сударь!..
Вот я вам доложу: у меня есть сосед по имению, вдовец Иван Алексеевич Холмский,
человек богатый и с весом; всего детей у него было один сынок да одна дочка. Вот,
сударь, занялся он очень их воспитанием, нахватал всяких учителей и мадамов;
пошли их учить с утра до вечера разным наукам, языкам, всякой мудрости, а пуще
всего по-французскому. Ну, верите ль богу, сударь, дело соседское, приедешь иногда
в гости - не знаешь, с кем словечко вымолвить! Не токмо господа, да и люди-то все
французами смотрят. Денег он потратил бездну, убил половину имения, а все пошло
прахом! Сын подрос и вступил в военную службу; дочка также выросла и пошла
замуж. Хорошо!.. Да позвольте спросить, конец-то какой был?.. Сына, сударь, убили
на Кавказе черкесы, а дочь умерла первыми родами, - вот тебе и французское
воспитание!
Разумеется, это неожиданное заключение сгубило все мое красноречие; гости
мои расхохотались, никто не стал меня слушать. Да я готов был и сам отказаться от
моего мнения для того только, чтоб не иметь своим защитником Захара Никитича
Пенькова.
МОСКОВСКИЕ ГОСТИНИЦЫ
Конечно, во всей России, не исключая и роскошного Петербурга, нет таких
удобных и превосходных гостиниц, какие с некоторого времени завелись у нас в
Москве. Я не смею повторять то, что говорят о них все иностранные
путешественники, потому что иногда и правда покажется невероятнее всякой лжи,
но скажу только, что в этом отношении Москва может смело состязаться с каким
угодно европейским городом. Давно ли, кажется, "Лондон", известная гостиница в
Охотном ряду, казалась нам почти великолепною, а что она в сравнении с
гостиницею Шевалдышева, которая, в свою очередь, отстала так далеко от
"Дрездена", и что, наконец, этот аристократический, щеголеватый "Дрезден" в
сравнении с роскошным, изящным, исполненным всех возможных удобств взъезжим
домом господина Варгина? Не видав внутреннего устройства этого дома, нельзя
никак представить себе, до какой степени совершенства доведено это истинно
европейское заведение. Конечно, в нем не все отделения убраны с одинаковым
богатством, но нет ни одного, в котором бы вы не забыли, что живете в наемных
комнатах, которые отдаются посуточно. Везде необыкновенная чистота, удобство,
прекраснейшая мебель, паркеты, бронзы, ковры и сверх того все то, о чем в старину
и речи не было, то есть спокойные постели, чистое белье, столовая посуда - одним
словом, все домашние необходимости, удобства и даже прихоти. Вы любите цветы,
намекните только об этом - и ваша комната превратится в оранжерею; вы
музыкант, скажите одно слово - и прекрасный рояль явится к вашим услугам. Мне
скажут, может быть, что все это стоит довольно дорого, - да разве можно
где-нибудь жить барином и не тратить денег? А если у вас их немного, так и это не
беда, - в Москве около шестидесяти гостиниц и подворьев. Выбор зависит
совершенно от вас. Вы можете платить посуточно за вашу квартиру, начиная от
полтины до пятнадцати рублей серебром. Разумеется, в первом случае отведут для
вас комнату не очень красивую и лестница, по которой вам придется ходить, будет,
может статься, и крута и грязненька, - да это уж ваше дело. Вот худо, если вы ни за
какие деньги не найдете для себя удобного помещения или не отыщете квартиры,
сообразной с вашими способами, - а это, говорят, нередко случается не только у
нас на святой Руси, но даже и за границей, где по всем городам и дорогам езды
побольше нашего.
АНДРЕЙ ЕВСТАФЬЕВИЧ ДЫБКОВ
Кажется, в первом выходе моих "Записок" я говорил уже, что многие из
петербургских старожилов имеют весьма ошибочное понятие о Москве и вообще о
всей России. Эти господа полагают, что все наше просвещение сосредоточилось в
одном Петербурге, что Москва хотя называется столицею, однако ж в существе
своем не что иное, как огромный губернский город и точно так же, как все
губернские города, отстала целым веком от Петербурга. Конечно, с некоторого
времени это ложное понятие начинает понемногу истребляться, и почти все истинно
просвещенные петербургские жители говорят с большим уважением, а иные даже и
с любовью о первопрестольном граде царей русских, об этой православной Москве,
которую вся Россия или, по крайней мере, вся древняя Россия называет своею
матерью. Но, несмотря на это, найдутся еще люди, совершенно убежденные в
справедливости прежнего мнения. Я имел случай увериться в этом по собственному
моему опыту. В конце нынешнего лета получил я письмо от одного из моих
петербургских приятелей; это письмо принес мне не почтальон, а трактирный слуга
вместе с карточкою, на которой было напечатано: "Статский советник Андрей
Евстафьевич Дыбков". Вот письмо моего приятеля:
"Любезный Друг Богдан Ильич! Я посылаю к тебе это письмо с Андреем
Евстафьевичем Дыбковым, чиновником одного из здешних министерских
департаментов. Ему досталось наследство, не помню, в какой-то из наших степных
губерний, и он в первый раз от роду оставил Петербург, в котором родился, вырос,
начал служить и дослужил до чина статского советника. Вероятно, он пробудет у вас
дня два или три; пожалуйста, мой друг, познакомься с ним и угости его Москвою -
ты этого дела мастер. Я искренно уважаю Андрея Евстафьевича, он человек
прекрасный, честный, благородный и доказал мне на самом деле свое истинно
редкое бескорыстие. Но я должен тебя предуведомить, что у него есть кой-какие
предрассудки и ложные понятия, которые могут тебе показаться смешными.
Во-первых, он убежден в душе своей, что уроженец и постоянный житель
Петербурга есть существо какого-то особенного роду, на которое все провинциалы
должны смотреть с невольным чувством уважения. Во-вторых, - не прогневайся,
мой друг, - Андрей Евстафьевич не слишком высокого мнения о вашей Москве и,
вероятно, не переменит этого мнения, когда увидит, что она вовсе не походит на
Петербург. Я боюсь также, чтоб он не показался тебе спесивым; нет, мой друг,
уверяю тебя, он вовсе не горд... Это только какое-то невольное чувство собственного
своего достоинства или, лучше сказать, следствие преувеличенного понятия, которое
он имеет о звании чиновника одного из министерских департаментов. Не смейся,
мой друг, - это чувство весьма естественное. Представь себе человека, который
очень часто сносится с важными особами и пишет предписания, а иногда и
замечания начальникам губерний, - может ли этот человек не иметь весьма
высокого понятия о своем бюрократическом назначении?.. Ты скажешь, может быть,
что не он подписывает эти отношения, предписания и замечания, - правда, мой
друг... Но знаешь ли ты, что Вольтеров переписчик говаривал иногда, и вовсе не
шутя: "Да, конечно! Мы таки порядком потрудились над "Заирой", но если б вы
знали, какого труда нам стоил "Магомет"!" Ну, рассуди же сам, если это мог сказать
простой переписчик, то чего не может подумать о себе тот, кто не переписывает, а
сочиняет все эти деловые бумаги. Конечно, Андрей Евстафьевич понимает, что в
Петербурге он исчезает в этой толпе равных с ним званием чиновников, но зато он
не сомневается, что в каждом провинциальном городе он должен казаться всем
местным властям лицом не только замечательным и важным, но даже
государственным; одним словом, я уверен, что Андрей Евстафьевич не принял бы за
насмешку, если б в какой-нибудь губернии исправник встретил его на границе
своего уезда, а городничий подал рапорт о благосостоянии города".
Не желая выводить из этого приятного заблуждения господина Дыбкова, я не
поменялся с ним карточками, а поехал к нему сам. Андрей Евстафьевич показался
мне, действительно, человеком очень добрым; он принял меня весьма ласково.
Поздравив его с приездом в Москву, я спросил его, был ли он в Кремле.
- Как же! - отвечал Дыбков. - Я видел ваш большой колокол, толстую
пушку, соборы, Ивана Великого - все видел. Конечно, для художника тут немного
пищи, но для любителя русской старины должно быть очень любопытно...
Древность, большая древность!..
- А по Москве вы покатались?
- Да!.. Я вчера целый день ездил. Скажите мне, что это за странная мысль
была основать Москву на таком невыгодном месте? Ведь она была некогда первым
городом в России; неужели нельзя было выбрать для нее получше местоположение?
- Да разве здешнее местоположение...
- Помилуйте!.. Для большого города необходимо ровное, гладкое место...
Посмотрите наш Петербург... А это что такое?.. Горы да буераки!.. То спускаешься
вниз, то подымаешься вверх...
- Зато на каждом шагу какие виды, - прервал я.
- Да что хорошего в этих видах? Никакой симметрии, никакого
единообразия, такая пестрота, все как-то разбросано. Церквей очень много, да все
они такой безобразной старинной архитектуры!.. Узенькие улицы... Нет, воля ваша, я
ожидал увидеть что-нибудь получше этого!.. Конечно, мы, петербургские жители,
избалованы, нас трудно чем-нибудь удивить, да я вовсе и не думал удивляться, а
полагал, что увижу хоть что-нибудь похожее на столицу... Ну, две-три широкие
прямые улицы с трехэтажными домами под одну кровлю, судоходную реку с
гранитной набережной...
- Да, - сказал я, - нам этим похвастаться не можно: наша Москва-река...
- Не прогневайтесь, - прервал Дыбков, - мы не променяли бы на нее нашу
Черную речку или Карповку, - по них все-таки в лодках ездят; а через вашу
Москву-реку, говорят, куры вброд ходят... Да скажите, пожалуйста, какую же вы
пьете воду?
- Можно пить и москворецкую - она весьма недурна; а сверх того у нас во
многих местах есть фонтаны с отличной водою.
- А!.. Видел, видел!.. То есть не фонтаны, а источники; вот как у нас по
Царскосельской дороге... Фонтаны - дело другое, и если б вы побывали у нас в
Петергофе... Да что об этом... Скажите-ка мне лучше, почтеннейший Богдан Ильич,
могу ли я здесь кое-чем позапастись?
- А что вам надобно?
- Мне нужно купить французского табаку да несколько бутылок вина... Я уж
не требую, чтоб это было отлично хорошо...
- А почему же вам этого не требовать?
- Сам виноват, Богдан Ильич! Забыл всем нужным запастись в Петербурге.
- Не беспокойтесь. Вы найдете здесь и цельное вино, и хороший
французский табак.
Дыбков улыбнулся.
- Хороший? - повторил он. - Извините, Богдан Ильич. Если б дело шло о
калачах, так в этом и спору нет: Москва ими славилась; но все предметы роскоши и
все то, что идет из чужих краев... Впрочем, у меня больших претензий нет, я всем
буду доволен. Кто едет за две тысячи верст от Петербурга, в самую глубь России,
тот должен всего ожидать. Что делать, Богдан Ильич! Придется месяца два
потерпеть, да зато я познакомлюсь с нашими провинциями; а, признаюсь, я давно
желаю на них посмотреть. Жаль только, что не увижу их, так сказать, нараспашку,
не застану врасплох. Мне очень бы хотелось взглянуть на их будничный, простой
быт; а как это сделаешь?.. Во всяком городе узнают сейчас, что я занимаю такой
видный пост в Петербурге, - пойдут церемонные визиты, официальные
приглашения, званые обеды... Ну, что тут увидишь и что узнаешь?.. Вот, Богдан
Ильич, - примолвил Дыбков с таким детским простодушием, что мне стало его
жаль, - вот, сударь, случаи, в которых инкогнито должно быть очень приятно!
Несмотря на мою страсть угощать всех приезжих Москвою, я не предложил
моих услуг Андрею Евстафьевичу, который отзывался так холодно о нашем Кремле
и не постигал, что главная прелесть Москвы состоит именно в том, что она вовсе не
походит на великолепный Петербург, на щеголеватый Берлин, на Париж, на Вену и
вообще на все города Европы. Она прекрасна не заимственной, а собственной своей
красотою. Мы пригляделись к нашей Москве, а послушайте, что говорят о ней
иностранные путешественники. Недавно я спросил одного из них, как ему показался
наш первопрестольный город.
- Ваша Москва, - отвечал он, - вовсе не походит на то, что мы привыкли
называть правильным, великолепным, изящным, а между тем я не могу ею
налюбоваться. Все, что я до сих пор видел, так огромно, чудно, пестро, так
противоречит нашим западным понятиям и в то же время так прекрасно, что я
решительно очнуться не могу. Одним словом, ваша Москва не город, а "тысяча и
одна ночь", или, лучше сказать, очаровательный, волшебный сон, в котором все для
меня ново.
Я распрощался с господином Дыбковым, пожелал ему счастливого пути и
отправился домой. Спустя месяца полтора после этого явился ко мне поутру
господин Дыбков. Он сказал мне, что, возвращаясь в Петербург, хотел узнать, не
имею ли я каких-нибудь препоручений к моему приятелю. Я поблагодарил его и
спросил, как он провел свое время в губернии, понравился ли ему образ жизни
наших провинциалов, повеселился ли он?.. При этом последнем вопросе господин
Дыбков покраснел.
- Повеселился? - повторил он. - Где-с?.. В этой трущобе? В этих
губернских городах, в которых не имеют никакого уважения ни к званию, ни к
лицам?.. Помилуйте!.. Да можно ли повеселиться там, где живут какие-то мужики,
варвары, которые засели в своих конопляниках да никого и знать не хотят!..
Представьте себе, - продолжал господин Дыбков с возрастающим жаром, -
петербургский житель, человек, занимающий такой видный пост... должен был... Вы
не поверите!.. Да, сударь, должен был во всех губернских городах обедать где?.. В
трактирах, сударь! В трактирах!.. Да еще в каких!.. Харчевни мерзкие!.. А туда ж:
ресторации... нумера!.. Хлева, сударь... хлева!..
- Это странно, - сказал я, - у нас в провинциях вообще очень
гостеприимны, и, если приезжий желает со всеми познакомиться, ему стоит только
сделать несколько визитов или привезти с собой хоть одно рекомендательное
письмо...
- Рекомендательное письмо? - повторил с живостью Андрей Евстафьевич.
- Мне рекомендательное письмо, сударь, - подорожная!.. Такой чиновник, как я, в
каком-нибудь провинциальном городишке... Да это, сударь, эпоха!.. Нет, признаюсь,
я не ожидал такого разврата в наших провинциях... Все, сударь, потеряно, все!..
Покойный батюшка служил в канцелярии генерал-прокурора, - бывало, поедем не
по службе, а по собственным делам в какой-нибудь губернский город... Господи,
боже мой!.. Все встрепенется!.. Исправник, заседатели в мундирах... Обывательских
лошадей бери безденежно сколько хочешь!.. Что лошади!.. По дорогам лагуны
горят!.. А теперь!.. Скверный дух, батюшка, скверный!.. Представьте себе:
вздумалось мне проездом остановиться отдохнуть в одном уездном городе.
Привезли меня в гостиницу - гадость такая, что не приведи господи! Хуже всякой
конюшни. Вот я посылаю сказать городничему, что такой-то проезжий
петербургский чиновник желает переночевать в городе, но так как городская
гостиница не представляет к сему никаких удобств, то он покорнейше просит
господина городничего приказать отвести ему квартиру в каком-нибудь
обывательском доме. Вот жду: явится ко мне сам городничий, вероятно, предложит
свой дом... И что ж, сударь? Человек мой возвращается с ответом: "Скажи, дескать,
твоему барину, что квартиры отводят только для проходящих войск, а если, дескать,
его высокородию не нравится наша гостиница, так он может сам нанять квартиру у
любого обывателя". Разумеется, после такого дерзкого ответа я не мог остаться ни
минуты в этом скверном городишке. Добрался я наконец до первого губернского
города, живу в нем сутки, двое... Поверите ли?.. Никому до меня и дела нет!..
Приезжаю в другой губернский город, останавливаюсь в гостинице... Порядочная!..
Довольно чисто, не пахнет ни кислой капустой, ни рыбой... Входит трактирщик:
"Позвольте узнать чин, имя и фамилию". - "Статский советник, братец, Андрей
Евстафьевич Дыбков, чиновник, служащий в таком-то министерстве". Трактирщик в
пояс поклон - и вон! Гляжу в окно: бежит он сломя голову по улице... повстречался
с человеком в треугольной шляпе, по всему видно - квартальный... пошептались;
квартальный сел на извозчика и поскакал. "А-га, - подумал я, - проснулись!" Этак
через полчаса входит мой Алексей и докладывает, что ему на почтовом дворе
сказали, будто бы все лошади в разгоне и только разве к ночи вернутся назад. "Я
было поспорил со смотрителем, - примолвил Алексей. - Да он божится, что
лошадей нет, а ямщики говорят не то; да и сам-то он, проклятый, ухмыляется". -
"Ухмыляется, - подумал я, - вот что!.. Понимаю!.. Ему не приказано давать мне
лошадей: это деликатная манера позадержать меня в городе... Понимаю!.." - "Не
прикажете ли, - спросил Алексей, - сказать трактирщику, что вы изволите здесь
кушать?" - "Нет, братец, погоди! Мне кажется, я буду обедать не здесь... Ступай
себе, поешь; да вынь из чемодана шкатулку, мундирный фрак и прочее". Вот,
сударь, я выбрился, оделся, сижу себе час, сижу два, сижу три... Что такое? И
скучно, и есть хочется, а гонца ко мне от губернатора нет как нет!.. Видно,
приготовляется - не хочет принять меня по-будничному... Проходит еще час,
другой... Слышу - бьет семь часов! Да этак поздно и у нас в Петербурге не
обедают!.. Я кликнул трактирщика. "Что, брат, губернатор в городе?" - "В городе,
сударь. Сейчас изволил проехать". - "Проехать? Куда?" - "Да, я думаю, никуда,
ваше высокородие; он всегда изволит кататься после обеда". Вот тебе раз!.. Что это
все значит?.. "Послушай, любезный, - сказал я хозяину, - мне показалось, что ты
говорил на улице с каким-то квартальным?" - "Говорил, сударь". - "И этот
квартальный сел на извозчика и поскакал". - "Точно так-с!.. Этот квартальный
надзиратель - мой куманек. Я думал, что вы будете здесь кушать, так просил его
взять в погребке бутылочку хорошего сотернова. Ординарное-то у меня есть, да не
отличное: здешние посетители им не брезгуют, а ваше высокородие дело другое -
вы человек петербургский!.." Прошу покорно, а делать-то нечего! Принимайся за
трактирный обед. "Да ничего, дескать, нет". - "Как так?" - "Ваш человек сказал,
что вы кушать не будете, так для вас ничего не готовлено". Поздравляю: без обеда!..
Признаюсь, Богдан Ильич, в жизнь мою я не сердился так на самого себя, как в этот
раз... Дурак этакий!.. Уж я видел, какой народ эти провинциалы, - чего тут
ожидать? Да разве есть что-нибудь для них святое?.. Что им такое петербургский
сановник? Они сами господа!.. Вы скажете, что губернатор не знал о моем приезде в
город... Да как ему, сударь, не знать об этом?.. Уж коли ему не донесли о приезде
такого чиновника, как я, так о чем же ему и доносят?.. Нет, Богдан Ильич, худо,
очень худо!.. Все потеряно, батюшка, все!..
Как я ни желал примирить моего гостя с нашими провинциалами, но он
остался непоколебим и, прощаясь со мною, повторил еще раз, что в наших
губерниях и дворянство, и местное начальство, и вообще все сословия потеряли
всякое уважение к заслуженным лицам, совершенно развратились и что это пагубное
вольнодумство дошло до высочайшей своей степени; одним словом, добрый и
простодушный Андрей Евстафьевич, вовсе не думая, повторил в прозе то, что сказал
некогда в стихах Боало:
Qui meprise Cotin, n'estime point son roi,
Et n'a, selon Cotin, ni Dieu, ni foi, ni loi.
МОСКВА-РЕКА
Я люблю прогуливаться по берегу Москвы-реки, когда она весной поднимает
пологие берега Замоскворечья, ревет и крутится под сводами Каменного моста и не
течет, а мчится быстрым потоком, огибая крутые берега Кремлевского холма. Но
недолго живет наша Москва-река этой чужой, заимствованной жизнью; как
величавая красавица, пораженная внезапным недугом, она начинает чахнуть, худеть
и в несколько дней превращается из судоходной реки в мелководную, ничтожную
реку, которую во многих местах, а особливо у Крымского броду, вовсе не грешно
назвать речкою. Там, где прежде едва доставали дно длинными баграми, купаются,
или, лучше сказать, играют по колено в воде, пятилетние ребятишки; а где
проходили огромные суда с тяжелым грузом, там на широких отмелях расхаживают
галки и вороны.
В конце прошедшего июля месяца мне пришлось ехать через Крымский брод.
Вы помните, я думаю, любезные читатели, что в июле стояли постоянные жары;
следовательно, я должен был полагать, что у Крымского броду Москва-река почти
пересохла и что через нее не только не переезжают, но даже переходят вброд.
Представьте же мое удивление, когда, подъехав к мосту, я увидел перед собой
вместо тощей речонки, которая за месяц до того походила на какую-то проточную
лужу, широкую, многоводную реку: ни одной песчаной косы, ни одной отмели -
ну, точно как весною.
- Что это, батюшка, с рекою-то сделалось? - сказал мой Петр,
приостановив лошадей. - Изволите видеть?
- Вижу, братец.
- Вот диковинка-то!.. Добро бы, дождливое лето, а то сушь и жарынь такая,
что старики не запомнят.
- В самом деле, отчего такая прибыль воды?
- Вот то-то и есть, сударь! Чем бы Москве-то реке еще обмелеть, а смотрите,
как она разгулялась: ни дать ни взять как в полую воду.
- Постой-ка, братец! - прервал я. - Что это там?.. Вон налево-то!
- Где, сударь?
- К Каменному мосту, против Берсеневки.
- Ах, батюшки!.. Да ведь это плотина, сударь!.. Видит бог, плотина!..
- И мне кажется... Да, точно так! Ступай на Берсеневку.
Через несколько минут я остановился в десяти шагах от плотины и вышел из
коляски. В том самом месте, где начинается отводный канал, то есть против
Берсеневки и Бабьего городка, высокая плотина перерезывает во всю ширину
Москву-реку; одна часть скопившейся воды выливается двадцатью двумя каскадами
сквозь отверстия, сделанные в плотине, другая наполняет отводный канал, который
из грязного рва превратился также в глубокую и судоходную реку. На берегу реки
встретил я знакомого мне офицера путей сообщения, который рассказал мне
следующие подробности о сооружении и устройстве этой плотины.
В 1833 году государь император высочайше повелеть соизволил улучшить
судоходство по Москве-реке и устроить для складки и выгрузки товаров пристань
обширнее и удобнее прежней. Для этого составлен был проект обхода Москвы-реки
особенным каналом. В 1835 году все работы по сему предмету приведены к
окончанию, и судоходство по каналу тогда же было открыто. Но в октябре месяце
плотина, не выдержав напора воды, лопнула, и отводный канал остался снова без
воды и употребления.
С того времени на возобновление плотины составлялись различные проекты,
и наконец в 1843 году утвержден проект по системе совершенно новой. Ныне по
этому проекту под главным надзором начальника четвертого округа генерал-майора
Трофимовича устроена окончательно подполковником Бобрищевым-Пушкиным
разборчатая плотина, названная Бабьегородскою, и судоходство по московскому
отводному каналу снова открыто. Плотина будет устанавливаться каждую весну по
спаде воды и разбираться осенью по закрытии судоходства; она запирается
вертикальными брусками и, останавливая течение реки, наполняет водою канал до
шестифутовой глубины, вполне достаточной для судоходства, пропуская затем всю
излишнюю воду в нижнюю часть реки. Прежде приходящие в Москву суда, круглым
числом до четырех тысяч, терпели большие затруднения от недостатка места для
выгрузки товаров; теперь они найдут в отводном канале, на пространстве трех верст
с половиною, удобную и обширную пристань, в которой могут разгружаться вдруг
до пятисот судов, а сверх того будут иметь возможность приставать к берегам реки
выше вновь устроенной плотины, то есть от Крымского брода до самых Воробьевых
гор.
Не говоря уже о величайшей пользе, которую принесет московскому
судоходству эта превосходно устроенная плотина, нельзя не порадоваться, когда
посмотришь, до какой степени это роскошное изобилие воды украсило всю
набережную часть Замоскворечья - между Крымским бродом и Каменным мостом.
Теперь вся часть набережной отводного канала, называемая Бабьим городком, и
вообще все его берега совершенно изменились. Прежде обывательские дома
тянулись вдоль грязного канала, на дне которого во все лето не пересыхала
зловонная тина и покрытая зеленью стоячая вода. Теперь эти же самые дома
перенесены как будто бы волшебством на красивые берега наполненного чистой
водою проточного рукава Москвы-реки. Теперь обыватели не должны ходить далеко
за водою: она у них под руками, - словом, все удобства, которыми они
пользовались в течение нескольких только дней в году, то есть во время весеннего
разлива, упрочены для них почти на целый год.
БАБИЙ ГОРОДОК
Я упомянул в предыдущем рассказе об одном замоскворецком урочище,
которое называется Бабьим городком; если вы хотите знать, любезные читатели,
почему это урочище получило такое странное название, так я могу сообщить вам об
этом не историческое изъяснение, - вы не найдете его в летописях, - но изустное
народное предание, которое, вероятно, имеет, однако ж, какое-нибудь основание.
Вот что слышал я от одного почти столетнего мещанина. Несмотря на свою
глубокую старость, он сохранил всю свежесть памяти и очень любит беседовать о
московской старине.
- Ты хочешь знать, батюшка, - сказал он мне однажды, - почему
замоскворецкое урочище позади Берсеневки прозывается Бабьим городком, -
пожалуй, я расскажу тебе, что слышал от моего дедушки. Вот, изволишь видеть,
давным-давно, - а при каком благоверном князе, того не знал доподлинно и мой
дедушка, - дошел слух до Москвы, что идет на нее войною татарский хан с
несметным войском. На ту пору почти всю московскую рать угнали в поход против
Литвы, так некому было выйти в поле чистое, встретить незваных гостей по
русскому обычаю - не с хлебом и с солью, а с чугунным свистуном, кистенем и
булатной саблею. Вот православный государь великий князь призадумался, и бояре
его головушку повесили. Вестимо дело: пришлось затвориться в Кремле да
отсиживаться; только вот беда: велика матушка Москва - всю ее в Кремль не
упрячешь. Что делать? Думали, думали, да и выдумали: сидеть в Кремле одним
мужьям, а жен и малых детей услать куда ни есть подальше. Как сказано, так и
сделано. Все московские барыни разъехались по дальним отчинам; помаленьку
уплелись и жены купеческие со своими пожитками - кто в Ростов, кто в Новгород:
у купцов везде приятели; а посадским бабам куда бежать? Хорошо пешком на
богомолье ходить: кошель за плечами, да и с богом! А тут не то: на себе всего добра
не унесешь, а коли дома оставишь, так и поминай как звали! Вот посадские бабы
собрались, помолились богу, выбрали местечко за Москвой-рекой, обвели его
тыном, окопались, снесли туда все свои пожитки, запаслись едою, всяким оружием,
и как басурманы пришли, так они заперлись в своем городке да ну-ка отсиживаться!
Татары пытались было вломиться к ним силою - да нет!.. Посадские бабы такой
дали им отпор, что они свету божьего невзвидели!.. Не ведаю, батюшка, долго ли,
коротко ли держали их в осаде супостаты, - только московские горожанки не хуже
мужьев своих отсиделись в городке от этого татарского погрому, и вот почему
урочище за Берсеневкой слывет и поныне еще Бабьим городком. Так ли это все было
или нет - господь ведает. Мы люди недавние, молодые, а наши деды и прадеды так
рассказывали. Видно, батюшка, в старину, - примолвил рассказчик, - и жены-то
русских молодцов были поудалее нынешних: наши бы не отсиделись.
ДВА СЛОВА О НАШЕЙ ДРЕВНЕЙ И СОВРЕМЕННОЙ ОДЕЖДЕ
Трудно определить ясным и положительным образом, что такое этот
временный обычай, или, лучше сказать, минутная прихоть, которую мы называем
модою и которая, почти всегда появляясь в Париже, как заразительная болезнь
разливается по всей Европе. Как отгадать причину слепой и рабской покорности, с
которой мы повинуемся прихотливым законам этой моды, всегда непостоянной и
очень часто совершенно бессмысленной? Почему я, живя в Москве, где нередко
бывает холодно в мае месяце, должен одеваться точно так же, как одеваются люди,
которые и в апреле задыхаются от жару? Почему мое платье должно непременно
походить на платье какого-нибудь француза, даже и тогда, когда бы он вздумал
одеться уродом? Если все действия человека, одаренного разумом, должны менее
или более основываться на здравом смысле, так почему же этот благоразумный
человек, наряду с легкомысленной толпой, которая увлекается всякой новостью,
надевает на себя или уродливый фрак, или короткий сюртучок в обтяжку, или
безобразное пальто - мешок, который волочится по земле, - и все это не потому,
чтоб ему было спокойно в этом узеньком сюртуке или чтоб он находил красивым
этот шутовский балахон-пальто, но потому только, что так начали одеваться в
Париже? Конечно, трудно отгадать, почему все это делается, но еще труднее
изъяснить, почему это олицетворенное непостоянство, эта мода продолжает с таким
постоянством наряжать нас в уродливое платье, которое мы называем фраком.
Грибоедов, упомянув мимоходом о нашем современном платье, говорит, что мы все
одеты по какому-то шутовскому образцу:
Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем,
Рассудку вопреки, наперекор стихиям...
И подлинно: наш сюртук, разумеется, если он сшит не слишком по-модному,
походит еще на человеческое платье; но в нем-то именно мы и не можем показаться
нигде вечером. А что такое фрак?.. Тот же самый сюртук, с тою только разницею,
что у него вырезан весь перед. Ну, может ли быть что-нибудь смешнее и безобразнее
этого? Попытайтесь в воображении вашем нарядить кого-нибудь из древних,
например хоть Сократа, в какой вам угодно фрак, - а это вы можете себе легко
представить: нынче и с фраком носят бороду; попробуйте это сделать и скажите мне
по чистой совести, на кого будет походить тогда бедный философ - на мудреца или
на шута? Впрочем, красота и величавость одежды дело еще второстепенное: в
суровых климатах ее главное назначение состоит в том, чтоб укрывать нас от холоду
и непогоды. Кажется, и в этом отношении наша современная одежда не выполняет
своего назначения: мы в двадцать градусов морозу носим узенькие фраки, которые
не застегиваются на груди, и шляпы, которые не закрывают ушей. На это есть шубы
и теплые фуражки, скажут мне. Да, конечно! Но в какую гостиную я могу появиться
с фуражкою в руке, и не во сто ли раз лучше надевать распашную шубу сверх
платья, которое уже само по себе защищает меня от холоду?
Я никогда не бывал безусловным почитателем наших древних обычаев и,
признаюсь, вовсе не жалею, что родился в девятнадцатом, а не в семнадцатом
столетии; но, признаюсь также, от всей души желаю, чтоб мы нарядились снова в
наши спокойные, величавые и красивые шубы, кафтаны, ферязи, терлики, однорядки
и щеголеватые зипуны и чтоб вместо этого неуклюжего лукошка, которое мы
называем шляпою и которое зимой не греет, а летом не защищает от солнца, начали
носить по-прежнему меховые шапки-мурмолки и пуховые шляпы с широкими
полями.
Так поэтому и русские женщины должны надеть сарафаны, кофты и
телогреи?
О, нет, женщины совсем не то: для них туалет - дело очень важное, это одно
из самых существенных наслаждений в их жизни; они могут и должны наряжаться
как им угодно. Пускай разнообразят они до бесконечности свой наряд, подражают
чужим модам, выдумывают свои собственные, и если даже они примутся снова
носить огромные фижмы, пудреные шиньоны и трехэтажные головные уборы, то мы
можем пожалеть, что они себя так уродуют, а должны смотреть снисходительно на
это ребячество. Пусть их себе тешутся, если это их забавляет; но нам, мужчинам,
пора бы перестать состязаться с женщинами на этом туалетном поприще и
подражать вместе с ними всем дурачествам ветреных французов.
Многие полагают, что наша современная одежда, которая не кажется нам
безобразною потому только, что мы пригляделись к ее безобразию, служит для нас
какою-то вывескою европейского просвещения и образованности; да неужели и то и
другое зависит от покроя моего платья? Если самый модный парижский фрак не
сделает безграмотного дурака ни на волос умнее, так почему же спокойное, красивое
и сообразное с климатом русское платье превратит меня из человека образованного в
запоздалого невежду и записного врага просвещения? Давно ли всем западным
народам Европы, а в том числе и нам, образованным русским, отпущенная борода
казалась явным признаком варварства и невежества? Вдруг французам вздумалось
не брить свои бороды, и хотя эта мода не сделалась общею, однако ж никому не
пришло в голову заключить из этого, что просвещенные парижане хотят
возвратиться к прежним нравам, то есть сделаться опять полудикими франками, от
которых они происходят, или, по крайней мере, французами времен Генриха IV.
Почему же, по мнению некоторых, мы, русские, потеряем все право называться
европейцами, если станем одеваться, как одевались наши предки? Что, если б
русское полукафтанье, на которое очень походят мундиры нынешней алжирской
армии, сделалось модным парижским платьем?.. Желал бы я знать, решились ли бы
тогда эти проповедники цивилизации, основанной на покрое платья, позволить нам
перенять у французов то, что они у нас переняли?
Вероятно, многие из моих читателей не имеют ясного понятия о том, как
одевались в старину наши русские бояре и вообще все люди высшего состояния. Мы
как-то привыкли под словами "кафтан", "зипун", "кожух" разуметь грубое
сермяжное платье и нагольный тулуп наших крестьян, - это совершенно
ошибочное понятие. В старину кафтаны русских бояр вовсе не походили на наши
кучерские и даже купеческие, а великолепные шубы и ферязи с золотыми петлицами
- на овчинные тулупы и серые зипуны наших крестьян. Конечно, в старину русские
баричи носили платья, которые назывались зипунами, но эти зипуны были так
прекрасны, что трудно придумать что-нибудь красивее и грациознее этого мужского
наряда. Если вы не верите моим словам, так потрудитесь заглянуть в собрание
литографированных рисунков с объяснительным текстом господина Висковатого.
Это превосходное и совершенно новое в своем роде издание вышло в свет под
названием: "Рисунки одежды и вооружения российских войск".
Не так еще давно один из русских журналистов нападал с необычайным
ожесточением на нашу древнюю одежду. Это бы еще не беда; мне не нравится
парижский фрак, вам - русский кафтан, это дело вкуса, так тут и спорить нечего.
Но вот что дурно: этот неумолимый гонитель русских кафтанов, желая убедить
читателей в справедливости своего мнения, спрашивает их, что лучше и красивее;
серый сермяжный зипун или фрак, сшитый из тонкого сукна; безобразные бахилы,
подбитые гвоздями, или красивые лакированные сапоги? Да разве можно сравнивать
крестьянский наряд какого бы то ни было народа с платьем людей высшего
состояния?.. Если б этот журналист спросил, как и следовало спросить, что лучше:
серый зипун и подбитые гвоздями сапоги русского мужика или толстая холстинная
блуза и неуклюжие деревянные башмаки французского крестьянина, суконный фрак
и лакированные полусапожки парижского щеголя или шелковый кафтан и
сафьянные сапоги старинного русского барина, - тогда бы этот журналист
поступил добросовестно, но, вероятно, не достиг бы своей цели, то есть не уверил
бы читателей, что он совершенно прав. Конечно, есть люди, которые станут
оправдывать эту недобросовестность; они скажут, что этого требует избранное
журналом направление, что всякий журнал, имеющий свою собственную
физиономию, свой отличительный характер, должен непременно поддерживать
принятый им образ мыслей не только одними позволенными, но всеми возможными
способами; словом, чтоб склонить читателей на свою сторону, он может и должен
кривить душою, лгать, обманывать и даже клеветать: уж это, дескать, принято всеми
просвещенными народами; французы называют это цветом, а мы направлением, или
духом, журнала. Загляните в известный своим остроумием парижский журнал "La
Mode": он весь составлен из обидных насмешек, несправедливых обвинений,
превратных толков и постоянной клеветы на существующее во Франции
правительство, а между тем все находят это весьма естественным. Что ж делать,
таков дух времени, и только люди устарелые и неподвижные могут восставать
против этого современного направления, принятого всем Западом.
Всем Западом!.. Да разве это что-нибудь доказывает? Это подтверждает
только мое мнение, что мы не должны ни в чем подражать безусловно Западу. И
зачем ссылаться на Запад? Спросите у собственной вашей совести: может ли она
оправдать недобросовестность, криводушие, ложь, злобу и клевету, оттого что на
Западе все эти основные стихии современной журналистики названы направлением,
духом и цветом журнала? Нет, пусть величают меня старовером, врагом всякой
современности, запоздалым, отсталым - чем угодно, а я не перестану называть зло
злом, хотя бы оно сто раз пришло к нам с Запада! И эта современность, о которой
так много нынче толкуют, не заставит меня уважать ни развратных стихов, как бы
хорошо они ни были написаны, ни рассказов, в которых прославляются буйные
страсти, ни бессмысленного пустословия, облеченного в ученые фразы, ни этих
европейских условий, на основании которых журналист может поступать
недобросовестно, тогда как беспристрастие и добросовестность составляют
необходимое условие всякого журнала. Конечно, это весьма старая и пошлая истина,
но, несмотря на это, ее признают даже и самые недобросовестные журналисты.
Толкуя беспрестанно о современности, о направлении своего журнала, они не
забывают, однако ж, говорить о своем беспристрастии, разумеется точно так же, как
говорят о благородной и честной игре своей все картежные шулера, играющие
наверное. Авось, дескать, попадется новичок, поверит, а мы его и надуем!
ВЫХОД ЧЕТВЕРТЫЙ
К ЧИТАТЕЛЯМ
Выдавая четвертую книжку моих "Записок", я решился отступить несколько
от принятого мною плана по нижеследующим причинам.
Многие из моих читателей полагают, что в книге, которая называется
"Москва и москвичи", должно говорить об одной Москве и ее жителях. Основываясь
на этом довольно логическом выводе, они осуждают меня за то, что я нередко,
вопреки названию моей книги, говорю обо всем, что мне придет в голову. Другие
замечают, и, может быть, также справедливо, что мои "Записки" как произведение
чисто литературное не должны походить на статистическое или топографическое
описание Москвы, что москвичи вовсе не составляют какой-нибудь отдельной
касты, что они точно такие же русские, как и все, которые живут на святой Руси, и
что, ограничиваясь описанием этих едва заметных особенностей, которыми Москва
отличается от других русских городов, я непременно сделаюсь единообразным,
мелочным или, что хуже и того, буду не описывать, а сочинять, то есть взводить на
бедных москвичей тяжкие грехи, которым они вовсе не причастны, выдумывать
небывалые обычаи, нелепые поверья и разные другие более или менее забавные
клеветы, вроде тех, которыми так щедро осыпают нас иностранные туристы.
Эти два совершенно противоположные мнения привели меня в большое
затруднение. Конечно, я мог бы отвечать на замечания моих критиков известными
стихами Сумарокова:
Коль слушать все людские речи,
Придется нам осла взвалить на плечи.
Но я желал бы, по возможности, угодить моим читателям, - да как это
сделать?.. Я думал, думал, и вот что наконец пришло мне в голову. Покойный мой
приятель Иван Андреевич Барсуков любил очень рукописи всякого рода; у него
было большое собрание анфологионов, октаиков, синопсисов, диоптр, космографии,
летописей и сборников. Не подумайте, однако ж, что Иван Андреевич был ученый
антикварий, - о, нет, его археологические познания были весьма ограниченны, он
любил свои рукописи потому только, что они рукописи, точно так же, как все
скупые любят деньги не за то, что на них можно все приобрести, но за то, что они
деньги. Я знаю одного скупого, который с утра до вечера пересчитывает свою
огромную казну, разглаживает утюгом ассигнации, чистит мелом серебряные
рублевики, а меж тем, несмотря на свое богатство, питается круглый год одним
вареным картофелем и начинает топить свои печи только тогда, когда у него в
комнате замерзает вода. Покойный мой приятель, точь-в-точь как этот скупой,
любовался своими рукописями, обметал с них пыль, переставлял с полки на полку, а
сам их не читал и не давал читать никому. Хотя Иван Андреевич любил особенно
древние рукописи, однако ж не пренебрегал и новейшими. У него были целые
тетради, исписанные стихами Ломоносова, Сумарокова, Державина и даже многих
современных нам писателей; зато печатных книг было у него немного: кажется,
полное собрание "Московских ведомостей", большая коллекция "Академических
календарей", "Требник" Петра Могилы и древний, изданный в Стретине,
"Псалтырь" Франциска Скорины. Эту печатную книгу, по ее необычайной редкости,
покойный мой приятель уважал не меньше рукописи, и она стояла у него на
почетной полочке, рядом с рукописной комедиею, глаголемою: "Акт комедиальный
о Калеандре, Цесаревиче Греческом и о мужественной Неонильде, Цесаревне
Трапезондской, скомпонованный в Москве". Иван Андреевич, зная мою любовь к
русской старине, отказал мне по духовной свою библиотеку. Не разделяя с
покойным моим приятелем этой исключительной страсти ко всему писаному, я
занялся разбором, или, лучше сказать, браковкой, всех новейших рукописей; отобрал
к стороне дюжины две плохих списков с печатных книг, отдал на обвертки целую
связку учебных тетрадей какого-то семинариста, огромную кипу расходных книг,
писанных рукою Федосьи Никитичны, бабушки покойного моего приятеля; и из
всего собрания новейших рукописей оставил только у себя красиво переписанную
"Телемахиду" Тредьяковского, его же "Поездку на остров Любви" и одну толстую
тетрадь, которая обратила на себя мое внимание по следующей отметке, написанной
рукою покойника: "Сей сборник, именуемый "Рассказы о былом, или Осенние
вечера моего дедушки", составлен из достоверных рассказов некоторых особ, из
коих многие и поднесь находятся в живых, сам же собиратель оных давно уже
кончил свое земное поприще. Рукопись сия тем драгоценнее, что она никогда не
подвергалась печати и может назваться единственною в своем роде".
Это собрание рассказов, перемешанных с разговорами бывалых людей,
показалось мне довольно занимательным по своему разнообразию и какой-то
простодушной веселости, которую я не смею назвать болтовнёю, потому что
неизвестный сочинитель "Осенних вечеров", кажется, человек с большими
претензиями; я это думаю потому, что на заглавном листе этого сборника написана в
виде эпиграфа русская пословица или народная поговорка: "Не раскуся ореха, о
зерне не толкуй". Только, воля его, это просто хвастовство: автор хочет пустить
пыль в глаза своим читателям. "Вы, дескать, думаете, что я так балагурю, шучу...
Нет, разберите-ка хорошенько, так вы увидите, что в этой болтовне много дела -
сиречь всякой глубины и философии". Не знаю, как посудят другие; я, по крайней
мере, не заметил ничего особенного, а нахожу, что эта безделка написана довольно
хорошо, читается без скуки и, может быть, выведет меня из затруднительного
положения, о котором я имел уже честь докладывать вам, любезные читатели.
В моих "Записках" я говорю, - или должен говорить, - об одной только
Москве и москвичах; а в этих "Осенних вечерах" говорят обо всем. Действие
происходит не в одной Москве, а во всей России и даже в некоторых рассказах
переносится за границу, - следовательно, в них гораздо более разнообразия; и вот
почему я решился печатать их отдельной статьею в каждом выходе моих "Записок".
Я очень бы желал угодить этою переменою моим читателям, разумеется
благосклонным; тем, которые меня не жалуют, я уж, конечно, ничем не угожу,
потому что ради их потехи не намерен изменять мой образ мыслей, то есть
прославлять людские страсти, поклоняться, как божеству, нашему земному разуму,
валяться в ногах у Запада и идти непременно за веком, куда бы этот век ни шел.
I
КУПЕЧЕСКАЯ СВАДЬБА
Признательно скажу:
Я этот пир отличным нахожу;
Шампанское лилось - да только
не простое:
От Крича, батюшка!.. А общество
какое -
Первостатейное!.. Ну, истинно
банкет!
Мы этак меж собой, а
генералитет
Сидел особенно...
Из рукописной комедии
Вопреки мнению некоторых... как бы сказать повежливее?.. ну, положим,
мудрецов, которые без всякого права и призвания хотят быть нашими наставниками,
эта европейская образованность, о которой они беспрестанно толкуют, начинает
приметным образом проникать во все слои нашего общества. Я говорю
"образованность", а не "просвещение", потому что под словом просвещение
разумею не одни наружные формы, домашний быт и эти общие, поверхностные
познания, которыми так гордятся наши западные соседи; где речь идет о свете, там,
конечно, все эти житейские удобства - покрой платья, художества, ремесла - и
даже исполненная глубины и мрака немецкая философия становятся весьма
мелкими. Впрочем, это дело условное. Если французы под благовидными словами
"демонстрация" и "манифестация", то есть изъявление, разумеют буйные крики
мятежной черни, а разрушение всех семейных связей и систематический грабеж
называют социализмом, то есть общежительством, так почему же и нам не называть
европейскую образованность и улучшение житейского быта просвещением?
Конечно, это выражение не так еще противоречит настоящему своему смыслу, как
те, о которых я сейчас говорил; да ведь мы не французы, - где нам за ними
угоняться!..
Я сказал, что образованность делает весьма быстрые успехи в России и, чтоб
увериться в этом, надобно только взглянуть на наше купечество. Лет тридцать тому
назад русский купец, говорящий иностранными языками, довольно ловкий и
образованный, обратил бы на себя всеобщее внимание. Я помню время, когда
сочинитель не дворянин, не чиновник, а простой купец показался бы для всех самым
странным и необычайным явлением. Не так еще давно купеческие обычаи, их образ
жизни и понятия так резко отличались от дворянских, что при встрече с купцом,
одетым по-нашему, вовсе не нужно было спрашивать, что за человек этот господин.
Его речь, приемы, поступь - все изобличало в нем сословие, к которому он
принадлежал. Теперь не угодно ли пожаловать в Купеческое собрание и поглядеть,
как веселится по-дворянски наше московское купечество; посмотрите, как
любезничают кавалеры, какой изящный туалет у дам; танцуя с незнакомой вам
девицей, вы разговариваете с ней по-французски о театре, об иностранной
словесности; она знает и "Парижские таинства" и "Вечного жида"; она вам
признается, что потихоньку от отца и матери курит папиросы, читает Жорж Занд и
умирает от скуки, живя в Москве; одним словом, вам и в голову не придет, что
батюшка этой образованной девицы торгует в каком-нибудь москательном или
панском ряду. Разумеется, эта образованность ограничивается иногда одной только
наружностию; случается, что ваша дама промолвится: говоря об одном человеке,
употребит множественное число "они" или назовет своего отца тятенькой; от иной
вы слова не добьетесь, а другая так развернется, что вы от ее удальства в тупик
станете. Конечно, в этом последнем отношении и в нашем дворянском быту не без
греха, и у нас бывают барышни, которые отличаются от этих удалых купеческих
дочек только тем, что вообще развязнее и гораздо лучше их передразнивают
парижских гризеток; впрочем, так и быть должно: купеческие дочки почти никогда
не бывают за границею, так могут только понаслышке подражать этим
очаровательным созданиям, без которых и знаменитая "Grande chaumiere" и
блестящий "Bal Mabille" потеряли бы всю свою прелесть.
После того что я вам сказал, вы, верно, отгадаете, что свадьба, которую я
хочу вам описать, была не вчера. Где нравы и обычаи различных сословий начинают
сливаться в одну общую физиономию, там исчезают все эти резкие черты, все эти
особенности, составляющие главное достоинство всякой отдельной физиономии.
Купеческие свадьбы, вроде той, о которой я хочу теперь с вами говорить, бывали
тому назад лет тридцать. Может быть, где-нибудь в глубине Замоскворечья или за
Таганским рынком бывают и в наше время свадьбы, напоминающие эту старину; но,
говоря вообще, московское купечество из всех прежних свадебных обычаев
сохранило только позолоченную карету, запряженную цугом вороных или серых
коней, и двух рослых лакеев в парадных ливреях, с фантастическими гербами,
которые называются общими; все остальное на купеческой свадьбе происходит
точно тем же порядком, как и во всех дворянских семействах.
Я прошу моих читателей перенестись вместе со мной в дом московского
первой гильдии купца Харлампия Никитича Цыбикова. Его каменный трехэтажный
дом, некогда принадлежавший знатному барину, сохранил еще свою
аристократическую наружность, но зато внутренность его совершенно изменил