Василий Иванович Немирович-Данченко
Воспоминания и рассказы из поездки с богомольцами
На кладбищах. Воспоминания и впечатления / Сост., примеч. Т. Ф. Прокопова. Вступ. статья В. Н. Хмары. - М.: Русская книга, 2001 (Русские мемуары. XIX-XX вв.)
Вместо предисловия. Соловецкое подворье
I. Пароход "Вера"
II. Отец Иоанн - командир парохода
III. На палубе
IV. Сибирячка
V. Монашек-подросток
VI. Казни египетские
VII. Море
VIII. Вятские хлебопашцы
IX. Бродяжка
X. Острова
XI. Монастырь. Гостиница. Святое озеро
XII. Иеромонах-огородник
XIII. Кузница и горны
XIV. Монашеская школа
XV. Самородки
XVI. Кожевня и кирпичный завод. Экономическое положение монастыря
XVII. Каналы, леса и дороги
XVIII. Отец Авраам
XIX. Соловецкая тюрьма и ее арестанты
XX. В трапезной
XXI. Поездка в Муксальму. Гигантский мост. Ферма
XXII. Доки и лесопильный завод
XXIII. У благочинного
XXIV. Могила Авраамия Палицына. Похороны богомольца
XXV. В больнице у схимников
XXVI. Мельница св. Филиппа. Прогулка по стенам. В башне
XXVII. Поездка на Секирную гору. Савватьевская пустынь. Секирный скит. Еще рассказ об осаде. Вид с высоты. У строителя в келье
XXVIII. Еще несколько подробностей
XXIX. Кемлянки в монастыре. Чиновники. Отношение монаха к властям
XXX. Поездка в Макарьевскую пустынь
XXXI. Сельдяной лов
XXXII. Монастырский сад. Ризница. Оружейная
XXXIII. Шенкурский хлебопашец в рясе
XXXIV. Анзеры
XXXV. Последние часы в монастыре
XXXVI. В каюте, на палубе и дома
Примечания
Воспоминания и рассказы из поездки с богомольцами
Наступал июль месяц. Море в этот период было особенно тихо и покойно. Нам пророчили самую благополучную поездку в Соловки. Судя по рассказам, в июле не бывает ни качек, ни бурь. Белое море гладко, как зеркало. Правду говоря, мы сами рвались из Архангельска, потому что скучнее этого города трудно себе представить что-нибудь. Отсутствие общих интересов весьма печально отзывается во всем. Мы пригляделись здесь ко всему. Капризная погода, переходившая от летнего зноя к осеннему холоду, белесоватые, без тьмы и без света, ночи, северный ветер, дувший по три недели зараз без устали, столь же продолжительные дожди - все это надоело нам до крайности.
- Покупайте себе шубы!
- Как шубы? В июле-то месяце?
- Ладно. Что с того? У нас все не как у людей. Шарфами запаситесь!
- Это для чего же?
- Ночью на море страшные холода стоят. Невыносимо. Ведь не захотите же в каюте постоянно сидеть?
- Еще бы. Однако шуб не купим.
- Провизии возьмите с собой до Соловков!
- Да разве там купить нечего?
- Разумеется. Хотите - идите есть на трапезу, только предупреждаю, что монастырская пища - тяжела до крайности. Нужны для нее привычные желудки!
Пошли мы закупать провизию и подивились. Дороговизна ужаснейшая. Дешева оказалась только рыба.
- Советую прихватить лимонов и прочего. На случай качки.
- Да ведь вы же говорите, что качки не бывает здесь в июле.
- Так-то так - да неровен час!
Короче, мы сделали запасов на целый месяц. Прежде посещения монастыря мы хотели ознакомиться с его подворьями. Таких в Архангельске два; одно, большое, находится на набережной р. Двины, у самого Гостиного двора. Оно выстроено в два корпуса, двумя этажами на улицу и тремя во двор. Повсюду тут виден хозяйский расчет. Нижний этаж занят лавками и кладовыми, которых до 100. В них сложены - грузы железа, керосина и пр. предметы. Каждая лавка сдается по найму на год от 50 и до 100 рублей. В конце здания - в том же нижнем этаже помещается и часовня Соловецкого монастыря, весьма не представительная, но доставляющая обители кружечного сбору ежегодно более 3000 рублей. При нашем входе перед нами поднялся высокий, худощавый монах, на попечение которого возложена исключительно часовня. Это истощенное, бледное, аскетическое лицо поразило нас своим контрастом с только что оставленным шумным потоком жизни людного рынка. Там все говорило о настоящем дне, здесь все обнаруживало искание града грядущего и отрицание града, зде пребывающего. От этих старинных сумрачных икон, от этой тяжелой сводчатой комнаты веяло невыносимою, тоскливою борьбою живой человеческой души со всеми ее земными радостями и привязанностями; лица образов сурово смотрели из-за золоченых рам своих, и только кроткий, улыбающийся лик Богоматери, с Божественным Младенцем на руках, навевал чудное спокойствие на верующее сердце. А во взгляде этого ребенка и теперь уже светился тихий, ласковый, умиляющий призыв: "Приидите сюда, вси труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы". Низко склонились всклоченные головы крестьян-богомольцев. Где-то в углу от сознания ясного счастья рыдала старуха, прошедшая тысячу верст, в чаянии помолиться над мощами Соловецких угодников. У самых дверей часовни две сгорбленные нищенки протягивали к нам заскорузлые, тощие руки. И для этих нет - зде пребывающего града, и эти веруют - в Иерусалим грядущий!.. И отрадная вера спасет их от отчаяния, от тяжелого сознания ужаса своего положения.
О ты - горний, грядущий Иерусалим! Не одно нестрадавшее, облитое кровью сердце бьется великою верою в твое пришествие. Не один грустный взгляд измученного устремляется в синюю, бездонную высь, следит за серебристо-белыми ее облаками, словно испытуя, где сверкают стены этого града, где сияют купола его, где зыблются и шепчут, зеленеют и цветут благоуханные сады Эдема...
Нам, кого жизнь придавила своею тяжелою пятою, нам, оставляющим капли лучшей крови своей на каждом камне мостовой, нам, чье ложе было не раз измочено слезами, чьи рыдания слышала равнодушная, темная ночь, нам разбитым, нам раздавленным, нам униженным - ты ярко сияешь в лазурной высоте надписью, начертанною Божественным Спасителем на вратах твоих:
"Приидите сюда, вси труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы!"
Мы вошли во двор подворья. Весь второй этаж четырехугольника занят квартирами, отдающимися внаем от 200 р. в год и выше. Как нам говорили - это одни из лучших квартир в городе. Высокие, большие комнаты, светлые окна, чистые входы - хоть бы и в столицу. На дворе разбрелись богомольцы самых разнообразных типов. Вот высокий, угловатый вятчанин-хлебопашец, вот причмокивающий красивый шенкурец, тут целая толпа пермяков, а там олончане, словно чему-то удивляющиеся, чего-то непонимающие. Между ними сновали бабы, растерянные, суетливые.
А вот среди общего движения - равнодушный ко всему, с трубочкой в зубах, отставной ундер. Шинель его в лохмотьях, одна нога в лапте, другая в каких-то опорках, на голове вместо шапки какая-то невообразимая кошка, но вглядитесь в это спокойное лицо, и вы поймете, как мало смущают его треволнения и бедствия его жизни. Была бы засыпка табаку, краюха хлеба в суме, - а там хоть трава не расти. Две-три медали болтаются на груди его, в руках костыль, а рядом с ним ребятишко, маленький, курносенький, быстроглазый.
- Сын, что ли? - спросили мы его.
- Какое! Так... На дороге его поймал - без роду, без племени. - И он погладил его шершавую голову жесткою, крупною рукою... - При мне и кормится...
Вот где-то запричитала баба. Толпа кидается к ней.
- Что с тобою, бабушка?
- Маточки... отцы родные... ох, беда пришла... Что я поделаю, горе-горькая сиротинушка...
- Да что тебе?
- На базаре должно быть плат потеряла.
- Дорогой плат-от, что ли?
- Дорогой, кормилец, дорогой. Три светлушечки дала за него. Шестьдесят копеек... Ох, голубчики!
- Ну, полно выть, - выдвигается один вологжанин. - Что плат-от? Новый купишь и шабаш!
- Да в ем, отец, в плате-от деньги мои кровные... Ах, родимые, пятьдесят целковичков, да билет. Голубчики вы мои... Легше бы скрозь землю...
Толпа молчит. Лица бородатых слушателей смущены... Каждому близко к сердцу такое несчастие.
- Свои деньги, что ль?
- Два десятка своих, а остатошные посбирала на Соловецких угодничков. Как они теперь... Соловецкие угоднички? Не по-ми-лу-ют... Голубчики, отцы-ы ро-одные!..
- А ты не горюй, - вступается монах, - ты не горюй. Вера твоя спасет тебя... Усердия одново довольно!
- Да как же я до угодничков доберусь-то, кор-ми-илец?
- На пароходе даром свезем.
- Родной ты мой... А билет-от?
- Как-нибудь... Не горюй... Поди в часовню - помолись, как рукой снимет!
- Снимет?
- Снимет, как не снять, - загалдела толпа. - Ступай, матка, в часовню... Снимет разом!
И старуха, плача, поплелась в часовню.
Тут в первый раз мне кинулось в глаза различие между монахами Троицко-Сергиевской лавры и Соловецкого монастыря. Когда я ездил в первую, меня в подворье встретил монах в рясе лионского бархата, с золотою часовою цепочкой на груди и кольцами на руках. Тут же все попадавшиеся навстречу монахи носили толстого черного сукна рясы и грубые крестьянские сапоги.
- Что, у вас все так одеваются? - спросил я у первого монаха.
- Как это то есть? - недоумевал тот.
- Да так, лучше не носите одежды, как в других монастырях?
- Нет, у нас этого не положено. Потому нам другой одежды не требуется. Мы ведь больше из крестьян. В прочих обителях - может, дворяне есть, ну, так те приобвыкли. А нам и то хорошо!..
Вот мимо проходят две девушки-богомолки. Глаза черные, темные косы низко опускаются по спине. Высокая соболья бровь оттеняет загорелый, но красивый лоб. Совершенно не северный тип!
- Откуда, молодка?
- А с Пилтавской губерныи!
Так и есть - знойный, горячий юг!..
Вот какой-то мещанин, как оказалось потом ярославец, в сером драповом халате, тащит на плечах безногого уродка. Тоже богомольцы. А там за ними, словно фон картины, целые десятки однообразных серых армяков, вперемежку с синими сарафанами.
- Можно осмотреть, где помещаются богомольцы?
- А пожалуйте, вот по той лесенке!
Мы поднялись - и вошли. Большие, выбеленные комнаты, с нарами посередине. Все чисто. Воздух свеж, вентиляция устроена хорошо. Кучка богомольцев галдела о каких-то пошехонских старушках, делающих чудеса на Иванов день. В углу слепой пел песню об Алексии - Божием человеке. Гнусливый, носовой напев смешивался с густым храпом спавшего на нарах судорабочего. В другой комнате - были женщины. Тут, как и следовало ожидать, стоял гвалт неописанный. Две ветхие деньми старушонки с утиными носами, резко выделявшимися на съежившихся в кулачок личиках, перекорялись одна с другою из-за какого-то калача. Старая бедняга чиновница гордо сидела в углу одна, не смешиваясь с чернью. Побывавшая во всех городах и, разумеется, во всех острогах, странница рассказывала о пупе земном, лично виденном ею в Ерусалим-Голгоф-Гефсиманской, об огне, исходящем из внутреннего нутра Печорских святителей, о стреле, язвящей, но не пронзающей, о разных пророческих явлениях, о живом двуглавом орле, находящемся будто бы в золотой клетке, в царском дворце в Питере, о стоглав-змие, чуть было не пожравшем ее, потому что она, отправляясь в Ерусалим-Голгоф-Гефсиманскую, помыслила о земном - о кофие, тут же откровенно признавалась она.
- Как же ты, матушка, - водой, чать, ехала в святые места?
- В Ерусалим-Голгоф?
- Да.
- Все по суше... Пешечком все, на этих самых ноженьках, родная!
- А моря не встречала?
- Было, признаться, одно море, где фараон с воинством на колеснице - потоп. Одначе, как мы подошли, так оно сейчас и отхлынуло. Мы по белому, белому песочку, с золотыми и брульянтовыми камнями, так и прошли. Как на бережок вышли - вода опять сошлась. Чудо!.. И сколько чудес этих - не перечтешь. И все - чудеса разные. В одном месте водой девствует, в другом - огнем, а в третьем - ароматом на тебя пущает... Да, сподобилась я, грешная, за мое сиротство горькое, да за добродетель мою. Смирение - великое дело перед Господом!
Мы вышли отсюда.
Нужно было справиться о цене переезда в Соловки, на пароходах этого монастыря.
В конторе подворья нам дали билеты на каюты I класса.
Каюта первого класса на 4-х человек стоит в Соловки и обратно 12 р., второго класса - 8 р., место в общей каюте первого класса (в два конца за все) - 6 р., во втором - 4 р., третьеклассные места на палубе - 3 руб.
У Соловецкого монастыря есть два парохода - "Вера" и "Надежда".
Другое подворье помещается в Соломбале, у пароходной пристани; это двухэтажное здание с отдельным флигелем, - где помещается часовня. Мы еще будем иметь случай рассмотреть его. Третье подворье находится в Сумском Посаде, Кемского уезда. Было еще четвертое, в г. Вологде, но оно уже давно продано частному лицу.
Выходя из ворот Соловецкого подворья, мы случайно увидели под самой крышей, в выходящих на двор стенах его, маленькие окошечки. Оказалось, что практичные монахи устроили там маленькие комнатки, которые и сдаются внаем разным чиновницам мелкого ранга. Тут ютится благородная и высокоблагородная нищета. Тут гнездится бедный люд, утешающий себя тем, что умереть в Соловецком подворье все равно, что умереть в самом монастыре. Значит, все поближе к царствию небесному.
- Много ль у вас богомольцев скопляется одновременно? - спросил я, уже выйдя из подворья, у подвернувшегося мне монаха.
- Человек по 900 бывает!
- И все крестьяне?
- Крестьяне!
- Из каких больше губерний?
- Вятской, Пермской, Олонецкой, Вологодской, Новгородской, да почти со всей России идут сюда. Как начнется судоходство, народ и валит. Теперь еще поотошло. Все же в год тысяч двадцать пять перебывает, до тридцати доходит... Вы тоже к нам?
- Да.
- Поезжайте; есть, где поместиться. У нас места святые! Афон Русский - наши Соловки!
Итак, в Русский Афон!
Мы отправились из Архангельска в Соловки летом 1872 года на монастырском пароходе "Вера". Солнце в городе пекло немилосердно. Все обещало спокойное плавание. На небе ни облачка, флаги на мачтах судов неподвижно повисли. Двина была зеркальная. Ни малейшей ряби...
Толпа на пристани казалась все меньше и меньше, отдельные лица сливались в одну массу и, наконец, исчезли вовсе, когда пароход, следуя течению реки, круто повернул направо.
Нас в каюте собралось немного: какая-то старая дева с подвязанною щекою и маленькими, бойко бегавшими глазками. Толстый вятский купец беседовал в углу о душеспасении, о приближении грядущего града с "батюшкой" - красивым стариком, отличавшимся тем хитро-добродушным выражением лица, которое составляет едва ли не главную отличительную черту всех чисто великорусских физиономий.
Первые полчаса мы знакомились с пароходом.
Тут все поражало нас удивлением. Командир парохода, рулевой, машинист, матросы - весь экипаж его состоял из монахов. Странно было видеть моряков в клобуках, точно и быстро исполнявших распоряжения своего капитана - небольшого, худощавого инока, зорко оглядывавшего окрестности. Не слышно было приказаний вовсе. Движения его руки определяли каждый шаг корабля, превосходно выполнявшего эту безмолвную команду. Высоко, на главной мачте парохода, сверкал ярким, режущим глаза блеском вызолоченный крест, вместо флага. Вот на него опустилась, словно серебряная, чайка и, отдохнув с распростертыми крыльями одно мгновенье, она ринулась в недосягаемую высоту так быстро, что у нас невольно захватывало дыхание, когда мы следили за ее полетом. Резкий, словно плачущий, крик ее донесся оттуда.
Палуба была вся загромождена богомольцами.
Всех пассажиров пароход вез около 450 человек.
Это - прекрасное винтовое судно, купленное монастырем за бесценок и крестьянами-монахами переделанное для Белого моря. Легкий на ходу, быстрый пароход "Вера" совершенно приспособлен к этим капризным и опасным водам.
Мы втроем присели у самого края кормы на круге свернутого каната и невольно загляделись на широко расстилающуюся позади даль, окаймлявшую зеленовато-серый простор Двинского лимана.
Направо и налево даль ограничивалась низменными, пустынными, зелеными берегами. Только изредка убогое село сползало к самой реке. Кое-где, словно в воздухе, висели белые колоколенки и купола деревенских церквей.
Порою из однообразной массы лесных вершин, едва-едва заметных в отдалении, виднелись туманные линии еще более далеких рощ, точно окутанных голубым флером. Песчаные промежи, сверкая золотыми извивами, тянулись вдоль зеленой каймы то узкими, как острие, чертами, то широкими, как ярко блестящие щиты, отмелями. С парохода на них можно было разглядеть черные точки вверх дном опрокинутых карбасов; вблизи их копошились и ползали в разных направлениях еще меньшие точки.
Кое-где вдоль береговой линии, будто крылья чаек, мелькали паруса. Они, казалось, вовсе не подвигались вперед.
В самом центре зеленой каймы, там, где правая и левая сторона ее почти смыкались перед нами, висел в голубом прозрачном воздухе белый город; как мелкие искры блистали, меняя постоянно направление своих лучей, купола церквей и соборов. С каждым движением парохода то выдвигались белые линии набережной, то вырезывались белые силуэты колоколен. Город поднимался над рекою все выше и выше. Казалось, между ним и уровнем воды легла смутная, мглистая полоса... она все ширилась и ширилась... искра за искрой пропадала над нею; белая линия суживалась и сокращалась... Вот и все погасло, только одна точка еще лучится, когда вглядишься в эту даль. Одна слабая точка, да и та, кажется, высоко в небе. И она потухла, и зеленые берега сомкнулись перед нами.
А впереди были облака, вода и небо.
На самом краю его, как неведомый, чудный гористый край, постоянно меняя свои очертания, вздымалась серебряная, матово-серебряная, с золотисто-голубыми тонами полоса облаков... Воображение дорисовывало между этими фантастическими вершинами призрачных гор - глубокие, лесистые долины, на тихих берегах белые города, маленькие, все потонувшие в зелени. Так и манило туда, туда, далеко - в эти поэтические пустыни.
А капитан-монах опасливо глядел на эту, все выраставшую из-за моря кайму. Зоркие глаза его как будто высматривали что-то грозившее пароходу. Не бурю ли?
Что за дело! Пока еще лазурь уходившего в недосягаемую высь неба была безмятежна, упругие волны смиренно лизали бока парохода, бесконечный простор дышал красою мира и покоя.
Откуда-то с берега ветром донесло как будто звуки пастушьего рожка... Да, это они. Целый рой воспоминаний, красок, образов, голосов словно вспыхнул в памяти. Так разом поднимается вверх встревоженный рой пчел. Какою-то прелестью уединения веяло от этих звуков... Мы, словно зачарованные, внимали им. И тихая грусть незримо-неслышимо проникала в сердце...
А берега казались все ниже и ниже, концы их направо и налево все отходили от нас, сливаясь с серым простором лимана.
- Скажите, какая огромность! - послышалось за мною, и все очарование исчезло. Флюс в юбке наслаждался природой.
За одно это выражение я готов был выбросить ее за борт.
Отец Иоанн - командир парохода
Я поднялся наверх к капитану.
Отсюда вид становился еще шире. Казалось, что еще миг - и полусмытые берега лимана пропадут вовсе. Мимо нас быстро проплыла поморская шкуна. На одну минуту в глазах мелькнули две невысокие мачты, три паруса и какой-то коренастый малый в шерстяной фуфайке, копошившийся на палубе. На корме шкуны преспокойно спала поморка, в алом кумачном сарафане.
И снова пустынная ширь зеленовато-серой воды.
Капитан парохода крайне заинтересовал меня своею наружностью. Небольшого роста, весь как будто состоящий из нервов и жил, он ни на одну минуту не оставался в бездействии: то он сбегал вниз к рулю и сам поворачивал его, избегая переносных мелей, то опять зорко оглядывал окрестности, командуя экипажу. Белая парусинная ряса во все стороны развевалась ветром, черный клобук торчал на затылке, длинные каштановые волосы обрамляли еще молодое, но серьезное и умное лицо, все черты которого обнаруживали мужество, силу и сметливость.
- Сколько поднимает "Вера"?
- Пятнадцать тысяч пудов!
- А на ходу пароход каков?
- Да без балласта девять узлов в час делает. Вот придем в монастырь, поставим его в доки, да переменим винт, так еще быстрей пойдет!
- Дорого он достался монастырю?
- Тысяч за двенадцать; восемь израсходовано на приспособление его к Белому морю. Разумеется, ежели сообразить, что рабочие у нас даровые, то ценность "Веры" окажется еще выше!
- Так вы в настоящее время не отправляете пароходы для переделки за границу?
- Нет... Теперь мы и сами научились пароходы строить. Пароход "Надежду" мы сами выстроили. Вот для "Веры" винт отделаем в монастыре, в собственных горнах. Она еще недавно у нас плохонько ходила. Винту недоставало хороших приспособлений. Может быть, слышали, что пароход Беломорско-Мурманской компании "Качалов" стоял в наших доках для починки; ну, мы высмотрели в нем новое устройство винта и сейчас же сделали сами составной винт для "Веры".
- Как вы попали на пароход? Странно как-то видеть монаха, командующего судном!
- Да ведь я с четырнадцати лет по морю хожу. И за границею, и здесь!
- Ба! Я ведь, значит, о вас-то и читал. Вы возили Диксона по Соловецкому монастырю?
- Я, сам.
- Так вы и есть о. Иван?
- Я.
- Читали вы, что он пишет о вас в "Свободной России"?
- Нет.
Я ему рассказал. Очерк Диксона оказался не совсем верен. Я воспользовался случаем, чтобы от самого отца Иоанна узнать историю его жизни, полной самых неожиданных контрастов и приключений. Он четырнадцати лет кончил курс в Кемском шкиперском училище. На поморские шкуны и теперь не легко попасть воспитаннику этой школы. Наши поморы-судохозяева обходятся пролетариями-летниками, готовыми из-за хлеба да из-за податей наняться на суда. О. Иоанну деваться было некуда. Долго не думая, он поступил матросом на ганноверский галиот, который нуждался в русском, так как по случаю датской войны он ходил под нашим флагом. Способный юноша только что стал свыкаться со службою, как во время сильной бури в Немецком море галиот разбило о скалы, и изо всего экипажа спаслось только трое матросов. Одним из них был наш соотечественник. Возвращаться домой ему не хотелось. В нем кипели молодые силы; сердце неудержимо рвалось вперед, глаза смело глядели в загадочные дали будущего. Добравшись до первой гавани, он поступил на немецкое судно, обошел на нем вокруг света и вернулся в Германию, отлично узнав немецкий язык. Тут подвернулся английский китолов, и о. Иоанн отправился в южные полярные моря бить китов, потом ходил в Ла-Манш, в Ирландском море, вел жизнь кипучую, отважную до дерзости, полную огня и страсти. Вернувшись в Лондон, он уже говорил по-английски, как англичанин, хотя с несколько простонародным выговором. Потом опять ряд скитальчеств, ряд морских похождений - то матросом, то шкипером купеческого корабля, то кочегаром на пароходе, то помощником капитана на нем же. Чего он не переиспытал в это время! Он побывал под всеми широтами, перезнакомился со всеми и образовал из себя отличного моряка-практика. Бродяжничая таким образом по свету, он на какой-то набережной в Плимуте услышал унылую русскую песню, и сразу точно что-то оборвалось в его сердце. Вспомнилась далекая родина, забытая семья, скалистые берега Поморья, где еще ребенком он справлялся с морским карбасом, смело правя рулем против пенистых валов. С тех пор он не знал покоя. Родные песни его преследовали повсюду. Задумается ли на палубе в бессонную ночь, и кажется, что кто-то его кличет издалека; захочется ли петь - неудержимо рвутся из груди знакомые старые мотивы, столько лет забытые и в один миг воскресшие в его памяти. Чужбина ему стала ненавистна. Он чуть не дотосковался до чахотки, вернуться же было опасно. Россию он оставил самовольно, без паспорта прожил за границею более двенадцати лет - и настолько знал наши законы, что сильно опасался за себя. Долго еще он маялся таким образом и, наконец, решился. Будь что будет, а он вернется домой - хоть в тюрьму. Острог на родине казался ему милее привольного скитальчества по беспредельным морям и океанам чужбины. Не долго было до исполнения. Он взял место на одном из пароходов, шедших в Архангельск из Ливерпуля, и, припав к родной земле, поцеловав ее и облив горячими слезами, добровольный изгнанник явился к начальству. Мудрое начальство сейчас его - в острог, к ворам и разбойникам, в одну с ними камеру. Потом он узнал прелести российских этапов. Прикованный с шестью другими бродягами на одну цепь, он в таком виде прошел в Кемь, откуда уехал первоначально. Там опять душный, смрадный острог, допросы, следствия, цепи, и это - человеку, привыкшему бороздить бесконечные океаны, освоившемуся с кипучею, полною огня деятельностью. Тут отец Иоанн, вероятно, искренно раскаялся в патриотизме. Здесь же он дал обет целый год, в качестве простого рабочего-богомольца, проработать св. Зосиме и Савватию в Соловецком монастыре, если удастся избавиться от грозивших ему арестантских рот. Суд праведный, разумеется, приговорил его к ротам, но нашлись люди, принявшие в нем участие, и он был освобожден оттуда. Тотчас же, по обычаю, усвоенному населением Севера, и согласно своему обету он отправился в монастырь "работать на св. Зосиму и Савватия". В монастыре его поселили в казарме богомольцев-рабочих, и целую зиму он проработал, не рассказывая о себе ничего. Труд ему доставался самый тяжелый, какой бы он едва ли вынес, если бы не одушевлявшая его мысль - отблагодарить Зосиму и Савватия за спасение от окончательной гибели. Тут он и таскал тяжести, и пилил доски, и рубил дрова, и занимался в кожевне, и был мусорщиком. Наконец, подошел июнь месяц, и монахи, еще не зная в нем моряка, выбрали его в матросы. Пароход "Надежда" вышел из соловецкой гавани в море. На самой середине пути в Архангельск разразилась страшная буря. Команда потерялась. Управлявший кораблем и плохо знавший свое дело монах путался, пассажиры своим смятением и отчаянием еще увеличивали затруднительность положения. А буря все усиливалась и усиливалась. Пароход потерял мачты, снасти изорвало в клочки. Гибель казалась неизбежной. И вот, когда последняя надежда была потеряна, когда одни шептали молитвы, заживо погребая себя, а другие погрузились в мертвую апатию - вдруг на пароходе грянула громовая команда: все дрогнуло, матросы бросились по своим местам. Все обернулись к капитану и на его месте увидели отца Иоанна, самоуверенно выступившего на борьбу со стихией. Он вдохнул свое мужество в самых робких: энергическая деятельность сменила тупой ужас; новый командир целую ночь, сам стоя у руля, боролся с рассвирепевшим морем, и уже в полдень на другой день пароход тихо и благополучно входил в архангельский порт. Таким образом отец Иоанн спас четыреста жизней и первое паровое судно монастыря.
Монахи не любят выпускать из рук полезных людей, и о. Иоанн остался вольнонаемным командиром монастырского парохода, с жалованьем в 300 р. и полным содержанием от обители. Тотчас же вслед за тем благочестивые иноки начали склонять дорогого им человека принять пострижение. Хотя о. Иоанн и не высказывался никому, но понятно само собою, какую борьбу должна была выдержать эта страстная натура прежде, чем произнести обеты отрешения от жизни, добровольного самопогребения. Наконец, он сделался послушником. Другие до первого пострижения ждут 8, 9 и 10 лет, а ему оно дано было в первый год: уж очень нужный человек, как бы не одумался, да не ушел. Тотчас же вслед за пострижением жалованье ему было сбавлено, ибо то, что он прежде делал за деньги, теперь он должен был делать по обязанности. Затем обитель дала ему второе пострижение, после которого он имел случай везти на своем пароходе великого князя Алексея Александровича. Когда Его Высочество предложил ему, кажется, 200 р. в награду за труд, он ответил: "Монаху деньги не нужны; мне было бы приятно иметь какую-нибудь память от вас". И скорее согласился принять простые серебряные часы, чем деньги.
Когда я уехал в Соловецкий монастырь, о. Иоанн уже получал только 100 р. в год и 25 р. за навигацию в виде награды. Все эти деньги он тратил на выписку книг и инструментов по своей специальности. После уже я узнал, что он получил третье пострижение. Итак, иеромонах Иоанн крепкими узами связан теперь с обителью. Да как последней и не стараться залучить к себе такого человека? О. Иоанн положительно лучший моряк во всем Беломорском флоте. Жаль только, что его знания пропадут даром, если он бросит работать на том поприще, где его способности так блестяще применяются теперь.
Ему станут платить, вероятно, очень немного.
- Я теперь работаю не на себя, а на св. Зосиму и Савватия! - И в его голосе слышалось глубокое религиозное волнение, что ему, впрочем, не мешало зорко оглядывать окрестность, все более и более расширявшуюся перед нами.
- И вам не хочется воротиться в мир?
- В мире пагуба, в мире несть спасения!
И это говорил полный жизни, мужества и кипучих сил молодой человек. Да, вера - великое дело, она, действительно, движет горами! Кто бы мог подумать, что под этою смиренною рясой хоронится жизнь, богатая такими сказочными переходами, событиями!
- И вам не скучно в монастыре? - добивался я.
- Молитва и работа не допускают скуки. Скучают только тунеядцы!
В лице о. Иоанна Беломорский флот лишился человека, которого ему не заменить нынешними своими капитанами. Это невознаградимая потеря.
Пока я размышлял о странной судьбе этого монаха, левый берег Двины пропал вовсе, и в стороне перед нами словно вырос из однообразного серого простора, мерно, ритмически катящихся валов Мудюжьский остров с зеленой щетиной соснового леса и стройною круглою башней старого маяка. Здесь тянется опасная мель. Тут же предполагается устроить станцию для спасения погибающих при крушении судов.
Скоро мы были в открытом море...
Палуба парохода была загромождена народом.
Богомольцы кучками сидели у бортов, у входов в каюты, на свернутых канатах, бочках, ящиках, сундуках и узлах. Борта были унизаны головами. Всюду стоял неумолкаемый шум. Около трехсот человек говорило, смеялось, молилось и пело.
Из четырехугольного отверстия трюма вырывались на свет Божий целые снопы голосов. Там, словно в купели Силоамской, собралось множество слепых и хромых, глухих и болящих, всех чающих движения воды. Калеки в невообразимой тесноте громоздились одни на других. Сверху все это казалось целою кучею тряпья, из-под которого выглядывали изможденные, измученные лица, худые, словно закостеневшие руки и голые, струпьями и придорожною грязью покрытые, ноги. Чем дальше к углам, тем все это больше уходило во тьму и, наконец, совсем пропадало, только гулкий разноязычный говор позволял догадываться, что там копошатся и отдыхают кучки разного голутвенного и недужного люда.
И наверху народу было, что называется, невпроворот.
Больше всего вятских крестьян. Понурые, испостившиеся, они сидели артелями, безмолвно поглядывая друг на друга, и только некоторые подавали признаки жизни, с трудом пережевывая черствый хлеб. Олончане шумели больше всего. Между ними пропасть баб, и все какие-то иконописные, с сухою складкою узких губ на старческом, застывшем в одном выражении отрицания прелестей суетного мира, лице. Кое-где бродили заматерелые в бродяжестве странницы, те обшмыганные, юркие, на все готовые странницы, которые по земле русской и в одиночку, и целыми вереницами тянутся от одних угодников к другим, то на перепутье нежа свои усталые ноженьки в купецких благолепных хороминах, то попадая в темницы тесные, к татям и разбойникам. Трудно сказать, что и в настоящее время без этих ходячих четьи миней делали бы мастодонты и плезиозавры нашего торгового мира. По захолустьям и теперь для шестипудового негоцианта нет выше наслаждения, как, попарившись в бане, послушать за чайком такую словоохотливую странницу, которая, по ее собственному признанию, от юности отвратила лицо свое, от жития блудного, от мира прелестного, возлюбив наипаче всего мати-пустыню прекрасную и обители святые, благочестием иноков и памятью угодников своих, словно камением драгоценным, украшенные...
Были тут и странники. Это народ - строгий, серьезный, неподвижный, с устоем. Из-под черной, свалявшейся на голове, скуфейки зорко глядят острые, насквозь вас пронизывающие глаза; клочья серых, запылившихся волос выбиваются и на лбу, и по сторонам лица. Серую из грубого крестьянского сукна ряску охватывает широкий ременный пояс. В руках - посох, ноги - босы, а из-под ряски иногда выглядывает власяница. Только крупные, алые губы дышат чем-то иным, не аскетическою замкнутостью, порвавшей все свои связи с миром жизни, а чувственным, жадным, неудержимым стремлением к этому самому миру, к этому самому блудному и пьяному житию. Но пусть только этот гражданин леса и проселочной дороги заметит на себе посторонний взгляд: в один миг погаснут глаза, на лице разом отпечатлеется стереотипная, иконописная сухость и строгость, губы как-то подберутся внутрь, и богатырская грудь станет впалой, и голова словно войдет в плечи, и цепкие, крупные руки благочестиво сложатся в крестное знамение. Они на пароходе при других, на улицах больших городов, в монастырских подворьях сторонятся от странниц, обзывая их чертовыми хвостами, блудницами вавилонскими. Тут, разумеется, говорит зависть. Страннику никогда не усвоить того юркого, увлекательного языка, никогда не суметь сымпровизировать на месте рассказы о чудесах и подвигах, о великих видениях в нощи, о князьях власти воздушные, на которые так щедры и изобретательны странницы.
Между народом бродили и монашки-подростки. Это дети, одетые в костюм монастырских послушников. Возраст их колеблется между 9 и 15 годами. Тут в них еще заметна какая-то робость, неумелость, но месяца через два - в монастыре их не узнать. Это большею частью сыновья зажиточных крестьян Архангельской губернии, а также Вологодской, Вятской, Пермской и Олонецкой; отцы их дали обет послать детей в монастырь на один год для работы на Соловецких угодников. Как обитель воспользовалась этою живою силою, будет рассказано ниже. Тут же нельзя не выразить тяжелого впечатления, производимого этими молодыми, смеющимися лицами, этими бойкими деревенскими парнишками, от которых так и веет веселостью, но одетыми в полумонашескую черную одежду, знаменующую полнейшее и непримиримое отрицание жизни со всем ее светом и теплом, со всеми ее радостями и печалями. Монашки-подростки, прожившие на Соловецких островах год, побывавшие затем дома и теперь возвращавшиеся обратно в обитель добровольно, с целью остаться там навсегда, носили уже на себе совершенно иной отпечаток. Ни одного резкого движения, ни одного лишнего взгляда, на их свежих лицах ни луча, ни смеха. Они до неприятного подражали взрослым инокам. Та же спокойная, строгая осанка, та же размеренность движений, те же опущенные ресницы. Видна дисциплина самая беспощадная. Если бы возможно - малые сии были бы большими аскетами, чем их идеалы - взрослые и вполне освоившиеся со своею ролью монахи.
Только архангельские мещанки без умолку трещали о своих делишках, заняв лучшие места между мачтами и у бортов. Тут живо переходили из рук в руки чайнички, чашки с чаем, кофеем, пироги и всякая снедь. Увы! Если бы они знали, какую тяжелую участь приготовляли себе впереди.
Общая картина палубы была весьма эффектна.
Яркие наряды женщин, группы скученного народа, все это облитое знойными лучами яркого летнего солнца, все это двигавшееся, суетившееся, шумевшее. В кормовой части на платформе помещались пассажиры "почище", восторгаясь картиною открывавшегося впереди моря и поверявшие друг другу свои впечатления.
Я вошел туда.
В одной группе шел разговор о расположившихся внизу крестьянах. Мне и прежде кидались в глаза их лохмотья и особенно измученные, даже здесь выделявшиеся какою-то натугою, лица. Казалось, целые поколения нищенства, кабалы и неволи создали такие осунувшиеся черты, такие равнодушные терпкие взгляды. Рука невольно тянулась в карман за подаянием.
- Вы действительно думаете - убогие? - рассуждал вятский купец, один из тех, которые готовы задушить своего рабочего человека, чтобы только выжать из него лишний грош в свой карман.
- Да поглядите на них, так голодом и несет!
- Потому что они добровольно голодали всю дорогу, именем Христовым питаясь. А знаете, что между ними есть такие, что несут в монастырь по 100 и по 150 рублей, завернутых в тряпке. Спросите вон у монаха!
Спросили. - Бывает, да редко... Все же случается. Один пришел такой-то, триста рублей принес.
- Да ведь это нищие! - вырвалось у меня.
- Некоторые из них только Христа ради нищие. Такой нищий как придет, так мало-мало десять целковых вывалит, а нередко и пятьдесят, и сто. Усердие к святыне! Поди, у другого и дома есть нечего - а тоже на благолепие обители от души жертвует свою лепту. Есть, что коровенку свою продают ради этого.
- Хороша лепта для крестьянина - целый капитал!
- И какой еще капитал, семья на ноги встанет!
- Для Бога, господа, больше трудятся... Для Господа Бога. Приверженность эту чувствуют.
- Расспросите вон у того, у кривого-то, - обратился ко мне вятчанин, - как на него в Орловском уезде разбойники напали. Смеху, то есть, подобно. Перед тем один мещанин ехал - того ограбили и убили. Ну, а этого, как поймали, сейчас: "Куда идешь?" - "В Соловки..." - "Врешь, сучий сын. Кажи мошну". А у нас знаете, коли кто идет к угодникам, так все село поминальные записки дает, о вечном или срочном там поминовении. Этаких документов у другого целый воз. Тот сейчас разбойнику кажет мошну, смотрят - действительно, что в Соловки идет человек... Ну, говорят, ступай, помолись за нас грешных, потому ты, значит, о душеспасении... А атаман ихний вынимает из кошеля своего двадцатьпятную, - на, говорит, запиши и меня, чтобы по гроб моей жизни, потому как я во многом грешен... В Анзерском, говорит, ските запиши на вечное поминовение и отдай пять рублев, ну, а двадцать угодникам в кружку. Закажи молебны о здравии и в кружку... А одначе сапоги с него сняли, босым так и пустили.
- Известно, народ отчаянный... Легкий народ.
- У нас тоже крестьянин один был - богач. Пообещался в Соловки, в виде нищего то есть. Так всю дорогу в тряпках и прошел. Милостыню просил. На грош хлеба не покупал - все именем Христовым. А как в обитель пришел, сейчас пятьсот... Ну, только домой воротился и закурил, и закурил... Потому, говорит, мне все ноне простится... Великий я, говорит, перед Богом подвиг сотворил... Вот они нищие какие. Другой, может, какие грехи этим замаливает.
- У Господа милостей много! Особливо ежели через угодников! - согласился монах.
Пароход начинало слегка покачивать... У многих уже вытянулись лица.
Воплощение насморка и флюса стояло у кормы, меланхолически поглядывая на окружающих.
Мы приближались к бару.
&nb