Александр Григорьевич Архангельский.
Источник текста: М. "Художественная литература", 1988
OCR: Лев Ашкенази lev_ashkenazi@yahoo.com
Александр Архангельский (1889-1938)
Нелегко найти верный тон статьи об А. Г. Архангельском - как предостережение возникают в памяти его пародии на литературоведов и критиков. Но эта творческая судьба заслуживает внимания хотя бы уже потому, что многие читатели, которые помнят пародии и эпиграммы Архангельского или хотя бы слышали о них, почти ничего не знают о жизни и творческом пути пародиста.
В 30-е годы Архангельский являлся одним из признанных литературных метров; в зеркале его сатиры отразились все наиболее значительные явления литературы тех лет. Не успевали современники освоиться с новым стилем, приемом, манерой, которыми изобиловала литература 20-х и 30-х годов, как пародист моментально подбч-рал к ним ключ. Это порождало представление о литературном всеведении Архангельского, которое было настолько прочным, что возбуждало у почитателей его таланта законный вопрос: почему он не пишет всерьез?
Отчасти этот вопрос возникал потому, что, по сложившейся традиции, для всех, выступавших в амплуа пародиста до Архангельского, это был побочный жанр, совмещавшийся с писанием "всерьез", "своим голосом": у Д. Минаева-стихов, у А. Измайлова и В. Буренина - критических статей. На этом фоне Архангельский казался исключением.
"Мы утратили в лице Александра Архангельского... писателя, - говорил в некрологе о нем Андрей Платонов, - одаренного редким талантом сатирика, - настолько умного и литературно тактичного, что он ни разу не осмелился испытать свои силы на создании хотя бы одного оригинального произведения, того самого, которое не поддается разрушению пародией; к сожалению, это личное качество Архангельского (слишком острое чувство литературного такта), при всей его прелести, безвозвратно скрыло от нас многие возможности умершего сатирика; вероятно, мы узнали лишь десятую часть действительных способностей Архангельского, но теперь это уже невозвратимо".
В самом деле, могло показаться, что только недоразумение мешает Архангельскому писать всерьез. Подобные иллюзии жили и в самом пародисте: не раз в интервью он упоминал то о работе над сатирической повестью, то о замысле сатирической комедии. Да и пародии Архангельского мало похожи на все то, что создавалось в этом жанре до него: каждая из них является как бы универсальным "путеводителем по писателю", со всеми его "секретами мастерства" и "творческими лабораториями" вместе.
Сожаления о погибшем в Архангельском большом писателе возникали не только из ощущения его литературного всеведения. Современникам казалось, что в пародиста он вырос буквально на глазах, начав с мелкотравчатой юмористики, пройдя через более солидную сатирическую деятельность на страницах "Лаптя" и "Крокодила", где печатались его стихотворные фельетоны и подписи к рисункам, высмеивающие бюрократизм, халтуру, равнодушие к делу, и дойдя до бичевания тех же пороков, проникающих в литературу. При таком взгляде невольно возникала мысль, что только смерть помешала сделать в этом восхождении следующий шаг к серьезной литературе.
Современники и не подозревали, насколько выстраданным был литературный опыт, стоящий за пародиями Архангельского. Напрасно считали они пародиста человеком "своей" эпохи, почва, на которой он сформировался, была другой. И найти ее помогает сборник "Черные облака", открывающий его библиографию. На первый взгляд между стихами из этой книги и сатирой Архангельского вообще нет соединительных мостов. Но биография пародиста позволяет найти их.
Сведения о жизни Архангельского скудны и разнородны: зарифмованной автобиографией, небольшим количеством писем и личных документов исчерпывается актив исследователя. Родился он в 1889 году в городе Ейске, а о своей семье писал:
Итак - о детстве. Я родился в Ейске
На Северном Кавказе. Мать моя
Была по специальности швея.
Отец был спец по части брадобрейской.
Из стихотворных воспоминаний Архангельского можно составить довольно связное представление о раннем периоде его жизни. "Мальчишкой пел я в церковном хоре..."- начинает он автобиографию в стихах, где рассказывает о полуголодном детстве, о том, как, рано потеряв отца, остался единственным кормильцем и поступил на службу в пароходство, которая была прервана арестом за распространение революционных листовок. При обыске на квартире у Архангельского были изъяты экземпляры программы РСДРП.
Основные вехи жизненного пути он обозначил для себя так: "1906-1907 - конторщик, пароходное общество, г. Ейск; 1907- 1908- 13 месяцев арестант, тюрьма, г. Ейск; 1908- 1909- конторщик, г. Ростов; 1910-1914 - счетчик-статистик, г. Петербург; 1914-1919 - счетчик-стагистик Губстатбюро, г. Чернигов; 1920- 1922- редактор газеты, г. Ейск; 1922-1924- литсотрудник, журналы "Работница", "Крокодил", г. Москва; с 1925 - заведующий редакцией журнала "Лапоть"
Творческая биография Архангельского начинается с переезда в 1910 году в Петербург. Это было время, когда литературная жизнь столицы переживала повальное увлечение модернизмом всех оттенков: от агонизирующего символизма до акмеизма и футуризма, дебютировавших на литературной арене. Символизм, закат которого переживали его вожди и метры, одновременно бурно развивался вширь, полностью покорив окололитературную среду.
Особенно сильное влияние оказал символизм на литературный быт эпохи. О том, что модный стереотип жизни "задел" молодого Архангельского, свидетельствуют многие его письма петербургских лет, в которых мы находим и рассказ о вечере, где в лотерею разыгрывался билет с надписью "Убей себя", о посещении литературного маскарада и знакомстве с поэтами. Все это он описывал с чисто провинциальным энтузиазмом и без тени иронии. Да и стремительность, с которой Архангельский вживается в стиль петербургского модерна, поразительна, особенно если учитывать жизненный опыт, уже стоявший за его плечами. В его письмах той поры отразился весь нехитрый арсенал, заимствованный из "новых веяний": модная любовь к "страшному" в непременном сочетании с любовью к "красивому", восторженно усвоенные у литературной богемы Петербурга.
К этому периоду относятся и первые из известных нам стихотворных опытов Архангельского.
От них веет подражательностью, о чем едва ли не первым предупреждал начинающего поэта Н. С. Гумилев. Сохранилось письмо Гумилева, рукой Архангельского помеченное 1910 годом, в котором подробно разбирается стихотворение "Он стал над землей и горами...". "Исполняя Вашу просьбу, - писал Н. Гумилев, - пишу Вам о Ваших стихах. По моему мнению, они несколько ходульны по мысли, неоригинальны по построению, эпитеты в них случайны, выражения и образы неточны. От всех этих недостатков, конечно, легко отделаться, серьезно работая над собой и изучая других поэтов, лучше всего классиков - но пока Вы не совершили этой работы, выступленье Ваше в печать было бы опасно прежде всего для Вас самих, как для начинающего поэта".
Как видно из оценки Гумилева, подверстыва-ние себя под готовые формы чужой жизни не прошло бесследно для творческого развития Архангельского: здесь он также пошел по пути освоения "среднемодернистского" стиля, что заставляло его блуждать между влияниями тех или иных "учителей". Жизнь в Петербурге помогает понять, откуда рождались у него такие, например, стихи:
Каждый день - родник прозрачный,
Остуденный чистый ключ.
Я в одежде новобрачной -
Ты меня тоской не мучь.
Я как ангел в день престольный.
Я пью, молюсь, хвалю.
И шепчу светло и вольно
Слово дивное: люблю.
Уношусь все выше, выше
От сомнений и тревог.
И в душе любовью дышит
Брат и друг желанный - Бог
В стихах чувствуется влияние как литературной атмосферы, в которой вращался Архангельский, так и круга его чтения. "Пока прочли "Край Озириса" К. Бальмонта, - писал он жене в январе 1913 года, - и "Кубок метелей" - симфонию А. Белого - высочайшей музыкальности и глубины - первую для моего ума и слуха поразительную..."
В переписке Архангельского мелькают и другие выразительные приметы литературной жизни столицы: приглашение на заседание Общества поэтов, упоминание о вечере на квартире В. В. Розанова, о посещении Религиозно-философских собраний. Возможно, отсутствием творческой индивидуальности, суетным стремлением быть "как все" объясняется резкость отзыва о нем Блока, встретившегося с Архангельским на квартире Е. П. Иванова в 1913 году. После этой встречи Блок записал в дневник: "Позже пришел г-н Архангельский со своей женой (невенчаны). Характерные южане, плохо говорящие по-русски интеллигенты, парень без денег, но и без власти, без таланта, сидел в тюрьме, в жизни видел много, глаза прямые. Это все - тот "миллион", к которому можно выходить лишь в броне, закованным в форму; иначе эти милые люди, "молодежь" с "исканиями" - растащит все твое, все драгоценности разменяет на медные гроши, все растеряет, разиня рот... Сидели до 2-х часов ночи, г-н Архангельский все разевал на меня рот, ди
вовался, что я за человек" Блок распознал в нем человека околосимволистской толпы; его негодование было тем более мучительным, что он чувствовал себя отчасти ответственным за возникновение и размножение этой генерации молодых людей с "исканиями". По сообщению Ф. А. Рейзер, второй жены Архангельского, отзыв Блока был ему известен и стал одной из основных причин, по которой он впоследствии бросил писать стихи. Справедливость мнения Блока подтверждается шуточными грамотами, составленными другом Архангельского М. Ф. Андреенко-Нечитайло. В грамоте "Пагубные стороны души Александра" под пунктом б значится: "Пристрастие к людям видным, как то: пииты и проч., и к знакомству с оными стремление, после же оного желание расположение сих особ снискать, кое чисто внешне проявляется, как то: называние оных особ по имени толико, без титла, отчества".
В 1914 году Архангельский с семьей перебирается в Чернигов, но и здесь молодой поэт продолжает жить интересами прежних лет: он собрал вокруг себя кружок из местных литераторов, получивший название "Камин". Стилизованные под петербургский модерн собрания с чтением стихов у горящего камина заполняли теперь досуг скромного служащего Оценочно-статистического бюро, каким был Архангельский. В их атмосфере и рождались стихи, составившие первый сборник "Черные облака".
В единственной рецензии, подписанной А. Смирновым, были отмечены два главных недостатка стихов: эклектизм и несамостоятельность. Рецензент разложил многие стихотворения по первоисточникам, показав, как мирно соседствует в них влияние А. Ахматовой, А. Блока, Гиппиус с "воспоминанием о Лермонтове". Действительно, главная черта поэта - восприимчивость к чужому слову, и даже излишняя переимчивость для оригинальных стихов оборачивалась утратой индивидуальности. Но в дальнейшем свободное срастание с чужим стилем станет одной из главных причин совершенства его пародий.
В 1919 году Архангельский возвращается в Ейск, где в 1920-1921 годах редактирует местную газету "Известия", являясь не только редактором, но и одним из ее активных сотрудников. Из номера в номер следуют его статьи, заметки и корреспонденции, помещенные как за собственной подписью, так и под псевдонимами. Здесь же были опубликованы его политические фельетоны в стихах- "Митинг в Крыму", "Кого выбирать в Советы?" и др. Наряду с журналистской деятельностью Архангельский продолжает писать лирические стихи, которые вошли в коллективный сборник "Конь и лани". Новые стихи уже свободны от всяких связей с символизмом, но теперь в них без труда угадывается подражание Маяковскому. Не успев изжить одно влияние, он подпадает под другое, более современное.
Сборник "Конь и лани" дает уже серьезные основания считать, что если Архангельский-поэт и обладает талантом, то это талант имитатора и стилизатора. Он не столько пишет свои стихи, сколько переписывает чужие: тень Маяковского угадывается за большинством его произведений того периода:
Когда я умру, дорогие, не плачьте. Не надо надоевшей слезливой чепухи, Но белый флаг над могилой повесьте на мачте, Вместо панихиды пусть прочитают стихи.
Пусть оратор (но кратко!) пришедшим скажет, Что тут похоронен веселый поэт, Случайно захвативший на пляже Вместо книги стихов - пистолет...
Не ищите в смерти ни слабость, ни силу, В сознании сделано это иль в слепоте. Но пусть весной на мою могилу Приходят влюбленные зачинать детей.
Тон непонятного пророка, деловито отдающего распоряжения по своим похоронам, в сочетании с неожиданной концовкой создает комический эффект. Пытаясь выдать чужие художественные достижения за оригинальное творчество, Архангельский был обречен носить звание эпигона. Не случайно у него часто возникали сомнения в правильности избранного пути:
Устал я скитаться бродягой, Последнее счастье искать, Склонясь по ночам над бумагой, Ненужным стихом истекать.
Эти сомнения, видимо, и объясняют новый поворот жизненного пути. В январе 1922 года Архангельский едет в Москву делегатом на Всероссийский съезд РОСТа. В Ейск он уже не возвращается, а поступает работать после съезда в только что основанную московскую "Рабочую газету". Журналистская деятельность увлекает его. "Очень много приходится работать, - пишет он жене, - весь день в разъездах и ходьбе. Устаю физически, но душевно бодр. Передо мной проходит масса людей, фабрики, заводы. Завел много знакомств с рабочими. Это интересно".
Параллельно с репортерской деятельностью Архангельский активно сотрудничает в сатирических изданиях. Его псевдоним Архип сразу стал популярным у читателей "Крокодила", постоянным сотрудником которого он был десять лет (1922-1932), и "Лаптя", где также работал достаточно долго (1925-1932). Публиковался он и в журналах "Бегемот", "Красный перец", "Смехач", "Огонек", "Красная нива", в "Вечерке". В эти годы Архангельский с головой окунается в стихию многописания. Более чем умеренный заработок заставлял браться за самые разнообразные темы. Почти все, что было создано в эти годы, утратило свой интерес для сегодняшнего читателя. Не следует, однако, из этого делать вывод, что Архангельский был плохим сатириком, но сам жанр, требовавший моментального отклика, заставлял спешить, писать на ходу. Поэтому даже те произведения, которые Архангельский включал в отдельные сборники, вряд ли способны вызвать улыбку сегодня. А сборни-ков было выпущено более десяти, тоненьких, небольшого формата, на плохой бумаге. Их содержание красноречиво характеризуют заглавия: "Бабий комиссар" (1926), "Коммунистический Пинкертон" (1925, 1926), "Аэрофил" и другие рассказы" (1926), "Собачья радость" (1927), "Слово и дело" (1927), "Банный лист" (1927), "Деревенские частушки" (1928), "Самоновейший оракул, или Веселый отгадчик всего задуманного" (1928), "Частушки" (1929). Обращает на себя внимание название одного из них - "Веселые картинки поповской паутинки" (1931). Если вспомнить, что в Петербурге Архангельский посещал Религиозно-философские собрания, то путь, проделанный им за эти годы, обозначится особенно рельефно. Как выразился бы Блок, перед нами "теза" и "антитеза".
На каком-то этапе сатирическая деятельность принесла Архангельскому даже некоторую известность, но она его не удовлетворяла. В шуточном послании он писал с иронией о себе:
Да, сочинительство ужасно,
Да, рифмоплетство - это мрак,
Рожать "младенцев" ежечасно
Способен гений иль дурак.
Недовольство собой, близкое иногда к отчаянию, завершается довольно неожиданно. Среди потока однодневок, которые создавал он на ниве сатиры, он набредает на тот жанр, в котором суждено было наиболее полно раскрыться его дарованию: пародию. Первая пародия была написана им на Маяковского ("Октябрины"), то есть на недавнего кумира. Она была еще на грани подражания, но такого подражания, за которым угадывается способность взирать на чужой стиль трезво, без восторга эпигона. На этом поприще и начинает Архангельский постепенно нащупывать почву под ногами, обретая точку опоры, которая помогла реализовать накопленный опыт.
Авторитет, который сумел заслужить Архангельский у современников, пришел к нему не сразу. Начав писать пародии, он постепенно все больше и больше сатирические жанры, главным из которых был для него стихотворный фельетон, подчинял литературным интересам. В 1926-1932 годах эти фельетоны под псевдонимами и без регулярно печатались на страницах рапповского журнала "На литературном посту", реже публиковались они в других журналах и газетах. Большинство из них так или иначе было связано с острой литературной борьбой тех лет. Но примечательно, что, являясь в фельетонах одним из рыцарей рапповской гвардии, в жанре пародии и эпиграммы Архангельский оказался человеком абсолютно независимым от групповых пристрастий и одна из лучших эпиграмм - "Одним Авербахом всех побивахом" - была направлена в адрес вождя и руководителя РАППа - Л. Авербаха.
Независимость часто приходилось отстаивать и защищать, потому что многие пытались "направить" перо пародиста. Например, в архиве Архангельского сохранилось письмо от критика В. Ермилова, который пытался предначертать целую программу, выдвигая в качестве объектов для пародии и "Дорогу на океан" Л. Леонова, и "Похождения факира" Вс. Иванова, и "Похищение Европы" К. Федина. Наставлял он Архангельского не только в том, что высмеивать, но даже и в том, кого и в какой степени. Ермилов был не единственным, кто пытался, выражаясь словом М. Булгакова, сыграть при Архангельском роль "вампира-наводчика". Но из всех книг с закладками и подчеркиваниями, услужливо предлагаемых с разных сторон, в "работу" попадало лишь то, что отвечало его собственному представлению о целях и задачах литературы. И благодаря своей способности отрешиться от злобы дня Архангельский сумел поднять жанр пародии на небывалую высоту.
Под его пером пародия из развлекательного жанра превратилась в самобытный род художественной критики. "Пародия должна отвечать тем же требованиям, которые предъявляются критике", - сформулировал он свое кредо. К этой цели он стремился, ее он достигал в большинстве случаев.
Еще одно благоприятное обстоятельство помогло становлению Архангельского-пародиста: начавшаяся дружба с художниками Кукрыниксами. Это содружество стало вскоре настолько прочным, что он стал как бы четвертым в их троице. Иллюстрации Кукрыниксов к эпиграммам и пародиям Архангельского по своему соответствию с текстом так и остались непревзойденными, хотя впоследствии и другие замечательные художники создавали рисунки к ним.
Многие из явлений литературы, снова возвращавшихся в нее в 20-х и 30-х годах в обновленном виде и воспринимавшихся новым читателем как неслыханные художественные открытия, пародисту были давно известны. В короткой фразе Шкловского он без труда угадывал некогда знаменитую короткую строку "короля фельетонистов" Власа Дорошевича. Не в диковинку ему было и излюбленное Шкловским ассоциативное сцепление мыслей, "культ логической прихотливости" - он в свое время был внимательным читателем "Опавших листьев" В. Розанова. Не состав-лял загадки для Архангельского и стиль прозы И. Эренбурга. Он улавливал в своих современниках многое такое, что ускользало от внимания критиков, поскольку взирал на литературный процесс с высоты эпохи, в которой все эти явления зарождались. Переболев большинством литературных болезней в молодости, он не просто обрел иммунитет, но стал великолепным диагностом. Не сумев стать оригинальным поэтом. Архангельский в качестве пародиста стал в 20-е и 30-е годы арбитром вкуса.
В пародии он вложил весь свой выстраданный опыт. Написал он их немного, работал над каждой подолгу. Их глубина и серьезность рождались из сознания, что "плетение словес", каким бы изощренным и виртуозным оно ни было, не есть еще литература в истинном значении слова. "Он способен был улыбаться, - вспоминал А. Платонов, - читая самую серьезную и хорошо разработанную прозу, потому что и в такой прозе он чувствовал некоторую условность, поедающую то существо произведения, ради которого оно написано. За этой условностью искусства он видел условность, то есть ложные формы самой действительности - те далеко не условные, а реальные силы и пережитки старого общества, которые мешают людям существовать на свете".
"Художество без темы и темы обязательно значительной, художество без человеческой глубины, которую истинный писатель имеет, во-первых, в своей собственной натуре, и во-вторых, придает изображаемым характерам, - такое художество есть род наивности или мошенничества. Это хорошо знал Архангельский". В этих словах Платонову удалось очень точно сформулировать тот главный итог, который принес Архангельский в литературу из своего опыта и который стал его духовным заветом,
АЛЕКСАНДР АРХАНГЕЛЬСКИЙ Пародии. Эпиграммы
Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или, точнее, по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и, наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
- Барин, не прикажешь ли воротиться?
- Это зачем?
- Время ненадежное: ветер слегка подымается; - вишь, как он сметает порошу.
- Что ж за беда!
- А видишь там что? (ямщик указал кнутом на восток).
- Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
- А вон - вон: это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
"Капитанская дочка" (глава II).
Я приближался. К месту моего назначения. Это было в конце декабря. Позапрошлого года. В девять утра по московскому времени.
Вокруг меня были пустыни. Они простирались. Они были печальны. Они были пересечены холмами. Они были пересечены оврагами. Они были покрыты снегом. Это был добротный снег. Он скрипел. Он похрустывал. Он сверкал. Он синел. Он не таял. Он лежал.
Я посмотрел на солнце. Это было ржавое солнце. Это было старорежимное солнце. Оно опускалось. Оно сползало. Оно садилось. Я подумал, что точно так же оно садится в Москве. В Краснопресненском районе. Мне стало грустно. Я вспомнил моих друзей. Я вспомнил знакомых. Я вспомнил родных.
Наша кибитка ехала. Это была старая кибитка. Она стонала. Она охала. Она вздрагивала. Она ехала. Она ехала по дороге. Она ехала по следу. Он был узок. Он был проложен санями. Это были крестьянские сани.
Вдруг ямщик стал посматривать. Он посмотрел в сторону. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он снял шапку. Он оборотился ко мне. Он открыл рот. Он сказал: не прикажу ли я воротиться.
Я высунулся из кибитки. Я увидел пустыню. Это была печальная пустыня. Я увидел степь. Это была белая степь. Я увидел небо. Это было ясное небо. Подымался ветер. Он подымался слегка. Он подымался нехотя. Он сметал порошу.
Ямщик волновался. Он надел шапку. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он ударил рукавицей об рукавицу. Он ткнул кнутом на восток.
Я посмотрел. Я увидел горизонт. Я увидел край неба. Я увидел холмик. Мне взгрустнулось. Я подумал о крематории. Я подумал о кладбище. Я подумал, что люди смертны. Я ошибся. Это был не холмик. Это было белое облачко. Оно висело. Оно висело, как аэростат. Оно покачивалось. Оно растягивалось. Оно подпрыгивало. Оно предсказывало. Оно предвещало буран.
Я спешно приближался к географическому месту моего назначения. Вокруг меня простирались хирургические простыни пустынь, пересеченные злокачественными опухолями холмов и черной оспой оврагов. Все было густо посыпано бертолетовой солью снега. Шикарно садилось страшно утопическое солнце.
Крепостническая кибитка, перехваченная склеротическими венами веревок, ехала по узкому каллиграфическому следу. Параллельные линии крестьянских полозьев дружно морщинили марлевый бинт дороги.
Вдруг ямщик хлопотливо посмотрел в сторону. Он снял с головы крупнозернистую барашковую шапку и повернул ко мне потрескавшееся, как печеный картофель, лицо кучера диккенсовского дилижанса.
- Барин, - жалобно сказал он, напирая на букву а, - не прикажешь ли воротиться?
- Здрасте! - изумленно воскликнул я. - Это зачем?
- Время ненадежное, - мрачно ответил ямщик, - ветер подымается. Вишь, как он закручивает порошу. Чистый кордебалет!
- Что за беда! - беспечно воскликнул я. - Гони, гони. Нечего ваньку валять!
- А видишь там что? - ямщик дирижерски ткнул татарским кнутом на восток.
- Черт возьми! Я ничего не вижу!
- А вон-вон, облачко.
Я выглянул из кибитки, как кукушка.
Гуттаперчевое облачко круто висело на краю алюминиевого неба. Оно было похоже на хорошо созревший волдырь. Ветер был суетлив и проворен. Он был похож на престидижитатора. Ямщик пошевелил деревенскими губами. Они были похожи на высохшие штемпельные подушки. Он панически сообщил, что облачко предвещает буран.
Я спрятался в кибитку. Она была похожа на обугленный кокон. В ней было темно, как в пушечном стволе неосвещенного метрополитена.
Нашатырный запах поземки дружно ударил в нос. Черт подери! У старика был страшно шикарный нюх.
Это действительно приближался доброкачественный, хорошо срепетированный буран.
Сибирским шляхом, ярмаковым путем-дорогою ехал я в чужедальнюю сторонушку, близясь к месту моего пристанища. Ехал борзо.
Кругом, куда взором ни кинь, стлались кру-чиненные просторы, меченные курганами да оврагами. Снеги белы повылегли. Ехал.
Червонное солнце уползало в засаду. Плыл-качался по узким-узехонькой дорожке, по следу санному. Ехал.
Вдруг ямщик всполошился, зорким взглядом рыскнул по сторонам, оборотясь, снял шапчонку.
- Атаман, прикажи воротиться.
- Гуторь!
- Время ненадежное. Ветришка-буян взыгрался, вишь, крутит-метет поземкой.
- Невелика напасть.
- А погляди-ка туда.
Ямщик ткнул кнутовищем на восход.
- Ничего не примечаю.
Степи белы, небеса ясны.
- А во-он, облачко.
Остренько зиркнув, заприметил я на краю неба мутное облачко. Прикинулось оно сторожевым курганом. Ямщик запахнул татарский полосатый халат.
- Якар-мар, быть бурану.
Ой вы, просторы, нелюдимые, снегами повитые! Ой вы, бураны знобовитые, ездачи, эх, да э-эх! Непоседливые!
Курганы дики, овраги глухи. Доехал!
С тем смешанным чувством грусти и любопытства, которое бывает у людей, покидающих знакомое прошлое и едущих в неизвестное будущее, я приближался к месту моего назначения.
Вокруг меня простирались пересеченные холмами и оврагами, покрытые снегом поля, от которых веяло той нескрываемой печалью, которая свойственна пространствам, на которых трудится громадное большинство людей для того, чтобы ничтожная кучка так называемого избранного общества, а в сущности, кучка пресыщенных па-разитов и тунеядцев, пользовалась плодами чужих рук, наслаждаясь всеми благами той жизни, порядок которой построен на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, считая, что такой порядок не только не безобразен и возмутителен, но правилен и неизменен, потому что он, этот порядок, основанный на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, приятен и выгоден развратной и лживой кучке паразитов и тунеядцев, которой приятней и выгодней, чтобы на нее работало громадное большинство людей, чем если бы она сама работала на кого-нибудь другого.
Даже в том, что садилось солнце, в узком следе крестьянских саней, по которому ехала кибитка, было что-то оскорбительно-смиренное и грустное, вызывающее чувство протеста против того неравенства, которое существует между людьми.
Вдруг ямщик, тревожно посмотрев в сторону, снял шапку, обнаружил такую широкую, желтоватую плешь, которая бывает у людей, очень много, но неудачно думающих о смысле жизни и
смерти, и, повернув ко мне озабоченное лицо, сказал тем взволнованным голосом, каким говорят в предчувствии надвигающейся опасности;
- Барин, не прикажешь ли воротиться?
- Это зачем? - с чувством удивления спросил я, притворившись, что не замечаю волнения в его голосе.
- А видишь там что? - ямщик указал кнутом на восток, как бы приглашая меня удостовериться в том, что тревога его не напрасна и имеет все основания к тому, чтобы быть оправданной.
- Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба, - твердо сказал я, давая понять, что отклоняю приглашение признать правоту его слов.
- А вон-вон: это облачко, - добавил ямщик с чувством, сделав еще более озабоченное и тревожное лицо, как бы желая сказать, что он осуждает мой отказ и нежелание понять ту простую истину, которая так очевидна и которую я, из чувства ложного самолюбия, не хочу признать.
С чувством досады и раздражения, которое бывает у человека, уличенного в неправоте, я понял, что мне нужно выглянуть из кибитки и посмотреть на восток, чтобы увидеть, что то, что я принял за отдаленный холмик, было тем белым облачком, которое, по словам ямщика, предвещало буран.
- Да, он прав, - подумал я. - Это облачко действительно предвещает буран. - И мне вдруг стало легко и хорошо, так же, как становится легко и хорошо людям, которые, поборов в себе нехорошее чувство гордости и чванства, мужественно сознаются в своих ошибках, которые они готовы были отстаивать из чувства гордости и ложного самолюбия.
НЕОБЫКНОВЕННЫЙ МОЛОДНЯК, ИЛИ ЛУНАТИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ КОМСОМОЛКИ КЛЕОПАТРЫ ГОРМОНОВОЙ
...Чтобы понравиться Антону, я надела тюлевые трусики, накрасила губы и, закурив трубку, уселась в соблазнительной позе, положив ноги на стол и поплевывая через левое колено.
Увидев меня, Антон ужасно смутился, страшно покраснел, потом побледнел, и на носу у него выступили большие розовые пятна величиной с антоновское яблоко.
Мои голые ноги сияли лунами, и от них исходил запах весны, чернозема и яичного мыла. Мне захотелось подойти к Антону, обнять его мужественные колени, но вместо этого я вызывающе расхохоталась порочным смехом прямо ему в лицо и, виляя бедрами, насмешливо сказала:
- Что ж вы сидите, словно вы не мужчина, а пионер?
Антон страшно смутился, ужасно побледнел, потом покраснел, болезненная судорога прошлась по его лицу; грустно опустив голову, он глухо прошептал, поднявшись и идя к дверям:
- Вы деклассированный элемент, и мне больно смотреть на вас.
Я подбежала к нему и, задыхаясь, крикиула
- Шутка все, что было! Уйдешь - я умру!..
Он повернулся, схватил меня, и я почувствовала, как его губы слились с моими в горячем поцелуе...
Пахло Достоевским, мочеными яблоками и пятым изданием.
Обновление мощей святителя Иосифа было назначено в воскресенье, день пригожий, радостный и благоуханный.
Послушник Саврасий, осенив себя крестным знамением, повалил иа траву, влажную и зеленую, Олимпиаду многопудовую, мягкоперинную, сорвал с нее платье шелковое, праздничное и приложился к телу пышному и сдобному.
Благостно перекликались колокола, доносились звуки священного песнопения, умилитель-ные и елейные...
И опять, осенив себя крестным знамением, повалил Саврасий на траву, смятую и усохшую, Олимпиаду, сомлевшую и распаренную, и припал к телу ее с ликованием радостным и великим. И так далее, пока не иссякнут чернила.
В слесарном цехе, в углу, крепко прижавшись друг к другу, сидят работница Маша и рабкор Павел.
На их лицах отблески доменных печей, вагранок и горнов. Моторами стучат сердца. Шепчет Павел:
- Машук! Краля моя сознательная! Для тебя я построю завод, оборудованный по последнему слову техники. В каждом цехе будет бак с кипяченой водой и в каждом окне - вентилятор.
Шепчет Павел. Чувствует теплоту ее крепкой, круглой, словно выточенной на токарном станке груди. Охваченный творческим порывом, декламирует:
В слесарном цехе скребутся мыши.
В слесарном цехе, где сталь и медь,
Хочу одежды с тебя сорвать я,
Всегда и всюду тебя иметь...
Маша склоняет голову на могучую грудь
Павла и............
Победно гудят гудки. Вздымаются горны. Пышут вагранки.
Алое знамя зари сквозь пыльные окна слесарного цеха благословляет пролелюбовь, крепкую, как сталь, и могучую, как паровой молот.
Прошедший дождь только что оплодотворил землю, и она буйно рожала технические культуры и корнеплоды.
На случном пункте ржали племенные жеребцы, сладострастно хрюкали хряки, дергались судорогой кочеты.
Матвей подошел к Акулине и, схватив ее в могучие черноземные объятия, зашептал на ухо:
- Акуль, а Акуль! Пойдем, что ли?
- Пусти, охальник! - притворно грозно крикнула Акулина, а сама почувствовала, как в сладкой истоме закружилась голова и волны горячей крови подкатили к сердцу.
Матвей потащил ее к овину, на ходу торопливо бормоча:
- Ты, Акуль, не ломайся. Читатель ждет. Читатель нынче такой, что без этого нельзя. Потрафлять мы должны читателю. У него, чай, уж слюнки текут. Поторапливайся!..............
Растерянно ржали жеребцы, грустно кукарекали петухи, укоризненно хрюкали свиньи и целомудренно отворачивались от овина.
Пели пташки. Автор получал повышенный гонорар сразу в четырех издательствах.
Пригревает весеннее солнышко черноземную землицу. Над озимым клином заливается в голубом поднебесье жаворонок. За поемными лугами в густом перелеске кукует кукушка. Цветут во ржах васильки и ромашки. Пахнет прелым навозом и парным молоком. Ой, весна красна! Ой, люли-люлюшеньки!
Под резным навесом сидит Сысой Титыч Живоглотов. Лицо у него мордастое, кирпичное, глазки в жиру плавают. По животу на цепочке - обрез. Насупротив - поп, отец Гугнавий. Лик ехидный, бородка, что у козла. Пьют самогон-первач, разносолами закусывают.
- Ошалел нонче народ, - скрежещет зубами Живоглотов. - Допрежь предо мной в три погибели, а нонче не колупни. Поперек горла мне со-вецка власть! Подпалю!
- Хе-хе-хе, - подхихикивает ехидно отец Гугнавий. - Истинно, так. Аминь.
У Пантюши - лаптишки изношены. Избенка соломенной крышей нахлобучилась. Самый что ни на есть Пантюша бедняк и за советскую власть горой.
- Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, тово-этово. Знамо дело. Чать, мы понимаем, тово-этого, которы кулаки, а которы бедняки...
Егор Петрович самый что ни на есть середняк, и потому не жизнь у него, а одно колебание. Встанет утром, поглядит в окошко и до самого вечера колеблется. То ли ему к Живоглотову пристать, то ли в колхоз вписаться. Инда взопреет весь, а все не выберет.
- Чудной человек ты, Егор Петрович, - говорит ему Пантюша. - И все вихляешь, и все вихляешь. Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, того-этого! Приставай!
- Оно конешно, - вздыхает Егор Петрович. - Я что ж...
А наутро - гляди - опять до самого вечера колеблется.
В густом перелеске под березами сидит задумавшись избач-селькор, комсомолец Вася. Бок о бок Живоглотова дочка - Анютка. На щеках розаны, груди под полушалком ходуном ходят. Огонь девка!
- Такую бы в комсомол! - думает Вася, а вслух говорит: - Эх, Анюта, Анюта! Видно, не быть нам вместях на культурно-просветительной работе. Отец у тебя кулак!
- Вась! Да рази я! - взметывается к нему Анютка. - Да без тебя не жить мне, Вась!
Обвивает горячими руками молодую комсомольскую шею и жарко на ухо шепчет: - Вась, а Вась!
Чувствует Вася Анюткино молодое, ядреное тело, как груди ходуном под полушалком ходят, и весело говорит:
- Ладно, Анюта, не тужи. Перевоспитаем тебя, а отца твоего - к ногтю!
Гудит, стрекочет трактор, взметая облака черноземной пыли. За рулем - избач-селькор, комсомолец Вася, а бок о бок в кумачовой кофте и алом платочке Анюта.
Сворачивает трактор с большака в поле и на третьей скорости взрезает черноземные пласты. Полощется по ветру красное кумачовое знамя. Припекает летнее солнышко вспаханную землицу. Над яровыми в знойном поднебесье заливается жаворонок.
Пахнет перегноем и парным молоком. А за поемными лугами, в березовом перелеске кулак Живоглотов и отец Гугнавий скрежещут зубами.
Беня Крик, король Молдаванки, неиссякаемый налетчик, подошел к столу и посмотрел на меня. Он посмотрел на меня, и губы его зашевелились, как черви, раздавленные каблуками начдива восемь.
- Исаак, - сказал Беня, - ты очень грамотный и умеешь писать. Ты умеешь писать об чем хочешь. Напиши, чтоб вся Одесса смеялась с меня в кинематографе.
- Беня, - ответил я, содрогаясь, - я написал за тебя много печатных листов, но, накажи меня бог, Беня, я не умею составить сценариев.
- Очкарь! - закричал Беня ослепительным шепотом и, вытащив неописуемый наган, помахал им. - Сделай мне одолжение, или я сделаю тебе неслыханную сцену!
- Беня, - ответил я, ликуя и содрогаясь, - не хватай меня за грудки, Беня. Я постараюсь сделать, об чем ты просишь.
- Хорошо, - пробормотал Беня и похлопал меня наганом по спине.
Он похлопал меня по спине, как хлопают жеребца на конюшне, и сунул наган в неописуемые складки своих несказанных штанов.
За окном, в незатейливом небе, сияло ликующее солнце. Оно сияло, как лысина утопленника, и, неописуемо задрожав, стремительно закатилось за невыносимый горизонт.
Чудовищные сумерки, как пальцы налетчика, зашарили по несказанной земле. Неисчерпаемая луна заерзала в ослепительном небе. Она заерзала, как зарезанная курица,