б не боялся, что меня закидают камнями. Мне кажется, лучше будет, когда я предоставлю вам самим разрешение этого вопроса. Вот что понимают англичане под словом юмор, разумеется, в том значении, о котором идет у нас речь. Английский словарь "Royal Dictionary english and french" определяет смысл этого слова следующим образом: "Юмор - свойство воображения, дающее всему оборот забавный, оригинальный и фантастический; особенная способность ума показывать все в потешном, смешном и шутовском виде (grotesque)". Ну, теперь я спрошу вас, как назовете вы русского человека, обладающего этой способностью?.. Я вижу отсюда, что вы боитесь только вымолвить, а название этого человека вертится у вас на языке. Не правда ли, что этих людей зовут у нас балагурами?.. Да не пугайтесь! Во всяком случае, камнями станут бросать не в вас, а в меня, потому что я скажу не запинаясь, что английский юмор и русское балагурство, или веселость, в существе своем одно и то же, и если они выражаются различным образом, так это оттого, что каждый народ имеет свою собственную веселость, точно так же как свою собственную народную физиономию. Английская веселость, которую мы называем юмором, резка, карикатурна и в то же время не чужда какого-то простодушия, глубокого чувства и даже грусти. Французская веселость жива, остра, легка и насмешлива. Немецкая тяжела, натянута и почти всегда походит на какую-то заказную веселость, которая не просто выливается из души, а преподается с кафедры по всем правилам науки. Этот немецкий юмор менее всех других походит на разгульную и удалую веселость нашего народа, на это затейливое балагурство, исполненное насмешки и иронии. Русский человек почти всегда назовет какого-нибудь урода красавцем, недоростка - великаном, дурачка - умницей, и если вы услышите на улице, что народ хохочет и кричит: "Держи, держи!.. Батюшки, разбила!..", - то будьте уверены, что дело идет о каком-нибудь лошадином остове, который едва передвигает ноги. "Да помилуйте, - скажут мне, - что общего между благородным английским юмором и нашим площадным балагурством?" Площадным?.. А разве, вы думаете, английский юмор никогда не бывает площадным? Все зависит от того, кто обладает этой врожденной способностью. Он может быть и человеком образованным, и каким-нибудь трактирным балясником. Ведь и русские балагуры бывают разных родов. Вы можете повстречаться в гостиных нашего лучшего общества с каким-нибудь милым, любезным и весьма остроумным балагуром; вы найдете балагура также и в кабаке, только в этом случае его любезность и остроумие будут совершенно другого рода. Посмотрите, как шутит Грибоедов, как потешается Пушкин, как балагурит иногда Гоголь, и взгляните потом на иную статью журнального балагура, который воображает, что его пошлые, отвратительные шуточки, площадная брань и литературное кощунство исполнены самочистейшего юморизма. Впрочем, я вовсе не предлагаю заменить русским словом балагурство английское слово юмор. Пусть оно останется в нашем языке для названия веселости, собственно принадлежащей англичанам. Я замечу только, что производное от него слово юмористика составлено весьма неудачно. Юмор есть не что иное, как отдельное достоинство всякого сочинения, принадлежащего к изящной словесности, какого бы содержания и рода оно ни было. Говоря о книге, написанной с умом и веселостию, вы скажете, что в ней много юмору. Но разве вы не говорите также, что в таком-то сочинении много занимательности, ясности, живости, силы, однако ж никому еще не приходило в голову составлять из этих частных достоинств всякого хорошего сочинения какие-нибудь особенные отрасли словесности. Мне возразят, может быть, что ясность, занимательность, живость и сила не имеют в себе ничего исключительного и принадлежат равно всем, а юмор есть особенного рода веселость, по преимуществу принадлежащая англичанам. Согласен!.. Позвольте только спросить вас, чем отличаются вообще наши волжские песни?.. Не этим ли русским удальством, по преимуществу свойственным нашему народу? Следовательно, если б кто написал что-нибудь и духе этих разгульных песен, то мог бы назвать свое сочинение удалистикой? Разумеется, это было бы смешно и даже нелепо, а между тем он имел бы на это полное право. Если из юмора, этой народной веселости английских писателей, можно было составить юмористику, так почему ж из русской удали, этой отличительной черты наших народных песен, нельзя сделать удалистики. Ирритация - по-русски слово от слова раздражение. Меркантильная индустрия также слово от слова мелочная промышленность. Беллетристика. Вы спрашиваете меня, Андрей Яковлевич, что это за наука такая и для чего ей дали такое неблагозвучное название? Что грех таить! Увидев в первый раз слово беллетристика, я и сам подумал, что это какая-нибудь новая наука, и очень жалел, что для этой науки - может быть, весьма полезной - придумали название, которое так странно и так неприятно звучит для русского уха. Разумеется, я не мог долго ошибаться и, порассмотрев внимательно эту незваную гостью, тотчас узнал в ней нашу старую знакомую, которую до сих пор звали изящной словесностью. Неужели, спросите вы, эта бесстыдница, мадам беллетристика, то же самое, что наша чинная барыня, изящная словесность? Жаль, Андрей Яковлевич, что вы но знаете иностранных языков, а то бы я попросил вас заглянуть во французский академический словарь, и вы увидели бы тогда, что слово "belles lettres", от которого состряпали беллетристику, значит все то же, что наше слово изящная словесность. Преобразователи русского языка не ограничились, однако ж, этой переделкою, они сочинили еще слово беллетрист, которое не может даже похвастаться и своим иноземным происхождением, потому что у французов нет слова un homme de belles lettres, а есть только un homme de lettres - по-русски словесник, да еще слово un homme lettre, то есть человек умный. Вот вам, любезный Андрей Яковлевич, довольно подробное истолкование этим модным словам, которые я выбрал из вашего огромного списка. Не правда ли, что эти иностранные слова с русским окончанием походят на каких-то одетых в шитые кафтаны французов, которые воображают, что мы их примем как наших кровных и родных, потому что они надели на свои пудреные головы русские шапки с заломом. Нет, почтенные иноземцы, этот святочный, шутовской наряд не обманет никого! Надевайте-ка опять ваши треугольные шляпы с плюмажем: ведь наша русская шапка вам вовсе не к лицу. Теперь вы спросите меня, Андреи Яковлевич, из чего хлопочут эти господа преобразователи и что им за радость увеличить без всякой нужды свой родной язык? Что за радость? Да разве вы не знаете, что они давно уже объявили войну нашему богатому, роскошному, звучному языку, которым мы вправе гордиться перед всеми, потому что из всех новейших языков он один заключает в себе почти все достоинства древнего греческого языка, едва ли не первого из всех языков человеческих? Записные враги русского языка называют его грубым, бедным, неуклюжим и, чтоб доказать это на самом деле, пишут таким уродливым языком, который равно непонятен и для безграмотного мужика, и для просвещенного человека. Но это бы еще ничего: пусть себе какой-нибудь удалой скоморох коверкается и корчит рожи, чтоб потешить толпу зевак; но что вы скажете, если этот гаер потребует, чтоб и все так же ломались и искажали свое человеческое обличье? Что скажете вы, если он будет ругать невеждами, ограниченными пуристами и староверами всех тех, которые не желают ему подражать? Что скажете вы, если он начнет кричать: "Чему вы смеетесь, неучи? Уж не думаете ли, что я какой-нибудь площадной шут и кривляюсь ради вашей потехи? Да знаешь ли ты, неспособная ни к какому процессу мышления, невежественная толпа, что это все юмористика и беллетристика! Я хотел было инисиировать тебя во все таинства гуманности, эксплуатировать твой грубый интеллект, приготовить тебя к цивилизации, но я вижу, что в тебе нет ни малейшей тенденции к прогрессу, потому что ты, стюпидная толпа, составлена вся из детей с отсталым понятием и ребяческими взглядами". Разумеется, вы скажете ему: "Нет, господин паяц! Дети, может быть, и станут тебя передразнивать: они, по легкомыслию, свойственному их летам, любят и сами покувыркаться, попрыгать на одной ноге, подразниться языком; а мы, люди взрослые, мы можем забавляться твоим гаерством и даже платить за это деньги, но уж, верно, сами не пойдем к тебе в ученики". Конечно, это не уймет скомороха; напротив, он начнет кричать и дразниться языком пуще прежнего, надоест всем порядочным людям, - они разойдутся, а все-таки этот отчаянный фигляр не останется без публики. Что ж делать: ведь у нас так же, как и везде, много есть простодушных и не слишком грамотных людей, которые до смерти любят площадных шарлатанов и верят им во всем на честное слово. Может быть, вы мне сделаете еще вопрос: "Почему же есть люди умные, даровитые, владеющие прекрасно русским языком, которые, однако ж, заменяют иногда без всякой нужды русское слово иностранным?" Почему?.. Да так! По какому-то необдуманному подражанию, по любви к новости, а чаще всего по лени. Зачем переводить иностранное слово, если добрые люди успели к нему приделать русское окончание и употребляют его без малейших оговорок, как будто оно давно уже усвоено нашему языку. Иногда не вдруг придет на память русское слово, выражающее ту же самую мысль, а это переделанное словцо уж совсем готово, под руками! Конечно, не все грешат против русского языка по этой причине. Есть люди, которые коверкают его потому только, чтоб подражать во всем каким-нибудь знаменитым беллетристам, к которым они питают беспредельное уважение. "Да за что ж они так уважают этих отъявленных врагов русского языка?" - спросите вы. Ну, уж на это я вам отвечать не стану; а если б вы знали французский язык, так я бы вам посоветовал прочесть до конца первую песнь из поэмы Боало "L'art poetique", вы нашли бы в ней самое удовлетворительное разрешение этому вопросу. Прощайте, любезнейший Андрей Яковлевич! Будьте здоровы и любите по-прежнему вашего искреннего приятеля Богдана Бельского".

  VI

  ПРОГУЛКА В СИМОНОВ МОНАСТЫРЬ Всего приятнее для меня то место, на котором возвышаются мрачные готические башни Симонова монастыря.
  
  
   Карамзин Кто из приезжающих в Москву, особенно летом, не побывал на Воробьевых горах и у Симонова монастыря, чтоб взглянуть с двух сторон на нашу златоглавую красавицу Москву! Я не говорю уже о постоянных жителях московских; конечно, многие из них очень редко бывают на Воробьевых горах, но зато почти все ездят летом в Симонов монастырь: одни, чтоб помолиться богу и послушать благолепное пение монастырских иноков, умиляющее душу своим неизъяснимо благозвучным согласием; другие для того, чтоб полюбоваться колоссальной панорамой одного из самых живописных городов в мире. Разумеется, зимою бывают в Симоновом монастыре одни богомольцы. Изредка только посетит его или иностранный путешественник, которому не удалось побывать у нас летом, или какой-нибудь любитель зимних прогулок. Я однажды ездил нарочно в Симонов монастырь, чтоб посмотреть оттуда, какова наша матушка Белокаменная в своем зимнем наряде. День был светлый, вдали все кровли бесчисленных домов сливались в одну снежную волнистую равнину, над которой подымались главы церквей и пирамидальные вершины колоколен. Все это горело и сверкало в солнечных лучах, которые расстилались по снегу золотом и самоцветными каменьями. Да, хороша Москва и под этим пушистым белым покрывалом! Но она во сто раз лучше в своей летней зеленой мантии, сотканной из тысячи садов! Не знаю, помните ли вы, любезные читатели, приятеля моего, Николая Степановича Соликамского, большого знатока и страстного любителя русской старины. В первом выходе моих "Записок" я познакомил вас с этим чудаком, который простит вам от души всякую личную обиду и возненавидит как врага, если вы посомнитесь в подлинности Несторовой летописи или - от чего да сохранит вас боже - скажете при нем, что мы, русские, происходим не от славян. На прошлой неделе он явился ко мне часов в шесть после обеда, в ту самую минуту, когда я садился в коляску, чтоб ехать за город. - Куда ты отправляешься? - спросил он. - Да так, - отвечал я, - куда глаза глядят. В такую хорошую погоду грешно сидеть дома. Не хочешь ли со мной? - Нельзя, мой друг: я еду пить чай в роще Симонова монастыря. - Один? - Нет, с княгиней Зориной, дочерью ее княжной Ольгой, племянником Александром Васильевичем Прилуцким и Богданом Ильичом Бельским. - Сиречь со мной? Пожалуй, - для меня все равно, куда ни ехать. - Так поедем же! Княгиня тебя только и дожидается. Соликамский сел ко мне в коляску, и мы отправились. Вы знаете, любезные читатели, что я, начиная какой-нибудь рассказ, имею привычку всегда знакомить с вами те новые лица, о которых я не упоминал еще в моих "Записках". Чтоб не отступить от этого правила, я скажу вам несколько слов о княгине Зориной, ее дочери княжне Ольге и родном племяннике Александре Васильевиче Прилуцком. Княгиня Зорина родилась и воспитывалась в Москве; на двадцатом году она вышла замуж, уехала в Петербург и, прожив там почти сорок лет, решилась после смерти своего мужа возвратиться на старое свое пепелище, то есть в Москву, на Покровский бульвар, в каменный дом о двух жильях, построенный ее дедушкою, заслуженным бригадиром Андреем Никитичем Прилуцким. Я был знаком с нею, когда она была еще девицею и занимала первое место в числе московских красавиц. С тех пор, до самого возвращения ее в Москву, мне не удалось ни разу с нею повстречаться, следовательно, ничто не могло изгладить прежних моих впечатлений, и когда я вспоминал о княгине Софье Николаевне Зориной, урожденной Прилуцкой, то предо мною являлась всегда дивная красавица с томными глазами, черными ресницами, прелестным станом и обворожительною улыбкой. Разумеется, первое наше свидание могло показаться очень забавным для других, но уж, конечно, не для нас: мы ахнули, ужаснулись и принялись было, как следует, лгать без всякого стыда и зазрения совести; но, видно, мы с княгинею плохие артисты; я говорил заикаясь, что узнал ее с первого взгляда, она уверяла меня сквозь слезы, что я почти совсем не переменился, - одним словом, мы очень дурно разыграли эту трудную сцену первого свидания; к счастию, что все это происходило с глазу на глаз и над нами некому было посмеяться. Княгиня Зорина была некогда самой усердной поклонницей одного русского молодого поэта. Этот сочинитель гладеньких стишков, чувствительных повестей и небольших журнальных статеек сделался впоследствии одним из тех великих писателей, которые составляют эпохи в словесности каждого народа; но княгиня не хотела и знать об этом, для нее он остался по-прежнему очаровательным поэтом, певцом любви и всех ее страданий, милым рассказчиком и любимым сыном русских Аонид. Ей и в голову не приходило прочесть его "Историю государства Российского", но зато она знала наизусть "Бедную Лизу", "Наталью, боярскую дочь", "Остров Борнгольм" и говорила с душевным убеждением: - Нет, уж теперь не умеют писать таких стихов, какими написаны послания "К неверной", "К Филиде", "К женщинам". Нет, уж нынче никто не скажет: "Возьмите лавр, а мне в награду... поцелуй!" Дочь ее, княжна Ольга Дмитриевна, принадлежит к числу тех умных, просвещенных русских барышень, которые благодаря бога начинают нередко появляться в наших обществах. Она получила самое блестящее воспитание: отличная музыкантша, изъясняется прекрасно по-французски, говорит свободно по-английски и читает в подлиннике Шиллера, но все это не мешает ей знать свой собственный язык если не лучше, так, по крайней мере, не хуже всех этих иностранных языков. Она любит русскую словесность, радуется успехам наших художников и уверена, что мы, русские, вовсе не лишены способности идти вперед, просвещаться и сохранять в то же время нашу народную самобытность. Княжна не менее своей матери уважает ее милого поэта, - она с любовью и благоговением произносит имя этого знаменитого историка и бессмертного преобразователя русского слога, но решительно предпочитает его стихам стихи Жуковского, Пушкина и даже других второстепенных наших поэтов. Когда ей случается говорить об этом, княгиня обыкновенно пожимает с презрением плечами и вместо ответа шепчет про себя: Ручей два древа разделяет, Но ветви их сплетясь растут; Судьба два сердца разлучает, Но вместе чувства их живут! Племянник Зориной, Александр Васильевич Прилуцкий, красивый мужчина лет тридцати пяти, по рожденью - москвич, по воспитанию - западный европеец, по образу жизни - англичанин, по своим поверхностным познаниям, светской любезности и легкомыслию - француз, по любви к праздности, по лени, беспечности, мотовству, хлебосольству, благородному образу мыслей и врожденной чести - настоящий русский столбовой дворянин, по душе - добрый малый, по уму - человек очень дюжинный, на словах любитель всего изящного, на самом деле любитель хороших обедов, цельного шампанского и скаковых лошадей. Княгиня давно хочет женить своего племянника, и он бы не прочь от этого, да боится, что жена помешает ему ездить каждый день в Английский клуб, - конечно, ему там скучно, в этом Прилуцкий сам сознается, да уж он сделал привычку, а для русского человека, как бы он ни прикидывался иностранцем, привычка всегда будет второй натурой. Разумеется, Александр Васильевич, как человек богатый и свободный, объездил почти всю Европу, задолжал, порасстроил свое имение и воротился назад, чтоб заняться хозяйством и накопить денег, или, как он сам выражается: "пожить в деревне годика два на подножном корму". Теперь Прилуцкий сбирается опять за границу, только еще не решился, куда ехать, потому что он одинаковым образом любит и английский комфорт, и парижскую уличную жизнь, и итальянское far niente. Я думаю, однако ж, что Прилуцкий отправится в Лондон, потому что с некоторого времени он очень пристрастился к английским пудингам и начал их запивать вместо шампанского портером. Александр Васильевич - отъявленный поклонник Запада; он очень забавно насмехается над варварством и невежеством своих соотечественников и поговаривает иногда весьма непочтительно про нашу матушку святую Русь. А между тем за границею два раза стрелялся с людьми, которые, не будучи русскими, говорили о России точно то же, что он говорит о ней, живя в Москве. Впрочем, в этом нет ничего особенного; мы, русские, вообще любим побранить самих себя, да это тогда только, когда мы дома, а на чужой стороне наших не тронь! "Свой своему поневоле брат!" - говорит русская пословица. Конечно, бывали русские, которые и дома и в гостях злословили свою родину, да ведь это случаи необыкновенные. Нравственные уроды точно то же, что уроды физические: они так же редки и так же ничего не доказывают; разница только в том, что одних показывают за деньги, а других можно видеть даром, вероятно потому, что они уже слишком отвратительны. От Пресненских прудов до Покровского бульвара с небольшим четыре версты, разумеется самой ближайшей дорогой, то есть по большой Никитской в Кремль, потом Спасскими воротами на Ильинку, а там, выехав из Китайгорода, прямо Покровкою на бульвар. Проезжая Спасскими воротами, я и Соликамский, по давнему обычаю всех москвичей, сняли наши шляпы. - А знаешь ли ты, любезный друг, - спросил меня Соликамский, - почему, проезжая этими воротами, мы сняли шляпы? - Да если верить преданию, - отвечал я, - так это в память того, что в тысяча шестьсот двенадцатом году князь Пожарский, победя поляков, вошел с православным русским войском этими воротами в освобожденный Кремль. Соликамский улыбнулся. - Ох вы, романисты! - сказал он. - Так, по-вашему, до тысяча шестьсот двенадцатого года, проходя этими воротами, русский человек и шапки не ломал. Нет, любезный, лет за сто еще до Пожарского все православные проходили сквозь эти ворота с непокрытыми головами, и, вероятно, потому, что, по их понятию, эти ворота были святые. - Да почему же они считали их святыми? - прорвал я. - А вот почему, Богдан Ильич: в Спасских воротах благоверные цари русские, святители московские и бояре торжественно встречали следующие святые иконы: Владимирскую божию матерь из Владимира, Всемилостивого Спаса и Спаса Вседержителя из Новгорода, Благовещенье Пресвятой Богородицы из Устюга, Спаса Нерукотворенного из Хлынова и Святого Николая Великорецкого из Вятки; а сверх того в старину из двенадцати ежегодных крестных ходов девять проходили Спасскими воротами. Теперь понимаешь ли, почему все москвичи и до сих пор еще снимают шляпы, проезжая и проходя этими воротами? - Понимаю, любезный, но признаюсь, что это поэтическое предание, о котором я тебе говорил... - Больше тебе нравится, чем простая истина?.. Вот то-то и есть; вы, господа поэты, только что сказочки рассказываете; вам жить легко, а мы, труженики, из одной любви к истине разбираем рукописи, копаемся в старых архивах, перечитываем столбцы. - И все это для того, - прервал я, - чтоб доказать, что Адам был славянин и говорил сербским наречием? - Шути себе, шути, - прошептал Соликамский, взглянув на меня почти с презрением, - я за это не рассержусь. Ведь безграмотные всегда смеются над теми, которым грамота далась! Соликамский замолчал. Через несколько минут мы выехали на Покровский бульвар и остановились у подъезда большого каменного дома не очень затейливой, однако ж вовсе не безобразной архитектуры. Соликамский сказал правду: княгиня Зорина меня только и дожидалась. Мы поместились все, то есть хозяйка с дочерью, Прилуцкий, Соликамский и я, в большой линейке, заложенной шестериком. Красивые заводские лошади тронулись с места крупной рысью, и мы, переехав Яузу, стали подниматься в гору. Полюбовавшись мимоездом на великолепный дом Шепелева, мы повернули мимо Таганского рынка, оставили в правой руке Новоспасский монастырь и доехали наконец до Крутиц. - Постой! - закричал Соликамский в ту минуту, как кучер повернул налево, чтоб выехать к городскому валу. Мы остановились. - Не угодно ли вам, княгиня, - продолжал Соликамский, - взглянуть на этот клочок стены и ворота, принадлежавшие некогда знаменитому Крутицкому монастырю, которым управляли епархиальные епископы Крутицкие и можайские. Эта уничтоженная епархия была учреждена князем Александром Ярославичем Невским и называлась при нем Сарскою и Подонскою. Рассмотрите хорошенько эти ворота, не правда ли, что они прекрасны? - В самом деле, - сказала княгиня, - это что-то очень недурно. C'est tout a fait rococo. - Ах, как они хороши! - вскричала княжна. - Вот истинно русская архитектура!.. Ее нельзя никак назвать ни готической, ни византийской. Нет!.. В ней есть свой собственный, особый характер... Как хороши эти окна... А эти покрытые резьбою столбики, как они легки и красивы!.. Посмотрите, Богдан Ильич, на эти карнизы и простенки, выложенные изразцами; может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что в древней архитектуре мавров есть что-то похожее на этот изразцовый мозаик? - Да, вы точно правы, - сказал я. - Так вам нравятся эти ворота? - Очень! Все это вместе и странно и пестро, а прелесть как хорошо. Да что ж ты, Александр, не смотришь? - продолжала княжна, обращаясь к своему двоюродному брату. - Посмотри! Прилуцкий вынул из жилетного кармана лорнетку, воткнул ее в правый глаз, взглянул на ворота и сказал с улыбкою: - Подлинно прелесть: тяжело, уродливо и безвкусно! Ты правду говоришь, кузина: это истинно русская архитектура! - Уродливо! - повторил Соликамский. - Знаете ли, - продолжал Александр Васильевич, - что мне напоминает этот законченный домишко с воротами, изразцовыми стенами и столбиками? Не правда ли, ma tante, что он очень походит на эти безобразные кафельные печи, которые казались так красивы нашим почтенным предкам? - Ах, в самом деле! - вскричала княгиня. - Я помню, за Москвой-рекой, в одном барском доме, где мы так часто с вами встречались, Богдан Ильич, во многих комнатах были огромные печи, и с такими же столбиками... Что, этот дом существует или нет? - Нет, он давно уже сломан, - отвечал я. - И слава богу! - сказал Прилуцкий. - Я всегда радуюсь, когда истребляют эти памятники варварства и невежества наших предков. - Есть чему радоваться, - подхватил Соликамский. - Ах, вы, господа русские чужестранцы!.. Да если не из любви к своему родному, так, по крайней мере, из подражания вашему Западу, перед которым вы стоите на коленях, не разрушайте древних памятников, а берегите их так же, как их берегут и поддерживают немцы, англичане, итальянцы... - Да это совсем другое дело! - прервал Прилуцкий. - Им как не беречь своих памятников: у них есть развалины римских зданий, феодальные замки, старинные аббатства... - Да чем же наши церкви и монастыри уступают вашим западным аббатствам? - вскричал Соликамский, задыхаясь от негодования. - И, полноте спорить, - сказала княгиня, - мы этак век не доедем до Симонова монастыря! Ступай, Никифор! Проехав версты полторы вдоль городского вала, потом мимо пороховых магазинов, мы подъехали наконец к Симонову монастырю, оставили за оградою нашу линейку и вошли главными воротами в монастырь. Сначала мы осмотрели соборную церковь, а потом огромную колокольню, построенную по плану архитектора Тона. Эта монастырская звонница, не говоря уже о ее прекрасной архитектуре, замечательна тем, что она выше всех московских колоколен. В ней, не полагая в счет основание, или фундамент, с лишком сорок семь сажен, следовательно, она гораздо выше Ивана Великого, в котором с небольшим тридцать восемь сажен вышины. Разумеется, мы зашли также посмотреть палату, в которой живал по постам царь Федор Алексеевич, особенно любивший Симонов монастырь. Эта палата обращена теперь в братскую зимнюю трапезу. Над папертью, или сенями, этой трапезы возвышается красивая четвероугольная башня с открытой площадкою, или террасою. Послушник, который показывал нам монастырские здания, предложил княгине взойти на башню, чтоб взглянуть оттуда на окрестности монастыря. - Не ходите, ma tatnte, - шепнул Прилуцкий. - Отчего же мне нейти? - спросила княгиня. - Я хочу сверху полюбоваться на Москву. - Ну, смотрите, чтоб у вас голова не закружилась! - В самом деле, - промолвила княгиня, остановясь на первой ступени, - какая крутая лестница. - Лестница! И это называют у вас лестницей! - А что, - прервал Соликамский, - чай, в ваших-то западных аббатствах все лестницы парадные, мраморные... - По крайней мере, такие, - возразил Прилуцкий, - по которым можно ходить и молодым и старым людям, а по этой стремянке... - Таким старухам, как я, ходить не можно? - подхватила княгиня. - А вот я тебе докажу, Александр, что я вовсе не так стара, как ты думаешь! Княгиня начала довольно бодро подниматься по узенькой лестнице, а вслед за нею и мы все, исключая Прилуцкого: он остался внизу. Взойдя на площадку башни, мы долго не могли налюбоваться разнообразием и красотой монастырских окрестностей. Прямо по реке от самой подошвы Симоновской горы начинается обширный зеленый луг с небольшими прудами; посреди его в песчаных берегах извивается Москва-река; за нею тянется вплоть до Данилова монастыря Серпуховская часть Замоскворечья со своими садами и огромными фабриками. Направо поднимается амфитеатром вся Заяузская сторона Москвы со своими каменными палатами и великолепными церквами. Вы обернетесь назад, и вот перед вами, вместо высоких холмов, усыпанных домами, широкие луга, темный сосновый лес, засеянные поля, живописные перелески, рощи, несколько деревень, Перервинский монастырь и вдали, на самом краю небосклона, знаменитое село Коломенское. Сойдя с башни, мы не нашли в сенях Прилуцкого: он дожидался нас за оградою, в монастырской роще, подле самовара, около которого хлопотала Аксинья Федоровна, ближняя барская барыня княгини Зориной. Мы сели все на разостланном ковре; княгиня начала разливать чай, Прилуцкий закурил сигару, а княжна обратилась к Соликамскому с вопросом: не знает ли он, когда и кем основан Симонов монастырь? - Как не знать, - сказал Соликамский, - Симонов монастырь принадлежит к числу исторических монастырей нашей родины. Его основал при князе Дмитрии Иоанновиче Донском инок Феодор, племянник преподобного Сергия Радонежского, но только не здесь, а шагах в двухстах отсюда. Вон видите близехонько от заставы на правой руке несколько изб и домиков? - Кругом небольшой каменной церкви? - Да. Эта слободка и до сих пор называется Старым Симоновом. - Так вот где был сначала Симонов монастырь!.. А почему он называется Симоновым? - Потому, что это урочище принадлежало некогда одному именитому человеку из рода Головиных, по имени Симон. Когда перенесли монастырь на теперешнее его место, святой Феодор заложил во имя Успения божией матери соборную церковь, ту самую, которую мы с вами осматривали. - Так она должна быть очень стара? - Да. Она строилась двадцать шесть лет и освящена в 1405 году, следовательно, от основания ее прошло четыреста шестьдесят семь лет. - То есть без малого пять веков? Ну, это древняя церковь. - Древняя! - прервал Прилуцкий. - Конечно, для русских очень древняя, - ребенку и тридцатилетний человек кажется стариком. Большая древность пятьсот лет! На Западе об этом и говорить бы не стали. - Как же! - подхватил Соликамский. - Ведь там есть здания, построенные тотчас после потопа. - Не слушайте его, Николай Степанович, - шепнула княжна, - он и мне надоел до смерти своим Западом. Скажите лучше, что, эта церковь в Старом Симонове также древняя? - Да, она давно уже построена. Ей почти триста шестьдесят пять лет. Впрочем, это уже вторая; первая была десятью годами старее Симоновского собора. А знаете ли, княжна, чем особенно замечательна эта церковь? Вы русскую историю читали, так, вероятно, помните, что в Куликовскую битву, которую простой народ называет Мамаевым побоищем, сражались с татарами и положили свои головы за святую Русь два чернеца из обители святого Сергия. - Как же, помню: один из них назывался Пересвет, а другой... странное такое имя... - Ослябя. Эти сподвижники Димитрия Донского, эти иноки-богатыри, погребены... - Неужели в этой церкви? - прервала княжна. - Да, в ней. - О, так нам должно сходить поклониться их могилам. - В самом деле, господа, - сказала княгиня, вставая, - пойдемте в эту церковь. Все наше общество поднялось. Прилуцкий также встал, но, казалось, он вовсе не охотно покидал мягкий ковер, на котором ему было так спокойно лежать и курить сигару. - Я должен вас предуведомить, - сказал Соликамский, идя подле княгини, - что гробницы Пересвета и Осляби вовсе не древние, они поставлены на могилах этих иноков по приказанию Екатерины II. - Да это все равно! - отвечала княгиня. - Главное, что они тут похоронены. Признаюсь, я очень люблю эти грустные перелинажи! Для души чувствительной, для сердца нежного все эти меланхолические воспоминания чрезвычайно приятны!.. Знаете ли что, Николай Степанович, теперь вы нас ведете на могилы этих монахов, а после я вас поведу взглянуть на пруд, в котором утопилась бедная Лиза. - Какая Лиза? - спросил Прилуцкий. - Какая Лиза? Ну, та самая, которую погубил злодей Эраст. Да неужели ты не знаешь, кто была бедная Лиза? - Нет, тетушка. Я много знавал и бедных и богатых Лиз, только из моих знакомых ни одна не утопилась. - Так ты не читал этой прелестной повести? - Повести?.. Постойте?.. А, точно... теперь вспомнил!.. Я читал ее, когда еще был мальчиком лет десяти; тогда эта повесть мне очень понравилась. - А теперь? - И, ma tante, ведь я уж не ребенок! - Кажется, и я не дитя, Александр, - возразила с приметной досадой княгиня, - однако ж я и теперь восхищаюсь этим образцовым произведением... Может быть, оттого, что не похожу на этих бездушных людей... - Которые не имеют голоса на дворянских выборах, - подхватил Прилуцкий. - Кузина, каков каламбур? - Я каламбуров не люблю, а особливо, когда их не понимаю, - сказала очень сухо княжна. - Так ты не знаешь, - продолжал Прилуцкий, - что на дворянских выборах все помещики, у которых нет ста душ, не имеют голосов и называются, смотря по их состоянию, малодушными или даже вовсе бездушными? - А я, - сказала княгиня, - называю бездушными тех, которые над всеми смеются, всеми пренебрегают, ничего не любят, для которых хороший страсбургский пирог приятнее всякого сердечного наслаждения... - Ну, нет, ma tante! - прервал Прилуцкий. - Вот если б вы сказали сытнее, так я не стал бы с вами спорить. - Да что с тобою говорить, Александр. Мы друг друга никогда не поймем! Прилуцкий улыбнулся и не отвечал ни слова. В продолжение этого разговора мы дошли до Старого Симонова. Услужливый пономарь отпер нам церковь, показал надгробные камни Пересвета и Осляби, несколько древних икон и остался очень доволен двугривенным, который дал ему за труды Николай Степанович Соликамский. - Ну, - сказала княгиня, когда мы сошли с церковного погоста, - теперь моя очередь быть вашим чичероне. - Видите ли вы вон там, за городским валом, эту семью унылых берез: они растут на берегу пруда, в котором утонула бедная Лиза. - Я вижу два дуба, - сказал Прилуцкий, - из которых один высох, да несколько берез, если не унылых, так, по крайней мере, очень жалких. - В самом деле, - прервала княгиня, - куда девались эти огромные, развесистые березы, которые склонялись так живописно над водою? Я помню, они были все покрыты надписями. - Да, может быть, мы и теперь найдем какие-нибудь надписи, - сказал я. - Но уж, верно, не такие, - подхватила княгиня, - какие сочиняли в старину московские поэты. О, сколько в этих стихах было истинного чувства. Нет, нынче не умеют так писать. Я помню, один из московских поэтов, князь Платочкин, написал при мне карандашом на березе четыре стиха; я их не забыла: Я здесь люблю мечтать Под тению березы, О бедной Лизе вспоминать И лить сердечны слезы. Не правда ли, Оленька, что эти стихи очень милы? - Может быть, маменька, только мне кажется, что и я бы могла написать такие стихи. - То-то и есть, что кажется, а попробуй, так и не напишешь. Нет, мой друг, князь Платочкин был в свое время известным поэтом. Я помню, как мы все гонялись за ним в Слободском саду, а он этого как будто и не замечает, идет себе задумавшись, остановится, вынет карандаш, попишет у себя в книжке и пойдет опять. Конечно, Платочкин далеко не был таким поэтом, как автор "Бедной Лизы", но какие он писал мадригалы, триолеты, так я тебе скажу - прелесть!.. Ну, вот мы и пришли! Я помог княгине взойти на земляную насыпь, которая окружает со всех сторон небольшой прудик, более похожий на дождевую лужу, чем на пруд. - Посмотрите, тетушка, - сказал Прилуцкий, указывая на одну березу, - не при вас ли были писаны эти стихи? - Где, мой друг? Где? - А вот здесь! Видите?.. Карандашом. - Да, точно! Только я никак не могу разобрать. У тебя, Александр, глаза помоложе моих, - прочти-ка, мой Друг! Прилуцкий не вдруг разобрал надпись, однако ж прочел наконец кое-как следующие стихи: Созданье легкое минутного каприза, Пустая выдумка и дичь! Ну, что за Сафо эта Лиза? И что за Ловелас какой-нибудь москвич? - Ах, боже мой! Да это, кажется, эпиграмма? - Да, тетушка! И мне кажется, что это не мадригал. - Хороши же ваши теперешние стихотворцы!.. Бездушники! Да что и говорить, для них нет ничего святого! - Постойте, тетушка! Вот еще другие стихи - может быть, эти лучше. - Не верю; если они писаны недавно, так, верно, какая-нибудь гадость, однако ж, так и быть, прочти! Прилуцкий прочел довольно бегло следующее двустишие: Ну, можно ль поступить безумнее и хуже: Влюбиться в сорванца и утопиться в луже? - Фи, какая глупость! - вскричала княгиня. - Да уж не ты ли нам все это сочиняешь, Александр? - Я, ma tante? Что вы! Да я и прозой-то по-русски плохо пишу. - Ну, не правду ли я говорила, что в наше время поэты были не то, что теперь: тогда умели чувствовать и выражали это в прекрасных стихах... А нынешние писатели что такое?.. Грязная проза, дурные стихи... Не правда ли, Богдан Ильич? - Извините, княгиня, - отвечал я, - стихи нынче пишут вообще гораздо лучше прежнего, - в них больше мыслей, но зато в них часто выражаются какие-то неистовые, буйные страсти. Эта модная поэзия, которую французы называют растрепанной (echevelиe), в отношении к прежней нашей поэзии, скромной, опрятной, но несколько бесцветной, то же самое, что исполненная огня и силы безумная цыганская пляска в сравнении с чинным, благопристойным, но почти безжизненным менуэтом. Что ж делать, - век на век не приходит. В наше время поэты ворковали как голубки, а теперь они ревут подчас, как дикие звери. Бывало, нежная мать, убаюкивая свое дитя, поет: Спи, мой ангел, успокойся! Баюшки-баю! А теперь в какой-нибудь колыбельной песне та же маменька поет: Спи, пострел, пока невинный! Баюшки-баю! - Ах, что вы, что вы! - вскричала княгиня. - Да неужели в самом деле пишут такие ужасы? - И пишут, княгиня, и печатают! - А что ж, по-вашему, - сказал Прилуцкий, - лучше, что ли, это прежнее голубиное воркованье? - Нет, Александр Васильевич, по мне, и то и другое нехорошо: можно и не ворковать и не бесноваться. А что можно, так это нам доказывали и теперь доказывают писатели с истинным дарованием, которые никогда не гоняются за минутным успехом. - Пойдем, Оленька, - прервала княгиня, - я не хочу здесь дольше оставаться. Богдан Ильич, дайте мне вашу руку. Ну, скажите мне, - продолжала она, идя со мною к монастырю, - не правда ли, что в старину все было лучше нынешнего? Не правда ли, что наше новое поколение, наши молодые люди... - Гораздо нас помоложе, княгиня? Да, правда. И, признаюсь, я за это на них очень зол. - Вы все шутите, а я вас спрашиваю не шутя. Ну, скажите, на что они похожи? - Я думаю, что они очень походят на то, чем мы были с вами лет тридцать пять тому назад. А если многое, что казалось нам прекрасным, кажется им смешным, так это весьма естественно. Вспомните, как мы смеялись над пудреными париками и робронами наших дедов и бабушек, а ведь они были уверены, что лучше наряда придумать не можно. Что ж делать, я уж вам сказал, что век на век не приходит; одни только страсти наши остаются неизменными, а нравы, обычаи, понятия и общественные условия не могут не изменяться. Чтоб оградить их от этого изменения, мы должны бы были, как наши соседи китайцы, никого к себе не пускать и сами никуда не ездить. Всегда ли эти изменения бывают к лучшему - это другой вопрос, но что они сделались для нас неизбежными, об этом, кажется, и говорить нечего. - Неизбежными!.. - повторил Соликамский, который шел позади нас вместе с Прилуцким. - Неизбежными!.. Да этак, пожалуй, кончится тем, что мы сделаемся французами или немцами. - О, нет, любезный, - сказал я, - это совсем другое дело. Нам точно так же нельзя сделаться французами, как французам русскими. Все эти изменения в нравах и обычаях, как необходимые следствия просвещения, опыта и частых сношений с соседними народами, могут со временем сблизить все поколения, но эти, так сказать, кровные, родовые свойства каждого народа, его недостатки и достоинства, хорошие и дурные склонности, быть может, облекутся в лучшие формы, получат другие названия, но в существе своем останутся всё те же. Например, какое найдете вы сходство у нынешних парижан с теми, которые жили в Париже, когда еще он назывался Лютециею? А, несмотря на это совершенное изменение в понятиях и образе жизни, французы остались все теми же французами. Они, конечно, очень много переняли у своих завоевателей, однако ж не сделались римлянами и даже вовсе не походят на итальянцев, которые ведут свой род прямехонько от римлян. - Точно так же, как и мы не сделались татарами, - примолвила княжна. - Да, Ольга Дмитриевна! Самобытность, эта жизнь народная, имеет большое сходство с отдельным существованием каждого человека. Всякий из нас был некогда ребенком, перенимал все у тех, которые его постарше, учился, потом вырос, возмужал и сделался совершенно не похожим на то, чем был прежде, а между тем все-таки не стал другим человеком, потому что для этого надобно переродиться. Мы подошли опять к монастырским воротам. - Александр, - сказала княжна, - ты не хотел взойти с нами на башню, так погляди хоть отсюда на Москву. - И, кузина! - отвечал Прилуцкий. - Как тебе не надоело восхищаться все одним и тем же; ну, право, я начинаю думать, что ты приходишь в восторг для того только, что это тебе к лицу. - А почему ты это думаешь? - спросила княжна с приметной досадой. - Да, да! Я уверен, это все комедия, и, надобно тебе отдать справедливость, ты мастерски разыгрываешь свою роль. - Знаешь ли, Александр, что это становится несносным! Так, по-твоему, нельзя любоваться этим прелестным видом? - Да чем тут любоваться, а особливо мне? Я был в Риме, в Неаполе, смотрел с колокольни Notre-Dame на Париж; все это мне прискучило, надоело, que voulez vous, ma chere, je suis blase sur tout! - Blase!.. - повторила княжна. - Это любимое словечко людей без всякой поэзии, без чувства, воображения... Ведь им надобно же оправдать чем-нибудь свое равнодушие ко всему прекрасному. Прилуцкий вспыхнул, но не отвечал ни слова. Мы уселись по-прежнему в линейку и поехали. Наша прогулка началась довольно весело, а кончилась очень скучно. Во всю дорогу никто не вымолвил ни слова. Прилуцкий дулся на свою кузину, княгиня гневалась на стихотворцев, которые насмехались над бедною Лизою, Соликамский досадовал на Прилуцкого за его неуважение к русской старине. Один я ни на кого не сердился, но от этого мне легче не было: ведь вовсе не весело ехать целый час, боком, в тряской линейке, с людьми, которые молчат и дуются друг на друга. Когда мы доехали до Яузы, я сказал, что мне нужно завернуть в Воспитательный дом, простился с княгинею, пересел в коляску и отправился на свои Пресненские пруды.

  VII

  СМЕСЬ

  ЛОГИЧЕСКИЙ ВЫВОД Кому случалось испытать на самом себе, что часто "услужливый дурак опаснее врага"? Мне, по крайней мере, не раз напоминали этот стих Крылова услужливые глупцы, непрошеные покровители, а пуще всего безграмотные защитники моего мнения, которое в их устах почти всегда становилось смешным и даже нелепым. Вот один из этих случаев. Однажды, помнится, месяца два тому назад, собралось ко мне вечерком человек десять хороших приятелей; в числе их был Захар Никитич Пеньков, орловский помещик, старик добрый, весьма простой, не очень грамотный и большой патриот, но, к сожалению, в самом невыгодном смысле этого слова, то есть совершенный гражданский старовер, для которого все новое ненавистно, потому что оно ново, и все старое мило, потому только, что оно старо. Разговор зашел у нас о тех иностранцах, которые приезжают в Россию воспитывать дворянских детей. - Знаете ли, - сказал один из моих гостей, - что у Никитских ворот был некогда трактир, известный под названием города Керехсберга, - вероятно, Кенигсберга. Этот трактир служил притоном для всех иностранных учителей, гувернеров и дядек, которых не успели еще разобрать по рукам наши добрые степные помещики. Тому лет двадцать назад мне вздумалось однажды взглянуть из любопытства на этих ежедневных посетителей трактира Керехсберга. Боже мой, что за рожи!.. На одного порядочной наружности человека, конечно, с полдюжины таких безобразных лоскутников, что истинно страшно было на них и взглянуть. Вообще, немцы показались мне сноснее, может быть потому, что они сидели спокойно за своим полпивом и молча курили трубки. Но французы!.. О, я никогда не забуду, как ворвалась при мне в трактирную залу целая ватага этих наставников русского юношества pour prendre un petit verre, то есть для того, чтобы хлебнуть водки. Вся эта честная компания уселась за одним столом, пошла громкая болтовня, россказни. Один общипанный француз, с обрюзглым от пьянства лицом, начал рассказывать, что его подговаривают ехать учителем французского языка, истории и географии к богатому помещику, живущему dans le Couvernement de Siberie, сиречь в Симбирской губернии. Другой француз, с растрепанной головой и красным носом, принялся хвастаться своими победами над прекрасным полом и объявил товарищам, что он нашел для себя теплое местечко у одной русской барыни - une grosse rejouie encore tres fraiche, которая принимает его к себе в дом soit disant pour ses enfants. Разумеется, я не мог долго пробыть в этом кабаке и ушел, признаюсь, с большою грустью в душе. Боже мой, думал я, вот кому доверяют воспитывать своих детей наши дворяне! И эти безграмотные развратные выходцы, быть может выгнанные из своей родины, будут наставниками русского юношества, и будут непременно!.. Вы знаете, что не так давно наши провинциальные помещики приезжали сами в Москву или присылали досужего человека, чтоб запастись на целый год разной провизиею и, смотря по надобности, приискать подешевле иностранного мосьё или какую-нибудь заморскую мадаму, которые могли бы выучить всяким наукам и образовать на европейский манер их милых деточек. То-то житье было тогда всем немецким геррам Вральманам и французским мосьё Трише. - Да нынче уж не то, - прервал другой из моих гостей. - Теперь, чтоб иметь право называться учителем, надобно прежде побывать в университете и выдержать экзамен, а ведь это не безделица; тут уж не помогут ни наглость, ни болтовня, ни хвастовство, и тот, кто был у себя дома кучером или цирюльником, может и здесь также сесть на козлы или стричь волосы, но уж, верно, учителем не будет. - Конечно, - сказал я, - это большое улучшение, но я желал бы дожить до того времени, когда все эти иностранные гувернеры, учители и дядьки заменятся русскими. - Ну, этого вы не скоро дождетесь, - подхватил другой из моих гостей. - Французские гувернеры, которые приучают нас с ребячества к чистому парижскому выговору, до тех пор не могут быть заменены русскими, пока мы не решимся говорить по-французски, как говорят этим языком немцы, англичане, итальянцы и вообще все народы Европы, которые вовсе не хлопочут о том, чтоб их принимали за природных французов. Впрочем, я не знаю, для чего вы желаете, чтоб у нас не было иностранных учителей; разве не все равно, кто учит ребенка: немец ли, француз ли, англичанин ли, или швейцарец, лишь бы только он хорошо учил. - Разумеется, - отвечал я, - если этот учитель преподает науку в каком-нибудь публичном заведении, с кафедры; но я говорю об учителях, которые живут по домам, которым вверяется воспитание ребенка. Тут уж дело идет не об одной науке. Ну, скажите сами: какой иностранец станет заботиться о том, чтоб его воспитанник любил свое отечество и не руководствовался во всем образом мыслей и понятиями иностранцев, потому что будущие его обязанности как русского дворянина во многом не сходны с обязанностями какого-нибудь английского лорда, немецкого барона или французского гражданина? Какой иностранец будет говорить своему воспитаннику, что безусловная любовь ко всему иноземному так же неблагоразумна и едва ли не вреднее этой исключительной, безотчетной любви ко всему отечественному? Можете ли вы требовать от иностранца, даже самого добросовестного, чтоб он не предпочитал законы и обычаи своей земли обычаям и законам нашей родины и чтоб, вследствие этого предпочтения, он не старался поселять в своем воспитаннике преувеличенное понятие о Западе и рабское уважение ко всему иноземному? Я знаю это по себе, - и у меня был также учителем француз, человек, впрочем, весьма порядочный. Когда он бывал мною доволен, то всегда, поглаживая меня по голове, говорил: "Bravo, monsieur Bogdan, bravo! Vous meriteriez d'etre francais mon cher!" Мы видим на каждом шагу горькие плоды этого ошибочного воспитания. Привыкая с ребячества к мысли, что у нас все дурно, а за границей все прекрасно, мы стараемся во всем подражать Западу. Кто говорит, - хорошему подражать всегда должно; да только вот беда, что дурному подражать гораздо легче, чем хорошему, а дурного-то найдется много и на Западе. Некоторые из моих гостей стали со мною спорить, другие приняли мою сторону, и последних было гораздо более, как вдруг, на мое горе, орловский помещик Захар Никитич Пеньков, который до того все молчал, решился заговорить. - Позвольте, - молвил он, - позвольте! Я вам доложу, истинно, как перед богом, доложу!.. Богдан Ильич изволит говорить совершенную правду, знаем мы это французское воспитание!.. Бедовое дело, сударь, истинно бедовое, - чума,

Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
Просмотров: 493 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа