ебя. Нам самим ничего не надо. Видели вы - как мы едим, как мы живем, во что одеваемся. Нам мало требуется. А это для обители, во славу Божью, для угодничков. Имение монастыря - не имение монахов. Монастырь может быть богат - а монахи бедны. Это у нас и исполняется. Роскоши вы нигде не встретите!
- Так и довольствуйтесь тем, что имеете, не желая лучшего!
- Это точно, мы для себя и не желаем. Но для угодничков мы должны стараться...
- Лучше пусть в мире богатство будет. Народ ведь бедствует у нас!
- Верно, что бедствует, но оно и лучше. Помните, что в Евангелии про богатого сказано: легче верблюду - в игольное ушко, нежели богачу в царствие Божие. В мире-то человек обогащается, а тут сокровищами обители имя Господне прославляется. Ему же честь и поклонение. Оно точно: народ в мире убогий, мы и помогаем при случае. Окроме того, в деревни деньги посылаем когда...
Оружейная Соловецкого монастыря разом переносит посетителя в ту ветхозаветную старину, когда мы бились еще бердышами, не зная прелестей митральез, шасспо и крупповских пушек. Впрочем, в расположении старого оружия не видно никакого порядка.
- Хлам старый, - с презрением говорит монах. - Один из Питера у нас был: много, говорил, денег можно за него получить, за ветошь эту. Неужли такая глупость есть?
- Есть!
- Чудеса! Какого народу на свете нет! Хошь бы железо стоющее было, а то проржавело все!
- По этим остаткам изучают старину!
- В летописях достаточно есть. Не будет народ счастливее оттого, что узнает, чем предки его затылки ломали друг другу!
Что было возразить!
- Моя бы воля - я сейчас бы продал все это!
- Мне уж говорил один монах, что он бы и ризницу в деньги обратил!
- То ризница, то дело другого рода. Там святыни: например, ризы, кои св. Филипп, св. Зосима и св. Савватий носили. То все благочестие в народе поддерживает... А от оружия этого кровью пахнет... Оно никого не просветит и не образует!
- У нас вот нынче народное образование по недостатку средств развиться не может. Вот бы от своих достатков монастырь хоть бы для селений Архангельской губернии уделил малую толику!
- В светском просвещении - добра мало. Грех и помогать ему. Ежели бы такие школы, как у нас, например, - иное дело. А то, что за сласть - изучают языческие языки, а духовного и не слыхать. Иной лба себе перекрестить не смыслит. Мотает рукой, как коромыслом... Спаси, Господи, от образования такого!
Шенкурский хлебопашец в рясе
- Да, разное на свете бывает. Иной и не помышляет об иночестве, а Господь приведет его к такому концу. Вот и я тоже, первый по волости богач был, кормил народ сам, за подряды брался... Одного хлеба сколько сеял. И не знаешь, к чему судьбинушка наша идет!
- Как же вы в монастырь попали?
- Голубчик мой, как это спрашивать так; я и сам не знаю, как попал. Случилось, вот и все. Сначала несчастие постигло меня, одно за другим. Деньги, признаться, были - родной брат, питерец, подсмотрел и украл. Господь с ним, я ему давно простил. Пусть только на добро; потом, все равно, ему же оставил бы; детей, вишь, у меня не было. Опосле этого дом сгорел. С той поры поправиться уж не мог. Жена в скорости померла, не вынесла. Потом злой человек скот у меня испортил. Как Иов многострадальный из богатства в нищету произошел: из первого по волости - последним стал. Ночью, бывало, как никто не видит, такое ли горе возьмет. Заплачешь, как дитя неразумное. Узнал стороной, что в Питере брат разбогател. Он по артельной части. Пошел к нему; думаю, отдаст, что покрал. Точно. Как увидел меня, спокаялся. Заплакал. Очень, говорит, совесть меня за это самое мучает. Но одначе я с твоих денег жить стал. Теперь вот - бери, мне не требуется твое, своего, благодарение Богу, много. Уговаривал в Питере остаться, да я не остался. В поле тянуло. Опять же могилки там в селе. Жена да мать лежат. Как бросить? Да и питерское житье не по душе мне было, признаться. Ни тебе простору, ни тебе работишки настоящей нет. Болтаются все так-то. Кто про что. Шум, суета, народ оголтелый, добродетели в нем нет, все бьет на обман. Промеж пальцев уйдет у тебя. Пошел я домой. Только - в Новой Ладоге это было - завернул я ночевать в одно место. Утром встал, ни денег, ни паспорта. Опять лютые вороги покрали. Горше всего мне на этот раз стало. Я в полицию. Кто тебя знает, говорят, - кто ты такой? Какой ты есть человек? Может, - бродяга? Поверишь ли, кормилец, вместо защиты - в тюрьму попал. Вот она правда какая - у судий земных. Прости им, Господи, не ведят бо, что творят. Списался я из тюрьмы с братом; тот устроил все, денег малую толику прислал. Пошел я опять домой, что птица с оборванными крыльями. И стал с той поры тяготу носить. Допрежь я и неурожая не знал; а теперь, что ни год - то морозом ниву побьет, то дожди такие, что хлеб на корню погниет; то засуха, то разливом пашню смоет. Перемогался я, перемогался, да и затосковал. Просто нет мне нигде спокою. Куда ни пойду, везде люди богачество мое видели, везде мне прежде в пояс кланялись, везде я первый человек был. Не так тяжко тому, у кого никогда ничего не бывало. Выйдешь ли на поле - у других колос золотом налился, шумит нивушка на радость работнику - хозяину, а у меня колос редкий да мелкий, зеленый еще... Вдаришься об землю, да плачешь... А то уйдешь от людей в леса, глушь-от у нас беспросветная. Царство!.. И бродишь там дни, по ночам только домой, словно вор какой, пробираешься... Все опротивело! Раз я тундру на поля снимал. Осень холодная стояла. Тундру-то снимать по колено в воде приходится. Тут и робишь, тут и спишь, тут и Господу Богу своему молишься. Иногда недели по две так-то: одичаешь весь. Вот и работаю я один-одинешенек. Раз это занедужилось мне, и прилег я; место посушей нашел. Лежу я, а в глазах все обители пречестные. Купола зеленые, кресты золотые, да стены белые... В ушах - колокола... Так и гудит. Клир невидимый молитву поет. Точно кого-то в иноки посвящают. Так дня три было. Как пришел я в себя, так и обещался сходить к преподобным Зосиме и Савватию на год, ежели выздоровею. Опосле этого как рукой сняло. Ну, я и продал все: и землю, и скот, какой остался, и пошел сюда. Пожил я год - работник я хороший - монашики уговаривали меня остаться, сам архимандрит покойный: - живи, говорит, у нас, Алексей, что тебе, бобылю безродному, в мире делать, молись, да работай на обитель святую. Ну, сходил я домой, поклонился родному селу, церкви нашей, да на могилках поплакал. Потом выправил себе от обчества увольнение и пошел в Соловки. Десятый год теперь живу здесь... А все старого горя не заесть - дьявол, видно, мутит нас. Года три тому назад брат приезжал. В купцы вышел. Помолился здесь, у меня в келье пожил. Только сам его я попросил, чтобы уезжал скорей: невмоготу было. Тоска такая. Миром от него пахло. Сам с ним ушел бы, если б он подольше остался. Как уехал, и опять ничего. Вот разве когда на лугах работаешь, так тянет домой. Так бы и бросил все и пошел!
В монастыре зазвонили.
- Пора на спокой! Прости, Христа ради! Так разговорился я с тобой, добрый человек, теперь, пожалуй, опять мутить начнет. Лучше не вспоминать. Легче...
Белая, без тьмы и без свету, ночь окутала острова. Только крики чаек да говор волн и нарушали безмолвие этой пустыни.
Анзеры и особенно гора Голгофа пользуются такою же славою, по поразительной красоте своих пейзажей, как и Секирная гора. Анзеры - большой и гористый остров Соловецкого архипелага. Здесь находится скит и, кроме того, у берегов производятся рыбные ловли. В Анзеры нас отправилось около пятидесяти богомольцев.
Рекомендую всем туристам от одиночества в дороге бежать, как от огня. Природа сама по себе все же не так интересна, как люди, а на таких пунктах, как Соловки, странники и странницы представляют такое разнообразие типов и племен, что ими, право, не грешно заинтересоваться. Тут и грузин с Кавказа, и казак с Дона, и корел из Кемского уезда, и сибиряк чуть ли не из-под Ялотуровска. Тут и высокая, сгорбленная фигура странника в скуфейке и с классическим посохом в руках, тут и молодое красивое лицо бабенки, посещающей святые места с целью вымолить себе у Бога ребят. Тут и бойкий поволжский мещанин, и купец старого закала, с бородою за галстухом, в сером сюртуке до пят и высокой шляпе с широкими полями. Тут и зоркий еврей перекрещенец, и батюшка соборный протопоп из-за Урала. Это целый калейдоскоп типов. А серое крестьянство - на первый взгляд оно покажется однообразным. Но всмотритесь в него: какое богатство типов, и каких еще! Общее у всех - только выражение затаенной боли в лице, словно все они носят тяготы не по силе, словно каждый чувствует над собою бич. Переговариваются они больше междометиями. Редко вырвется короткая фраза; все понуро, недоверчиво, забито, поругано и запугано. Зато женки, что это за неугомонные болтуньи! Языки у них - словно колокольчики почтовых лошадей в дороге. Пройдите с ними часа два, и вы почувствуете боль в голове, звон в ушах, точно от угара. О чем-то они не переговорят между собою. Особенно старухи - те неистощимы: тут и пуп земной, и купец Синепупов, и Евангел какой-то, папа римский, с тремя хвостами; козьмодемьянский дьячок, у которого борода клином - большой мастер заговаривать зубы, и Иерусалим-град, и деревня Сычевка, и левиафан-рыба, лично виденная где-то за морями, и белозерский снеток, о прелестях которого распространяется новгородская торговка, замешавшаяся сюда же. Голова закружится, и все вокруг ходуном пойдет. А вот, например, волжский юркий паренек рядом с современным купчиком, в модной жакетке и шелковой летней шляпе. Послушайте их.
- И плывем этта мы на праходе; я за капитана был, - живописует паренек, - а ночь хоть глаз выколи. Сигналаф этих мы и запаху не знаем, потому - беспокойное дело, от Бога не убережешься. Бежим - авось-де Господь пронесет. Вдруг - шаррах... История! В барку въехали. Что делать?.. С барки народ орет: спасай, братцы, - тонем. А нам как спасать: мы сломали - в ответ попадешь. Я сейчас - задний ход, обошел барку, да давай Бог ноги! Так и ушли. Пассажиров в тот раз не было!
- Потонули, поди, с барки?
- Как не потонуть! Все, должно, потопли, не без эфтого. Народ отчаянный!..
- Божье произволение!
- Известно, Бог-Господь. Без него ни-ни!
- Да, это бывают, точно, случаи. О запрошлым летом хлеб я на барках послал. Только барки и дошли до пристани. Оттуда приказчик пишет: какая цена будет. Рубль за пуд - пишу. Только дня это не прошло - дает он мне депешь: у Ивана-де Ефимыча десять барок с хлебом, рожью, потопли. Я сейчас: продавай хлеб рубль двадцать. Хорошо! Только через семь ден опять депеша: у Аладьина три баржи обсохли и хлеба много попорчено. Я сейчас молебен святому Николаю Чудотворцу, а приказчику: продавай по полтора. Что ж бы ты думал? - В рубль шестьдесят хлеб пошел!.. В рубль шестьдесят!.. Что одного барыша взял я тогда - страсть!
- Но, однако, я за это нонешний год колокол в церковь пожертвовал!
- Это хорошо. По купечеству все больше колокола жертвуют!
- Фасонистей оно как-то. На целую церкву нашего финанцу не хватит. Ну, так колокола!
- Точно что фундаментальнее!
В другой группе - другие и разговоры.
- Так вы говорите, что при отношении?
- Да-с. От сего числа за нумером 0000 имею честь покорнейше просить, и пошел, и пошел. Мы сейчас, как получили, наистрожайше становому: предписываем-де... и, в случае допущения медленности, имеете вы подвергнуться законному взысканию, на осн. ст. 00, XV тома!
- Ну, и что же? - с видимым участием вопрошает первый.
- Сейчас становой в село, мужиков на цугундер - так вас, растак... Кузькину мать помянул. - Розог! Сию минуту подать!
- Далеко парень пойдет. Губерния наша отдаленная. Университетских нам не требуется!
- Н-нет. Нам модников не надо, - восхищался собеседник. - Нам дельцов подавай; чтоб все мог - единым взмахом. Veni, vidi. Vici... {Пришел, увидел, победил (лат.).} Изволили учить в семинарии?
- Ну, а казенная палата, что?
- По уведомлении удовлетворилась. Мы ей тоже очки втерли: тотчас-де по получении отношения были приняты самострожайшие и наискорейшие меры, причем такому-то предписано неукоснительнейше взыскать, ну, и прочее...
- Неукоснительнейше?
- Неукоснительнейше...
- Хорошие слова есть, ежели кто настоящим стилем владеет!
Переходя от одной группы к другой, я не забывал и окрестных видов. Каких только здесь не было озер! Одно - словно сверкающая на солнце коса; другое - сплошь покрытое островами; третье - гладкое и чистое, как зеркало. Одни за другими сменялись волшебные картины. То обрыв - вы останавливаетесь и смотрите: под вами синеют верхушки деревьев, далеко уходит сочная понизь с лесами, озерами и скалами; то - с двух сторон сжимают дорогу крутые откосы зеленых гор. Вот море глубокою бухтою врезалось в землю; только узкий пролив соединяет ее с бесконечным водным простором. Бухту обступили высокие сосны и недвижно протягивают над нею высокие своды.
Как там покойно, тихо и прохладно. Тут ловят монахи рыбу, здесь ими выстроен домик для рыболовов и поставлены вороты для вытаскивания неводов. Скоро мы подъехали к берегу, где кончался остров Соловецкий.
Версты за четыре синели Анзерские горы. На самой окраине берега изба, или, по-здешнему, келья перевозчиков. Мы все сели в два больших карбаса. Весла блеснули, и лодки прорезали покойную влагу. На этот раз пролив был спокоен, но здесь нередко случаются бури, опасные для маленьких судов, потому что у Анзерского берега находится большой сувой (толчея, водоворот). Даже и теперь, когда море было тихо, - пределы сувоя очерчивались заметно, составляя совершенно правильный круг, в котором течение воды напоминало собою громадную спираль. Несмотря на самую безмятежную погоду, как только наш карбас вступил в пределы толчеи, его стало весьма заметно покачивать, и гребцы измучились, прежде чем достигли берега. Рядом со мною сидели две сестры-странницы. Одной из них было двадцать, другой - девятнадцать лет. Я разговорился с ними - и оказалось, что они бродяжничают уже десять лет обе. Их мать зажиточная перемышльская мещанка - в первый раз потащила их на богомолье в Киев.
- С тыя поры мы и одного лета не можем выжить дома, так и тянет, так и тянет. Особенно, как лески зазеленеют, да на полях цветики почнут алеть. Уж как нас тятенька бил, матушка тоже учила, не жалеючи - нет наших сил. Урвемся и уйдем. Так и бродим до зимы!
Тут же с ними оказалась и молоденькая хохлушка из Пирятинского уезда. По расспросам обнаружилось, что она пошла странствовать во избежание замужества.
- Отчего ты замуж не хочешь?
- Не хай Бог боронит!
Главное в семейной жизни пугала ее необходимость ежедневно варить "чоловику" галушки.
- Давно ты странствуешь?
- Та вже годив с три буде!
- Что же ты потом будешь делать?
- Що Господь даст!
- Ну, а отец у тебя есть? - Девушке не было и 19 лет.
- Ни... На базар поихав, та и по сий час не вертался...
Тут же присутствовала и странница из Москвы, ухитрившаяся дойти до Архангельска, питаясь подаянием и не истратив ни гроша из собственных денег.
- Ну, а в Москве, чай, много помогли на дорогу? - спросил я.
- Ка-ак не помочь, - запела та: - В Москве завсегда можно благодетеля найти. Купцы. На то им и капиталы Творец Небесный дает. А капиталы у них немалые. Ну и они тоже силу свою чувствуют. К нему, поди, тоже знать надо, как подойти: безо всякого резону - хвосты оборвут. А знаешь, так и не оставят. Что-что - а на кофий завсегда достанешь. Да... Подитко у него - другой заслужи. Ты думаешь легко?.. А все смирение мое, покорство. Обидит ли кто, собак ли напустит - травят нашу сестру тоже, - камнем ли мальчонко швырнет, я, старушка, и слова не скажу...
- Примерно годов пять тому купцы в сундушном ряду меня кирасином облили, да и подожгли, - что ж ты думала, облаяла я их? - Залилась я - старушка - слезами горькими и, как потушили меня, пошла себе. Потому всевидящее око... Зрит оно простоту мою и взыскует за самые эти муки. Вот, примерно, к купцу одному я пришла. Мужчина из себя красивый, - десять пуд одной ручкой подымают. Страшенный такой, вид значительный. А жрет поскольку - Господи, спаси его душу. Как это допустили меня в палаты к нему, и обмерла я, мать моя. Пер он, пер этого гуся, а опосля за поросенка принялся. И меня, постницу старушку, соблазнил. У меня, говорит, апекит такой. Одначе, десять рублев на дорожку изволили пожертвовать...
- А кофь пить грех! - вставила пожелтевшая и высохшая странница.
- Врешь, кто много этого кофия пьет, тот и в могиле не тлеет. Кофь из ерусалимской земли идет, на верблюде - медведь такой большенный есть. Из благословенной земли!
- А ты сама видела?
- Сама, своими глазами! - не смигнув, подтвердила московская салопница.
- Ну, если сама...
- Медведь этот большущий и на тридцать семь верстов от Сион горы живет. Одначе, человека он не трогает, потому ему по положению большой припас от турецкого салтана идет. За это он кофь и возит. А кофь, мать моя, с неба как манна падает, и девицы невинные собирают его, и младенцы... И поэтому прозывается оно мокка... А это премудрость, и понять ее простым разумом невозможно. Главное, не измышляй и сократи себя!
Таким образом пролетело время до того момента, когда на ясном небе, над большою лесистою горою обрисовался полувоздушный Голгофский скит. Трудно определить, что изящнее - этот ли уголок, или Секирная гора. Сравнения в области красоты, будь это красота женщины или природы, все равно, - невозможны. Все зависит от того, как в данный момент падают лучи, как легла тень; важно и предварительное настроение зрителя. Сказать откровенно, встречая постоянно прелестные пейзажи на этом, сравнительно небольшом, клочке земли, я до того пригляделся к ним, что они далеко уже не производили прежнего впечатления...
Тем не менее, первое впечатление Голгофы прекрасно. Это мираж, мягко рисующийся в синеве неба... Когда смотришь в эту высь, так и кажется, что там человек должен оставить все земные помыслы и отдаться или мистическому созерцанию Божества, или изучению сокровеннейших тайн природы. Как жалко, мелко и ничтожно должно все казаться оттуда: и люди - такими маленькими, и сооружения их - такими незначительными. А этот упоительный горный воздух! Я сам испытал здесь его влияние. Он опьяняет человека. Грудь расширяется от восторга, кровь движется быстрее, усталости нет и в помине. Все выше и выше.
Когда мы ступили на Анзерский берег - общий силуэт Голгофы заслонился другими, менее высокими горами. Тут уже озер меньше, но зато как прелестны здесь лесные дороги! Кажется, шел бы по ним без конца. А между тем - ни ярких цветов, ни певчих птиц. До чего должен быть очарователен пейзаж, если он заставляет забывать о скудости красок и звуков.
Тут многие купались в море. Вода до того пропитана солью, что последняя осаждается на бороде и на волосах. Она холодна, как лед, но когда выйдешь на берег, тело горит, и сам чувствуешь себя как будто возродившимся. А сцены при купанье!..
- Мотри, Петра, колько тут угодников, может, купалось, а ты, животная твоя душа, без молитвы в воду лезешь. Нешто это в правиле - песья твоя голова?
Петра начинает молиться.
- А ты, идол, не лайся, - серьезно заканчивает он молитву, - не знаешь, кое здесь место?
- Наш председатель ныне Анну получил! - рассуждает чиновник, приседая в воде.
- Что говорить: человек просвещенного ума!
- Во все планеты посвящен!
- Химик настоящий!
Наконец, вся орава двинулась вперед. Скоро мы нагнали баб, тараторивших впереди, как сороки. Рядом с нами, у самых ног, бежала куропатка.
- Господи! - восхищался крестьянин. - Это ли еще не чудеса? Дикая птица, а к человеку как собака льнет. Ну и монашики. Возвеличил их Бог, видимо. Это верно... - Нет, а вот у нас лесничий был, так тот голубей жрал. - "Немцы одобряют". - Народ подлый! - "Точно, что подлый". - Они от Каина пошли...
Дорога, наконец, пошла в гору. Она поднимается вокруг нее спиралью. Мы бодро подвигались вперед, и порою, как выходили на открытое место, словно заоблачный храм, светился над нами скит Голгофы. Несколько раз принимались отдыхать. Один юродивый странник полз вверх на коленях. Крестьяне чуть не крестились на него. Странница, та не отступала от него ни на шаг. Остановится он - и та станет. Начнет он класть земные поклоны, и та сейчас же. Так до вершины горы.
Вид с колокольни Голгофского скита еще шире, величественнее и разнообразнее, чем с Секирной горы. Перед вами бесконечный простор синего моря, в которое врезались бесчисленные мысы соловецких берегов. Острова Анзеры, Соловки и Муксальма лежат далеко внизу под вами. Вы охватываете каждую подробность этой картины, ни на минуту не теряя общего ее впечатления. Это - замечательно целый в художественном отношении пейзаж. Горы, леса и озера - каждое имеет свой собственный оттенок. Бесконечное разнообразие этих оттенков привело бы в отчаяние живописца. А их переливы, их переходы одних в другие! Это целая поэма природы, и, глядя на нее, вы точно внимаете беспредельному миру чудных гармонических звуков. Под вами, внизу, словно частые стрелки поднимаются верхушки темных, бархатистых елей; рядом с ними березовые рощи под горячими лучами солнца кажутся пятнами расплавленного золота. Но что сравнится со смешанным лесом сосен, елей и берез! Это - невыразимая красота при таком освещении. А вдали Соловецкая обитель с ее часовнями, точно легкий призрак. Весь розовый, с искрами своих крестов - он ласкает взгляд туриста. Отдаление ослабляет все резкие контуры, остаются только нежные, мягко рисующиеся линии. Взгляните прямо под колокольню. У подножия горы Голгофы - озеро, это клочок голубого неба. На нем - точно щепка, всмотритесь - словно какая-то муха копошится на этой щепке. Это - плот, а на плоту монах, удящий рыбу. Каждая мелочь отсюда является совершенством, каждый штрих полон изящества и прелести. На самом краю горизонта лежит противоположная оконечность пейзажа - Секирная гора. Скит на ее вершине кажется белою искрой. Между нею и последнею чертою горы - полоса голубого неба, как будто этот монастырь, опускаясь с высоты, повис далеко над вершиною...
Оглянитесь в другую сторону - безбрежная лазурь моря. Вот на самом краю его что-то полощется, что-то мелькает. Чайка или парус? Всмотритесь. Ближе и ближе это ослепительно-белое крыло, и скоро перед вами тонко обрисуется большая поморская шкуна, рассекающая синеву моря. Вот еще несколько таких чаек. Все они тянутся к Архангельску с Мурманского берега.
- Белухи, белухи в море... - говорит около монах, указывая налево.
Я всматриваюсь и ничего не вижу.
- Да вон они... - Еще усилие, и тот же результат. Нужно приучить свой глаз к таким расстояниям; нужно постоянно жить среди такого бесконечного горизонта, чтобы в подобном отдалении отличить круглые очертания белых голов, ныряющих в синих волнах.
Как прекрасен должен быть этот вид в ясную лунную ночь! Да, - впервые подвижники Соловецкого монастыря, должно быть, не были похожи на нынешних монахов, ушедших в одну физическую работу. Пункты, выбранные для устройства скитов и часовен, обнаруживают в их строителях высокое чутье художественной красоты. Как не завидовать этой аскетической обители, отвоевавшей на севере лучшую жемчужину этого края - Соловецкие острова...
Когда мы сошли вниз, молебны были уже кончены. На скорую руку мы прошлись по кельям скита. Та же простота обстановки, та же бедность. Около лестницы, ведущей вверх, развешаны на стене морские карты. Они не напечатаны, но сделаны монахом. Это работа одного моряка, успокоившегося после треволнений кругосветных плаваний в тихой и мирной пристани монастыря.
- Назад пора, чтобы поспеть ко времени! - рассуждают богомольцы.
- Пора, пора, братцы. Трапеза, поди, скоро будет!
И толпа, помолившись в последний раз, как волна, отвалила от скита и вся рассыпалась по горе.
Последние часы в монастыре
Пароход "Вера" уже разводил пары.
Жаль было оставлять эту чудную природу. Хотелось еще побродить в лесах и горах Соловецкого архипелага, посидеть на берегах его озер, на скалах у вечно шумящего лазоревого моря.
Тут даже отсутствие жизни, вероятно, благодаря новости и свежести впечатлений, чувствуется не особенно тяжело.
Перед отъездом еще раз хотелось окинуть последним взглядом эти чудные острова.
Я взобрался в купол собора, где в четырех башенках проделаны маленькие окошки.
В последний раз из лазури неба и из лазури моря выступали передо мною эти - то черные, то золотые мысы... В последний раз из массы елей и сосен сверкали живописные взвивы серебряных озер. В последний раз звучал в ушах моих неугомонный крик чаек.
В монастыре загудели колокола.
Торжественные звуки разливались, как волны, на той вышине, где стоял я. Тонкая, дощатая перекладина подо мною дрожала. Колоколенка казалась висящею в воздухе. Жутко становилось здесь. Чувство инстинктивного страха проникало в душу. А все-таки не было сил оторваться от этих прекрасных окрестностей. Вот солнце зашло за тучку. Из-за ее окраины льется золотая полоса света. Косо охватывает она березовую рощу, и каждое дерево ее, каждый листик золотится, словно насквозь пронизанный лучами. Вот целые снопы света разбросило направо и налево. Одни ушли в густую тьму соснового леса, и на золотом фоне ярко обрисовалась каждою своею ветвью громадная передовая сосна. Другие сплошь охватили серую скалу, и в массе темной зелени она кажется чеканенною глыбою золота. А эти часовни! При таком богатом освещении они теряют свой казенно-буржуазный вид. Вот что-то ослепительное лучится между деревьями, хотя его не видать, по крайней мере, трудно рассмотреть очертания светящегося предмета. Это - маленькое, все на минуту озаренное озеро. Вон по золотой полосе дороги лепится серая лошаденка с черным монахом; а там, вдалеке, на недвижном просторе моря?.. Там паруса за парусами и туманные, едва намеченные очертания поморских берегов.
Куда ни взглянешь, повсюду лазурь, золото и зелень.
Пора вниз. Богомольцы уже потянулись к пароходу. Вон целые группы серого крестьянского люда в последний раз кладут поклоны перед стенами гостеприимно приютившей их обители. Вот у пристани собрались монахи и что-то работают...
Когда я сошел вниз - трапеза была уже кончена. Остальные странники и странницы толпились на палубе парохода. Все с громадными кусками хлеба, данными им на дорогу; говорят, что выдавали и рыбу. Не знаю - не видал. Зато многие попались мне в новом платье и сапогах, безвозмездно выданных им из рухлядной лавки монастыря. У всех были ложки соловецкого изделия, финифтяные крестики и образки...
Шумный говор стоял на палубе... О. Иван, командир "Веры", - уже на своем месте... Команда ждет... Первый свисток. Пора и мне занять место. Я уже направлялся к трапу, когда случайно заметил невдалеке молодого послушника-поэта. Он тоскливо глядел на сцену отъезда. Я еще раз подошел к нему пожать руку на прощанье. Он заметно смутился.
- Послушайте, - горячо обратился я к нему, - человек с вашим талантом не должен отрешаться от жизни. Вы, как раб ленивый, зарываете таланты свои в землю. Поедем со мною... Бросьте эту рясу, вы принадлежите миру - и он вас зовет к себе. Вы - послушник и не дали никаких обетов. Еще не поздно. Через час пароход отчалит и воротит вас - к жизни, счастью, может быть, славе...
Прекрасное лицо юноши потемнело.
- Я не раб ленивый. Я не зарываю таланта в землю, а приношу его в жертву Богу. Там - указал он за море, - там весь тот мир, куда вы меня зовете, представляется мне одною могилою. Там нет истинной радости, истинного счастья. Истинная радость, истинное счастье - молиться за нее и ждать смерти, чтобы соединиться с нею. Судьба моя решена; не говорите больше... Второй свисток...
- Послушайте... Еще одно искреннее предложение: пошлите несколько ваших стихов в Петербург. Если их встретит успех, вы сами тогда решайте, что делать...
Он посмотрел на меня уныло.
- После того разговора с вами я всю ночь обдумывал ваши слова. Вы сказали, что у меня есть талант, и на минуту во мне воскресло старое. Куда-то хотелось в даль, вырваться отсюда... Сердце билось так больно. Я испугался самого себя и стал молиться, молиться. Я молился всю ночь, и под утро Господь внушил мне, что делать... Чтобы суетность не смущала меня более - я сжег все, что написал когда-нибудь... Я сжег даже... - с усилием глухо проговорил он, - даже ее письма. Теперь я весь принадлежу Богу... Не смущайте меня!
Слезы блеснули в его глазах, печальная улыбка на миг озарила его бледное лицо... Он, не прощаясь, повернулся и, понурившись, пошел прочь... Мне было тяжело, невыразимо тяжело. Я сетовал на аскетизм, не чувствуя в эту минуту, что в жизни у человека бывают моменты, когда такой аскетизм является живою потребностью его души...
Едва я успел взбежать на трап, как дан был третий свисток, и пароход медленно отчалил от пристани.
В каюте, на палубе и дома
Наше обратное плавание было очаровательной прогулкой. Весь сияющий, голубой простор моря казался безграничным зеркалом, в центре которого тяжело пыхтел и дымил наш пароход. Солнце обливало горячим светом палубу с яркими группами расположившегося на ней народа. Золотые искры сверкали в воде. Лазурь голубого неба не омрачалась ни одним облачком.
- Ишь, какую Господь погодку посылает опосле поклонения угодничкам, - замечает один крестьянин, вытягиваясь у кормы на своих сумках. - В тот раз ветер, сивер был!
- Тут не ветер, а грехи наши... теперь, как от угодничков - так милость!
- Много ль ты в обители чудес видал?..
- Все видал... А чудес этих там не перечесть.
- Все Бог, братцы... Ишь, как он монашиков устроил. Посередь моря на камне живут!
Я разговорился с высоким видным монахом, отправлявшимся в Архангельск для каких-то закупок.
- Давно ли вы в монастыре?
- Шестой год. Прежде я портовым слесарем был... Монастырь меня пригласил работать на 180 руб. содержания в год. Их пища, разумеется!
- С чего же это вы постриглись?
- А монахи убедили. Нужен я им был. Жену я уговорил тоже в монастырь, в Холмогоры, дочерей туда же, а сам в Соловки!
- Сколько же вы теперь получаете за работу?
- Двенадцать рублей в год!
- За что же вам так уменьшили жалованье?
- Потому я монах теперь, обязан на обитель трудиться!
- И нравится вам в монастыре?
- Не худо... нравится... Обеты тоже дал!
Наступала ночь. Солнце садилось в одиннадцать часов. Я стоял на капитанском баке и наблюдал оттуда, как постепенно морской простор изменял свои цвета и оттенки. Из голубого он перешел в ярко-золотистый, потом в багровый, розовый, желтоватый, и, наконец, когда солнце село, море приняло свинцово-синий колорит. Мимо парохода проплывали белухи. Говорят, что здесь иногда приходится встречать и моржей. Мы нагнали несколько поморских шкун и одного неуклюжего ливерпульского угольщика... Становилось свежо. Я пошел в каюту.
Скоро между мною и спутниками моими по пароходной каюте "Веры" завязалась оживленная беседа о пережитых впечатлениях на Соловецком архипелаге. Болезненная и бледная жена моего знакомого за неделю сильно оправилась, пользуясь благорастворенным воздухом островов. На лице ее играл румянец, она чувствовала в себе больше силы и здоровья.
- Славное место. Вот бы где больницу устроить с морскими купаньями... - заметил кто-то.
- Не всегда удобно. Когда северный ветер дует - там холодно!
Наконец, разговор зашел о монахах. Мой собеседник резюмировал свои впечатления.
- Соловецкий монах, - говорил он, - тип крестьянина-хозяина. Он зорко блюдет свои интересы, работает сам, не отказываясь от косы, лопаты и снасти, слепо верит и слепо повинуется. У него развит стадный инстинкт. Он готов на все ради своей общины, ради обители. Это человек труда. Он не рутинер, потому что бойко переймет все, что найдет хорошего у других, и устроит это у себя, пожалуй, еще лучше. Он не отступит перед препятствиями. Нужен ему мост через море - он завалит море каменьями, нужны ему пароходы - выстроит их, доки - подумает и сделает их на славу. Он изобретателен и предприимчив. Но в то же время он крайне прост во всех своих потребностях. Ряса грубого сукна, рубаха - из деревенского холста, да бахилы вместо сапог; обильная, но грубая трапеза, да - как верх роскоши - чай утром и вечером, больше ему ничего не надо. Приобретательные инстинкты в нем развиты сильнее всего, но он приобретает не для себя, а для общины. Он суеверен, как пахарь, но зато и работает, как последний. За свое состояние он держится цепко, даже рискуя навлечь на себя неприятности. Он никому не дает взятки, не пойдет ни на какое рискованное дело, он везде верно рассчитывает и никогда не ошибается. С первого взгляда он покажется не умен; вы с видом превосходства начнете ему объяснять что-нибудь, но будьте уверены, что он уже обдумывает в это время, как бы половчее обойти вас, заставить поработать над исполнением той же работы вас самих для обители. Нужного человека он не выпустит из рук. Рано или поздно он наденет на него клобук и рясу и приурочит к монастырю, хотя бы только для того, чтобы поменьше платить ему денег. Общинный инстинкт развит в нем так сильно, что он не станет поддаваться на невыгодные для монастыря, но выгодные для него лично предложения. Тут, кроме боязни угодников, - расчет на то, что только благодаря могучей Соловецкой общине из бедного, загнанного крестьянина-батрака он сделался сытым, обеспеченным, хорошо поставленным и уважаемым тысячами богомольцев монахом. К нему богомолец не обратится просто: отец святой; как ваше имя святое; где ваша келья святая; благослови, святой отче!.. И все в этом роде. Монахи сами для себя - лучшая полиция. В монастыре никто из них ничего не осмелится сделать - его сейчас же выведут на чистую воду, потому что каждый позорящий поступок роняет достоинство обители, подрывает веру в нее и прежде всего отзывается на суммах прихода. Он помнит все былое и ласков с богомольцами, ласков с рабочим-крестьянином. Короче сказать, если бы не аскетизм, - Соловки были бы идеалом рабочей общины!
- Ты нарисовал слишком привлекательную картину, друг мой, - мягко прервала моего собеседника его жена, - ты забываешь, что этот монах почти не живет духовною жизнью. Для него нет науки, искусства. Он доступен только меркантильному интересу. В его благочестии слишком много суеверия, его молитва - не живое, неудержимое излияние души, а раз навсегда установившаяся форма, исполнение которой он считает для себя обязательным. Его Бог - не Бог милосердия и любви, а Бог гнева и кары. Он замкнулся в самого себя и не поддается никакому глубокому и нежному чувству. Он не понимает даже красоты той природы, посреди которой живет. Для него важен не дух, а мертвая буква. Он хороший хозяин, но это - хозяин-мироед. Он хорошо обращается с рабочим, потому что это - рабочий добровольный, не требующий у него денег. Он корыстолюбив до жадности. А главное, в его душе нет ни понимания истины, ни потребности любви, ни поклонения красоте, в чем бы последняя ни выражалась - <в> широкой ли панораме гор, озер и лесов, в великодушном ли поступке собрата, в лазури ли голубого неба.
- Вы забываете, что отсутствием всего нежного, мягкого, всего, что отличает троглодита от человека современной нам эпохи, он обязан - своему аскетизму. Только близость женщины и детей дает все это. В крестьянской семье женщина не имеет этого значения, потому что она сама изголодалась, огрубела, обессилела. Короче, Соловецкий монастырь показывает, чем была бы крестьянская община, если бы она не подавлялась в течение целых столетий разными пагубными влияниями. Здесь развита исключительно экономическая сторона такой образцовой общины. Выделите аскетизм, дайте сюда женщину - и вы увидите, к чему пришла бы эта горсть людей!
- Значит, вы признаете, что такая община могла бы существовать в иной форме, т. е. не в форме монастыря? Что без св. Зосимы и Савватия, действительно, создалось бы здесь такое единство и общность интересов, такая стройность взаимных отношений, такая любовь к труду?
Ни один из нас не ответил на это. До сих пор все рабочие общины оказывались прочными только тогда, когда в основу их положено религиозное начало. Таковы Моравские братья, Перфекционисты, Шэкеры, Мормоны и т. д.
Может ли существовать чистая община, рабочая община? Это вопрос будущего, тесно связанный с вопросом о воспитании.
Незадолго до приближения к Архангельску мы вышли на палубу.
На юго-востоке сверкали золотые искры - это купола городских церквей и соборов.
Потом обрисовались какие-то смутные, беловатые линии; они развертывались, светились все ярче и ярче, и, наконец, уже отсюда можно было отличить контуры каменных зданий набережной. Скоро пароход причалил к пристани Соловецкого подворья, и мы разом окунулись в шум, суету и движение городского центра.
Детский смех, улыбка женщин, говор и блеск жизни - заставили позабыть разом все прелести действительно прекрасного, но окованного аскетизмом уголка. Только теперь, через год, передо мною выступили более рельефно выдающиеся черты этой оригинальной жизни, этого крестьянского царства.
На нашем севере - Соловки самое производительное, промышленное и, сравнительно с пространством островов, самое населенное место. Без всяких пособий от правительства, без субсидий оно создало такую экономическую мощь, которая становится еще значительнее, если подумать о том, что ею обитель обязана усилиям нескольких сотен простых и неграмотных крестьян.
- Это - наше царство! - говорят крестьяне-поклонники, направляющиеся туда.
Впервые: Вестник Европы. 1874. No 8, 9. Отдельно книга издавалась неоднократно. Печ. по изд.: СПб.: Изд. П. П. Сойкина, 1904 (бесплатное приложение к журналу "Природа и люди").
"Приидите сюда, ecu труждающиеся...". - Неточная цитата из Евангелия от Матфея (гл. 11, ст. 28).
Троице-Сергиева лавра - знаменитая русская обитель, основанная ок. 1335 г. в Подмосковье Сергием Радонежским. Крупный центр русской культуры. Здесь работают Московская духовная академия (с 1814 г.) и Троицкая семинария (с 1741 г.).
Алексей Божий человек (ум. 411) - святой, сын знатного римлянина, прославившийся добродетелями и самоуничижительным смирением. Его память церковь отмечает 17 (30) марта.
Соломбала - район Архангельска с судостроительными и судоремонтными предприятиями.
Сев. Зосима и Савватий - основатели Соловецкого монастыря.
Казни египетские - наказания (в виде 10 казней), ниспосланные Иеговой, чтобы показать египтянам и фараону Божью власть и силу. Об этом повествуется в библейской Второй книге Моисеевой "Исход".
Афон (Афонская гора, Святая гора) - монастырский комплекс (20 обителей, 12 скитов, ок. 700 келий) на живописном полуострове Халкидика в Греции. Возник в X-XI вв. на месте древних греческих колоний. Афон - один из самых высокочтимых центров православия, ежегодно посещаемый тысячами богомольцев.
Камилавка - головной убор священнослужителей.
...напоминали эпоху господина Великого Новгорода. - Имеется в виду эпоха Новгородской республики, существовавшей в древней Руси с 1136 по 1478 г. Присоединена к Русскому государству Иваном III.
Иеромонах - священник-монах.
...у Максимова читали? - Вероятно, имеется в виду книга С. В. Максимова "Соловецкий монастырь" (1872).
...по окончании своего термина... - Термин - здесь в значении: срок.
Скорпии - ядовитые насекомые, разящие жалом.
Василиски - мифические чудовищные змеи, наделенные способностью убивать не только ядом, но и взглядом, дыханием.
Аспиды - ядовитые зм