Главная » Книги

Булгаков Федор Ильич - В.В. Верещагин и его произведения, Страница 4

Булгаков Федор Ильич - В.В. Верещагин и его произведения


1 2 3 4 5 6

о бы Верещагин принужден распродать коллекцию в разные руки желающим. "Мне сдается", говорит он по этому поводу, "что этого допустить не следовало бы. Уж если суждено нам не понять и не оценить явление, то пусть лучше он увезет в Лондон и продает там. В свое время, когда русские художники поймут важность картин из русской истории, тогда, по крайней мере, они будут ездить в Англию и видеть все вместе, только чтобы не допустить раздробления"[1] [1 К.П. Крамской. Его жизнь, переписка и художественно-критические статьи. Изд. А.С. Суворина. Спб. 1888, стр. 213]. До этого, впрочем, не допустил П.М. Третьяков, который сейчас же после выставки купил всю коллекцию целиком за 92.000 рублей. Из переписки П.Н. Крымского видно, что именно он старался убедить П. Третьякова приобрести непременно все коллекции. 12 марта 1874 года он писал Третьякову:
   "Верещагин объективен гораздо больше, чем человеку свойственно вообще. Та идея, которая пронизывает все его произведения, выходит из головы гораздо больше, чем из сердца. Но откуда бы его идеи не выходили, они, однако ж, такого сорта, что отказать им в сочувствии нельзя; его форма так объективна, сочинение так безыскусственно и не выдумано, что кажется фотографическими снимками с действительно происходивших сцен. Но так как мы знаем, что этого нет и быть не могло, то в сочинении и композиции его картин участвовал, стало быть, талант и ум. Его живопись (собственно письмо) такого высокого качества, которое стоит в уровень с тем, что мы знаем в Европе. Его колорит, в общем, поразителен. Его рисунок, не внешний, контурный, который очень хорош, а внутренний, то, что иногда называют лепкой, слабее его других способностей, и он-то, этот рисунок, главным образом, заставляет меня отозваться о нем, как о человеке неспособном на выражение внутренних, глубоких сердечных движений. Но уровень его художественных достоинств, его энергия, постоянно находящаяся на страшной высоте и напряжение не ослабевая ни на минуту, наконец, вся коллекция, где Средняя Азия действительно перед нами со всех мало-мальски доступных европейцу сторон, производит такое впечатление, что хочется удержать ее, во что бы то ни стало, в полном ее составе."

XIII.
Отречение от звания профессора живописи

  
   Не осталась равнодушной к выставке и Академия Художеств, которая решила дать Верещагину звание профессора. В.В. Верещагин был уже в Бомбее, когда получил уведомление от В.В. Стасова о чести, оказанной ему Академией, и немедленно же отправил в редакцию "Голоса" буквально следующее письмо: "Известясь о том, что Императорская Академии Художеств произвела меня в профессора, я, считая все чины и отличия в искусстве, безусловно, вредными, начисто отказываюсь от этого звания. В. Верещагин. Бомбей, 1-13 Августа". Позже, вспоминая об этом, Верещагин нисколько не сожалел о своем поступке. "Считаю, что я очень хорошо сделал", говорит он, "отказавшись от чина профессорства. Чины, по моему мнению, язва, ржавчина нашего организма. Они присосались и к художникам. Тайный советник такой-то, действительный статский - другой - смешны, мелки и глупы. Молодое поколение должно было видеть, что есть думающие иначе обо всех этих "отличиях"... Искусство должно быть свободно от такого вредного вздора. Может быть, я мог выразиться мягче - с этим не спорю"...
   Как бы то не было, но письмо было напечатано в 252-м No "Голоса" в 1874 году и вызвало ужасную бурю. "Беспримерное дело совершается на Руси", писал в "Соврем. Извест." (No233) какой-то Урусов: "Отказываться от почетнейшего звания, подносимого императорской Академией Художеств! Мы в затруднении, плакать нам, или смеяться при виде такого явления, необычайного у нас и редкого в целом свете". Академик Тютрюмов напечатал в "Русском Мире" (No262) статью под заглавием: "Несколько слов касательно отречения г. Верещагина от звания профессора живописи". Назвав нисколько раз Верещагина азиатом, - "из русского преобразившимся душой и телом в один из тех типов, которые он набросал (!) в своих картинках" (!), Тютрюмов каким-то непонятным образом сделал из письма Верещагина вывод, что "такому художнику, как он, всякие почетные титулы вредны, а полезны только деньги, деньги и деньги, которые он и сумел ловко выручить". Не ограничиваясь такой передержкой, Тютрюмов рассказал, что огненное освещение некоторых зал выставки было устроено для того, чтобы "скрыть недостатки письма многих картин", что вообще все картины писаны не самим Верещагиным, а "компанейским способом", в Мюнхене, что одному человеку не под силу в 4-5 лет написать такую массу картин, и поэтому-то Верещагину, "давшему только свою фирму, совестно было принять профессорство". Любопытно, что и в Академии нашелся господин (покойный Ф.И. Иордан), который читал статью в рукописи, а затем, когда она была напечатана, читал ее всем профессорам, предлагал даже прочесть в Совете Академии, как нечто такое, с чем Совет должен согласиться и даже одобрить[1] [1 И. Крамской. Спб. 1888 г., стр. 235. Здесь же, в приложении, напечатан не появившийся в свое время рассказ Крамского: "Вечер между художниками", характеризующий общее настроение художников по поводу этого инцидента. Стр. 589].
   Возмущенные выходкой Тютрюмова, бар. М.П. Клодт, М.К. Клодт, В. Якоби, П. Шишкин, П. Крамской, П. Чистяков, Н. Ге, А. Попов, Г. Мясоедов, П. Забелло и К. Гун написали коллективное заявление от товарищества передвижных выставок и напечатали его в газете "Голоси" (No275). "Никогда в печати", говорилось в этом заявлении, "не появлялось более возмутительного обвинения, направленного против художника. Тем не менее, мы, пишущие эти строки, не сочли бы себя в праве возражать академику Тютрюмову, если бы он говорил от своего лица, а не от лица художников вообще. Подобное обобщение его мнения с мнением всех художников обязывает нас заявить публично, что мнения г. Тютрюмова нами совершенно чужды. Мы не делим ни его разочарований, ни подозрний, ни его критических взглядов и смеем думать, что Верещагин с честью может оставаться в семье русских художников, что бы не думал о нем г. Тютрюмов"2 [2 Заявление это, в его первоначальной, более пространной и резкой форме, напечатано в приложении к книге: "И. Крамской", стр. 730-731]. Уполномоченный Верещагиным, В.В. Стасов потребовал (в "С.-Петербургских Ведомостях", No269) от Тютрюмова фактов, на основании которых он сделал свое заявление, и получили самый уклончивый ответ. Кроме того, тот же В. Стасов, по совету известного баталиста, проф. А. Коцебу, возмущенного этой теорией, обратился к Мюнхенскому обществу художников с просьбой произвести формальное художественное следствие о работах Верещагина за время его пребывании в Мюнхене, т.е. с 1871 г. по 1873 год. По этому поводу "Мюнхенское художественное товарищество", состоявшее из 600 приблизительно художников, прислало официальное письмо от 18-30 декабря 1874 г., где говорилось, что общество это произвело тщательнейшее расследование по этому предмету, созывало в общее собрание всех своих членов, расспрашивало прежнюю прислугу Верещагина, но никакие расспросы и справки не подтвердили слов академика Тютрюмова. "Как в их общем собрании, так и вне его", говорилось в письме, "во всех художественные кружках, факт оклеветания такого высокого художника, как Верещагин вызвал глубочайшее негодование, и что, без единого исключения, все многочисленные художники, знающие произведения Верещагина по фотографиями, выразили самую твердую уверенность, что высокая оригинальность этих созданий на сюжеты из ташкентской войны, решительно исключает участие всякой другой руки, кроме руки самого мастера". Заявление это, подписанное председателем, секрётарем и членами Товарищества мюнхенского общества, было напечатано В. Стасовыми в No325 "С.-Петербургских Ведомостей:) и убедило всех, насколько нелеп был пасквиль академика Тютрюмова.

XIV.
Мытарства туркестанских картин в Москве

  
   В Москве, куда П.М. Третьяков перевез купленную коллекцию, отнеслись к картинам очень странно. Один корреспондент "Московских Ведомостей" сообщил своим читателям, что картины Верещагина "более похожи на раскрашенные иллюстрации к книге о Туркестане, чем на художественные в полном смысле произведения", упрекал художника в недостатке патриотизма и поэзии, а другой корреспондент той же газеты находил его "русским по преимуществу", говорил, что Верещагин в нашей живописи - то же, что наша литература имеет в лице автора "Казаков" и "Войны и Мира..." В общем, картины Верещагина встречены были в Москве довольно равнодушно и в некоторых случаях даже враждебно[1][1 Ср. "Современные Известия", 1874 г. 28 окт. Статья В. Брызгалова]. К числу людей, "не признавших" Верещагина, примкнул в конце 1874 года, между прочим, и Перов.
   Любопытно, что в начале 1874 года тот же Перов глубоко возмущался равнодушием, оказанным москвичами картинам Верещагина. Письмо, написанное им по этому поводу к В. Стасову, дышащее негодованием, любопытно в том отношении, что рассказывает о тех мытарствах, которые испытали картины Верещагина в Москве. "Извините", писал он Стасову 27 апреля 1874 года, "что я так долго не отвечал на ваше письмо: но причина тому была немаловажная, которую я и постараюсь изложить вам здесь. П.М. Третьяков, купив коллекцию картин Верещагина, предложил ее в подарок училищу (живописи, ваяния и зодчества), но с условием, чтобы училище сделало пристройку с верхним освещением, где бы и могла помещаться вся коллекция картин, и дал свободу сделать это через год и даже через два, а покуда картины могут поместиться в училище на стенах, и, назначивший известную плату, открыть вход для публики: таким образом, даже еще кое-что приобретется для постройки галереи. Что же, вы думаете, сделали члены совета, т. е. начальствующие лица училища? Конечно, обрадовались, пришли в восторг, благодарили Третьякова? Ничуть не бывало. Они как будто огорчились. Никто не выразить никакого участия к этому делу, и начали толковать, что у них нет таких денег (по смете оказалось, что для этого нужно 15,000). Думали-гадали, где достать эти деньги, и не нашли и почти-что отказались от этого подарка, даже и не послали поблагодарить Третьякова, а назначили другой совет, куда был приглашен и Третьяков, вероятно, с тою целью, что так как он уже истратить 92,000, то не пожертвует ли он и 15,000 на постройку. Нужно вам сказать, что в совете сидели ***, ***, *** и ***, у каждого есть не один миллион, а несколько. Так кончился первый совет. Инспектор, видя всю эту неловкость, вызвался поехать к Третьякову и поблагодарить его. Тогда ему сказали, чтобы он поблагодарил и от них. На второй совет Третьяков не приехал, а прислал письмо, что он свою коллекцию более не дарит училищу. Вы думаете, Влад. Вас, произошел шум, высказано было сожаление, желание возвратить потерянное? - Ничуть ни бывало, все как будто обрадовались: - "ну и пусть так будет!", и тут же, как бы издеваясь над Третьяковым и полезным делом, начали рассуждать о том, что нужно заложить училище за 200,000 р. и выстроить доходный дом. Теперь все это кончено. Что будет? Где будет помещаться коллекция Верещагина - неизвестно... Мое мнение таково, что искусство - совершенно лишнее украшение для матушки России, а, может, еще и не пришло то время, когда мода на искусство выразится сильнее, а потому и любовь к нему будет заметнее."
   Великодушный даритель, П.М. Третьяков, принужден был взять свой великолепный дар назад. Он предложил Верещагинскую коллекцию Московскому обществу любителей художества, но оно тоже отказалось, ссылаясь на недостаток места. Тогда П. М. Третьяков выстроил новые залы при своей прежней галерее и взял коллекцию к себе назад, все-таки предназначая ее русскому народу.

XV.
В Индии

  
   "Петербург с своими сплетнями", пишет В. Верещагин, "опротивел мне. Надобно уехать, и я уехал прямо в Индию!" По первоначальному плану, он хотел проехать в Индию не "прямо", а, хоть и не по пути, посетить Соловецкий монастырь, Сибирь, Приамурский Край, Японию, Китай и Тибет. Остановило его самое ничтожное обстоятельство - отказ человека, согласившегося поехать с ним вместе. Это был отставной матрос, которого рекомендовал Верещагину г. Гейнс. Последний, по-видимому, просто напугал этого человека, "всякого рода ужасными предостережениями, сказав ему, что в круг его обязанностей будет входить защита барина от медведей, тигров, воров и разбойников. В результате - уже совсем собравшийся матрос задумался и, в конце концов, отказался ехать, сославшись на то, что "мамаша не дает благословения". После этого, Верещагин, уже купивший даже себе шубу и другие необходимые вещи для путешествия по холодному северу, изменил маршрут, поехал в Индию через Константинополь и Александрию.
   Как видно из писем Верещагина к В. Стасову, присланных с дороги, его очень беспокоила судьба оставленных в Петербурге картин, разрознить которые ему не хотелось. Узнав о том, что коллекцию купил П.М. Третьяков, Верещагин назначил 5000 рублей из числа входной платы на выставку 1874 г. в "особые" платные дни на устройство первоначальных школ для девочек и мальчиков, на улучшение способов преподавания в первоначальных школах, хоть в одной, с тем, однако, чтобы деньги эти шли "не на поповское, а тем паче не на дьячковское обучение". Плата за вход была довольно высокая (один рубль) и, так как выставка уже близилась к концу, то пять тысяч собрать не удалось. Позже Верещагин очень жалел, что распорядился таким образом. "Я поддался генеральской выдумке", пишет он, "и в эти дни отгоняли от двери целые сотни народа из-за глупого рубля"...
   Путешествовать по Индии было гораздо труднее, нежели раньше по Кавказу. Приходилось пользоваться всеми способами передвижения, идти пешком, ехать верхом, мчаться по железной дороге, плыть на пароходе, жить в скверных гостиницах или шалашах, питаться, чем Бог послал, не спать, вообще переносить всякого рода неудобства. В одном из своих писем к В. Стасову (11-го февраля 1875) В. Верещагин так рассказывает о своем путешествии: "Я в самой середке Гималаев, в малом королевстве Сикким; в резиденцию великого монарха этой страны я уже направляюсь и уже обменялся с ним несколькими витиеватыми письмами и более скромными подарками. Это время я занимался в буддистских монастырях, а ранее того, на высоте 15,000 футов, чуть не замерз с своею женою. Снег, по которому нам пришлось идти последней день подъема на гору Канчинги (28,000 футов), испугал моих спутников, и они за нами не изволили последовать. Между тем пошел снег, которым пришлось и питаться за неимением другой пищи; он потушил наш огонь, и кабы не мой охотник, который отыскал и уговорил одного из людей внести на гору ящик и несколько необходимых вещей, - пришлось бы плохо. Замечательно, что я выбился из сил и положительно заявил об этом прежде, чем моя дорогая спутница, маленькая жена, слабая и мизерная. Зато после, когда первое изнурение прошло, она вдруг грохнулась о землю. Лицо мое за несколько дней пребывания на этой высоте непомерно опухло, и какое-то странное давление на темя, от которого я непременно умер бы через пару промедленных дней, заставило меня спуститься прежде, чем все эти этюды, которые я намеревался сделать, были готовы. Сделаю еще попытку в другое время года и в другом месте - уж очень хороши эти горные шири и выси, покрытые льдом и снегом. Когда спущусь с гор, приду в Агру, пошлю вам оттуда с полсотни, а, может, и более этюдов; многие из них лишь наброски, но многие хорошо кончены, и из таковых каждый, надеюсь, стоит петербургских профессоров (а все-таки профессором не хочу быть и не буду). То, что с помощью этих этюдов я надеюсь сделать, будет, как думаю, иметь не англо-индийское только, а всеобщее значение, и не формою только, т. е. рисунком, эффектом письма и проч., а самою сутью картины. Впрочем, не хвалюсь, едучи на рать... Что вам сказать на обвинение меня в эксплуатировании чужого труда и искусства? Я не только дотрагиваться до моих работ, даже смотреть на них никого не пускал, так после этого судите, как это обвинение смешно и глупо... В настоящую минуту думаю, как бы уговорить посидеть немого странствующего буддистского монаха, который, бормоча молитвы, обходит чуть не 20-й раз мой монастырь, и еще чешу руки, искусанные москитами... Я бы держал свои этюды здесь, но они покрываются плесенью за время дождей, а в жару коробятся, доски трескаются (на несчастие, несколько этюдов я написал на досках). Получил извещение от графа Шувалова из Лондона, что на Бомбей посланы мне рекомендации. Это было очень нужно; здешние влиятельные люди говорили мне, что без достоверных рекомендации я прослыву шпионом."
   Последняя предосторожность, далеко не лишняя, была вызвана действительным положением дел. Спустившись с гор, в которых он три месяца писал буддистских монахов, их монастыри и вершины гор, Верещагин был очень удивлен, прочитав в газете "Pioner", в Алахабаде, пространную корреспонденцию, в которой, восхваляя его, как художника, высказывали общее подозрение, что он пишет горные ручьи и проходы не даром, что не даром Россия ищет случая проникнуть в Тибет, Китай и т. п. Таким образом, на Верещагина, которого в России упрекали в "интернациональстве", англичане смотрели как на шпиона русского правительства. Барон Остен-Сакен, один из лучших знатоков наших западных и восточных дел (директор департамента внутренних сношений в министерстве иностранных дел) оказал здесь большую услугу Верещагину, давши ему рекомендательное письмо к начальнику топографического отдела в Индии, генералу Уокеру (Wocker). Последний снабдил Верещагина уже от себя рекомендательными письмами, за которые не раз потом выслушивал упреки от других важных сановников Великобритании.
   Индийская природа и климат представляли массу всякого рода затруднений, побороть которые только и могла железная воля Верещагина. Путевые заметки, составленные женой художника, заключают в себе целый ряд фактов, показывающие чего стоили Верещагину его индийские этюды и картины. Вот что рассказывает Е.К. Верещагина об их экскурсии в Джангри, куда они отправились, потому что Верещагин хотел непременно написать этюды высочайших гор, покрытых не старым снегом, а новым, недавно выпавшим, во всей его белизне: "Мы были на высоте 10,000 футов. Спички наши отсырели и не горели, но так как огня надо было добыть, во что бы то не стало, то охотник наш выстрелил, на близком расстоянии в тряпку, которая и задымилась. Кули наши раздули славный огонь, и скоро у нас запылал славный костер. Отдохнувши и обогревшись, мы решили идти дальше. Пошли по сплошному льду, покрытому снегом, скользили и падали, снова шли, пока я не упала в обморок". Носильщики, которых послали за провизией, ушли и не возвращались. "Положение наше делалось критическим, холод был сильный, одежда на нас с одной стороны дымилась от жару, в то время как с другой - на ней нарастало льда на 2 пальца толщины... Мороз к утру все усиливался, и я дивилась, как мог муж мой в таком бедственном положении, еще рассуждать о тонах и красках двигавшихся над нами облаков."
   Верещагин не только "рассуждал", но и работал при самых ужасных условиях. Ослабевший до того, что два кули должны были помогать ему взбираться на гору, с которой он писал этюды, Верещагин не бросал работы. А условия были действительно ужасны. Солнце жгло ему голову и спину, в то время, как на груди от дыхания собирался лед, а пальцы едва могли держать палитру и кисть от холода. Лицо его пухло все более и более, глаза смотрели щелками, при этом он чувствовал ужасную боль в голове, которой не мог даже повернуть. При таких условиях он проработал целые три дня. "Лицо его так опухло", рассказывает Е.К. Верещагина, "боли в голове так усилились, что он, наверное, умер бы, если бы мы остались там еще дольше"[1] [1Очерки путешествия в Гималаи г. и г-жи Верещагиных. Изд. 2, Спб. 1883. Ч.1, стр. 36, 38-40]. Как и раньше, Верещагин не пропускал ни одного удобного случая для своих этюдов. Останавливаясь нередко в буддийских монастырях, он писал лам, срисовывал характерные фрески, изображения богов, костюмы, здания, местности. Рисовать Верещагину никто здесь не препятствовал. Доступ в храмы был для него свободен, натурщики позировали за деньги совершенно спокойно. "Лама, почтенный старичок, толкался около разных домашних дел", рассказывает г-жа Верещагина об одном из таких натурщиков, "не выпуская из рук маленькой молитвенной машинки, которую вертел, приговаривая: "Ом мани падме хум! Ом мани падме хум" и т.п. Когда муж написал этюд храма - "он сказал ламе:" "Постойте немного, я напишу вас!" - "Хорошо, давай один рупи. - Сначала постойте, потом я дам. - Нет, сейчас давай, а то не буду стоять". Взяв рупию, старик честно выстоял, пока фигурка его не была кончена"[2] [2Очерки путешествия в Гималаи г. и г-жи Верещагиных. Изд. 2, Спб. 1883. Ч. 1, стр. 16]. В другой раз зашел к Верещагину один тибетский чиновник, попросить пороху. Верещагин дал ему пороху, но сейчас же написал за это его широкую физиономию с толстым носом и длинными серьгами.
   Верещагин не ограничивался одним писанием этюдов. Путешествуя, он постоянно пополнял свою этнографическую коллекцию, собирал разного рода утварь и одежду. В конце концов, у него образовался довольно значительный багаж, для передвижения которого требовалось 25 человек "кули", т. е. носильщиков. Найти же такое число носильщиков было далеко нелегко, и нередко В. В. Верещагину приходилось прибегать к самым решительным мерам. Так, например, в селении Лю, находящемся в провинции Чини, Верещагин, не найдя носильщиков, которые куда-то разбежались, забрал всех стариков, оставшихся по домам и считавших себя в совершенной безопасности от этой краткосрочной рекрутчины. Расчет оказался верен, так как сыновья пришли выручать своих отцов и потащали за них вещи. И тут, однако, не обошлось без хлопот. Один носильщик, пришедший сменить своего отца, на виду у всех бросил ношу и убежал.
   Верещагин бросился за ним вдогонку и преследовал его довольно долго. Беглец потерял свой плащ и шапку, но все-таки скрылся. Это было скверным примером для других, и другие, по-видимому, задумывали поступить таким же образом. Тогда Верещагин прибегнул уже к самому решительному средству. Он вынул свой маленькие карманный револьвер и объявил, что выстрелит в спину тому, кто бросит вещи и убежит. Хотя револьвер был совсем миниатюрный, и пули походили на дробинки, но угроза произвела свое действие, и уже никто не пытался бежать.
   Другой раз, путешествуя по Тибету, Верещагин должен был поступить довольно круто, когда у него старшина селения отказался принимать серебряную монету - рупию (80 коп.) иначе, как по 9 анна, тогда как они везде ходили по 10 анна. Верещагин призвал старшину и спросил его еще раз, примет ли он деньги по курсу.
   - Нет!
   Пощечина и вопрос: "Примешь ли деньги, как следует?"
   - Нет!
   Другая пощечина. "Примешь ли?"...
   - Приму, приму!
   Путешествие при таких условиях не могло, конечно, особенно благоприятствовать работе, но Верещагин все-таки написал огромное количество этюдов из индийской жизни, которые сейчас же отправил в Петербург В.В. Стасову, строго запретив кому бы то не было их показывать. Работа, для которой необходимо было тратить столько энергии и сил, вредно отзывалась на здоровье художника. С конца 1875 года Верещагин все чаще и чаще жаловался на свое нездоровье и полный упадок сил. В своем письме к Стасову, от 27-го ноября, оп писал, что не может не работать, ни читать[1] [1 Кроме книг, взятых с собой, Верещагин читал здесь английские газеты и "Спб. Ведомости"]. В начале марта 1876 г. он писал Стасову из Агры: "Жара уже наступила, и я совсем без сил. Не знаю, как доберусь до Европы. Этюдов множество, задуманного еще, пожалуй, больше, а силенки плохи -предосадно". Доктора усиленно посылали его на родину, но он не решался выезжать, потому что не имел указа о своей отставке, задержанного в канцелярии туркестанского генерал-губернатора. "Пока не получу паспорта", писал он В. Стасову, "как мне ни нужно теперь побывать в Париже, я должен миновать русскую границу, ибо раз уже сидел в Вержболове, в кутузке-за беспаспортность".[2] [2 Произошло это в 1869 году. "Уже будучи георгиевским кавалером, но еще не известным художником, я ехал из Парижа в Петербург", рассказывал Верещагин. "Только на границе вспомнил, что забыл паспорт. Меня арестовали на границе при полиции; хотели посадить в кутузку с 3-мя ворами, по смиловались и дозволили нанять комнату в харчевне, причем, однако, квартальный сам запер все окна, а у дверей положил поперек страшного, оборванного и вонючего детину с дубиною и не постыдился на другой день, когда явился за мною, сказать мне (буквально): "Пожертвуйте этому гражданину двугривенный за то, что он стерег вас". Повезли меня на жидовской фуре из Вержболова в Волковишки (я заплатил за фуру) к уездному начальнику, так как жандармский офицер в Вержболове, отказавшись пропустить, отказался и возиться со мною. В Волковишках я пробыл целый день, в продолженье которого полицейский не отходил от меня ни на шаг.
   Уездный начальник решил отправить меня в Петербург, но с полицейским, для которого я взял билет 3-го класса, а для себя новый билет 2-го класса. Всю дорогу полицейский входил и выходил за мною, чем смущал публику, не понимавшую присутствия его".
   В Петербурге представили меня в секретное отделение к г. Козлову, который, расспросивши, не нашел ничего лучшего, как отправить меня в ночлежный приют. Я воспротивился, и в виду еще этого нового расхода (даже отправка полицейского обратно пала на меня) дозволили мне призвать поручителя из знакомых, который пришел в ужас от рассказа обо всей этой глупой волоките"].

XVI.
План "Индийской поэмы"

  
   В апреле месяце, однако, Верещагин был уже в Париже, где нанял небольшую мастерскую в Отейле, так как его собственная мастерская, задуманная еще до отъезда в Индию, не была готова. "Друзья", которым он поручил устроить это дело, оказались людьми в высшей степени недобросовестными: за землю, купленную в Maisons-Laffitte, заплачено было вдвое дороже, чем следовало. Подрядчики были первостатейные плуты. Дело это окончилось процессом, и Верещагин поплатился довольно значительной суммой денег. Эго обстоятельство было тем более досадно, что по возвращении из Индии Верещагину необходима была хорошая мастерская. Написав огромную массу этюдов, запасшись новыми свежими впечатлениями, Верещагин задумал массу картин, которые так и просились на полотно. "Впечатления мои", писал он В. Стасову 14-го апреля 1876 г., "складываются в два ряда картин, в две поэмы: ода - короткая (так и назову ее "коротенькая поэма"), другая - длинная, в 20 или 30 колоссальных картинах. Придется, вероятно, еще раз съездить в Индию..." Для этой поездки и, особенно, для устройства задуманных им школ Верещагину нужны были деньги, а потому задуманные картины он решил продать, кому придется, "в случае нужды не брезгать и Англией, благо, для них Индия интересна". Нужны были и деньги также для задуманного издания своего индийского путешествия, которое он предполагал сделать, не прибегая к кошельку издателей. За год перед тем Верещагин задумал издать большинство своих туркестанских картин в виде иллюстраций к "Путешествию по Туркестану". Но самому рисовать было некогда, поручить же рисовать эти картинки постороннему художнику (В.М. Васнецову), даже не видевшему Средней Азии, как это сделали В.В. Стасов и А.К. Гейнс, писавший текст, Верещагин не захотел. Таким образом, не путешествие в Индию, не туркестанское путешествие, для которого было уже сделано несколько рисунков, не были изданы.
   Между тем, несмотря на всякого рода недоразумения, около 1877 года был окончен домик Верещагина в Maisons-Laffitte с двумя огромными мастерскими. Одна из этих мастерских, длиною в 11 сажен, предназначалась для работы зимою. Освещалась она сбоку сквозь почти сплошную стеклянную стену. Другая, тоже очень большая, но круглая, была открытая, с небольшим, прикрытым лишь сверху от дождя и солнца, сегментом, и вся поворачивалась по рельсам на центральной оси, так что в продолжение целых дней, весной, летом и осенью, Верещагин мог работать в ней с освещением с той стороны, которая требовалась для той или другой его картины.
   Устроив удобную мастерскую, Верещагин начал усиленно работать над выполнением задуманной им "поэмы", большая часть картин которой рисовалась в голове художника, "как живые". Прежде всего, он принялся за начатую уже раньше картину "Гималайские вершины". За ней должны были следовать: "Английские купцы, желающие образовать Ость-Индскую компанию, представляются королю Иакову I в Лондонском дворце", затем следовало представление тех же купцов уже в Ост-Индии: "Английские купцы представляются Великому Моголу" и т.д. Длинный ряд этих картин должен был, по плану художника, закончиться путешествием принца Уэльского по Индии в октябре 1875 г. Приступив к работе, Верещагин, однако, не строго придерживался своего плана, не писал последовательно вторую картину после первой, третью после второй и т.д., а сразу же принялся за картину заключительную: "Процессия английских и туземных властей в Джейпуре". Начал он ее раньше других потому, что, по его словам, "впечатление было сильно" и "просилось на полотно". В этой картине он хотел изобразить "торжество там, где еще недавно было унижение". Нa первом из четырех слонов, великолепно убранных, идущих гуськом один за другим, Верещагин изобразил в этой громадной и блестящей картине принца Уэльского сидящим рядом с индийским владыкой, магараджей, который так низко пал, что считает за честь и счастье сидеть рядом со своим европейским барином. Здесь же была написана картина "Великий Могол, молящийся в мечети, в Дели" и расчерчена картина "Послы английские перед Моголом". Послы эти изгибаются перед ногою, которая виднеется из ниши, где сидит Могол.

   * * *
   Весь алмазами залитый,
   Среди пышного двора,
   Индустана повелитель
   Принимал посла.
  
   * * *
  
   Издалека с кораблями.
   Нагруженными добром
   И заморскими дарами,
   К Падишаху прислан он...[1]
  
   [1 Во время езды на почтовых, удаляясь от Гималаев, Верещагин сочинял к каждой из своих картин подобные четверостишия].
   Контраст между первой картиной и последней, несомненно, был бы огромный. Две эти картины вполне определенно подчеркнули бы общую идею, которую хотел провести художник в "Индийской поэме", обнаружили бы ясно "торжество там, где еще недавно было унижение".
   Вспыхнувшая в это время Русско-Турецкая война неожиданно прервала эти работы.

XVII.
На войне. 1877 - 1878 гг.

  
   16-го апреля 1877 года В. В. Верещагин уехал из Парижа. Благодаря Остен-Сакену, который переговорить с генералом Галлом, назначенным управлять главною квартирой главнокомандующего, Верещагин получил разрешение состоять при его высочестве главнокомандующем и отправился прямо на войну, но не исключительно с художественными целями. "Я оставить Париж и работы мои", писал он В. Стасову, "не для того только, чтобы высмотреть и воспроизвести тот или другой эпизод войны, а для того, чтобы быть ближе к дикому и безобразному делу избиения, не для того, чтобы рисовать, а для того, чтобы смотреть, чувствовать, изучать людей. Я совершенно приготовился к смерти еще в Париже, потому что решился, выезжая в армию, все прочувствовать, сам с пехотою пройти в штыки, с казаками в атаку, с моряками на взрыв монитора. Неужели вы из числа тех, которые скажут, что Скрыдлов шел (на своей миноноске "Шутка") для дела, а я от безделья? Собака, дескать, бесится с жиру!"
   Решение, принятое еще в Париже, было выполнено Верещагиным самым точным образом. Начал он кампанию с моряками, до Балкан дошел в отряде Гурко, перешел Балканы и закончил кампанию в отряде М.Д. Скобелева. Приехавши в армию, Верещагин быстро сошелся с кружком военных, среди которых у него было несколько человек товарищей по Туркестану и корпусу (Н.Л. Скрыдлов). В казацкой большой папахе, короткой румынской шубе на длинном белом бараньем пуху, с георгиевским крестом и шашкою через плечо, Верещагин принимал, как раньше в Туркестане, самое живое деятельное участие в происходившей войне. Наравне с заправскими военными он ходил в атаку, хладнокровно разгуливал под свист пуль и гранат, принимал участие в самых отчаянных экскурсиях и рекогносцировках. Этим он выгодно выделился из среды не только русских, но и иностранных художников, которых было немало на театре военных действий. "Во время войны 1877 - 1878 года я наблюдал", говорит В.И. Немирович-Данченко в своих воспоминаниях о В.В. Верещагин ("Художник на боевом поле"), "многих русских художников, но блестящими исключениями между ними являлись только Верещагин да Поленов. Все остальные держали себя более чем странно. Отправляясь при каком-нибудь штабе или главной квартире они как полипы пускали там корни, затем уже вовсе не считали необходимым посещать то или другое боевое поле, идти с войсками, точно это были только пейзажисты, заинтересовавшиеся только окрестностями долины, села или города." На вопросы, почему они не рисуют того-то и того-то, художники эти отвечали убежденно: "некогда". А почему некогда? "Потому что", отвечает тот же Немирович-Данченко, "регулярно в час нужно идти к высоким меценатам завтракать, а в пять обедать; потому что того же самого высокого мецената нужно в тысячный раз изобразить Марсом на лошади, потому что поел обеда нужно соснуть часочек, два, а там вечер - когда тут работать! Потому что на кавалерийском седле ездить неудобно, а к казачьему не привык, потому что сегодня будет, пожалуй, дождь, а в той, вон, деревне, где нужно потрудиться, говорят, черная оспа." На этом фоне фигура неутомимого Верещагина, который был убежден, что художнику всегда нужно быть впереди, потому что как писать, так и рисовать с чужих слов нельзя, который писал свои этюды, когда возле него свистали пули и лопались гранаты, который положительно не знал не страха, не усталости, - является еще более светлой, симпатичной. Поэтому нисколько не удивительно, что сразу же он завоевал себе симпатии своих новых боевых товарищей, с которыми жил душа в душу.
  

--

  
   Пока не открылись военные действия, Верещагин вместе с ними совершал поход, вместе с ними обедал, завтракал. С приходом отряда в назначенное по маршруту место, в хате, занимаемой Скобелевым, готовился обед. Условие было такое, что сам Д.И. поставляет провизию и повара, Тутолмин - вино, Сахаров - чай и сахар, а Верещагину предложено было заботиться о сладком, т. е. изюм, миндаль, орехах и т.п. Скобелев всегда сам приготовлял салат, причем от беспрерывного пробования вся борода его покрывалась салатными листьями. Для супа он посылал часто повара тихонько утащить молодых виноградных листочков из ближнего виноградника.
   "Случалось, однако", рассказывает Верещагин, "что обед почему-либо заставлял себя ждать, тогда мы старались убить время всяким вздором и шутками. Сочинялись стихи: "К повару", "К обеду", а затем и вообще приноровленные к обстоятельствам: к походу, к погоде и т.п. Вот, например, стихи, сочиненные на артельном начале; в них грехи четверых: самого генерала Скобелева, полковника Тутолмина, капитана Сахарова и штаб-ротмистра Дерфельдена:

   Скобелев - Не стая воронов слетается,
   Тутолмин - Чуя солнышка восход,
   Сахаров - Генерал в поход сбирается
   Дерфельден - И кричит: Давыд Орлов!
    
   "А вот мои вирши, не оконченные, потому что Д.И. попросил прибавить что-нибудь о порядке и стройности в отряде, чем убил мое вдохновение, разумеется, к лучшему:

   Шутки в воздух несутся,
   Песни громко раздаются,
   Все кругом живет,
   Все кругом живет.
   Старый Скобелев с полками,
   Со донскими казаками,
   В Турцию идет,
   В Турцию идет.
   Тут же тянутся Кубанцы,
   Осетины-оборванцы, -
   Бравый все народ,
   Бравый все народ.
   Артиллерия тащится,
   Может в деле пригодиться.-
   Как знать наперед,
   Как знать наперед!
   А в тылу у всех Драбанты.
   Писаря и медиканты,
   Словом, всякий сброд,
   Словом, всякий сброд.
  
   "Предположение продолжать, как сказано, не состоялось. После обеда, перед чаем, опять разговоры и шутки, а часто и песни, которым не брезговал подавать басом и сам генерал. Песни очень любил Тутолмин; он так старательно вытягивал нотки, что иногда закрывал глаза от удовольствия, особенно когда пелась одна его любимая, солдатская, с припевом:

   Будем жить, не тужить
   И Царя благодарить!
  
   и еще:

   Будем жить, не тужить
  
И я буду вас любить!
  
   "Спать ложились рано, так как вставать приходилось очень рано."
   Таким образом, незаметно, без особых приключений, Верещагин дошел вместе с армией до с. Фратешти, откуда уже виднелся сверкавший на солнце серебряной полосой Дунай. Так как о переходе этой реки тогда еще даже не думали, то Верещагин задумал съездить в Париж, где ему необходимо было пополнить запас красок и полотен. Взяв отпуск у главнокомандующего, который находился тогда в Плоэшти, Верещагин ухал в Париж, но через двадцать дней возвратился назад, сейчас же отправился в Журжево, где стоял Скобелев с своей дивизией, а на другой день уже наблюдал бомбардировку, открытую турками. Главное внимание обращено было турками на купеческие суда, которые, по их мнению, должны были послужить русским для переправы через Дунай. Суда эти, или, вернее, курьезные барки, конструкции прошлого столетия, не могли, конечно, быть употреблены с такой целью, но турки, тем не менее, засыпали их ядрами. Верещагин, желавший все видеть собственными глазами, заботившийся о непосредственном впечатлении, отправился немедленно на самые суда.
   "Я пошел на суда", рассказывает Верещагин, "и поместился на среднем из них наблюдать, с одной стороны, кутерьму в домах, с другой - падение снарядов в воду. Вон ударила граната, за нею другая в длинное казенное здание, что-то в роде складочного магазина, служившие теперь жильем полусотне кубанских казаков; по первой гранате, ударившей в стену, они стали собирать вещи, но по второй, пробившей крышу, повысыпали, как тараканы, и, нагнувший головы, придерживая одною рукою кинжал, другою - папаху, бегом, бегом, вдоль стен, на улицу.
   "Некоторые гранаты ударяли в песок берега и поднимали целые земляные не то букеты, не то кочни цветной капусты, в середине которых летели вверх воронкою твердые комья и камни, а по сторонам земля; верх букета составляли густые клубы белого порохового дыма.
   "Гранаты падали совсем около меня; когда турки пристрелялись, лишь немногие снаряды попадали на берег, большинство ложилось или на суда, или в воду, между ними и перед ними. Два раза ударило в барку, на которой я стоял, одним снарядом сбило нос, другим, через борт, все разворотило между палубами, причем взрыв произвел такой шум и грохот, что я затрудняюсь передать его иначе, как словом адский, хотя в аду еще не был и, как там шумят, не знаю. Грохот этот, помню, выгнал на верхнюю палубу двух щенят, исправно принявшихся играть и только при разрывах останавливавшихся, навостривавших уши, и - снова давай возиться.
   "Интереснее всего было наблюдать падение снарядов в воду, что подымало настоящие фонтаны, превысокие.
   "Когда показывался дымок, делалось немного жутко, думалось: "вот ударит в то место, где ты стоишь, расшибет, снесет тебя в воду, и не будут знать, куда девался человек."
   Турки выпустили пятьдесят гранат, потом замолчали; результат этой бомбардировки был самый ничтожный.
   - "Где это вы были? - спрашивают меня, - как же вы не видели такого интересного представления? - Я его видел лучше, чем вы, потому что был все время на судах. - Не может быть! - ответили все в голос. - Пойдемте туда, посмотрим аварии, - сказал Скобелев. Мы обошли суда, осмотрели поломки, но собачек не нашли уже: спрятались ли, испугавшись, или их сбило в воду?
   "Порядочно-таки досталось мне за мои наблюдения; некоторые просто не верили, что я был в центре мишени, другие называли это бесполезным браверством, а никому в голову не пришло, что эти-то наблюдении составляли цель моей поездки на место военных действий; будь со мною ящик с красками, я набросал бы несколько взрывов".
   Бомбардировка эта, впрочем, мало повлияла на спокойное состояние духа русских войск, стоявших в Журжеве. Офицеры и солдаты развлекались, как могли. От прапорщика, в первый раз имевшего при себе 300 рублей, до интенданта, бросавшего десятками тысяч, - все развернуло, все распахнуло славянскую натуру, кутило, ело, пило, - пило по преимуществу. Верещагин, познакомившийся здесь, между прочим, с известным английским корреспондентом Форбсом, часто гулял по аллеям городского бульвара, наблюдал "мирные сцены". Здесь, между прочим, ему пришлось видеть сцену, которая послужила потом ему темой для одной из его картин: "Шпион". "Пойдемте посмотреть, как поведут шпиона", сказал ему однажды Скобелев-отец. Верещагин согласился и, расположившись на лавочке, против дома, в который вошли полковник Паренсов и адъютант главнокомандующего, поставив перед крыльцом спереди и с боков по два солдата, имел возможность наблюдать выход шпиона. "Вот они вышли на крыльцо", рассказывает он. "Впереди шпион, руки в карманы пиджака: мне, дескать, наплевать, я не виноват. Однако, когда он увидел солдат, то, очевидно, понял, что дело серьезно, на несколько секунд приостановился и... начал спускаться с лестницы. Это был барон К. - австрийские подданный."
   Узнав от Скрыдлова, что он готовится атаковать на своей миноноске один из турецких мониторов, Верещагин отправился в деревушку, где жили моряки, и выжидал обещанной атаки, принимая непосредственное участие во всех приготовлениях, ей предшествовавших. Вместе со Скрыдловым он ездил ночью ставить вехи для обозначения пути, по которому должны были следовать миноноски. В это же время Верещагин написал этюд Дуная и одного из казацких пикетов на нем (красками, впрочем, работал мало), ездил в Журжево, ходил к казакам, осматривал работы минеров, со Скрыдловым пробовал машину и ход его миноноски "Шутка". Чтобы не обращать на себя внимание турок, нужно было ездить после захода солнца или в дурную погоду и не дымить, не давать искр, для чего брался лучший уголь.
   Наконец наступил желанный день. Убедив кое-как главного начальника, Новикова, который советовал Верещагину смотреть взрыв с берега, отслушав напутственный молебен, Верещагин вместе со Скрыдловым взяли несколько вареных куриц, бутылку хересу и отправились. Как не старались незаметно подойти к туркам, но сделать это оказалось невозможным. Кроме "Шутки", да еще двух миноносок, все остальные страшно дымили и пыхтели, так что это уже выдавало отряд. Таиться - не стоило, нужно было идти напролом. Турки действительно заметили, раздался первый выстрел, и началась бомбардировка. Миноноску начали засыпать пулями, по словам Верещагина, "то и дело булькавшими кругом лодки". Скоро весь берег покрылся стрелками, и выстрелы уже представляли непрерывную дробь, а со стороны Рущука пришел пароход, в свою очередь открывший ужасный огонь по миноноскам. Новиков отдал приказание "атаковать его во всяком случае". Скрыдлов, отдав необходимые распоряжения, прилег, вздремнуть. Верещагин был настолько возбужден, что сделать этого не мог. Опоясавшись, как и все другие участники, пробковым поясом и подкрепившись, он бодрствовал и наблюдал.
   "Я не спать", рассказывает он, "стоял на корме, облокотясь о железный навес, закрывавший машину, и следил за рекою по направлению к Рущуку. - "Идет", выговорил тихо один из матросов; и точно, между турецким берегом и высокими деревьями острова, закрывавшего фарватер Дуная, показался дымок, быстро к нам подвигавшийся.
   - Николай Ларионович! - кричу, - вставай, идет...
   Скрыдлов вскочил....
   - Отваливай, живо!.. Вперед, полный ход! - Мы полетели, благодаря попутному течению, очень быстро. Турецкого судна не было видно.
   - Н. Л.! - кричу опять, - задержись немного, чтобы нам встретить его ближе сюда, а то мы уткнемся в турецкие берег! - "Нет уж, брат, - ты слышал, что толкует Новиков?.. Теперь пойду хоть в самый Рущук!" - Ну, валяй...
   "Вот вышел пароход, вблизи, вероятно

Другие авторы
  • Жиркевич Александр Владимирович
  • Силлов Владимир Александрович
  • Аргентов Андрей Иванович
  • Марло Кристофер
  • Станкевич Николай Владимирович
  • Дельвиг Антон Антонович
  • Йенсен Йоханнес Вильгельм
  • Грильпарцер Франц
  • Клопшток Фридрих Готлиб
  • Аксенов Иван Александрович
  • Другие произведения
  • Аксаков Константин Сергеевич - Аксаков К. С.: Биобиблиографическая справка
  • Лагарп Фредерик Сезар - Казотово предсказание
  • Соловьев Сергей Михайлович - Иоганн Вольфганг Гете. Торквато Тассо
  • Бунин Иван Алексеевич - Три рубля
  • Галлер Альбрехт Фон - Альпы
  • Лейкин Николай Александрович - Новый фонтан
  • Ширяевец Александр Васильевич - Стихотворения
  • Клычков Сергей Антонович - Князь мира
  • Добролюбов Николай Александрович - Краткий указатель горыгорецких земледельческих учебных заведений
  • Байрон Джордж Гордон - Надпись на могиле ньюфаундлендской собаки
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
    Просмотров: 339 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа