Марья Алексеевна. Что ж, это хорошо. Вы будете пить воды?
Сусликова. Да, может быть, один курс.
Марья Алексеевна. А потом?
Сусликова. Потом заедем на несколько дней в Дрезден; если успеем,
посмотрим Саксонскую Швейцарию, а там назад в Москву.
Марья Алексеевна. Так вы пробудете за границею...
Сусликова. Месяца три или четыре.
Марья Алексеевна. Только-то!.. Конечно, для того, чтоб побывать в
Карлсбаде да проездом взглянуть на Дрезден, больше времени и не надобно... Знаете
ли что, Авдотья Никифоровна?.. Ведь мы можем с вами повстречаться за границею.
Сусликова. Как?.. Так и вы едете в Карлсбад?
Марья Алексеевна. Нет, в Карлсбаде мы будем только проездом. Да,
если правду сказать, что там и делать?.. Эти карлсбадские воды сделались так
пошлы! Ну, право, по мне, все равно, что наш Липецк, что этот Карлсбад; и если б
мне нужно было лечиться водами, так уж, конечно, я охотнее поехала бы на Кавказ.
Сусликова. Ах, что вы, Марья Алексеевна, помилуйте!
Марья Алексеевна. Право!.. Там, по крайней мере, другая природа,
другой мир; а что такое Карлсбад? Ну, скажите сами: кто не был в этом Карлсбаде?..
Да знаете ли, что в Петербурге поездка в Карлсбад не считается даже путешествием
за границу?
Сусликова (с приметной досадой). Ну, нет, Марья Алексеевна, извините!
Ведь съездить в Карлсбад не то, что съездить в Воронеж или Пензу.
Марья Алексеевна. Почти то же.
Сусликова (вспыхнув). Да позвольте спросить: вы-то куда изволите ехать?
Марья Алексеевна. Разумеется, сначала в Германию, на берега Рейна;
там в Швейцарию; оттуда в Верхнюю Италию - на Лаго-Маджиоре, в Венецию... О,
там мы непременно будем! Потом на зиму в Рим, а будущей весною...
Сусликова. Назад в Россию?
Марья Алексеевна. О, нет!.. Стоит ли того, чтоб ехать на один год за
границу! Из Италии мы проедем в Париж...
Сусликова (у которой начинается истерика). Вот что!.. И долго там
проживете?
Марья Алексеевна. До самой зимы.
Сусликова. А потом?
Марья Алексеевна. Опять в Италию: сначала в Неаполь, а там, может
быть, проедем в Палермо... Представьте себе, Авдотья Никифоровна, в то время как
вы будете здесь жить по уши в снегу, мы станем прогуливаться под тенью
померанцевых деревьев... Ах, ma chere amie!.. Уж то-то я вам порасскажу, когда мы
воротимся...
Сусликова (с злобной улыбкой). Покорнейше вас благодарю!.. А мы
послушаем, если доживем до этого.
Марья Алексеевна. И, полноте, что вы?.. Мы года через три непременно
вернемся.
Сусликова. Через три года!.. Ну, помогай вам бог, Марья Алексеевна!..
Прожить три года за границею - не безделица!
Марья Алексеевна. Да, конечно, иным нельзя и году прожить за
границею, но с таким состоянием, как наше...
Сусликова. Разумеется... Вам бросить пятьдесят и даже сто тысяч -
ничего не значит.
Марья Алексеевна. Ну, этого сказать нельзя... Впрочем, конечно,
пятьдесят и даже сто тысяч нас не разорят.
(Минутное молчание. И хозяйка и гостья не говорят ни слова, но в их глазах
можно легко прочесть, что они думают следующее.)
Сусликова. Как эта дура чванится!.. Хвастунья этакая!
Марья Алексеевна. Что, голубушка, - много взяла со своим
Карлсбадом?..
Сусликова (вставая). Прощайте, Марья Алексеевна!
Марья Алексеевна (также вставая). Что это вы, Авдотья Никифоровна,
куда так торопитесь?
Сусликова. Извините, мне много еще надобно ездить. Хоть мы
отправляемся и не в Италию и не на три года, а нельзя же не проститься со всеми
знакомыми... Да не беспокойтесь, сделайте милость!
Марья Алексеевна (провожая). Sans adieu, madame!.. Мы увидимся с
вами в Карлсбаде.
Сусликова. Почему знать, может быть, вы там и дня не пробудете.
Марья Алексеевна. Все равно - уж я вас отыщу!
Сусликова. Comme vous etes bonne, madame!.. Прощайте! (Уходит.)
Андрей Тихонович. Ну, матушка Марья Алексеевна, как ты свою
гостью-то отделала!
Марья Алексеевна. А ты заметил?
Андрей Тихонович. Как же!.. Ее начинало уж подергивать... Я того и
глядел, что с ней дурно сделается.
Марья Алексеевна. Пускай себе!.. Видишь, шиканерка какая!..
Прискакала объявлять, что едет за границу!.. Думала, что я так и ахну... что у меня
желчь разольется!
Андрей Тихонович. И, нет, матушка! Чай, хотелось просто так -
похвастаться...
Марья Алексеевна. Да, просто!.. Ты ее не знаешь, мой друг; поверь мне,
она, отправляясь к нам, думала: "Уж как же я этим разогорчу Марью Алексеевну!..
Она начнет приставать к мужу, чтоб он вез ее также в чужие края, - он не
согласится, они поссорятся..."
Андрей Тихонович. Да что ж ей от этого за радость?
Марья Алексеевна. Такой уж скверный характер!
Андрей Тихонович. А что, Марья Алексеевна, скажи правду: ведь ты в
самом деле поссорилась бы со мною, если б я стал упираться?
Марья Алексеевна. Ах, Андрюша!.. И тебе не стыдно говорить такие
слова?.. Да разве есть что-нибудь в мире, за что бы я могла с тобой поссориться?..
Разве я не делаю всегда, что тебе угодно...
(Входит слуга.)
Андрей Тихонович. Что ты?
Слуга. Письмо с почты.
Андрей Тихонович. Подай!.. Из Воропановки, от приказчика... А
повестки нет?
Слуга. Нет, сударь. (Уходит.)
Андрей Тихонович (распечатывая письмо). Что ж это значит?.. (Читает
письмо.) Что это?.. Господи!..
Марья Алексеевна. Что такое, мой друг?
Андрей Тихонович. Гнев божий, матушка!.. Несчастье... Вся
Воропановка выгорела - десяти дворов не осталось!
Марья Алексеевна. Что ты говоришь?!
Андрей Тихонович. Посмотри-ка, что Терентий пишет... Все дотла
сгорело; весь хлеб - и наш и крестьянский.
Марья Алексеевна. А разве наш хлеб не был еще продан?
Андрей Тихонович. Видно, что нет... Вот тебе и поездка за границу!
Марья Алексеевна. Как, мой друг, так мы не поедем?
Андрей Тихонович. Помилуй, Марья Алексеевна, как теперь нам
уехать? Я завтра же поскачу в Воропановку... Надобно взглянуть самому, пособить
мужичкам, обстроить их...
Марья Алексеевна. Да это все может сделать без тебя Терентий.
Послушай, мой друг, уж без этого мы теперь не обойдемся... Надобно занять в
Опекунском совете. Да вот всего лучше: ты сбирался купить подмосковную и взял
свидетельство на Вихляевку; в ней без малого триста душ, так нам выдадут из
Опекунского совета с лишком шестьдесят тысяч; ты пошлешь тысяч пять Терентию,
а с остальными нам, кажется, можно будет ехать за границу.
Андрей Тихонович. Эх, Марья Алексеевна, занять легко, а прожить и
того легче; да платить-то чем мы станем?
Марья Алексеевна. Как чем?.. Если мы будем жить за границею
занятыми деньгами, так все здешние доходы пойдут на уплату долга.
Андрей Тихонович. А если без нас доходы-то будут плохие или их вовсе
не будет - тогда что? Нет, мой друг, что бог даст вперед, а в нынешнем году нам
никак нельзя ехать за границу.
Марья Алексеевна. Нельзя?.. Ну, делать нечего, Андрей Тихонович!.. Я
до сих пор скрывала от тебя - не хотела тебя огорчить, но теперь должна сказать
всю правду. Неужели ты думаешь, что я хотела прожить за границею три года для
одной только забавы?
Андрей Тихонович. А для чего же, матушка?..
Марья Алексеевна. Для моего здоровья, Андрей Тихонович!.. Оно
совершенно расстроено...
Андрей Тихонович. Расстроено?.. Твое здоровье расстроено?
Марья Алексеевна. Ужасно!.. Я советовалась с медиками, и они
полагают, что меня может спасти один теплый климат.
Андрей Тихонович (остолбенев от удивления). Спасти?.. Как спасти?..
Марья Алексеевна. Да, мой друг!.. И что для этого мне непременно
надобно провести две или три зимы в Неаполе, Риме или, по крайней мере, в
Париже.
Андрей Тихонович. Да что у тебя за болезнь такая, мой друг? Понять не
могу!.. Ты благодаря бога кушаешь хорошо, почиваешь спокойно, румянец во всю
щеку...
Марья Алексеевна. Румянец во всю щеку!.. Да разве ты не знаешь,
Андрей Тихонович, что у чахоточных людей всегда румянец...
Андрей Тихонович. Что ты, что ты!.. Христос с тобою!.. Ну, походишь
ли ты на чахоточную?..
Марья Алексеевна. Вы всё судите по наружности, а если бы вы знали,
как я страдаю, какие у меня боли в груди!.. Да вам какое до этого дело... Я худею,
чахну...
Андрей Тихонович. Худеешь? Эх, матушка Марья Алексеевна, охота
тебе гневить бога! Да с тех пор, как я на тебе женился, ты так подобрела, что и
сказать нельзя! Попробуй-ка, мой друг, надень теперь свое подвенечное платье...
Марья Алексеевна. Я буду в нем, как в мешке, сударь. Да что об этом
говорить! Если вам легче видеть меня в гробу, чем ехать за границу, так делать
нечего. Мы, бедные женщины, рождены для того, чтоб быть невольницами, и если
муж, то есть господин, скажет своей жене: "Я хочу, я приказываю!" - так она
должна повиноваться и умирать.
Андрей Тихонович. Марья Алексеевна!.. Ну тебе ли это говорить?
Марья Алексеевна (не слушая). Боже мой, да когда же наступит час
нашего освобождения!.. Неужели это рабское состояние женщины будет
продолжаться вечно?..
Андрей Тихонович. Марья Алексеевна!..
Марья Алексеевна. Неужели мы должны все от рожденья нашего до
самой смерти носить эти позорные кандалы?
Андрей Тихонович. Марья Алексеевна, побойся бога!
Марья Алексеевна. Когда подумаешь: что такое жизнь бедной
женщины?.. Никакие жертвы, никакое самоотвержение не избавляют ее от этого
унизительного рабства! Ей только и твердят: "Терпи - ты на это рождена!" О,
лучше бы нам вовсе не родиться! (Закрывает глаза платком.)
(Входит двоюродная сестра Марьи Алексеевны, Анна Михайловна Хопрова,
женщина лет под сорок. Заметно, что она была недурна собою. Черные быстрые
глаза ее еще прекрасны. Хопрова была два раза замужем и, вероятно, не отказалась
бы от третьего мужа, если б он решился идти по стопам обоих покойников, то есть
любить свою жену со страхом и повиноваться ей с трепетом. Она слывет в своем
кругу женщиной отличного ума; впрочем, может быть, потому, что мужья ее были
люди очень простые, - а ведь, известное дело, если муж глуп, а жена не пошлая
дура, так она уж, верно, прослывет умницей.)
<Хопрова>. Bonjour, cousine! Что это?.. Ты плачешь? Что с тобой, мой
друг?
Марья Алексеевна. Ах, Анета! Я самая несчастная женщина!
Хопрова. Что ты говоришь!
Марья Алексеевна. Ах!
Хопрова. Да что такое у вас сделалось, Андрей Тихонович?
Андрей Тихонович. Анна Михайловна! Вы женщина умная, - ну,
рассудите нас, бога ради! Вот, изволите видеть...
Марья Алексеевна (прерывая). Ты знаешь, мой друг, как я нездорова?
Хопрова. Да, да, Marie! Ты так же, как я, очень страдаешь нервами.
Марья Алексеевна. Что нервы!.. Об этом я не стала бы и думать! А
грудь, мой друг, грудь!..
Хопрова (с невольным удивлением). Грудь?
Марья Алексеевна. Теперь скрывать уж нечего; ты знаешь...
Хопрова. Что у тебя расстроена грудь?.. Как же, как же - знаю!.. Ты давно
уже на нее жалуешься.
Марья Алексеевна. Слышите, сударь!.. Ты знаешь также, что я
потихоньку от мужа советовалась с медиками...
Хопрова. Знаю, знаю!
Марья Алексеевна. Слышите, сударь!.. Не правда ли, я говорила тебе,
что все доктора советуют мне ехать за границу?..
Хопрова. Говорила, мой друг, говорила!
Марья Алексеевна. Слышите, сударь!.. И что мне непременно должно
прожить года два или три в теплом климате, что это одно может спасти меня от
смерти?
Хопрова. Да, да, Marie! Ты мне это говорила.
Марья Алексеевна. И что ж ты думаешь, мой друг? Андрей Тихонович
не хочет везти меня за границу, - ему жаль денег...
Хопрова. Андрей Тихонович, вы ли это?
Андрей Тихонович. Матушка, выслушайте меня!..
Хопрова. Помилуйте!.. У вашей жены смертельная болезнь, вы можете
спасти ее и жалеете денег!
Андрей Тихонович. Позвольте вам только сказать...
Хопрова. Что вы, что вы!.. Да это неслыханное дело!.. Это ни на что не
походит!..
Андрей Тихонович. Дайте же мне вымолвить слово: ведь я за пять минут
до вашего приезда был согласен ехать на два года за границу...
Хопрова. Так отчего ж теперь?..
Андрей Тихонович. Вот прочтите письмо от приказчика! Лучшее наше
имение выгорело дотла, сгорел весь хлеб, доходов никаких не будет, и, чтобы ехать
за границу, нам придется заложить последнее имение в Опекунский совет... Ну,
рассудите сами...
Хопрова. Фи!.. Мне стыдно за вас, Андрей Тихонович! Ну, что такое
заложить имение?.. Всякий порядочный муж себя заложит, когда дело идет о
здоровье его жены...
Андрей Тихонович. Так, матушка, так!.. Да ведь, воля ваша, я не думаю,
чтоб она была так опасно больна... Право, можно повременить!.. Зимой, в большие
холода, мы не станем выезжать, а, бог даст, будущею весною...
Марья Алексеевна. Ну!.. Слышишь, кузина?.. Вот моя участь!..
Хопрова. Признаюсь!.. Нет, Андрей Тихонович, этого я от вас не ожидала!..
Марья Алексеевна. А я-то разве ожидала, мой друг?.. Глупая, неопытная
девочка, я думала: выйду замуж за человека, который вдвое меня старее; уж если все
мужья тираны, так, по крайней мере, этот, хотя из благодарности, станет меня
баловать, любить, как дочь родную. И что ж? Этот муж, чтоб сберечь несколько
тысяч рублей, говорит своей умирающей жене: "Нет, матушка, зачем тебе ехать в
теплый климат, - ты можешь сидеть дома: в натопленной комнате так же тепло, как
и в Италии. Да и чахотка-то у тебя только начинается. К чему торопиться: может
быть, и так пройдет".
Андрей Тихонович. Эх, Марья Алексеевна, боишься ли ты бога? За что
ты меня обижаешь?.. Ну, если ты уж непременно хочешь, так поедем за границу, -
только не на два года.
Марья Алексеевна. А на сколько же, сударь?
Андрей Тихонович. Да этак месяца на три... Ну, пожалуй, - так и быть
- на четыре.
Хопрова (тихо Марье Алексеевне). А, торгуется!.. Не уступай!
Марья Алексеевна. Нет, Андрей Тихонович, зачем, ведь это не сделает
мне никакой пользы, а только больше меня расстроит.
Андрей Тихонович (собравшись с духом). Так ты не хочешь ехать?..
Марья Алексеевна (решительно). На четыре месяца?.. Не хочу!
Андрей Тихонович. Ну, как хочешь, матушка!
Марья Алексеевна. Что ж делать, - видно, уж богу угодно, чтоб я
умерла в молодости.
Хопрова. Это ужасно!.. Андрей Тихонович!..
Андрей Тихонович. И, полноте, матушка!.. Что, в самом деле, дурак, что
ли, я вам достался! Все была здорова, а тут вдруг...
Марья Алексеевна. Так вы думаете, что я вас обманывала?.. Что я
здорова?
Андрей Тихонович. Я думаю, матушка, что болезнь твоя вовсе не так
опасна, как тебе кажется. И что я очень глупо сделаю, если совершенно разорюсь и
останусь, может быть, без куска хлеба потому только...
Марья Алексеевна. Ну, сударь, договаривайте!..
Андрей Тихонович. Потому только, что тебе вообразилось, что у тебя
чахотка.
Марья Алексеевна (Хопровой). Слышишь, мой друг? Ну, не правду ли я
говорила?
Хопрова. Нет, это выходит из всех границ!.. Вы, сударь, не человек, а
чудовище!
Андрей Тихонович. Покорнейше благодарю!
Хопрова. В вас нет ни сердца, ни души!
Андрей Тихонович. Знаю, сударыня, знаю! Не по-вашему делают, так и
души нет! Да ведь с вами не переговоришь! (Обращаясь к жене.) Хочешь, Марья
Алексеевна, ехать на четыре месяца за границу?
Марья Алексеевна. Нет, сударь, не хочу!
Андрей Тихонович. Решительно?
Марья Алексеевна. Решительно.
Андрей Тихонович. Так мы послезавтра поедем в Воропановку.
Прощай! (Уходит.)
Хопрова.. О, да как ты избаловала своего мужа!.. Он приказывает,
повелевает!.. Seigneur et maitre!
Марья Алексеевна. Ах, кузина!.. Я в самом ужасном положении!..
Вообрази, мой друг: в то самое время, как Андрей Тихонович согласился ехать на
два года за границу, пожаловала к нам Сусликова, и знаешь ли зачем? Чтоб сказать
мне, что она едет в Карлсбад. Сусликовой хотелось почваниться передо мной,
унизить меня. Разумеется, ей не удалось: я совершенно ее уничтожила, когда
сказала, что еду за границу не на четыре месяца, а на несколько лет, и не в этот
пошлый Карлсбад, а на берега Рейна, в Рим, Неаполь и Париж. Представь же себе,
какое будет торжество для этой Сусликовой, - она поедет за границу, а я в
Воропановку!
Хопрова. Да, это досадно!
Марья Алексеевна. Досадно!.. Нет, не досадно, а убийственно, мой друг!
Когда я подумаю, какую роль станет играть в Москве эта Сусликова!.. Да мне просто
от нее житья не будет!.. Она начнет при мне рассказывать о чужих краях - как там
все прекрасно, удивительно, бесподобно!.. А я слушай да молчи!.. Еще, пожалуй, -
да, кузина, от нее станется, - она привезет мне гостинец из Карлсбада. О, я всего
ожидаю от этой негодной женщины!
Хопрова. Что ж ты намерена делать?
Марья Алексеевна. Да что, мой друг: уж не поехать ли также в Карлсбад
месяца на четыре?
Хопрова. Что ты, что ты!.. Ты могла это сделать прежде; но теперь, когда
муж твой осмелился предписывать тебе законы... О, нет, Marie! Il faut montrer du
caractere.
Марья Алексеевна. А если Андрей Тихонович...
Хопрова. И, полно, мой друг!.. Что Андрей Тихонович! Андрей Тихонович
муж, как и все другие. Он не верит, что ты больна... Посмотрим, как он не поверит,
если услышит то же самое от доктора.
Марья Алексеевна. Да, может быть, он и доктору не поверит...
Хопрова. Так мы сделаем консилиум... Да я надеюсь, что до этого не
дойдет. Кто ваш доктор?
Марья Алексеевна. Теперь у нас никого нет.
Хопрова. Так я привезу к тебе моего доктора; Фома Фомич Дупельшнеп -
прекрасный человек: всех отправляет за границу.
Марья Алексеевна. А если он так же, как муж, станет судить по
наружности и найдет, что я...
Хопрова. Что ты здорова? Сохрани, господи!.. Не таков человек, мой друг!..
Как бы ты ни казалась здоровою а уж он непременно отыщет в тебе зародыш
какой-нибудь болезни, - отличный доктор!
Марья Алексеевна. Но все, я думаю, лучше, если ты скажешь ему...
Хопрова. Не беспокойся!.. Да что ж мы сидим здесь, в проходной комнате?
Пойдем лучше в твой кабинет: мне еще надобно о многом поговорить с тобою...
Марья Алексеевна. Allons, ma cousine. (Уходят.)
2. ОТЪЕЗД
Спустя три недели
Село Всесвятское. У самого выезда на большой Петербургской дороге стоит
запряженная шестериком четвероместная карета. Извозчик перекладывает одну из
отлетных лошадей в корень; ему помогает слуга в дорожной куртке. На козлах сидит
Андрей Тихонович Оборкин в сером пальто и кожаном картузе, он курит трубку. В
карете, разумеется на первом месте, Марья Алексеевна в шляпке с зеленым вуалем;
рядом с ней старая немка Шарлотта Карловна в кисейном чепце; впереди сидит
повязанная красным платком горничная девушка. Навстречу к карете с
петербургской стороны шибкой рысью несется открытая коляска. В ней сидит
человек лет сорока в плаще и белой шляпе с широкими полями.
Проезжий в белой шляпе. Что это?.. Да это никак?.. Ну, так и есть!..
Стой!.. (Коляска, поравнявшись с каретой, останавливается.) Андрей Тихонович!..
Андрей Тихонович. Что я вижу?.. Сурский!..
Сурский (выходя из коляски). Я, мой друг, я!
Андрей Тихонович (спускаясь с козел). Какая встреча!.. Здравствуй,
дружище! (Обнимаются.) Откуда бог несет?
Сурский. Из Питера.
Андрей Тихонович. Куда?
Сурский. В Москву.
Андрей Тихонович. Проездом?
Сурский. Нет, на житье.
Андрей Тихонович. Что ты говоришь?.. Ах, господи, вот досада-то,
подумаешь! Как нарочно; ты в Москву, а я из Москвы!
Сурский. Да ты куда едешь? В Петербург?
Андрей Тихонович. Ох, нет, мой друг!.. За границу.
Сурский. Вот что!.. Да что это, братец, иль тебе в карете-то места нет?
Андрей Тихонович. Как не быть.
Сурский. Так зачем же ты на козлах сидел?
Андрей Тихонович. Да вот, как видишь, трубочку покуриваю.
Сурский. А, видно, в карете-то...
Андрей Тихонович. Не любят!
Сурский. Ага, любезный. Вот то-то!.. Жениться захотел.
Марья Алексеевна (выглянув в окно). Эй, голубчик!.. Ямщик!.. Да скоро
ли ты кончишь?
Ямщик. Мигом, матушка, мигом!
Сурский (вполголоса). Андрей Тихонович, это твоя барыня?
Андрей Тихонович. Д-да, мой друг!
Сурский. Ну, брат, поздравляю!.. Ты человек со вкусом!.. Да жена-то у тебя
красавица!.. Любо посмотреть!.. Вот уж подлинно кровь с молоком... Так ты едешь в
чужие края, чтоб потешить молодую жену?..
Андрей Тихонович. Ох, брат!.. Чего мне будет стоить эта поездка!.. Ведь
мы едем на два года.
Сурский. На два года? Да, любезный, это станет тебе в копейку.
Андрей Тихонович. К тому ж и дела-то мои не больно хороши: лучшая
деревня сгорела.
Сурский. Так что ж тебе за охота?..
Андрей Тихонович. А что будешь делать!.. Моя Марья Алексеевна...
Сурский (прерывая). Отдала приказ, так ты ослушаться не смеешь?.. Эге,
любезный!.. Да ты, я вижу, вовсе под каблучком у твоей законной половины!..
Андрей Тихонович (обидясъ). Нет, Степан Иванович, ошибаешься,
любезный! Я не такой муж, чтоб стал перед моей женой по струнке ходить; я на ней
женился, а не в крепость пошел.
Сурский. Однако ж все-таки в угоду молодой жене едешь за границу.
Андрей Тихонович. В какую угоду!.. Поедешь, брат, и за тридесять
земель, когда дело идет о здоровье.
Сурский. О здоровье? Ну, это другая речь... Да чем же ты болен, Андрей
Тихонович?
Андрей Тихонович. Не я!
Сурский. А кто ж? Ведь, кажется, у тебя детей нет?
Андрей Тихонович. Жена больна, мой друг.
Сурский. Жена?.. Вот эта дородная барыня, которую я сейчас видел?
Андрей Тихонович. Да.
Сурский. Ах, батюшки!.. Ну кто бы мог подумать?..
Андрей Тихонович. Послушай, мой друг: ты теперь едешь на житье в
Москву, - сделай милость: я напишу из Петербурга к моему приказчику, чтоб он во
всем к тебе относился... Я было просил об этом кой-кого из моих московских
приятелей, да все люди ненадежные.
Сурский. Очень рад, мой друг!
Андрей Тихонович. Я и прежде был должен в Опекунский совет, а
теперь еще заложил деревню, так уж сделай милость, потрудись из моих доходов
вносить проценты и, если будущей зимой встретится что-нибудь неожиданное,
напиши ко мне в Рим на имя банкира... эх, забыл!.. Ну, да все равно: адресуй просто
в Рим, с удержанием на почте.
Сурский (заглядывая в карету). Хорошо, мой друг, хорошо!
Андрей Тихонович. Ты где будешь жить в Москве?
Сурский. В доме моей тетки, на Никитской.
Андрей Тихонович. А, знаю, знаю!
Сурский. Так твоя жена больна?
Андрей Тихонович. И очень нехорошо, мой друг... Ее может только
спасти теплый климат.
Сурский. Да чем же она нездорова?
Андрей Тихонович. Мне доктор объявил решительно, что у нее начинается
чахотка.
Сурский. Что ты, Андрей Тихонович?.. Перекрестись!
Андрей Тихонович. И я также, братец, этому не верил, да Фома Фомич
мне доказал, как дважды два четыре, что у ней все признаки этой ужасной болезни,
- только она еще не развилась, и для нашей братьи, темных людей, вовсе не
заметна, но что внутренний организм решительно поражен.
Марья Алексеевна (выглянув в окно кареты). Андрей Тихонович, ну, что
ж ты не садишься? Тебя дожидаются.
Андрей Тихонович. Прощай, Степан Иванович! Теперь у меня на душе
будет полегче: есть кому позаботиться о моих делах. До свидания, мой друг.
Сурский (который во все это время смотрит внимательно на Марью
Алексеевну). Постой, постой!.. Одно только слово. Как зовут вашего доктора?
Андрей Тихонович. Фома Фомич Дупельшнеп. А на что тебе?
Сурский. Как на что, любезный: я теперь московский житель и могу
попасть к нему на руки...
Андрей Тихонович. Так что ж?
Сурский. А вот что, мой друг: если он мне скажет, что у меня чахотка, так я
вместо козлиного молока буду пить шампанское.
Андрей Тихонович. Ты все, брат, такой же балагур, как и прежде...
Марья Алексеевна. Андрей Тихонович, да что ж вы не садитесь?
Андрей Тихонович (влезая на козлы). Сейчас, сейчас!
Ямщик (расправив вожжи). Эй вы, соколики!
Сурский (садясь в коляску). Прощай, Андрей Тихонович!.. Пошел!
3. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Спустя два года
Тверская застава. Шагах в двухстах от нее, по одному из бульваров, между
которых проложено Петербургское шоссе, идут двое мужчин; один из них Степан
Иванович Сурский, другой - приятель его, Федор Никитич Климов. По шоссе идут
шагом коляска и парная пролетка.
Сурский (продолжая разговор). Да, Федор Никитич, как я ни хлопотал, а
успеха никакого не было. Я сделал все, что от меня зависело; вчера был на
последней переторжке; сам я надавать не мог, ты знаешь, я человек небогатый, но
уговорил Сундукова идти до двухсот рублей серебром за душу.
Климов. Ну, что ж, это цена недурная.
Сурский. Именье-то богатое! Не продавайся оно с публичного торга, так
охотно бы триста целковых за душу дали. Одна деревня в двух верстах от Рыбинска,
другая - на Оке; строевой лес, поемные луга... Эх, жаль мне бедного Андрея
Тихоновича!.. Если б он был сам налицо, так авось бы как-нибудь извернулся... Лес
мог бы продать тысяч на сто - охотники были; а без него что будешь делать?
Климов. Да где он теперь?
Сурский. Бог знает! Жена беспрестанно таскает его из одного места в
другое. В конце прошлой зимы я написал к нему в Рим, что его дела в весьма худом
положении. В одной деревне крестьяне, у которых все сгорело, вовсе обнищали, не
пашут ни своей, ни барской земли, шатаются по большим дорогам да милостыню
просят; в другой - оброчные совсем от рук отбились, не платят, да и только! В
третьей - хлеб не уродился; доходов никаких нет, а между тем надобно вносить
проценты в Опекунский совет. На это письмо ответа не было, да и быть не могло,
потому что я через неделю получил от него письмо из Парижа. Спустя несколько
месяцев я отправил к нему письмо в Париж и советовал как можно скорее
воротиться в Россию, потому что чрез шесть месяцев обе его оброчные деревни за
просрочку в Опекунский совет будут продаваться с публичного торга и что он может
остаться при одной орловской деревне, которая после пожара гроша не стоит.
Жду-пожду - бряк от него письмо из Венеции, жалуется, что я к нему не пишу, что
Венеция - город прескучный: земли вовсе нет, каменные пустые дома, вместо улиц
каналы с вонючей водой, а вместо экипажей черные лодки, которые, дескать,
называются здесь гондолами. Я написал к нему в Венецию, послал на почту, а мне
несут с почты от него письмо из Неаполя. Вот и третье мое письмо в воду кануло.
"Мы с женою, - пишет он, - другой месяц живем на берегу моря в загородном
доме, которые называют здесь виллами. Жара смертная... денег выходит пропасть.
Впрочем, благодаря бога жене лучше, грудью перестала жаловаться и очень
раздобрела; только одно меня беспокоит: у ней сделалась одышка; я думал сначала,
что это просто от толстоты, по Марья Алексеевна говорит, что здешние доктора
приписывают это слабости легких и что ей должно еще непременно около года
прожить в теплом климате". Потом Андрей Тихонович рассказывает мне, как жена
таскала его на Везувий; что ее несли на носилках, а он сначала ехал на осле, а там
шел пешком и так умаялся, что, приехавши домой, слег в постель да три недели был
болен. Он оканчивает свое письмо тем, что просит переслать к нему в Неаполь все,
что получено с его деревень в течение осьмнадцати месяцев. Разумеется, я отвечал
ему, то есть повторил все то, что писал в письме моем, адресованном в Венецию. Не
знаю, получил ли его Андрей Тихонович, только с тех пор я не имею о нем никакого
известия.
Климов. Бедный старик! И что это пошло на наших московских барынь,
словно поветрие какое: все так и рвутся за границу. Вот у меня есть родственник -
Сергей Александрович Сусликов, человек небогатый, всего тысяч десять в год
доходу, однако ж жил кое-как в Москве. Жена уговорила его съездить за границу:
съездили, да вот теперь третий год и живут в своей калужской деревне: справиться
не могут. Видно, что над нами сбывается русская пословица: "Куда конь с копытом,
туда и рак с клешней". Люди богатые, образованные стали ездить за границу, вот и
все наши полуграмотные мелкопоместные дворянчики туда же поднялись!.. Говорят,
что известная русская путешественница госпожа Курдюкова - совершенно
невероподобное создание, карикатура!.. Неправда! Я на свою долю знаю одну и даже
двух Курдюковых, которые ездили а летранже, срамились, убили последнее свое
именьишко и, что всего хуже, назывались за границею русскими барынями.
Сурский. Что ж делать, Федор Никитич, как бы человек ни был плох, а все
ведь он не запрещенный товар: нельзя не пропустить за границу.
Климов. Да пусть бы себе пропускали, только не под русским клеймом.
(В продолжение этого разговора они подходят к заставе и останавливаются
подле двух мужиков, которые смотрят на Триумфальные ворота; рядом с мужиками
стоит ямщик, держа в поводу тройку почтовых лошадей.)
Первый мужик. Андрюша!.. Что это, брат, за ворота такие?
Второй мужик. Застава.
Первый мужик. Застава-то вот!.. Я те говорю про ворота.
Второй мужик. Да это все едино.
Первый мужик. Нет, не едино! Я заставы-то видывал: и Рогожскую, и
Серпуховскую, и Калужскую; а это ворота - так они как ни на есть, да
прозываются, вот, примером: Спасские ворота, Иверские ворота, Красные ворота...
Ямщик. А это, брат, Трухмальные ворота.
Первый мужик. Трухмальные?.. Вишь, какие!.. Да что это наверху-то за
баба с крыльями едет шестериком?
Ямщик. Шестериком?.. И впрямь шестериком! Как же так?.. Ведь
шестериком-то в ряд ездить заказано.
Второй мужик. Да эти, брат, лошадки смирные - не разобьют. (Мужики
смеются.)
Климов. А вот, кажется, едет дилижанс из Петербурга... Ну, так и есть!
(Дилижанс останавливается у шлагбаума. Кондуктор слезает с козел и идет в
караульню.)
Сурский. Битком набит! Вон позади и в кабриолете трое сидят.
Один из проезжих в кабриолете. Ох как у меня ноги-то затекли!..
Проклятая езда! Вот пытка-то, подумаешь!.. Что это? Степан Иванович!
Сурский. Андрей Тихонович!..
Андрей Тихонович (вылезая из кабриолета). Ну, слава богу!.. Хоть
первая-то встреча хороша! Здравствуй, мой друг сердечный! (Обнимаются.)
Сурский. Скажи пожалуйста - опять мы встретились с тобой на большой
дороге! И оба раза ты таким молодцом!.. Тогда ехал на козлах, теперь в кабриолете...
Андрей Тихонович. Эх, брат!.. И то божья милость, что как-нибудь, да
доехал до Москвы!.. Ну, Степан Иванович, я последнее твое письмо получил!.. Что,
брат, и спрашивать нечего... Кулябкино и Вихляевка...
Сурский. Да, мой друг!.. Вчера была последняя переторжка...
Андрей Тихонович. Так проданы?.. И, чай, за безделицу?..
Сурский. Нет, порядочно: по двести целковых за душу!
Андрей Тихонович (перекрестясь). Слава богу!.. Так я еще не совсем
нищий!
Сурский. Нет, мой друг, - тебе причитается много денег получить из
Опекунского совета.
Андрей Тихонович. Ох, брат!.. Да, чай, и много их понадобится, чтоб
поправить Воропановку; ты пишешь, что она вся по миру ходит...
Сурский. Да, Андрей Тихонович... Ну, дорого тебе стоит эта прогулка за
границу!
Андрей Тихонович. Что ж делать! Понатерпелся я горя, а особливо
последнее время. Денег оставалось только что на проезд до Петербурга, и то водою;
думаю: как занемогу - беда!.. Придется умереть на чужой стороне, да еще как: без
покаяния!.. Поверишь ли - и теперь как подумаю об этом, так волосы дыбом
становятся.
Сурский. По крайней мере, здоровье твоей жены...
Андрей Тихонович. По мне бы, кажется, слава богу!.. Она и прежде
была женщина дородная, а теперь вдвое стала толще.
Сурский. Так в другой раз за границу ехать незачем?
Андрей Тихонович. А бог знает!
Сурский. Как так?..
Андрей Тихонович. Да вот, изволишь видеть: прежние припадки все
миновались, а на место их появились другие. Жена говорит, что она чувствует себя
хуже прежнего и, по совету докторов, должна непременно ехать на пирмонтские
воды...
Сурский. Лечиться от чахотки?
Андрей Тихонович. Нет, Степан Иванович, - страшно вымолвить: от
водяной.
(В продолжение этого разговора кондуктор вышел из караульни и сел на
козлы.)
Караульный унтер-офицер. Подвысь!..
(Часовой подымает шлагбаум. Дилижанс едет.)
Андрей Тихонович. Постой, постой!..
Сурский. Оставь их, братец! Я довезу тебя в моей коляске. Садись!
Андрей Тихонович. В самом деле, довези, любезный! Да только уж,
пожалуйста, поскорее: ведь моя барыня-то одна-одинехонька.
Сурский. Как так?
Андрей Тихонович. Да, любезный: немка Шарлотта Карловна осталась в
Пруссии, Артемка убежал от нас в Италии, а Матрешку сманили в Париже.
(Садятся в коляску и едут.)
Климов (глядя вслед за ними). Бедняжка!.. Чай, поехал барином в своей
карете, с людьми... А назад-то как вернулся!.. И то сказать, конечно, и он сам
разорился, крестьян пустил по миру, да зато жене есть чем похвастаться: "Была за
границею".
V ПИСЬМО ИЗ АРЗАМАСА
Воскреснем ли когда от чужевластья мод?
Чтоб умный, добрый наш народ
Хотя по языку нас не считал за немцев.
Грибоедов
Мне случилось однажды быть в обществе, где чрезвычайно много толковали
о разных европейских вопросах, о требованиях века и в особенности о народном
просвещении, или, по-нынешнему, цивилизации. Более всех разглагольствовал один
барин с рыжей бородкой и длинными волосами а-ля мужик. Он с удивительным
жаром доказывал необходимость заведения повсеместных школ в России, называл
эти школы нормальными, говорил так красноречиво и таким непонятным ученым
языком, что все слушали его в почтительном молчании. В числе этих слушателей
нашелся, однако ж, такой бессовестный человек, который, вместо того чтоб
скрывать свое невежество, не постыдился спросить у этого барина, что такое
нормальная школа. Вы не можете себе представить, до какой степени этот
неожиданный вопрос смутил моего красноречивого мудреца: он вспыхнул, замялся,
пробормотал что-то сквозь зубы и тотчас переменил разговор, - одним словом,
нельзя было не заметить, что он и сам не знал порядком, что такое нормальная
школа, и, говоря вообще о первоначальных учебных заведениях, называл их
нормальными ради того только, чтоб придать более важности речам. Впрочем,
подобные случаи бывают у нас нередко, и вы можете встретить на каждом шагу
людей, которые, как ученые попугаи, повторяют натолкованные им слова, не
понимая сами настоящего их смысла.
Нет, вовсе не таков старинный мои приятель Андрей Яковлевич Миронов.
Прослужив с честью лет сорок, он живет теперь на покое в уездном городе
Арзамасе. Андрей Яковлевич не может похвастаться ученостью: не знает
иностранных языков, не имеет никакого понятия о немецкой философии; однако ж
старик неглупый, большой охотник до чтения и в некотором отношении человек
очень любознательный. Например, если он встретит в книге какое-нибудь новое для
него слово, то не успокоится до тех пор, пока не доберется до настоящего смысла
этого слова. Он пересмотрит все словари, переговорит со всеми учителями уездного
училища и если найдет их толкования неудовлетворительными, то при первом
случае поедет в губернский город и отнесется прямо к господину директору
гимназии; но, видно, и это последнее средство не всегда удается моему приятелю,
потому что я на днях получил от него преогромное письмо, которое почти все
составлено из одних вопросов.
"Я, батюшка, человек не многоязычный, - говорит он в начале письма, - я
знаю только свой родной язык, и, кажется, знаю его порядочно, а вот с некоторого
времени стали мне попадаться, особенно в одном журнале, такие странные слова,
каких я в жизнь свою не слыхивал. Конечно, Богдан Ильич, в ученом свете часто
создаются новые науки и делаются важные открытия, которым надобно же давать
какие-нибудь названия, - да неужели их нельзя найти в нашем собственном
языке?.. Вот, например, искусство посредством солнечного света делать верные
снимки с лиц человеческих и с разных других предметов французы называют
дагерротипом (фу, батюшки, насилу выговорил!); а ведь мы умели же это новое
изобретение назвать по-русски - и, воля ваша, слово "светопись" понятнее и вернее
французского слова "дагерротип", которое, как я слышал, ровно ничего не значит.
Да что об этом толковать! Я человек простой, где мне состязаться с людьми
учеными: мне бы только понимать то, что они пишут; и вот почему, Богдан Ильич, я
покорнейше прошу вас истолковать мне хотя приблизительно значение
нижеследующих слов".
Тут начинался предлинный список словам, из которых многие,
действительно, могли бы сбить с толку не только человека неученого, по даже
знаменитого кардинала Меццофанти, который говорит и пишет свободно на
семидесяти двух различных языках и наречиях. Я решился отвечать Андрею
Яковлевичу не письменно, а печатно: во-первых, потому, что, может быть, в этом
ответе и читатели моих записок найдут что-нибудь дельное, а во-вторых, для того,
что это небольшое рассуждение о словесном нашествии иноплеменных будет,
кажется, совершенно у места в записках старого москвича, который любит свой
родной язык не потому только, что этот язык называется русским, а потому, что он
истинно прекрасен, потому, что в его могучих и роскошных звуках отражается вся
юношеская сила и вся мощь народа русского, потому, что этот язык так же
самобытен, так же неистребим, так же велик, как наша родина святая, которую не
могли сокрушить ни татарские погромы, ни завоевания поляков, ни нашествие
французов, ни даже собственные смуты и междоусобия. Теперь об этих народных
смутах и речи нет, но в словесности нашей они еще водятся. Одни хотят переделать
наш язык на французский образец, нарядить этого русского великана в какой-то
пестрый шутовской наряд, другим это вовсе не по сердцу. Одни уверяют, что
по-русски нельзя и простого письма написать порядочно, а другие убеждены, что
русский, который не напишет порядочного письма по-русски, не напишет его ни на
каком языке. Одни ругаются именами Ломоносова, Державина и Карамзина, другие
гордятся этими великими именами. Одни уверяют, что история русского народа все
то же, что история грудного ребенка, а другие говорят, что Русь и при Владимире
Святославиче не походила уже на малое дитя. Теперь вы видите, что в нашей
словесности действительно есть смуты и усобица, не льется только кровь
христианская, не гибнет народ православный, но зато чернила льются рекою и
писчая бумага гибнет целыми стопами.
Ответное письмо Андрею Яковлевичу Миронову
"Любезнейший Андрей Яковлевич! Я получил ваше дружеское письмо, и,
надобно сказать правду, оно заставило меня призадуматься. Ну, задали вы мне
порядочную задачу! Я ужаснулся, когда окинул взглядом бесконечный список этих
исковерканных и перекроенных на русский лад иностранных слов; они, конечно,
были для меня не новостью, но прежде эти изувеченные пришлецы встречались со
мною поодиночке, а теперь, когда я увидел перед собою это безобразное полчище
тенденций, консеквенций, субстанций, абстракций, эксплуатации, то, признаюсь,
волосы стали у меня дыбом. Господи, боже мой!.. Да это второе нашествие галлов и
с ними двадесяти язык! И добро бы еще, все эти уродливые слова были для нас
необходимы, но когда подумаешь, что почти каждое из них можно перевести
буквально на русский язык или, по крайней мере, заменить русским словом,
заключающим в себе тот же самый смысл, то поневоле скажешь: "Ну, господа
преобразователи! Много надобно иметь вам гордости, упрямства и ненависти ко
всему отечественному, чтоб решиться на такое нелепое искажение своего родного
языка. Как бы порадовался знаменитый профессор элоквенции Тредьяковский, если
бы мог провидеть, какие у него будут достойные последователи! Ведь и он также, не
тем будь помянут, любил употреблять без всякой нужды исковерканные
иностранные слова, и он также называл достоинство меритом и говорил вместо
принадлежности атрибут, а вместо последовательности консеквенция. Бедный
Тредьяковский! Жаль, что ты не дожил до нашего времени!
Несмотря на все мое желание угодить вам, почтеннейший Андрей Яковлевич,
я никак не могу отвечать на все ваши вопросы: для этого мне пришлось бы составить
целый пояснительный словарь. Позвольте мне на первый случай истолковать вам
значение только тех слов, которые, как вы сами говорите, более других тревожат
ваш любознательный и пытливый ум. Вот эти слова: тенденция, субстанция,
цивилизация, гуманность, юмористика, меркантильная индустрия, ирритация и
беллетристика.
Тенденция (tendance) - по-русски наклонность, а в некоторых случаях
направление. Преемники Тредьяковского, вероятно, написали бы: "Тенденция умов
совершенно гармонировала с действиями правительства", или: "Жители Океании
имеют прононсированную тенденцию к воровству". А русский человек скажет:
"Направление умов совершенно согласовалось с действиями правительства";
"Жители Океании имеют явную наклонность к воровству". Лет около ста тому
назад, когда несчастный русский язык напоминал вавилонское столпотворение,
слово тенденция было неизвестно, но вместо него часто употреблялось слово
пропензия (propention), которое значит почти то же самое.
Субстанция (substance) - слово от слова по-русски сущность. Даже в обеих
грамматиках, русской и французской, часть речи, называемая по-русски имя
существительное, а по-французски le nom substantif, происходит от одного и того же
корня. Теперь я спрашиваю: что за необходимость из этих двух совершенно
тождественных слов употреблять непременно французское слово, понятное только
для тех, которые знают этот язык? Вероятно, господа восстановители школы
Тредьяковского скажут мне: "Да какой же порядочный человек не знает
по-французски?" А я так думаю, что в Англии, Германии и в разных других
государствах много есть порядочных людей, которые не знают французского языка;
и что за странный вывод такой что за курьезная консеквенция: "Если хочешь
понимать русский язык, учись французскому?"
Цивилизация (civilisation) - производное речение от слова "civil", то есть
вежливый, общежительный; следовательно, civilisation, или цивилизация, значит
одно и то же, что наша образованность, а в смысле более обширнейшем -
просвещение. Спросите у любого грамотного француза, что он понимает под словом
"civilisation", и вы увидите, что он разумеет под ним именно то же, что мы разумеем
под словами просвещение и образованность, то есть общежительность, вежливость,
науки, художества, изящные искусства и образ мыслей, сходный с понятиями
нашего века; следовательно, мы могли бы прожить и без этого новенького словца,
которое не обогатило ни на волос ни наш язык, ни наши понятия. У французов есть
еще слово "les lumieres", которое, в смысле нашего просвещения, заменяет иногда
слово "civilisation". Уж нам бы взять и его; ну, чем слово люмиеры хуже
цивилизации? Оно так же непонятно для русского человека и точно так же придает
какой-то ученый вид разговору, а ведь мы из этого только и бьемся.
Просвещение!.. Подумаешь, какое это чудное слово!.. Мы все им очарованы,
все пленяемся, а между тем никто еще не взял на себя труда определить настоящий
смысл этого слова. Каждый толкует его по-своему: для одного просвещение - дар
божий, для другого - наказание небесное, и как послушаешь, так они оба правы, а,
кажется, истина должна быть одна? Уж не оттого ли это, что в здешнем мире все
имеет свою дурную и хорошую сторону? Ведь самое благодетельное целебное
лекарство может превратиться в яд, если мы станем употреблять его не так, как
должно.
Вообще наши понятия о просвещении бывают до того различны, что одни
часто находят его в полном развитии там, где другие не замечают и малейших его
признаков. Одни говорят, что просвещение начинает уже проникать во все слои
нашего общества, другие, и в особенности усердные поклонники Запада, уверяют,
что оно не делает почти никаких успехов в нашем отечестве, что мы стоим всё на
одном месте и отличаемся от своих предков только платьем и обритой бородою.
Одним словом, что мы точно такие же неучи, какими были лет за сто назад. Я желал
бы спросить этих страстных обожателей Запада: да что ж такое, господа, по-вашему,
просвещение?.. Если вы разумеете под этим распространение полезных знаний,
художеств и наук, смягчение нравов, повсеместное учреждение учебных заведений,
умножение всех житейских удобств, улучшение мануфактурных изделий,
усовершенствование ремесленной промышленности и устроение удобных путей
сообщения, дающих новую жизнь внутренней торговле государства, - так это все у
нас делается; быть может, по-вашему, слишком медленно, да ведь вы знаете,
господа, что в деле просвещения поспешность и скачки никуда не годятся. Ну, что
бы вы сами сказали о человеке, который, не сделав еще потолков и не сведя кровли
над своим домом, начал бы штукатурить и расписывать в нем стены потому только,
что соседи его, у которых давно уже дома построены, принялись за эту
окончательную работу. Вероятно, и вы нашли бы этот поступок необдуманным...
Так чего же вы хотите?.. Уж полно, то ли вы разумеете, господа, под вашею
цивилизациею и прогрессом? Не полагаете ли вы, что русские тогда только
сделаются просвещенным народом, когда совершенно превратятся во французов,
немцев или англичан, то есть станут жить, как они, переймут все их обычаи, будут
смотреть их глазами, мыслить их головой, закидают грязью все родное и заговорят
все вашим исковерканным полурусским языком? Да разве это просвещение? О,
конечно, нет! Это не просвещение, а самое жалкое и презрительное обезьянство.
Если образованные немцы, англичане, голландцы, шведы и даже итальянцы, вовсе
не походя на французов, имеют право называться просвещенными людьми, так
почему же русский не может заслужить этого названия, не утратив своей народной
самобытности? Нет, господа! В наше время безусловное подражание всему
иноземному есть чистый анахронизм. Одни только дети подражают всему, не
рассуждая, а нам уж пора выйти из пеленок.
Гуманность. Я думаю, что в этом слове не всякий француз узнает свое
humanite, тем более что при переделке на русские нравы оно получило смысл
гораздо обширнейший. Гуманность можно перевести русским словом человечность,
то есть способность сочувствовать всему, что составляет истинное достоинство
человека, или вообще любовь ко всему человечеству, и, разумеется, в самом
высоком значении этого слова. Гуманность заменила у нас другое выражение,
которое уже несколько поизносилось, а именно космополитизм. Вероятно, господа
космополиты, сиречь граждане вселенной, оправдывают это странное гражданство
своей любовью ко всему человечеству; следовательно, гуманный человек и
космополит почти одно и то же; надобно только сказать, что есть два рода
космополитизма или гуманности: один выражается не словами, а делом; другой по
большей части ограничивается одним красноречивым пустословием; первый имеет
своим основанием закон божий, второй опирается на просвещение и философию, а
самый опыт не раз нам доказывал, как хрупки и ненадежны эти опоры. Любовь ко
всему человечеству - какое прекрасное, высокое чувство! В духовном смысле это
едва ли не первая христианская добродетель; но посмотрим, то ли оно будет в своем
приложении к нашему мирскому греховному быту. Космополит, сиречь человек
гуманный, не хочет знать никакой исключительной любви; он любит всех одинаким
образом и заботится не о частном благе одного поколения или одного народа, но о
всемирном, общем благе всего рода человеческого; для него мало быть хорошим
отцом семейства, полезным членом общества, верным сыном своей родины, - он
выше всего этого: он гражданин вселенной. Все это прекрасно, звучно и
великолепно на бумаге, а в самом-то деле почти всегда служит благовидным
предлогом, чтоб не думать ни о чьем благе, кроме своего собственного. Друг
человечества, гражданин вселенной!.. Какие очаровательные слова и в то же время
какой верный расчет! Эта многолюдная семья, которую мы называем отечеством,
требует от нас иногда большого самоотвержения, великих жертв, а что может
требовать от одного человека вся вселенная?.. Будет и того, что он ее любит.
Здесь кстати упомянуть о филантропии, близкой родственнице этой модной
гуманности и заштатного космополитизма. Филантропия - греческое составное
слово, которое бог знает почему попало в наш язык. Французы начали употреблять
его потому, что в их языке нет решительно выражения, которое заключало бы в себе
точный и полный смысл этого слова; а мы зачем взяли его у французов? У нас есть
звучное прекрасное слово человеколюбие, которое и по смыслу, и по составу своему
совершенно одно с греческим словом филантропия, составленным так же, как
русское, из двух слов: любовь и человек. И есть же люди, которые называют это
обогащением языка! Я согласен, что язык обогащается, когда мы переносим в него
слова, заключающие в себе новую мысль или понятие, для которых в нашем языке
нет верного и приличного выражения; но если мы свое коренное слово заменяем без
всякой нужды совершенно тождественным иностранным словом, то, конечно, вовсе
не обогащаем, а разве истощаем и портим свой собственный язык.
Юмористика - производное речение от английского слова юмор, которое, в
свою очередь, происходит от французского humeur. Слово юмор дает понятие о
какой-то особенного рода веселости, свойственной англичанам или, вернее сказать,
некоторым английским писателям, в голове которых стоит имя известного юмориста
Стерна, написавшего роман "Жизнь и мнения Тристрама Шанди". Если вы спросите
меня, можно л