голи придется сегодня снова четыре версты туда да четыре обратно жариться на солнце и глотать густую пыль, так и в Скидель ехать вся охота отпадет, хотя там и тени вволю найдется в старом парке князей Четвертинских да и развлечения существуют в виде набитого офицерством "заездного дома" с кривым бильярдом, где задает концерты на гитаре какой-то заезжий итальянец, прозванный кем-то и почему-то "le papa", в сообществе с двумя потертыми безголосыми певицами. Но как раздумаешься, то и там, в сущности, все то же, все давно знакомое, надоевшее даже. Vanitas vanitatum et omnia vanitas!.. А между тем лень и скука доходят просто до одурения. Что бы такое выдумать?.. Читать бы, что ли? Но уж мы от нечего делать все книжки, какие нашлись у скидельского батюшки, все старые газеты и в них все качевские объявления с "дождались" и проч., все капсюли Матико, все м ал ьц-.экстракты Иоганна Гоффа - все это сплошь я вдоль и поперек перечитали, чуть ли даже не наизусть их вызубрили, так что и чтение под конец противно становится. Правда, существует одна всеобщая панацея от скуки - карточный стол; но у нас в эскадроне, как на подбор, собралась все такая компания, что из пяти человек только двое умели играть в карты. Засядут они в пикет, а остальным трем от скуки да от мух все же погибать приходится.
Только и было развлечение, что к вечеру, как спадет несколько жара, ожидаем мы, пока не придет тот или другой из денщиков доложить, что, мол, "ваше благородие, череда йдеть". Это значит, домашний скот, а главное - овечья отара глинянская на ночлег домой возвращается. Выйдем мы тут все, сколько нас ни есть, к околице, навстречу череде, а двое денщиков сзади чумбуры несут. Стадо волов и коров с телятами и поросят со свиньями пропустим в околицу беспрепятственно; овечью же отару, пока проходит весь этот скот, денщики да охочие солдатики тщательно от ворот хворостинками отгоняют, чтобы преждевременно ни одна овца вперед не совалась. А чуть пройдут воловье и свиное стада, тут сейчас денщики в воротах натягивают чум бур в виде барьера четверти на две от земли, и тогда начинается наше ежевечернее единственное развлечение: старый круторогий баран-передовик подойдет к чумбуру и здесь, наткнувшись на неожиданное препятствие, упрется перед ним лбом, а потом вдруг отчаянно скок через чумбур - и если скачок совершился благополучно, баран не запнулся, то за ним все стадо начинает правильную скачку через барьер справа по одному, галопом. За неимением лучшего и это сходило за потеху.
Но вскоре к сему скудному развлечению прибавилось еще и другое.
Как-то раз под вечер входит к нам вахмистр, только что возвратившийся на артельных лошадях из Скиделя, а сам что-то под полою бережно держит, и на лице его изображается нечто чрезвычайное, многодовольное, почти торжественное.
- Их высокоблагородию, господину майору, ж вашим благородиям, - говорит он, - от скидельского батюшки сосунка привез. Они мне наказывали, значит, что кланяйся-де от меня господам и скажи, мол, батюшка в подарок шлют.
И, достав из-под полы торбу, вахмистр вытряс из нее на пол молодого поросенка.
Прекрасный оказался поросенок! Рыльце розовое, хвостик винтом, взгляд олицетворенной невинности и беспечалия, а сам весь пестренький: белая шерстка и по ней мелкая черная крапинка, словно кистью брызнута.
- Вот и жаркое назавтра! - воскликнул наш майор, вообще склонный глядеть на весь мир Божий с самой прозаической точки зрения.
Но мы всем огулом стали протестовать против такого радикального решения.
- Как можно так безжалостно заколоть столь прекрасное и невинное создание!.. Жаркое какое ни на есть завтра, во всяком случае, будет, а сосунок... сосунок едва ли три недели как узрел свет, и ему, вероятно, жить еще хочется... Младенец!.. И во внимание ко младенческому возрасту его надо пощадить, и тем более что он такой красавец, такой чистенький! Нет, заколоть сосунка решительно невозможно! Пусть его живет и наслаждается жизнью! Будем его отпаивать молоком, будем его кормить, холить, дадим приличное воспитание, выдрессируем его, и пусть он живет пока в утешение всем нам от скуки, а со временем пускай будет эскадронного свиньею!
Так было решено общим мнением субалтерн-офицеров, и майор легко сдался на общий голос, тем более что и вахмистр, со своей стороны, соблазнял видами на будущее:
- Очинно уж хорошее порося! Словно как дите малое! Жалко-с!.. Пущай уж, ваше высокоблагородие, около эскадронного котла покормится пока на кухне, а там, даст Бог, выкормим - по крайности, окорок да колбасы здоровыя выйдут, и притом свои же, не купленные! Оно и людям приятно будет разговеться, да и господа покушают.
Одним словом, решено было оставить сосунка в живых на воспитание - и таким образом у нас неожиданно был обретен источник нового развлечения среди неисходной глинянской скуки.
Прозвали его офицеры Сусом, от латинского Sus, но солдаты - уж кто их знает почему - сами по себе дали вдруг Сусу кличку, по-видимому, совершенно не подходящую и для многих почтенных людей, быть может, даже небезобидную; тем не менее нам пришлось им уступить в этом деле, так как наше "Сус" оказалось на практике окончательно непригодным, и даже до такой степени, что сам поросенок никогда на "Суса" не откликался, не затрудняясь, однако, идти на две несравненно более сложные клички, данные ему солдатами. Выдумали они вдруг называть его то Прокуратом, то Аблакатом. Почему так? Почему непременно Прокурат или Аблакат, а не иначе как? Разгадка в том, что у нас в эскадроне с давних пор существовали два коня хорошей езды, и тело держали прекрасно, только не особенно казистые: было в их нарулсности нечто свиновидное, и эти-то два коня по эскадронному конскому списку числились под случайными названиями Прокурат и Адвокат. С этого и дошла у солдат кличка поросенку. И что же? К общему нашему удивлению, поросенок охотно шел и на Прокурата и на Аблаката, а зовешь его, бывало, Сус, он, что называется, и в ус себе не дует, словно бы эта последняя кличка вовсе не к нему относится. Таким образом, поневоле пришлось и нам звать его Аблакатом. И вот, в самом непродолжительном времени этот Прокурат или Аблакат сделался общим любимцем как солдат, так и офицеров. Впрочем, он и жил пока преимущественно на офицерском дворе, где ему ежедневно преподавались уроки надлежащего воспитания и дрессировки. Этим последним предметом занимались преимущественно денщики да конюхи, к которым, впрочем, нередко присоединялись и солдаты в свободную минуту. Стали они учить поросенка "манежной езде" и мало-помалу выучили ходить всеми аллюрами, по команде - шагом, рысью и даже собранным курцгалопом. Проделывал у них поросенок - по-своему, конечно, - даже траверсы с ранверсами и чуть ли не всю манежную премудрость себе усвоил. Бывало, командуют ему: "Рысью!" - идет поросенок рысью. "Вольт направо, марш!" - делает вольт направо. "Вольт налево!" - делает вольт налево. "Направо назад", "налево назад", "принимай направо", "принимай налево", "через манеж" и прочее - поросенок все это проделывает самым исправным образом. Было же, подумаешь, у людей и терпение, и охота от скуки!.. Выучили они его прыгать сначала через подставленные кольцеобразно руки, как кота, потом через палку, через обруч и вообще научили отлично брать всякий барьер, вышиною сообразный, конечно, поросячьему росту и складу. Прошел с небольшим месяц, а уже наш поросенок по вечерам идет, бывало, через чумбур в околицу первым номером, впереди всей овечьей отары. Необыкновенно понятливое животное оказалось. Вахмистр даже в умиление приходил.
- Ах, ваше благородие! Если бы этое порося, к примеру сказать, англичанам да в цирк продать - больший бы деньги дали!
Все солдаты были того же убеждения. Приезжал однажды к нам в гости и батюшка скидельский, нарочно за тем, чтобы взглянуть на свой подарок, о необычайных свойствах которого и до него дошла стоустая молва. Заставили солдаты поросенка и перед батюшкой явить свое искусство. И явил, выдержав этот экзамен с толикою честию, что батюшка только руками развел и заявил нам, что "подлинно сказать, феноменальный поросенок... даже можно сказать, гениальный поросенок".
- Ах, батюшка! - вмешался вахмистр. - Я вот и докладую господам, что кабы этое порося да англичанам...
- Англичанам? - подхватил батюшка. - Это правильно. Англичане его сейчас бы в газетах пропечатали, портрет поместили бы, а потом на всемирную выставку и медаль ему золотую пожаловали бы "за преуспение и искусство"... Есть така медаль, "Honoris causa" прозывается.
- Нет, что медаль! А я говорю, что деньги большия дали бы! - доказывал вахмистр.
- Да-а, это точно, и деньги, непременно деньги! - соглашался батюшка. - Потому что у них первым делом дари! Сейчас пари на этого поросенка, и кто выиграл пари, тот и получает куш фунтов стерлингов.
- А я, батюшка, так думаю: что, кабы нам этого Прокурата, к примеру сказать, по начальству представить при депорте, что нот, мол, как достигают, стараются в 1-м эскадроне, дескать, не токмо что лошадей, а и поросят выезжают... Ведь только подумать: вся манежная езда, как есть вся - шутка сказать! Поросенок... Я так полагаю, что может и поощрение какое вышло бы...
- Ну, это уж дело, от нашего разумения не зависящее, - развел руками батюшка. - Потому ежели что до начальства, то это надо на предварительное рассмотрение господ офицеров повергнуть; а что англичане - ну, это другое дело! Это точно что! Тут и медаль, и деньги большие!
Между тем время шло, и, пока вахмистр прикидывал умом то насчет англичан, то насчет начальства, Прокурат показывал дальнейшие успехи в развитии своего искусства. Но высшая школа, высший предел или, так сказать, венец всей его премудрости оказался в том, что юный Прокурат, по собственной своей инициативе, никем не побуждаемый, вдруг чрезвычайно возлюбил бегать с денщиками в корчму за водкой. Чуть лишь завидит, что денщики с посудиной направляются к корчме, он со всех ног пускается вдруг в карьер и с торжествующим визгом лупит впереди них туда же. Оказалось, что шинкарка, тоже облюбившая нашего Прокурата, каждый раз, как придут к ней денщики, прикармливала его картофелем-недородком - бывает такой мелюзга-картофель, величиною не более как с вишню, который в Западном крае идет исключительно на корм убойным свиньям. Прокурат же повсюду бегал за денщиками совершенно как собака, и что замечательно - ни с одною из глинянских свиней не хотел знаться, пренебрегал их компанией и вообще не желал иметь с сородичами никакого совместного дела, даже и по части землеройства в навозных кучах, предпочитал уединение.
Кончился наконец долгий и скучный кампамент; наш эскадрон пошел на два месяца в полковой штаб для караульной службы, потом отправился в глушь, за сто верст от штаба, на зимние квартиры. Прокурат все это время оставался при эскадронной кухне, вырос, растолстел, возмужал - словом, сделался настоящею свиньею, но - увы! - с ходом возмужалости его необыкновенные способности к "манежной езде" и вообще острота понимания стали все более и более притупляться, а вместе с тем и природные привычки его прародителей постепенно возобладали над привитыми качествами эскадронной культуры и цивилизации. Даже сам вахмистр разлюбил наконец Прокурата и все чаще и чаще стал подумывать об окороках да колбасах на предстоящие святки.
- Ваше высокоблагородие, с Прокуратом надо бы порешить, - докладывал он майору. - Сами изволите видеть, какой с него прок! Никакой забавы, а жрет за добрых троих свиней, поди-ка. Всю манежную выездку позабыл, как есть всему разучился и, тоись, ни вольтов не понимает больше, ни барьера не берет, ни команды не слушает - ну, ничего, как есть ничего знать не желает. Одно слово, заколоть его - и вся недолга!
Но не пришлось мяснику наложить руку на эскадронного вскормленца и некогда общего любимца. Прокурат погиб хотя и трагической смертью, но не от ножа мясника. Как-то раз, в ростепель мягкого зимнего утра, гуляя, по обыкновению, на улице, забрел он за околицу, в поле, и там был загрызен полесовщичьими собаками. Только к вечеру, да и то случайно, узнали в эскадроне о печальной судьбе, постигшей Прокурата, и приволокли на салазках окоченелый труп его, весь истерзанный, искусанный, с перегрызенным горлом... Таким образом, не сбылись и надежды вахмистра на вкусные окорока и колбасы.
На эскадронном иждивении живут иногда орлы, ястребы, совы, барсуки, волчата, медвежата. О собаке нечего и говорить: это неизменный друг эскадронной и офицерской жизни. Между друзьями последней категории в особенности вспоминается мне прекрасный белый пудель Коньяк, принадлежавший одному из наших однобригадцев, Владимирского полка штабс-ротмистру барону Унгерну.
Во время больших лагерных сборов к нам всегда наезжала "в усиленном составе" какая-нибудь провинциальная драматическая труппа, которая открывала ряд представлений в городском театре. Главнейший доход театру доставляло, конечно, многочисленное офицерство, являвшее собою почти исключительный контингент театральных посетителей. Эти спектакли далеко не блистали изяществом и выдающимися талантами, недостаток которых "усиленный состав" труппы обыкновенно старался восполнить разными трико, откровенными дебардерами, декольтированными плечами и еще более декольтированными куплетами, равно как и отчаянным канканом, который являлся неизбежным заключением каждого представления. Несколько однобригадцев, и в том числе барон Унгерн, обыкновенно абонировались на крайнюю литерную ложу бенуара, низенький барьер которой выходил прямо на сцену. В числе посетителей этой ложи неизменно являлся и пудель Коньяк.
Уж чего-чего, бывало, не делал с ним барон Унгерн, чтобы отвадить его от театра!.. И гнали-то его из ложи, и полицейским-то поручали надзирать, чтобы Коньяк не пробирался с подъезда в театральные коридоры, и хлыстом, и пинком выпроваживали из этих коридоров, и дома-то пытались оставлять под замком - ничто не помогало! Оставят его на попечение денщиков, Коньяк ухитрится как-нибудь тайком убежать от них и явится-таки в театр; запрут, бывало, его в квартире, Коньяк подымет такой неистовый вой, что переполошит всех соседей, а раз было даже выбил стекло в окне и с окровавленными лапами и мордой прибежал-таки к середине спектакля. Прогонят, бывало, его из ложи, он обежит кругом, проникнет театральным двориком через задний ход мимо бутафорской и уборных на сцену и прошмыгнет-таки из-за кулис в литерную ложу; отгонит его полицейский от главного подъезда, он все же найдет возмолсность как ни на есть прокрасться в коридор и осторожно постучится лапой или мордой в запертую дверь заветной ложи. Офицеры, предполагая, что это кто-нибудь из товарищей, откроют дверь, и Коньяк стремительно врывается к ним и занимает свое место. Тут уже мудрено было выпроводить его, не подымая шума. Меры кротости оказывались бессильными; меры строгости вызывали визг, и вой, и рычание. И добро бы, это была в нем такая привязанность к своему хозяину, которого Коньяк действительно очень любил, но нет, тут действовала неудержимая страсть к самому театру, к зрелищу. Если бы Коньяком руководило только первое чувство, то он, достигнув цели своих стремлений, конечно, удовольствовался бы тем, что, заползя под стул барона Унгерна, свернулся бы там в комок и спал себе преспокойно до конца спектакля; Коньяк лее, напротив, чуть лишь попадал в ложу, как стремился сесть на стул и на виду всей публики принимался внимательно созерцать все происходящее на сцене.
Обычная театральная публика так уж привыкла видеть Коньяка в числе зрителей, что присутствие его на обычном месте доставляло ей только одно лишнее развлечение, не лишенное своей веселости. И в самом деле, не безынтересно было взглянуть порою, как умные глаза красивой собаки внимательно и с такою сосредоточенною серьезностью следят за действием на сцене. Когда начинали аплодировать и вызывать актеров, Коньяк тоже присоединялся к публике и отрывистым лаем выражал свое одобрение. Впрочем, к этому тоже все привыкли и потешались собачьими бис и браво.
Но иногда не обходилось и без более крупных, хотя совершенно невинных скандалов, доставлявших собою зрителям источник веселого смеха. Так, например, в одном водевиле, который носит название что-то вроде "Амишки" или "Мимишки", должна появляться комнатная собачка - любимица героини водевиля. При появлении этого действующего лица из бессловесных Коньяк первым делом прыгнул через барьер на сцену и, как галантный кавалер, тотчас же стал знакомиться с хорошенькою болонкой по всем правилам собачьей вежливости. В публике, конечно, взрыв веселого хохота, между актерами замешательство. Принимаются гнать Коньяка со сцены, и он, не протестуя, покорно удаляется в свою ложу, преспокойно садится на свой стул и как ни в чем не бывало продолжает с прежним вниманием созерцать пьесу.
В другой раз шел какой-то водевиль, где храбрый любовник в одних чулках прячется от ревнивого мужа под стол, покрытый ниспадающею до пола скатертью. Ревнивый муж вне себя от ярости с палкою в руках мечется по сцене, отыскивая своего соперника, заглядывает во все углы и все не находит его, как вдруг на помощь ревнивому мужу является из ложи Коньяк и начинает делать перед столом стойку, как бы указывая недогадливому своим ворчаньем и лаем, что вот, мол, где находится тот, кого ты ищешь. Храбрый любовник, чувствуя, что зубы Коньяка могут угрожать его пяткам посущественнее сценических ударов палкою, выскакивает из-под стола и - давай Бог ноги - поскорее со сцены! Торжествующий Коньяк за ним. В публике, разумеется, хохот, аплодисменты и крики: "Браво, Коньяк, браво!" Коньяк, прогнав со сцены храброго любовника, поворачивается к зрителям и, став перед суфлерскою будкою, принимается лаять на публику, как бы выражая свою собачью благодарность за ее единодушные поощрительные вызовы.
С тех пор уже, бывало, как только на сцене идет какая-нибудь суматоха или начинают выплясывать канкан, Коньяка приходится сильно держать за ошейник, а то так и гляди, что прыгнет на сцену и пустится отличаться в танцах, гоняясь за юбками декольтированных актрисок.
За эту-то замечательную страсть к театру Коньяк и получил прозвище "великого театрала".
Кроме собак, молодых зверенышей и хищных птиц офицеры нередко заводят у себя черепах, которые угрюмо обитают в каком-нибудь темном углу офицерской комнаты, подолгу не употребляя решительно никакой пищи. Рассказывают, что один из наших юнкеров однажды сделал даже очень удачный опыт приручения и дрессировки ужа, который долгое время жил с ним вместе в его квартире и особенно любил покоиться в теплом кармапе мехового халата. Достался он этому юнкеру в подарок еще маленьким ужонком, не более трех вершков длиною: дядька в свои именины преподнес его завернутым в чистый платок вместо именинного кренделя в надежде получить рубль на водку, так как знал, что юнкеру давно уже хотелось иметь у себя ужа; нарочно ради этого поймали в парниках и представили. С тех пор началось воспитание ужонка, которого года за полтора жизни вытянуло в длинную плеть, около аршина.
- К чему вы держите у себя такую гадину? - спросили как-то воспитателя.
- Отличное средство противу кредиторов! - отвечал юнкер. - Сами вы знаете, господа, что в мире нет ничего несноснее лавочницы или факторши-еврейки, которой вы имели несчастье задолжать несколько рублей за табак или за сахар. Ходит она, ходит, и можете быть уверены, что каждое утро непременно застанете ее у себя в прихожей, как неизбежное memento mori. "He ходи ты ко мне, мадам, - говоришь ей, - нет теперь ни копейки! Подожди, ведь сама ты лучше меня знаешь, что к такому-то числу мне всегда присылают из дому деньги, - ну и подожди неделю!? Еврея - того всегда можно урезонить; но еврейка ничего этого не хочет понимать: ей просто наслаждение какое-то доставляет прийти к вам каждое утро, надоедать своею особой, смотреть, что вы делаете, сколько стаканов чаю выпиваете, какую сорочку надеваете; слушать, что вы говорите; видеть, кто и зачем к вам приходит, и в то же время назойливо повторять вам со вздохами: "А кеды зэк я з вас моих деньгув получу?.. Я зж такая сшлябая на зждаровье, а ви гхочите, каб я увсше до вас гходила!" Вы согласитесь, что это наконец может надоесть до смерти.
Вот тут-то юнкер и решился завести у себя радикальное средство. Как появится эдакая надоедальщица и начнет приставать, не слушая никаких резонов, он ей сейчас и говорит:
- Так вы, мадам, непременно желаете получить сию же минуту?
- Дайте, сшто мозжетю!
- Ну, извольте! Все, что могу, и все, что имею, отдам с удовольствием! Держите пригоршни!
Та и рада: подставит обе руки и ждет, а тот ей из кармана и выложит перед самым носом живого ужа.
- Извольте, мадам! Получайте!.. Все, что имею!
Уж, конечно, изовьется, раскроет пасть, засипит, а мадам как заорет благим матом, да давай Бог ноги!
- Хай им черт! - говорит. - Позаводили у сшибе ув квартэру зжмеювь и увешякаго трэфу - болшь и гхадить до них не мозжна!
Только этим и избавился юнкер.
Потом, как прислали ему из дому деньги, встречает он эту мадам на улице. "Получайте, - говорит, - мой долг за сахар" - и дает ей деньги. Куда тебе! Мадам и слушать ничего не хочет:
- Нить, нить! Ви мине зжмеюв, а не деньгув будете давать! Не гхочу!
Насилу разубедил, да и то только с помощью соблазнительного вида синеньких ассигнаций.
С тех пор, вообще, когда приходили к нему кредиторы "з насших", то наперед, осторожно всунув кончик носа в чуть-чуть приотворенную дверь, осведомлялись у человека:
- А сшто, чи зжмеи васши дома?
- Дома, - говорит, - дома!
- Ну, то до сшвиданью вам!.. Сказжить, сшто ми загходили!
А сами уж и не дерзали переступать порог юнкерской комнаты.
В числе приживалок, принадлежащих к роду, известному в зоологии под названием Homo sapiens, две личности особенно выдаются в моей памяти, хотя ни та, ни другая не имели между собой ничего общего, если не считать самое приживальство, как raison d'etre, как способ и цель самого их существования. Один был поляк, другой - русак закоренелый; один старался походить на маркиза Позу, другой был, в сущности, Ноздрев, но Ноздрев, пришибленный жизнью; одного мы прозвали в полку доном Сезаром де Базаном, другой сам себя называл башибузуком. Оба они достойны были сострадания, не знаю только, который больше.
Дон Сезар де Базан, дворянин испанский, иначе Юзио (его крестное имя Юзеф), был жертвою той злосчастной эпохи, которая создала польское восстание 1863 г. и его последствия. Он был шляхтич "родовиты од потопу", но бедный, и захудалость его произошла не по его собственной вине, а перешла к нему в виде наследства от родителей; но у него сохранились родственные связи и сословные отношения с некоторыми из тузов местного дворянства. Он получил светское воспитание, недурно владел французским языком, недурно играл на рояле, недурно пел, хорошо декламировал польских поэтов, отлично вальсировал и полькировал, превосходно плясал мазурку, обладал природным стремлением к "хорошим привычкам", изящному костюму, гастрономическому столу и тонким винам, к "воздуху светских гостиных" и, вообще, к "хорошему тону". Все эти блага сопровождали его детство, и всех оных благ лишился он с расцветом юности: смерть отца круто и сразу произвела роковой крах, который вынудил его бедную мать и молодую красивую сестру идти жить "в люди", на хлеба из милости, в незавидном зависимом положении бедных родственников; сам же Юзио... Увы1 К чему послужили все его задатки светских приятных талантов и способностей!.. Юзио очутился в беспомощном положении. Вчера еще неслужащий дворянин, молодой сибарит, местный лев и денди, сегодня он, неспособный ни к какому положительному, упорному труду, познал вполне, что такое значит существование бездомной собаки. Впрочем, на первый раз вытянули из омута собачьей жизни и поставили его на ноги все те же сословные отношения и родственные связи с местными тузами. Тузам удалось втиснуть его чиновником для письма в губернаторскую канцелярию, а потом, с выслугою в чин, они устроили ему даже положение губернаторского чиновника для особых поручений, причем и его светские приятные таланты легко могли бы найти себе достодолжное применение. Чиновник для особых поручений - это уже было нечто, с этим соединялись виды на будущую карьеру, на кусок хлеба, на самостоятельное существование, быть может, даже на небезвыгодную женитьбу. Но тут, на беду, подоспело восстание. Юзио был настолько благоразумен, что "не утек до лясу", равно как и, оставаясь на коронной службе, не сделал никакой подпольной каверзы на пользу "свентей справы"; он только, так сказать, приник долу, затаился в расчете, что авось либо меня не вспомнят, пока не пронесется вся эта буря, - и вот, в силу такого пассивного отношения к "общему делу" его сочли "дурным патриотом"; знатные "рода-ки" от него отшатнулись, а при новых административно-политических порядках он не мог остаться на своем служебном месте, как католик. Правда, существовало одно средство, которое весьма много и успешно эксплуатировалось в то время: стоило лишь сделаться "паном Пшепендовским", то есть "на-вроцитьсень на православье", но Юзио не прибегнул к нему и был оставлен за штатом.
Вот когда началось для него каторжное, истинно собачье существование! В край понаехали новые люди из России, которые чуждались его как поляка; свои же чуждались как "злемыслёнце-го", и бедный Юзио, без почвы, без поддержки, повис в воздухе между теми и другими. Положение ужасное, роковое!..
Но тут, на его счастье, вскоре пришел из Великороссии наш полк, двинутый в состав 7-й кавалерийской дивизии в Западный край на смену частям, чересчур уже долго застоявшимся в этом краю. Офицеры - в большинстве своем народ добрый, покладистый, мало думающий о политике или, лучше сказать, вовсе не занимающийся ею, за исключением, конечно, людей опытных, искушенных жизнью и научившихся относиться к ней серьезнее беззаветной молодежи. В воображении этой последней Западный край представлялся в стародавних образах златокудрых разбитных паненок, в грохоте размашистых фигур лихой мазурки, в раздолье поэтических "маювок" (загородных весенних пикников; маювка - от слова май), в "романсованьи" с миловидными польками, а также в образе услужливых евреев-факторов, которых иногда можно для острастки потаскать за пейсы; представлялся этот заветный край и в виде прекрасных охот на "сарн" и "дзиков" (диких коз и кабанов) в девственных пущах, и в виде веселых поездок в гости по помещикам, по местечковым ярмаркам, и, наконец, кроме всех этих прелестей, мелькала в умах приятная надежда на возможность новых военных экспедиций, то есть, иными словами, на возможность подраться с какими-то там повстанцами, отличиться, получить крестик и т.п. Вообще, представления нашей молодежи о новом для нее крае были розово-поэтичны, а потому, конечно, крайне неосновательны. Нечего и говорить, что на первых же порах для нее последовал ряд разочарований во многом и многом; но таково уже свойство нашего военного люда, что, куда бы ни занесла его военная служба, в каких бы условиях ни очутился, он всегда очень быстро сумеет освоиться с новою обстановкой, примениться к ней и, насколько возможно, зажить себе, что называется, припеваючи.
Злосчастный Юзио сразу сообразил, что судьба весьма благосклонно посылает ему в некотором роде клад в лице нашей офицерской молодежи. Надо, значит, к ней пристроиться. Как пристроиться? Это нетрудно. Чуть ли не в первый же вечер по приходе полкового штаба на новую стоянку, войдя в трактир вслед за офицерами и подсев на кончик общего стола, Юзио скромно вступил в разговоры с одним, с другим, с третьим, сказал несколько любезностей, выразил свое удовольствие по поводу прибытия "кабалерии", в которой, как ему "досконально" известно, служат все джентльмены, "порадочны люди, муи пане", что в полку, место которого мы теперь заняли, у него было много, много истинных друзей и приятелей, например, князь такой-то, майор и полковник такие-то (отчего и не прилгнуть немножко?), - и вот знакомство на первый случай завязано. Завтра продолжается та же история. Бедный Юзио - чтобы недорого стоило его скудному карману - тратится на один лишь куфель пива, который дает ему приличную возможность просидеть в трактире сколько вздумается. Затем начинаются любезные с его стороны поклоны при встрече с офицерами на улице; затем, в первый же праздничный день, когда польская публика расходилась из костела и наше офицерство группами слонялось тут же на площади, глазея на горожан и, конечно, любопытствуя знать, кто такая эта интересная блондинка, или та скромная шатенка, или эта пышная брюнетка с молитвенником на руках? - наш пан Юзио тут как тут и услужливо развертывает в неумолкаемом рассказе длинный биографический свиток каждой пани и паненки: сколько за такою-то приданого и какой нрав у ее матери, кто в нее был влюблен, кто делал предложение и почему получил отказ, и в кого была влюблена пани такая-то, и можно ли ухаживать за этою интересною вдовушкой, с успехом или без успеха, - словом, в два-три дебюта своего знакомства с офицерами Юзио показался им хотя и ничтожным, но добрым малым, совсем не похожим на тех поляков, что злобно хмурятся и отворачиваются при встрече с "пршеклентым москалем". Кроме того, Юзио оказался неоценимым человеком и до части знакомства с условиями жизни в городе: где что достать, где выгоднее купить, у кого дешевле взять мебель напрокат, кого поостеречься как шулера и пройдоху, где удобнее нанять квартиру сухую, теплую, недорогую, - все это он знал в совершенстве и так любезно предлагал каждый раз свои бескорыстные услуги, что вскоре вполне расположил к себе сердца молодых офицеров. Все это делалось с известным тактом - Боже избави, чтобы кто мог подумать, будто Юзио факторствует! Нет, он лишь из расположения, из любезности, из желания оказать приятельскую услугу! Притом же надо сказать, что и самолюбию бедного полячка, отринутого своими "компатриотами", доставляло немалое утешение и даже гордость то обстоятельство, что он знается с офицерами, - "с кабалерией, муй пане!" - что его постоянно встречают с ними на улице, в трактире, на гулянье. Юзио как будто вырос на несколько вершков в своих собственных глазах, и - казалось ему - будто точно так же он вырос и в глазах посторонних. Так были проложены им первые шаги к новому положению в жизни, которое долженствовало дать ему наконец какую-нибудь точку опоры, какую ни на есть почву под ногами. Служил у нас в ту пору некто Черемисов, разжалованный из гвардии штабс-ротмистров в солдаты с переводом в наш полк за дуэль, наделавшую в свое время немало шуму в Петербурге. К нам же в полк был он впоследствии произведен и в офицеры. Это было детски ясное, добрейшее из добрейших и вместе с тем безалабернейшее из безалабернейших существо, какое только доводилось мне встречать когда-либо в мире. Идеальная честность, незлобивость голубиная и крайне простосердечная доверчивость к людям. Для Черемисова всякий встречный-поперечный, особенно же при случае выпивший с ним, безразлично был "хороший человек", а хорошие человеки, судя по дальнейшим степеням их симпатичности, делились у него на "прекраснейшего человека", "первый сорт человека" и "душа-человека". Надо было учинить нечто очень гадкое, чтобы Черемисов решился сказать: "Да, ошибся, брат, ошибся... дрянь-человек, выходит!" С одной стороны, подобные качества, с другой - "все нипочем, все трын-трава, все спустя рукава, вали через пень колоду, авось да небось, день мой - век мой, последняя копейка ребром, для милого и даже для немилого дружка - сережка из ушка, последняя рубашка в дележ" - из таковых-то свойств и особенностей слагался характер Черемисова. Добрый малый был богат и тароват, а потому без пути сорил своими деньгами и писал на себя жидам векселя да расписки в пятьсот рублей за сто. Есть у него деньги - иди к нему всякий и бери взаймы, хоть без отдачи, потому что он не напомнит, а не напомнит потому, что сам на другой же день позабудет, кому и сколько выдано; нет у него денег - он сам займет, и тоже без отдачи, коли не напомнить, потому что точно так же позабудет, у кого взял и сколько. Записных книжек, памятных листков и счетов - ничего подобного у него никогда и в заводе не было.
Состоял при нем дядька и пестун из бывших крепостных дворовых, по имени Нестор. Вечно небритая рожа с жучьими глазами и черными усищами, косая сажень в плечах, красная рубаха, вид атамана волжской разбойничьей шайки, а вдобавок ко всему нередко загул и непробудное пьянство, причем на счет барина или, как Нестор называл иногда, "барского дитяти" забирались во всех погребках и лавках вина, водки и закуски - таков был этот достойный дядька и дестун. Загуляет Нестор, отлучится на сутки, на другие - и наш Черемисов сидит, как дитя малое, беспомощное, без чаю, без свечей, без свежей сорочки, не зная, как и к чему приложить руки, пока не кончится Несторов загул. Совершенно под стать этому пестуну как-то сами собою подобрались у Черемисова и кучер, и конюх, и разухабистая телега с росписною дугой и персидским ковром на сиденье, и бешеная тройка саврасых с породистым рысистым коренником и в крендель вьющимися пристяжными, в наборчатой русской сбруе, с колокольчиками и бубенчиками. И вот к этому-то непутевому Черемисову примазался под крыло бедный Юзио.
Первым делом он произвел Черемисова в князья.
- Але ж вешь то, коханы, - внушительно говорил он при всяком удобном случае каждому жиду-фактору, каждому торговцу, трактирщику, извозчику, заимодавцу, - вешь то, же мешкам тераз зе ксенжем Черемисовым? О! То вельки магнат москевьски! Досконалем! И таки пенензны, як тень Ротшильд! (Но ты знаешь ли, любезный, что я живу теперь вместе с князем Черемисовым? О! Это большой московский магнат! Верно! И богат, как Ротшильд!)
Князь да князь - так и пошел Черемисов за князя, так и прослыл в целом округе, потом по целому краю. И все это помимо его воли и ведома учинил один пан Юзио. Кончилось тем, что и сам Черемисов привык наконец к этой кличке.
Нанял Юзио для Черемисова помещение на Купеческой улице, в заезжем доме, который у жидов слыл под именем "Казанскаво гасштиницу", и занял Черемисов под себя весь этот одноэтажный дом, где имелось всего лишь пять комнат для приезжающих, с конюшнями, сараями и садом. Как-то само собою, незаметно и вполне естественно устроилось так, что Юзио поместился тут же. Катаются они с "князем" во весь дух на бешеной тройке, причем Юзио с серьезным видом любителя-знатока отыгрывает вожжею левую пристяжную; ходят они вместе в трактир обедать, причем, конечно, и обед Юзио записывается в "общий счет" на имя "князя"; ходят вместе гулять на музыку, причем Юзио все так же галантен и любезно-иредупредителен со всеми офицерами; ходят вместе в театр, где Юзио красуется, конечно, в ложе "князя". Все, бывало, только и слышат от него: "мы с князем", "у нас с князем", "наш милый князь", "князь был со мною там-то", "мы с князем купили себе то-то, сделали то-то" - словом, отношения установились такие, что ни Черемисова без Юзио, ни Юзио без Череми-сова даже и представить себе нельзя было. Приоделся Юзио мало-помалу и приобулся; и цепочка к часам, и запонки золотые у него появились, и тросточка с серебряным набалдашником и, наконец, для пущей важности завел он себе даже форменную дворянскую фуражку с красным околышем. Все эти "багательки" были, конечно, подарками "милого князя". Юзио занял у Черемисова положение приятеля-мажордома; завел во всем его обиходе некоторый порядок, взял на себя ведение расходных счетов, расплачивался в трактире и в лавках за покупки, вел переговоры с заимодавцами, с портными, сапожником, прачкой и т.п. Все это, конечно, крайне не нравилось Нестору и прочим челядинцам.
- Вишь ты, учетчик какой еще объявился! Погоди ж ты! -
злобно ворчали они себе под нос.
А Юзио и в ус не дует, тем более что сошелся с Черемисовым даже на "ты", что, впрочем, было вообще нетрудно.
- Я же ж только твои интересы оберегаю... Мне все равно, деньги не мои, но мне тебя же жалко, - убедительно доказывал он своему патрону - доказывал совершенно правильно, потому что бесшабашных трат у Черемисова действительно стало несравненно меньше против прежнего. Если и случалось Юзио чем-нибудь попользоваться лично для себя, то он был настолько добросовестен, что всегда просил или предупреждал об этом приятеля: мне, дескать, нужно свежие перчатки или новый галстук купить; можно пока призанять у тебя? Отказа, конечно, никогда не было.
Придут к Черемисову товарищи в гости - Юзио хлопочет составить партию в вист, угощает сигарами, пуншем, откупоривает бутылки, подливает в стаканы; наблюдает насчет завтрака или ужина, чтобы все было подано в порядке, и в то же время занимает гостей, разыскивает польские и иные анекдоты, немножко сплетничает, конечно, насчет разных интересных пани и их благоверных, "деклямует" Мицкевича, поет чувствительные романсы или бренчит на разбитом фортепиано какую-нибудь мазуречку. Когда недостает четвертого партнера, присаживается к карточному столу, разумеется, не кто иной, как тот же Юзио и играет с "апломбом", с приятностью, "як се подоба пожонднему чловеку". Проиграет малую толику, сейчас же: "Cher prince, prete moi quelque roubles! Будь такой ласковый, заплати пока за меня, пожалуйста, потом сочтемся". А выиграет Юзио - деньги, конечно, прикарманит, потому что это уж такое его счастье - "фортуна, муй пане".
И вот, таким образом, стали заводиться кое-когда у Юзио и "свои собственные" карманные деньжишки. Тогда Юзио отправляется обыкновенно в кондитерскую Аданки, играет с мелкими чиновниками на бильярде, а кого можно, то даже и угощает перед буфетом коньяком, что умеет проделывать иногда и не без покровительственного тона, и тут же на виду у всех - непременно на виду - расплачивается наличными "своими собственными" деньгами - дескать, не думайте, что у меня нет их!
- Мой друг, князь Черемисов... - обыкновенно начинает он тут по какому-нибудь поводу рассказывать чиновникам. - Ah, a propos! Вы знаете, что сделал недавно мой друг Черемисов?.. Charmant garcon! Ah, comme je l'aime!.. Но только я ему говорю:
"Послушай, милый князь, ты ж понимаешь, ты знаешь, как мы все тебя любим и уважаем..." - и т.д. в подобном же роде.
Чиновники пьют за счет Юзио коньяк, слушают его рассказы и, видя его постоянно "с князем", убеждаются, что он действительно друг его, а это уже, так сказать, "позирует" нашего Юзио, дает ему кое-где некоторый вес, даже некоторый блеск на него налагает.
- Вы знаете пана Юзефа такого-то? - спрашивает, например, кто-либо.
- Нет, не знаю. Кто это - пан Юзеф?
- А это друг князя Черемисова.
- А! Вот как!
- Да-а! Как же, они друзья неразлучные.
С течением времени у Юзио перед посторонними, то есть вне офицерского кружка, явилось и в тоне, и в выражении лица, и в самой походке даже нечто самостоятельное, исполненное некоего достоинства и значительности. Вот что значит создать себе положение "княжеского друга"! С этим вместе изменился и взгляд весьма многих "родаков" и "компатриотов" на Юзио - он перестал уже быть отверженцем, и перед ним снова растворились двери некоторых польских домов, еще недавно закрытые для него столь презрительно. Казалось бы, теперь, когда он окончательно сошелся с москалями, даже живет на счет одного из них, добрые патриоты должны бы были еще более чураться бедного Юзио, но... Повстан-ские времена отошли в вечность, страсти поутихли, а положение "княжеского друга" и возможность познакомиться через этого друга с самим "князем", богатым женихом, хоть и москалем, но зато человеком "со связями в столице", заставили некоторых маменек и молодых вдовушек сделаться в отношении Юзио не только любезными, но даже искательными.
И действительно, Юзио познакомил с некоторыми дамами своего "друга". Бывало, Черемисов влюбится слегка в какую-нибудь пани или паненку, а Юзио страдает - страдает вдвойне: и за него, и за себя, потому что и со своей стороны, как друг, считает своим долгом тоже влюбиться, и притом в ту же самую особу, но, конечно, всякое первенство, всякое преимущество в чувствах великодушно уступает милому князю, "для того, что он же ж такой милый", - а сам ограничивается только вздохами, чувствительными романсами, платоническими восторгами и разговорами с другом "о ней", о том, сколь она прелестна, интересна, как выразительно посмотрела на Черемисова тогда-то, как улыбнулась, с каким оттенком сказала то-то и прочее. Это была у него болтовня неистощимая, ибо Юзио никак не может обойтись без того, чтобы не "конфидентовать" - "така юж натура, муй пане!". Но кроме тем для болтовни периоды черемисовскои влюбленности всегда доставляли ему новый источник забот и хлопот, сопряженных с беготнёю по лавкам и ездою на извозчиках: надо идти с князем "до костелу", чтобы встретить там "ее", надо заказать букет и отвезти его к "ней" от имени князя, надо выписать из Варшавы ее любимые "цукерки", и "пястечки", и "конфетуры", устроить веселую "ма-ювку", на которой "она" была бы царицею, передать по секрету иногда записку, иногда какое-нибудь многозначительное слово по поручению друга... Но это еще не все. Если Черемисов отправляется на таинственное свидание с "нею*, то и Юзио идет вместе с ним, но, конечно, так, чтобы "она" этого не знала, и пока у князя длится интересное тет-а-тет, Юзио скромно стоит где-нибудь в сторонке, зорко и чутко карауля, чтобы никто и ничто не помешало спокойствию его друга, - стоит и мучается, и терзается, и вздыхает, но утешается сознанием, что если, мол, не я, то он - он, друг мой, по крайней мере счастлив!
Иногда случалось, что какая-нибудь особа вдруг, ии с того, ни с сего, разонравится Черемисову, и он круто оборвет Юзио, продолжающего болтать и бескорыстно восхищаться ею.
- Убирайся ты к черту! - скажет ему, бывало. - И чего это ты, в самом деле, пристал ко мне с нею?! Нет у тебя разве другого разговора?
Такое неожиданное замечание было для Юзио все равно что "цук" для занесшейся лошади.
- Mais, mon cher... ведь ты ж... то есть она ж, ведь... она же нам так нравится? - озадаченно, заикаясь, начинает он оправдываться.
- Нравится? Никогда она мне не нравилась. Все ты врешь, сочиняешь!
- От-то штука!.. Але ж прошен! Я ж любопытный знать, как же ж то так?
- Да так, что замолчи, и баста!
Юзио в первую минуту очень озадачен: как же это так, в самом деле? Но если так, то, казалось бы, теперь он смело может убрать в сторону свое великодушное самопожертвование ради друга, дать полную волю своему собственному чувству к этой особе и ухаживать за нею уже ради самого себя, эгоистически; но нет, ничуть не бывало!
Чувство Юзио в таких случаях как бы считает своим долгом тоже вдруг испариться.
- Parbleu! - пожимая плечами, говорит он спустя сутки, другие. - Говорят, чьто этая пани Пшепендовьска хорошенькая... Mais, au fond, ничего в ней нету такого особенного... И я даже не понимаю, чьто такого могло нам в ней нравиться...
- То есть, не нам, а тебе, скажи лучше, - внушительно поправляет его приятель.
- Ва! Voila la chose! - И Юзио при этом удивленно выпучивает глаза.- Н-ну! Finisse, mon cher! QuelJe blague! - отмахивается он. - И никогда же она мне, а ни Боже мой, никогда даже не нравилась! То ли дело пани Пшездецька!.. А ведь ты, cher prince, ты недаром проходил вчера с нею целый час по аллее!.. Я ж таки кое-что подметил... Ну, признайся! Будь другом! Ведь так?.. А?.. Досконалем!.. Але и что ж то за прелестна женщина!.. Бог мой!
И Юзио, как ни в чем не бывало, совершенно искренно начинает заряжать себя новыми чувствами к пани Пшездецькой - и опять идет у него рядом с болтовней и восторгами хлопотливое шныряние на извозчиках, беготня по костелам, по бульвару, за букетами, конфетурами и т.п.
- Cher prince, прикажи, пожалуйста, этому грубияну Нестору (я из ним даже и говорить не хочу!), чтобы он заплатил за четыре концы извозчику, - для тебя лее все старался! Устал как собака какой!.. А за букет заплатим потом... я пока на кредит приказал... Mais quelle femme! Dieu, quelle femme!.. И не будь ты мне другом, - н-ну, князь! - я бы, кажется, а-никому н-никогда не уступил бы такого честю!.. Тай Боже ж мой! Я бы и до дуэлю пойшел! До Сибиру!
Офицерство наше вообще относилось к Юзио не только снисходительно, но даже весьма любовно и прозвало его доном Сезаром де Базаном; зато денщики сильно его недолюбливали, и все это с легкой руки Нестора, который восчувствовал к нему с первого раза непримиримую ненависть и презрение за то, что "уж больно он барскому добру учетчик непрошеный, и ни то он тебе на барском, ни то на лакейском положении, так что даже совсем непонятный человек, - так себе, какое-то полублагородие выходит"! Вообще, денщики, где можно, не упускали случая сделать ему какую-нибудь грубость, выказать свое презрение, и хотя им нередко порядком-таки доставалось за это от "господ", но - увы! - никакие "разносы в пух и прах" не могли изменить денщичьих чувств относительно нашего дона Сезара де Базана.
Между офицерами был один только человек, питавш