очки, даст Бог, своими устами хватим!
Входит в сарай эскадронный вахмистр - осведомиться, хорошо ли в каждом взводе устроились люди и лошади.
- Андрею Васильевичу!.. С травой честь имеем поздравить! - летят ему навстречу приветливые голоса веселых солдат.
Офицеры вместе с майором, т. е. эскадронным командиром, располагаются по комнатам панского дома, являющегося лучшим образцом тех помещичьих обиталищ, которые в Литве и в Польше известны под характерным именем соломенных дворцов. Это был "правдзивы палац сломяны". Низенький, деревянный, одноэтажный, с небольшими окривелыми окнами, рамы которых качаются на плохих железных петлях, с бревенчатыми балками поперек потолка, с белеными стенами и расщелистым полом, крытый соломенной кровлей дом этот служил некогда убежищем одному из самых ярких и характерных представителей "старожитной Литвы" конца прошлого столетия.
Теперь он пуст и оживляется на несколько недель только летом, когда его займут под постой наши офицеры. В соломенной кровле, поросшей темно-зеленым бархатным мхом, гнездится множество воробьев; вдоль беленых стен, между переплетов, растут абрикосы; решетчатые крылечки густо увиты зеленью хмеля и дикого винограда; по этим стенам и по вьющейся зелени в солнечный полдень бегают шустрые ящерки, а под половицами гнездятся ужи, которые иногда сквозь широкие щели заползают и в комнаты.
Сначала такое соседство казалось не особенно приятным, но вскоре мы совсем привыкли к этим безвредным змеям.
Странное и какое-то смешанное впечатление производит этот "палац сломяны", брошенный среди леса и заглохшего парка, в южной части громадной Гродненской пущи, на берегу широкого и прекрасного озера. Поглядеть на него снаружи - низенький, одноэтажный, деревянный домишко под соломенной кровлей, построенный глаголем, и только. Кажись бы, ровно ничем не отличается от сотен тысяч подобных же шляхетских соломенных палацев, в изобилии раскинутых по всей Литве и вообще по Западному краю. Но чуть вступишь под эту убогую кровлю, тут и начинается это странное, смешанное впечатление. Внутри ряд низеньких, темноватых комнат, с маленькими окнами, с потолком, наставленным поверх поперечных балок, с белеными стенами и некрашеным полом. Мебель сбродная, стародавняя и дубовато-крепкая, всем характером и видом своим обличающая несомненное местное происхождение. Все серо и скудно, и ото всего веет каким-то сыровато-затхлым холодом запустения и некоторой мрачностью. Но тем сильнее, тем поразительнее действует на вас неожиданный вид драгоценных предметов самой изысканной артистической роскоши, собранных в этих бедных стенах, под этой соломенной кровлей. В углах стоят китайские боги и японские фарфоровые вазы, более чем в полтора аршина вышиной, испещренные затейливой живописью; на окнах и на простых, тесовых столах тоже красуются подобные же сосуды, несколько меньших объемов, носящие на себе клейма китайских и древних японских мастеров, рядом с произведениями королевско-саксонской и севрской фабрики. Стеклянный шкаф, на котором скалит зубы чей-то желтый череп, облеченный в древний рыцарский шлем, наполнен дорогим и редким хрусталем и коллекцией дорогих яшм, аметистов, лазоревого камня, малахитов и других наиболее ценных горных пород. На стенах в старинных золоченых рамах, почерневших от времени, висят прекрасные картины, принадлежащие кисти старых, хороших мастеров испанской и французской школы. Но, Боже мой, в каком запущении, в каком упадке все эти драгоценные коллекции! Иные картины прорваны и облуплены, хрусталь побит, некоторые вазы сломаны... Жалко и больно смотреть на эти дивные вещи, и вместе с тем становится досадно на невежественную небрежность людей, не сумевших соблюсти и сохранить их как должно. Но какой странный контраст представляют все эти предметы искусства и роскоши с этими потолочными балками, с этими бедными, низенькими стенами соломенного палаца! Странное присутствие их в этих нежилых, мрачных и скудных покоях кажется нам каким-то резким диссонансом - и невольно рождается вопрос: кому, когда, зачем и для чего пришла идея совокупить и погребсти от света все эти коллекции под неприветливой кровлей убогого домишки, одиноко брошенного среди пустыря Гродненской пущи?
Тот, кто сделал это, был в своем роде замечательным человеком, и память о нем сохранилась, по преданию, еще и доселе далеко за пределами Ильяновского фольварка.
3. Авантюрист-магнат прошлого века
Это был некто Валицкий, польский шляхтич, называвший себя - правильно или неправильно - графом. Жизнь его, исполненная разных приключений, носила на себе загадочный и отчасти романтический характер. Один из замечательных авантюристов, почти современник знаменитого Калиостро, шляхтич Валицкий являл в себе некоторые типические черты своего времени.
Бедный потомок захудалого рода, он из милости получил воспитание в доме "крайчаго литевскего", пана Бучинского, где выказал замечательные способности к наукам. Предание говорит, что, когда ему исполнилось восемнадцать лет, пан Бучинский, в силу "старожитного" обычая, подарил ему бричку, четверку лошадей, пару пистолетов, ружье и саблю, снабдил бельем и несколькими переменами платья, да двумя-тремя рекомендательными письмами в Вильну и в Варшаву, и закрепил за ним мальчика-казачка да кучера; затем будто бы призвал его в лучшую парадную комнату своего могилевского дома и приказал гайдукам растянуть его на ковре - ибо, в качестве родовитого шляхтича, Валицкому не подобало быть растянутым на голом полу, а непременно на ковре, и не иначе как на хорошем ковре; после этого пан Бучинский, "крайчий литевский", в своем "властнем" присутствии, тоже в силу "старожитного" обычая, велел гайдукам влепить ему, здорово живешь, "сто бизунов", т. е. плетей, собственно, не ради какого проступка, а просто на добрую память и по окончании столь назидательной операции вручил юноше сто червонцев, дозволил припасть к своей ноге, дабы почтительно облобызать ее, и пустил в подаренной бричке на все четыре стороны "в умизги до фортуны", т. е. на волокитство за счастьем. Это было в 1770 или 1771 году - и с тех пор о Валицком ни на Литве, ни в Польше не было слуху. Он исчез, как словно бы сквозь землю провалился. Но вот проходит двадцать лет, в Варшаве закипела революция - и в разгар ее в этом ветреном, но прелестном городе вдруг появляется воспитанник пана Бучинского - но как появляется! - с несомненным состоянием в несколько миллионов и с фантастическим титулом итальянского графа! Было много толков по поводу этого титула: одни утверждали, будто Валицкий самозванец; другие доказывали, что он точно купил себе графство в каком-то итальянском владении, - но как бы то ни было, а достоверно, что король Станислав-Август лично признал за ним этот титул и возвел в кавалеры ордена Станислава 1-й степени за щедрое пожертвование значительных сумм в пользу учебных заведений. Еще более толков и подозрений возбуждало загадочное происхождение его миллионов. Говорили, будто это громадное состояние нажито карточной игрой, будто он выиграл бриллианты у королевы Марии-Антуанетты, и примешивали к этому вдобавок какое-то темное участие в истории знаменитого "ожерелья королевы". В Ильяновском фольварке стоял прислоненный к стене подрамок с огромным холстом, на котором замечательно сочной кистью изображен во весь рост Валицкий, с задумчивыми голубыми глазами, среди роскошной обстановки богатого кабинета. Он сидит в кресле у стола, одетый в богатый французский кафтан; пред ним стоит раскрытый ларец, наполненный драгоценностями, а в руке изображены нити крупных бриллиантов, которыми фантастический граф как будто небрежно и задумчиво играет (В настоящее время, когда конфискованное Езерское имение, принадлежащее наследнику Валицкого, замешанному в последнем восстании, куплено гр. Левашевым, портрет этот перешел во владение семейства г-ж Костялковских в Гродне). Картина делает некоторое впечатление.
Но все эти невыгодные слухи относились исключительно к темному и безвестному периоду жизни Валицкого. С появлением же в Варшаве и уже до конца своей жизни он - как утверждают, - будучи страстным игроком, вел большую игру необыкновенно счастливо, причем, однако, случалось ему и проигрывать огромные суммы. То был золотой век азартной игры. По свидетельству Ф. Булгарина, во всех значительных городах Литвы и Польши, не говоря уже о Вильне и Варшаве, разные куртизанки открыто держали у себя игорные дома, куда стекалось польское панство и русское офицерство. Игра шла почти исключительно на одно только золото, которое целыми грудами бывало навалено на зеленом поле, и ставки шли не на отдельные монеты, а на стопки, т. е. понтёры ставили на карту стаканы, наполненные червонцами без всякого счета. Целые шайки варшавских шулеров разъезжали по всему краю, рыскали по ярмаркам, следовали за полками и отрядами и грели руки, где была лишь малейшая возможность. В этот азартный период героями подобного сорта было составлено много значительных состояний, известных на Литве даже до последнего времени; но с тех же самых пор за поляками укрепилась и в России, и в Европе репутация шулеров по преимуществу, и замечательно, что даже в наши дни наиболее значительный контингент нечистых игроков поставляет нам все-таки польская национальность.
Появясь в Варшаве, Валицкий сразу произвел ослепляющее впечатление на общество. Манеры, тон, образ жизни - все это было им усвоено так, что внушительно говорило всем и каждому о привычке графа к высшему обществу. Его связи со многими дворами и знаменитостями того времени были известны всем, а баснословная щедрость, веселый нрав и роскошь жизни доставили ему огромную популярность в Европе. Даже гордые польские магнаты наперебой стремились приобрести дружбу и расположение загадочного графа. Он весь век оставался холостым человеком, но задавал балы и принимал дам. Красавицы всей Европы добивались его благосклонности и постоянно толпились вокруг золотых груд игорного стола, который никогда не оставался закрытым в его доме. Он играл в высшей степени хладнокровно, с тем "приятным изяществом", которое считается наилучшим украшением хорошего игрока. Никто не умел с таким спокойствием и любезностью проигрывать и отдавать громадные куши, как пан грабя Валицкий, - но за то же никто не мог и наказывать более жестоким образом тех шулеров, которые шайками врывались в его дом с целью пообчистить любезного графа. Заметив против себя комплект, он до последней нитки обирал честную компанию, говоря ей в назидание: "Contre coquin - coquin et demi!" - и затем сейчас же отдавал весь выигрыш в пользу бедных.
Что касается до темного периода его жизни, то тут рассказывают следующие факты: получив от пана Бучинского сто бизунов и сто червонцев, молодой человек укатил из Могилева и предался игре. Фортуна иногда ему улыбалась, но чаще поворачивалась спиной к своему искателю и довела его в одну прескверную ночь до того, что и бричка, и кони, и белье, и казачок с кучером - все это осталось в руках шулеров, а Валицкий очутился маркером в одном из лембергских трактиров. Долго влачил он это незавидное состояние, посвящая все свободное время изучению карточных фокусов, расчетов и таинств игры, и успел довести ловкость рук своих и соображение до степени гениального совершенства. В таком-то положении столкнула его однажды судьба с известным польским магнатом, князем Фр. Сапегою, который, зайдя в трактир поиграть на бильярде, случайно обратил внимание на наружность и внешний лоск ничтожного маркера. Узнав, что в этой должности состоит родовитый польский шляхтич, Сапега не потерпел такого "унижения" своего сословия и взял с собой Валицкого в Вену, где он состоял некоторое время у князя "на ласкавем хлебе" в качестве приживальщика в числе подобных же шляхтичей, составляющих двор и свиту знаменитого магната. Отъезжая по делам в Польшу, Сапега оставил Валицкого в Вене и дал ему денег "на разживу". С этого-то и пошел уже в гору воспитанник Бучинского. Булгарин в своих "Воспоминаниях" рассказывает, что однажды ночью Валицкий метал банк в доле с несколькими игроками мелкого разбора в одном из самых трущобных венских трактирчиков. Счастье, или, вернее, "искусство" на сей раз благоприятствовало Валицкому, карманы партнеров были уже пусты, и компания дольщиков намеревалась уже забастовать, как вдруг входит в комнату "некто", в венгерском костюме, с видом "таинственного незнакомца", высокий, худощавый, длинноусый, и, выдернув наудачу какую-то карту, произносит тихо:
- Ва-банк!
Дольщики смутились, но Валицкий метнул на незнакомца внимательно-зоркий взгляд и приготовился метать. Компания остановила его и потребовала наперед, чтобы, во-первых, были пересчитаны наличные деньги банка, а во-вторых, чтобы венгерец положил на стол соответственную сумму.
- Душевно бы рад, но, к сожалению, со мной нет ни копейки! - наотрез отказался незнакомец и, снова подвинув карту, повторил свое тихое: "ва-банк".
Компания, за исключением банкомета, продолжала сопротивляться столь оригинальному понтёру.
- Если вы, господа, честные люди, - заявил наконец венгерец, - вы должны поверить мне на честное слово.
Те не соглашались.
Тогда Валицкий, пересчитав банк, отдал его товарищам и сказал незнакомцу:
- Если вы, милостивый государь, обращаетесь к моей чести, я охотно готов держать вам банк на ваше слово. Извольте, я держу вас один, без участия этих господ. Ваша карта?
Незнакомец не открыл ее.
Валицкий молча начал метать направо и налево. Рискованная игра шла уже начистую, но банкомет отлично владел собой и казался совершенно спокойным.
- Бита! - столь же спокойно и тихо произнес незнакомец, оборачивая свою карту. И действительно, она была бита.
- Попрошу вас, - прибавил он, обращаясь к Валицкому, - отправиться со мной и получить деньги.
- Как вам угодно, - со сдержанным поклоном отвечал счастливый шляхтич.
- Но только я не желаю, чтобы ваши товарищи отправлялись вместе с вами; я приглашаю к себе вас одного, но никак не этих господ! - решительно заявил венгерец.
- Как вам угодно, - повторил Валицкий и, не слушая доводов своих товарищей, опасавшихся отпустить его одного, последовал за незнакомцем.
Они отправились.
Пройдя несколько глухих улиц и переулков, путники вышли в более людную и безопасную часть города, где венгерец остановился у подъезда одного роскошного дома. Прислуга с величайшим почтением раскрыла пред ним дверь - и Валицкий вместе со своим спутником прошел в кабинет через анфиладу богатых комнат.
Пригласив своего гостя садиться, хозяин обратился к нему с вопросом:
- Извините за нескромность, но... скажите, кто вы такой?
- Претендент короны польской, - любезно, но совершенно серьезно отвечал Валицкий.
- По какому же праву?! - широко раскрыв глаза, изумился венгерец.
- По праву родовитого польского шляхтича. Я - шляхтич Валицкий; а вам, конечно, известно, что каждый из нас имеет законное право на выбор в короли.
- О, если так, то позвольте иметь честь рекомендоваться! - улыбнулся хозяин. - Я князь Эстергази. Вам, как претенденту на польскую корону, а мне, как венгерскому магнату, положим, хотя и не следовало бы посещать такие вертепы, в каком мы столкнулись сегодня, но.... я иногда делаю это от скуки и из любопытства.
- А я для того, чтобы не умереть с голоду, - промолвил в ответ Валицкий и, кстати, рассказал ему свою биографию.
Этот случай сблизил его с венгерским магнатом, в доме которого по прошествии некоторого времени претендент короны польской стал до такой степени "своим человеком", что Эстергази решительно ни на шаг не мог обойтись без него. Уезжая в Париж с каким-то дипломатическим поручением, магнат захватил с собой и претендента, который успел не только втереться благодаря князю в высшее парижское общество, но через княгиню Полиньяк достиг до самой королевы. Он сделался постоянным членом самых интимных вечеров Марии-Антуанетты и был почти постоянным партнером ее за картами. Говорят, будто некоторое время она дарила его особой благосклонностью и особой доверенностью; говорят также, будто и Валицкии оказал для нее и для ее семейства много услуг в начальный период первой французской революции. Положение при дворе и в особенности вечера в Трианоне сблизили Валицкого со множеством знаменитостей того времени, а также с французской и иностранной знатью. Везде и повсюду умел он ловко пролезть, втереться с чувством сознания собственного достоинства, понравиться своей наружностью и нравом и наконец сделаться "своим", интимным человеком. В это время и был положен первый фундамент его громадному состоянию. Он играл постоянно и все с теми же изящными достоинствами beau joueur'a. Он много путешествовал, был в Англии, в Италии, в Германии - и везде появлялся не иначе как в качестве настоящего grand seignieur'a, со своим графским титулом, со своими связями и знакомствами и со своим дивным искусством, которое открывало ему не только двери, но и карманы сильных и богатых мира сего. Как польский шляхтич, он считал себя аристократом по преимуществу и постоянно выказывал тенденции наивысшего аристократического свойства. Дух революции, однако, выкурил его из Парижа, куда возвратился он после своих путешествий, и пан Валицкий появляется на родине, сначала в Варшаве, где производит необычайный фурор, а потом и "на Литве глембокей", где накупает себе несколько богатейших имений и, между прочим, Езёры (целое местечко, к которому принадлежало более десятка деревень и фольварков, раскинутых по окрестности), осушает в них многие болота и проводит сплавные каналы. Здесь-то, на берегу озера Белого, в трех верстах от Езёр, среди высокого соснового леса, соорудил себе Валицкий "палац сломяны", который и назвал Виля-нова, а местное крестьянство переделало его уже на свой лад в Ильяново. Одна часть обширного леса, и именно та, где растут дубы, вязы и грабы, была превращена в прекраснейший парк, а другая, так называемый "бор", или "чернолесье", неприкосновенно оставлена во всей дикой красоте и прелести стародавней пущи. Ильяновский фольварк, вдаваясь более в сосновый лес, стоит, однако, почти на рубеже этой пущи и парка, которые в настоящее время от лет их запущения уже слились между собой в одну одичалую, поэтическую заросль.
В 1804 году фантастический граф появился вдруг и на петербургском горизонте. Сначала он было нанял себе целый нижний этаж в доме графини Браницкой, что ныне князя Юсупова, на Мойке, но вскоре, найдя, что в этой квартире мало солнца, купил себе на Морской, на углу Почтамтского переулка, собственный дом, куда и переселился со своей дюжиной золотых эмалированных табакерок, украшенных живописью Петито (которые принадлежали Людовику XVI и достались Валицкому какими-то особыми путями), и со своей коллекцией алмазов, бриллиантов и иных драгоценных камней, где, между прочим, находился известный сапфир, имевший свойство изменять свой цвет после захождения солнца и послуживший поэтому га-те Жанлис темой для повести. Ни у одной, самой отъявленной щеголихи не было такого разнообразного, многочисленного и богатого собрания дорогих шалей и кружев, каким славился мужчина Валицкий, проявивший относительно некоторых предметов и вещей чисто женские прихоти и вкусы. Он был отличный болтун, а его встречи, знакомства, житейские столкновения и приключения во время путешествий по Европе давали ему неистощимую тему для рассказов, в которых никто и никогда не мог отличить, где истина переходит в фантазию и где фантазия граничит с истиной. Известно, что в те времена двери наших бар были равно открыты
Для званых и незваных
Особенно из иностранных,
и потому все высшее петербургское общество охотно принимало Валицкого и ездило к нему в дом, на его блестящие балы и тонкогастрономические банкеты. Светских дам влекло к нему обычное любопытство с целью полюбоваться на его кружева, шали и драгоценности, которые он иногда умел дарить необыкновенно кстати и всегда с таким искусством и тактом, что от его подарка решительно не было возможности отказаться.
Об одном только не любил говорить Валицкий - это именно о темном периоде своей жизни, и когда однажды его спросили, правда ли, что князь Сапега встретил его в Лемберге маркером, он отвечал: правда; но на вопрос, каким образом дошел он до такого состояния, Валицкий проговорил, поморщась:
- Это для вас нимало не интересно, а для меня скучно.
И подобными фразами он всегда отделывался, как скоро дело начинало касаться его прошлого.
Во время его пребывания в Петербурге в Кронштадтский порт возвратился из кругосветного плавания Крузенштерн на своих кораблях "Нева" и "Надежда". Наши моряки навезли с собой множество заморских диковинок, которые продавались тогда с аукциона в правлении Российско-Американской компании. Между этими диковинками, пред которыми ежедневно толпились наши баре, в особенности обращали на себя внимание редкие коллекции вещей китайских и японских. Лучшие экземпляры тех и других были скуплены Валицким, и теперь забытые остатки их ютятся в убогих стенах Ильяновского фольварка.
Не добившись никаких особых почестей и отличий у императора Александра I, Валицкий удалился в Литву и остаток жизни своей проводил то в Вильне, то в Гродне, то в своем ильяновском "палаце сломянем".
Бог весть, из каких побуждений происходила его замечательная щедрость: было ли это прирожденное свойство души или дело тщеславия, но только он кидал кошельки каждому просящему, жертвовал большие суммы на богоугодные заведения, устроил в Вильне восемь университетских стипендий и купил целый дом, в котором жили эти студенты-стипендиаты с гувернером на полном иждивении Валицкого. Кроме того, Виленскому же университету подарил он богатую коллекцию редких камней и минералов, которая составляет теперь собственность университета Киевского. Факты этой категории, бесспорно, рисуют Валицкого светлыми, симпатичными чертами.
Но в это же время существует предание, что в этом самом Ильяновском фольварке, в лесу, были выкопаны глубокие ямы, в которых по нескольку дней морили хлопов в наказание за какой-нибудь проступок. Тяжкие стоны этих несчастных раздавались по лесу в долгие зимние ночи. Как согласить одно с другим? Как допустить, чтобы человек, щедро сыпавший вокруг себя золото с благотворительными целями, мог в то же время спокойно слушать эти стоны? Как-то не хочется даже верить, что это могло быть; но предание существует, и нам самим показывали в лесу, неподалеку от фольварка, завалившиеся и поросшие кустарниками ямы, говоря, будто это и есть место хлопских истязаний. Но если предание справедливо, то оно только еще раз подтверждает ту общественную историческую истину, что родовитая польская шляхта не признавала ничего вне себя, вне своего сословия, и если отличалась яркими доблестями, то только в пользу шляхетства же, но отнюдь не в пользу народа, почитая его в Польше и в Белой и в Малой Руси за народ иноплеменный, и притом низшей, рабственной расы. С этой точки зрения становится понятным и отношение шляхтича Валицкого к ночным стонам его хлопов (Большую часть рассказов и подробностей про Валицкого мы слышали от русского старожила гродненского края, отставного артиллерийского полковника А.Я. Каховского, который после 1863 г. взял от правительства в аренду Езерское имение и пользовался им до 1875 г. Впрочем, подобные предания о фантастическом графе довольно распространены в местном шляхетстве и между духовенством. Ф. Булгарин, который в своих "Воспоминаниях" посвятил Валицкому несколько интересных страниц, делает предположение, что, вероятнее всего, состояние его нажито было тайной продажей и перепродажей бриллиантов, картин, редкостей и т. п. Но едва ли предположение это можно назвать основательным. Общее мнение в крае склоняется к тому, что состояние Валицкого было сделано игрою и преимущественно благодаря бриллиантам Марии-Антуанетты).
Мне и моему товарищу отвели в соломенном палаце крайнюю, непроходную комнату, с окнами в заглохший сад, которая, по преданию, была спальней самого Валицкого. Вечером, лежа на своих походных, складных постелях и невольно слушая трепетный звук крыльев ночных бабочек, порхавших вокруг лампы, да странный шорох ужей под половицей, мы припомнили себе ряд рассказов о загадочном владельце этого "палаца".
- Такая яркая, блестяще-роскошная жизнь и такой убогий "палац"! И зачем рядом с этой аляповатой, грубой мебелью, на этом некрашеном полу стоят драгоценные вазы, а на этих кривых стенах висят картины, которые могли бы быть украшением действительных, а не "сломяных" палацев? Была ли это одна из тех "фацеций", которыми отличалась польская магнатерия прошлого века, или простая случайность? Или же, наконец, пан Валицкий вообразил себя древним Цинциннатом, который суету и величие Рима променял на огород и соломенную кровлю деревенской хижины?
- Ни то, ни другое, ни третье, - отвечал мне товарищ на целый ряд моих вопросов и диалогических размышлений.
- Так что нее, по-твоему?
- По-моему, очень просто! И я, и ты видали много подобных же панских, помещичьих "палацев", и в каждом из них замечается более или менее одно и то же: неряшество и грубость постройки, полнейшее отсутствие настоящего житейского комфорта, в том смысле, как всегда понимали и понимают его, например, англичане, - и вместе с этой грубостью и неудобствами - аристократические замашки, картины, фарфор, а тут - гляди - рядом грошовая литография "Девочка с барашком" и какой-нибудь полинялый букет искусственных цветов. Это у них всегда и во всем оказывается - и это есть не что иное, как прирожденное неряшество.
Таким-то прозаическим, расхолаживающим выводом моего товарища был заключен ряд наших воспоминаний и моих поэтических размышлений. Но... как бы то ни было, так или иначе, а все-таки шляхтич Валицкий с его фантастическим графством и шалыми миллионами является личностью крупной и достопримечательной.
В нашей комнате было несколько накурено и душно. Товарищ мой встал и растворил окно. Бледный и как бы трепетный лунный свет озарял бледно-синее небо и ближний лес, подернутый дымкой легкого тумана, который прозрачно курился над болотистой низиной, где пробирался меж осоки тихий лесной ручей. Кусты жасминов и белых роз, омоченные росой, сверкали под лучами луны, словно осыпанные снегом, и благоухали еще сильнее, чем в душно-горячий полдень. Дурманящий смешанный запах этих цветов ароматной широкой струей вливался к нам в раскрытое окошко.
Я взглянул на товарища, который не отходил от окна и - как показалось мне - пристально вглядывался во что-то.
- Во что ты уставился, Апроня? - спросил я, заметив его напряженное и отчасти изумленное внимание.
- Тсс! - сторожко поднял он палец и поманил меня.
- Чего тебе?
- Ступай сюда... гляди... гляди!.. Скорее! - шепотом лепетал Апроня.
Я вскочил с постели и поместился рядом с ним в окошке.
- Видишь? - указал он пальцем по направлению к болотистой низине.
- Ничего не вижу... В чем дело?
- Белое... вон-вон... Видишь?
- Белое?.. Ну, что ж такое?! Туман курится, и только.
- Туман!.. А в тумане-то что?
Я стал вглядываться пристальней, и в ту же минуту взор мой различил нечто особенное, странное...
Среди вьющихся струек тонкого пара что-то белое тихо двигалось, словно бы плыло вдоль по низине. Слабый луч месяца скользил неровными бликами по этой неопределенной фигуре. На первый взгляд трудно было определить, что это такое: живое ли существо, причудливый завиток сгустившегося пара или воздушный призрак?
- Это женщина, - тихо проговорил Апроня.
- Вот вздор какой! - усмехнулся я на его замечание. - Откуда тут быть женщинам?
- Ей-богу, женщина! Когда она проходила несколько ближе, так я заметил совсем как будто женский облик.
- Мерещится!.. А впрочем, может быть и женщина, - согласился я. - Баба какая-нибудь возвращается из соседней деревни.
- В лес-то!.. Да ведь тут некуда возвращаться! Я, слава тебе, Господи, знаю этот лес: в той стороне и жилья-то нет никакого, и притом...
Апроня несколько замялся.
- Что "притом"? - взглянул я на него вопросительно.
- А то, что походка-то у нее не бабья: больно уж плавно движется... и стройна тоже.
- Дело воображения! - усмехнулся я и, не чувствуя более охоты стоять перед окнами, вернулся к своей постели.
- Нет, черт возьми, это любопытно! - пробормотал Апроня и в тот же миг, натянув сапоги да накинув пальто, спрыгнул в парк прямо через окошко. Лопухи и крапива зашурстели под его шагами - и затем все смолкло.
Я взялся за книгу и стал читать. Окно оставалось раскрытым, и сквозь него набралось в комнату еще более звенящих комаров и белых мохнатых бабочек, привлеченных молочно-матовым светом лампы. Минут около пяти ночная тишина ничем не нарушалась. Вдруг под лесом раздался какой-то тихий, несколько мелодичный звук: не то легкий стон женского голоса, похожий как будто на какой-нибудь условный знак, не то случайный выклик какой-то птицы, встрепенувшейся впросонках. Я поднял голову и прислушался; но так как вслед за этим опять наступила невозмутимая тишина, то я снова занялся моей книгой. Но не прошло и минуты, как вдруг тот же самый звук повторяется еще раз, только несколько слабее и как будто дальше. Я вскочил с постели и, высунувшись в окошко, стал чутко прислушиваться - все тихо. Золотой серп месяца все так же плывет себе по бледной лазури, все так же пар курится над низиной и сверкают, белея, звездочки жасмина; шустрая ящерка по траве пробежала, тускло сверкнув на мгновение под лучом месяца; а издали, когда вслушаешься в ночную тишину, начинаешь различать щелканье соловьев в прибрежных кустах, склонившихся над широким озером, и слабые, мелодические, несколько урчащие стоны жаб на далеком болоте. Не дождавшись повторения в третий раз того особенного звука, что привлек мое внимание, я наконец улегся на своей постели.
Несколько времени спустя снова зашуршали под окном лопухи да крапива - ив комнату впрыгнул мой товарищ.
- Ну, что? - спросил я.
- А Бог его знает что! - пожал плечами Апроня. - Прошел по лесу и вдоль ручья, да даром только прогулялся.
- Ничего не видел?
- Н-нет, сначала-то, как пошел вослед, она мне издали раза два мелькнула в глаза, а потом под лесом вдруг исчезла, словно сквозь землю провалилась... Ты слышал оклик какой-то? - спросил Апроня.
- Слышал, и даже дважды.
- Ну да, два раза. Я тоже совсем явственно слышал, и где-то близко около себя; пошел было на звук, но он повторился уже в другой стороне: я туда - пусто; искал меж деревьев - ничего нет!
- Немудрено: в лесу-то ведь темень.
- Ну нет, не совсем: меж стволами все-таки свет пробивается, так что можно различить, особенно белое. Но нет; говорю тебе, как сквозь землю!.. А интересно бы дознаться, что это такое?
- Привидение, - улыбнулся я в шутку.
- А что ж?! - подхватил Апроня. - Этот загадочный пан Валицкий, этот "палац" в лесу, пустырь вокруг - все это такие данные, что какая-нибудь легенда и особенно привидение были бы здесь очень кстати. Чу! - перебил он свою речь: - Слышишь?
В эту минуту Б лесу действительно послышался в третий раз гот же самый загадочный звук - и едва он замер в воздухе, как вдруг, словно бы в ответ ему, раздался в той же стороне негромкий протяжный свист.
- Черт возьми, это решительно неспроста! - уверенно воскликнул Апроня. - В Ильянове, значит, есть свои тайны, и это меня очень утешает.
- Почему так?
- Стану наблюдать и добиваться сути. Все-таки развлечение, и значит, в конце концов, "траву" проведем не совсем уже скучно.
- Помогай тебе Господи!
- И тебе вместе со мной! - в шутку добавил Апроня, накрываясь своей простыней.
На следующий день, около полуночи, он нарочно уселся перед раскрытым окном и имел терпение продежурить таким образом часа два, коли не более, но - увы! - напрасно. Ночь была такая же ясная и тихая, а "привидение" наше не появлялось.
- На этот раз не желает! - в шутку вздохнул мой сожитель, покидая свой обсервационный пост. Но эта неудача не помешала ему в следующую ночь повторить свои наблюдения и даже прогуляться по лесу, однако же без всякого успеха. Это наконец ему надоело, и он оставил свою праздную затею.
Прошло дней восемь. Мы уже совсем успели позабыть про наш таинственный призрак, как вдруг однажды, перед обедом, входит в комнату мой сожитель с торжествующим видом.
- Поздравляй меня1 Добился-таки! - воскликнул он, смеясь и потирая руки. - В Ильяновском фольварке существует легенда!
- Будто?
- Самым положительным образом.
- И кто герой ее?
- Ни более ни менее как сам ясновельможный пан грабя Валицкий!
- А героиня?
- Какая-то француженка... графиня, герцогиня и чуть ли даже не сама Мария-Антуанетта.
- Так это она-то и гуляет?
- Она!
- Поздравляю! Но легенду-то откуда ж ты узнал?
- А, это совсем особая статья. Я, видишь ли, пошел было на траву взглянуть, каково-то наши косят, - начал объяснять мне Апроня, - а назад возвращаюсь лесом. Иду это себе, глядь - лежит на бугорочке органист из Езерского костела и уплетает землянику, прямо с веточек срывает, каналья, самую крупную, спелую ягоду и - в рот! А на бугорке целый ягодник, даже алеет издали. Соблазнился я, глядючи на него, тем более что по жаре-то пить ужасно хотелось, и прилег с ним рядышком, благо человек знакомый. Мы с ним прошлым летом все на уток хаживали в пущинские озера. Ну, разговорились за ягодой-то, сперва про охоту, про то да се, а там про девчат с маладзёхнами, что ходят в лес по землянику, - ведь он тут у них большим сердцеедом почитается, - ас сего предмета, вероятно, уж по ассоциации идей, так как дело касалось женщин и леса, вспомнил я про наше привидение и рассказал ему, какая намедни штука была.
- Ну, и что ж на это твой пан органыста?
- Сначала как будто опешил и смутился несколько - так показалось мне, - продолжал мой сожитель, - а потом вдруг и говорит: "А что вы думаете себе, пане ротмистру! Оно и вправду привидение, фантом! И вы, говорит, нехорошо сделали, что пошли за ним вдогонку, потому, говорит, это дело рисковое и мог бы из него выйти "бардзо кепски интэрес"! - "А что же, спрашиваю, разве бывали примеры?" - "Да всякого, говорит, бывало; мало ль чего на свете не случается! И вы уж лучше в другой раз не пытайтесь, а то, дали-буг, беда будет!" - "Стало быть, спрашиваю шутя, у вас, верно, и легенда есть?" - "М...да, говорит, есть и легенда". - "И, верно, с графом Валицким?" - "М...да, есть-таки и с Валицким". - "В чем же дело-то? Это, говорю, любопытно", - и пристал к нему. Органыста мой сначала было помялся-помялся да и рассказал... немножко нескладно и несообразно, но в отношении местного интереса ничего себе, живет и эдак, потому какая ни на есть, а все ж таки "легенда".
Изложив все эти обстоятельства, сожитель мой самым положительным образом обратился к предобеденной закуске.
- Я слушаю твою легенду, - напомнил я ему о продолжении.
- Мм... постой, брат, не до нее! - озабоченно пробурчал Апроня, пережевывая кусок копченой селедки. - Дай сначала поесть, а потом слушай себе сколько хочешь!
И мы уселись за свой "офицерский обед", в котором фигурировали неизменный суп из курицы и столь же неизменные битки в сметане с блинчиками на "пирожное". Этими тремя, так сказать, традиционными блюдами, как известно, испокон века ограничивается все кулинарное денщичье искусство.
Увы! Легенда "пана органыста" оказалась произведением совершенно ничтожного творчества. Все дело будто бы в том, что пан-грабя Валицкий, живучи в Париже, влюбил в себя какую-то знатную француженку, злую и ревнивую женщину, которая никак не хотела отвязаться от ветреного ловеласа. Валицкий должен был тайком удрать от нее из Парижа, но французская "вельможна пани" поскакала вслед за ним и долго странствовала по Европе, разыскивая повсюду своего неверного друга с целью привлечь опять к себе его сердце или же отомстить ему самым чувствительным образом. Многолетние старания и поиски ее были совершенно безуспешны. Едва доходил до нее слух, что фантастический граф проживает в том-то или в этом городе, она мчалась к нему, но случай всегда устраивал дело таким образом, что Валицкий, ничего не зная и не подозревая о ее преследованиях и поисках, чуть не накануне или за несколько часов до ее приезда уезжал в другой город или в другое государство - и бешеная француженка снова начинала свою неутомимую погоню. Между прочим, граф успел побывать на Востоке, в Константинополе и в Каире, где купил себе на рынке прекрасную "туркиню", или "белую арабку", пленившись ее замечательной красотой. Граф всей душой привязался к своей рабыне и, найдя, что странствия и шатания по белу свету достаточно уже ему надоели, вернулся в Литву и поселился со своей "туркиней" в тишине и уединении Ильяновского фольварка. Здесь у него "туркиня" лежала на оттоманке и играла на торбане, а пан-грабя влюбленно дремал у ее ног - и этот Магометов рай в Ильянове продолжался несколько месяцев, как вдруг, нежданно и негаданно, словно снег на голову, в ильяновское затишье нагрянула бурная француженка. Граф очень смутился, но, как "гоноровы и поржондны чловек", т. е. как истый galant homme, связанный с "герцогиней" воспоминаниями нежного чувства, не дерзнул отказать ей в гостеприимстве, тем более что герцогиня эта успела убедить его, будто она едет в Петербург и, случайно узнав в Гродне, что старый друг ее находится в своем поместье, так близко от ее прямого пути, решилась свернуть немного в сторону, сделать две-три лишние мили, чтобы только взглянуть на него и этим посещением заплатить дань воспоминанию о днях любви и счастья, пережитых когда-то с ним вместе. Пан-грабя принял путешественницу, никак не подозревая, что она может таить в душе какие-либо коварные замыслы. Но путешественница их таила. Она попыталась было воскресить в душе графа старое чувство, попробовала вновь пленить и увлечь его своей красотой, но граф пребыл в непоколебимой верности своей "туркине". Герцогиня упросила его показать ей туркиню - и граф после долгих колебаний исполнил ее желание. Француженка употребила всю свою ловкость и любезность, чтобы обворожить простодушную соперницу. К сожалению, легенда не удостоверяет с точностью, на каком языке изъяснялись между собой обе женщины. Впрочем, когда мой Апроня предложил этот вопрос пану органысте, то находчивый парень не затруднился и на этот раз ответом: "Герцогиня ве мувила по-турецки, и туркыня не мувила по-французски, то може обы-две они мувили по-польски, а як и по-польски не мувили, то кеды ж не можно с пантомины?!" Но, как бы то ни было, женщины подружились: одна - искренно, другая - притворно, и стали ходить вместе "на шпацер до лясу". На этих прогулках сначала их сопровождали гайдуки и "панны покоевы", но француженка изменила этот порядок, сказав, что для лесных прогулок она предпочитает уединение. Таким образом, избавясь от докучливых глаз и ушей сопровождавшей дворни, она получила возможность прогуливаться с глазу на глаз со своей, ничего не подозревавшей соперницей.
Быть может, графу и казалось иногда несколько странным это продолжительное пребывание мимоезжей француженки в его соломенном палаце, но так как он прежде всего был широкий магнат и очень гостеприимный человек, да притом и большой эксцентрик, то и сказал себе: "Пусть живет, коли ей нравится, - у Валицкого-де места и хлеба хватит для батальона француженок!" И влюбленная француженка, к немалому соблазну и скандалу окрестных помещиц, проживала в Ильянове уже около месяца, ни с кем не знакомясь и не унывая насчет главной своей задачи - вернуть себе привязанность графа. Но граф не поддавался и все-таки пребывал в верности к туркине. Видя его непреклонность, француженка решилась добиться своего, что называется, не мытьем, так катаньем. Однажды, в жаркий полдень, во время уединенной прогулки с туркиней в лесу, она предложила ей выкупаться в озере и - утопила ее. Как именно удалось ей утопить соперницу - легенда не объясняет. Граф чуть не помешался от горя, но подозревать свою гостью не мог, потому что она первая принесла ему весть о смерти, прибежав домой в ужасе и в слезах, с отчаянными криками "Спасите! Спасите!" и объявила, что прекрасная туркиня, почувствовав дурноту во время купанья, упала в обморок и утонула. Дней десять подряд закидывали в озеро невод, но тела не отыскали. Француженка осталась в Ильянове утешать графа в горести, но граф был безутешен. Напрасно мечтала она, что теперь его сердце обратится к старой привязанности; напрасно расточала пред ним свои ласки, и нежность, и предупредительность, и всяческие обольщения - безутешный граф оставался верен памяти своей туркини. Тогда, убедясь в окончательной безуспешности своих исканий и беспрестанно чувствуя в глубине души мучительные угрызения совести за смерть неповинной и доверчивой женщины, француженка однажды ночью ушла из своей комнаты, оставив в ней открытое письмо, где исповедовалась в совершенном ею преступлении и заявила, что идет теперь наказать себя за грехи подобною же смертью. На другой день в прибрежной осоке нашли ее мертвое тело и без христианского погребения закопали в лесу, где, пожалуй, еще и теперь можно отыскать следы ее одинокой могилы. Граф после этого уехал в Петербург и с тех пор очень редко уже наведывался в Ильяново, с которым соединялось у него столько тяжелых воспоминаний. Зато французская грешница и по смерти не оставила-таки в покое это место: с тех пор иногда тоскующая тень ее бродит по лесу и протяжным стоном своим оглашает окрестную пущу. Зла она никому не делает; но те, которые имели несчастье встречать ее ночью лицом к лицу, всегда кончали тем, что рано или поздно тонули в озере. "Для того и прошу пана ротмистра не следить больше за нею, бо я знаю, пан любит купаться!" Этим предостережением закончил пан органыста свой рассказ моему сожителю.
- Как ты находишь эту легенду? - спросил меня Апроня.
- Весьма подозрительною, - отвечал я.
- Почему так? - изумился сожитель.
- А потому, что она отзывается чем-то деланным, сочиненным, да притом и сочинение-то несуразное, а как будто придумана вся эта штука на скорую руку и, может быть, по вдохновению самого же пана органысты.
- Да что же за цель, однако?
- Кто его знает!
- Но... ведь приведение-то мы видели!
- Ну, видели,
- А коль видели, так что ж оно такое?
- Не знаю: поживем - увидим, а увидавши, может, и доведаемся, "цось оно доказуе".
Прошло два дня. Майор наш был в отсутствии, уехав по делам службы в штаб, а за старшего остался Апроня. Вахмистр, явившись поутру с рапортом, что в эскадроне "все обстоит благополучно", замялся на минутку и потом, крякнув себе в руку, спросил несколько таинственным и как бы неуверенным, сомневающимся тоном:
- Ваше благородие, ничего слышать не изволили?
- Ничего. А что?
- Да так-с... собаки больно разлаялись...
- А и вправду! - заметил я. - Даже разбудили было меня, проклятые!
- Так точно-с, - подтвердил вахмистр, - очинно беспокоились, а особливо Шарик наш.
- Что ж за причина?