дне", на слово Божие идут. Вот и живем, как царство.
Мальчик удивил меня разумной речью.
- Вы где учились?
- Городское окончил, а потом меня папаша к себе в экспедицию устроил, краски мешать-тереть. Я там рисовать стал... У нас там граверы тонкие, первые граверы во всем свете.
- И жалованье вам платили?
- Конечно. Я получал 24 рубля на месяц, подростковое, как ученик, У нас там особое жалованье, там люди отборные берутся, верные, от отца к сыну, даже дедушки служили. Ведь там и деньги заготовляют, и надо держать секреты, там все крепкие люди, верные.
И он - ушел! Значит, тоже крепкий, "отсеянный". Юный совсем - и такое жалованье, театры, всякие соблазны, лакомства в магазинах, семья, очевидно, зажиточная . - и ушел в глушь сюда, в скит, в пустыньку, лучок режет, гремит в таких сапогах - ноги, небось натерло... - "понравилось, святые отцы жили"!
- Вы читаете здесь какие-нибудь книги?
- А как же, отцов Церкви... Исаака Сириянина, Макария Египетского... что "старец" укажет, о. Сысой. Он тоже зна-ет Писание. Простой он с виду и очень смиренный духом, а твердый в искусе. Он руководит хорошо, толкует мне. Только он, конечно, меня жалеет, добрый очень... Строже бы надо, а он что же... за искушение сто поклончиков, а больше и не возвестит.
К нам подходит схимонах Сысой.
- А вот здесь, - показывает он на камень у воды, - птицы-гагары гнездо вьют и птенцов выводят... и нас не боятся. Гагара-птица нелюдимая, самая строгая, любит самую даль-крепь... глухие, значит, места. А вот, еще при о. Дамаскине, когда молодой он был, больше полсотни годов все ведутся гагарки-то. И каждый год только одна пара прилетает.
- И сегодня прилетели?
- Нет, ноньче что-то не воротились, первый год так. Малоптенцовые они, больше парочки не выводят. И вот первый год не прилетели, а то всегда. Это их в миру злой человек, может, напугал... пострелил, может.
- Вы давно здесь в скиту?
- Два годика. А то все дозорщиком был в Никольском скиту, не островке. До схимы о. Стефаном звали.
- А это что такое-"дозорщик"?.. на Никольском островке служили?
- Монастырь берег, от приходящих. Зимой по льду к нам бредут... ну и стерег, обыскивал. Дело Божье, нельзя пропускать... искушение несут нам, есть такие озорники. Грех протащить хотят, запретное. Слабые есть из братии. Ну, я табачок в озеро, и еще чего, похуже... об камушек. И огорчения бывали... били меня лихие люди. Потрудился я, а вот теперь на отдыхе - грядки копаю, лучок сажаю. Молиться-то?! И молюсь, по малости... Господи помилуй. Ну, дай вам Бог получить, за чем приехали. Проводи их, сынок, покажь келейку батюшки Дамаскина... - сказал о. Сысой послушнику. - А я уж пойду, лучок режем. Ну, спаси вас Бог, Царица Небесная.
Он заковылял к своей келье, а мы перешли мостик и поднялись на горку, где под дубками, кленами и липками стояла пустая теперь келья игумена Дамаскина.
На стене сруба прибит четырехаршинный крест, работы Дамаскина.
Мы вошли в келью-клеть. Эта клеть, простая изба, разгорожена на четыре клетушки. В одной он работал, - а и повернуться негде; в другой молился, в третьей переписывал священные книги, в четвертой почивал.
- Вот его моленная.
Клетушка шириной в аршин, длиной в два. Аналойчик, икона, стул. В крохотное оконце виден краешек озерка, холмик, поросший лесом. Здесь искушали его бесы, устрашали, осенними бурными ночами, в этой живой могиле. А он молился. И продолжалось это семь долгих лет, до главного подвига - строительства царства валаамского.
- А вот его постель.
В клетушке, под оконцем, дощатый гроб на полу и в нем рогожка. Мы вышли. Дождь перестал. Всюду висели на листьях капли, сверкали живыми алмазами на солнце. Выглянуло оно из тучи, сияло в мелкой волне озерка холодным блеском. Кораллами горели обвисшие рябины. За озерком о. Сысой - не огороде, копает лук.
- Прощайте, о. Сысой! - подошел я к нему.
- Бог простит, Бог простит... простите нас грешных...
Я пожал с грустным чувством его восковую руку - ручку. Было мне почему-то его жалко, думалось, старенький, не долго ему пожить осталось. И еще подумал: "а ему, может быть, это радостно... ведь он верит в вечное, небесное..."
- Прощайте... больше уж не увидимся... здесь... - сказал он, словно на мои мысли, и посмотрел мне в глаза. Было в его глазах что-то... чего он не высказал словами: "там свидимся"?
Я прошел в сени келий. Черноватый монах все еще обрезал лук.
- А, уходите... Вы уйдете, а мы останемся. А скажите... слыхал я, немцы, будто, войну воевать хотят... не слышно? - таинственно спросил он.
- Не слышно
- Ну, а как у вас там, в России, ничего?
- Ничего.
- А мне вот богомолец один сказывал... будто у России с Францией дружба завязалась... правда?
- Правда.
- Ну, неладно это. Француз, - он хитрый. Напрасно Россия с ними связывается. А что... голод будто недавно был?
Этот был обыкновенный, до мира жадный, с живыми, даже горячими глазами, - "неотсеянный", так и останется "в решете".
- На будущее лето, может, заглянете, новенького чего расскажете. В лесу живем, птица пролетит - не скажет, хоть и много видит.
Этот не "отсеется" никогда.
Мы сели в тарантас. Недвижный, насквозь промокший мальчик-карел сонно повел вожжами. Бойко пошла продрогшая лошадка, посыпало крупным дождем с орешника.
В сенях гостиницы стоит у дверей о Антипа с блюдом. Мы кладем нещедрую жертву нашу за щедрое гостеприимство. О. Антипа кланяется в пояс.
- Маловато погостили, маловато... - жалея говорит он, - хорошо себя вели, и привык я к вам, милые. Скажете о нас доброе словечко там. Мы обнялись и поцеловались.
- Скажу, батюшка... есть что сказать. Много видел я доброго, чего и не ожидал увидеть.
- Вот и не забывайте нас добрых-то. Хоть и отбились мы от мира, а все люди... не забывайте нас, проведайте. Сейчас вы к о. игумену, проститесь... да к угодникам прежде сходите поклониться, к Сергию - Герману, батюшкам нашим. Они вас в пути сохранят. А поклажу вашу мы на пристань доставим. Ну, с Господом.
Мы поклонились угодникам и поднялись в покои о. игумена - получить, по валаамскому обычаю, благословение в путь.
- Ну, как вам у нас показалось? - спросил о. игумен.
Я сказал - что сердце велело мне. Он видимо был доволен.
- Далеко нам до высоты подвижнической, тщимся, сколь можем, в меру духовной скудости нашей... - сказал он просто, благословляя нас. - Всегда вам рады будем. Скорбеть будете - приезжайте помолиться. Молитва - все и богатство наше.
Сходим по гранитным ступенькам к пристани. Грустно нам уезжать - привыкли? Пароход "Петр" привез новых богомольцев, на праздник Успения, послезавтра; тянутся они в гору к гостинице. Говорят, что на 28 июня, день памяти преп. Сергия и Германа, бывает до пяти тысяч богомольцев. Всходим на палубу. Внизу монахи поют "Достойно". О. Николай грустно смотрит на отъезжающих. Мне жаль его. Кричу - "прощайте, о. Николай!" Он подходит нервными быстрыми шагами к борту, растерянно моргает, силится не заплакать. Голова поникла, руки заложены за спину, - приговоренный будто.
- Прощайте... - уныло говорит он. - Туда, на родину вы... к своим... Вытирает красным платком лицо и задерживает платок у глаз.
- Ведь четыре года я здесь... и никакого распоряжения! Забыли, не дают прихода. А как же мне без прихода-то семье на шею. Бедные мы, бессильные... У кого связи, а у нас - ничего.
Я с грустью думаю, что и у меня нет связей, ничем не могу помочь. Жаль только.
- Истомился - шепчет старик, чуть слышно, - чувствую, скоро и совсем обсижусь тут, не будет и тянуть туда. Прощайте, голубчики мои.
Впоследствии я узнал, что опасения о. Николая оправдались, он навсегда остался в монастыре.
По сходням идет монах, машет нам чем-то, завернутым в белую бумагу.
- Обители благословение на путь вам.
Я беру с поклоном, развертываю и вижу - хлеб! Чудесный хлеб валаамский, ржаной, душистый, с тонкой корочкой, пахнет и пряником, и медом. Отрезок длинной ковриги, фунтов на пять. Тут же мы и едим его, крестясь на золотые кресты и синие купола собора. И с этим валаамским хлебом вкушаем в последний раз, впитываем в себя, в сердце кладем себе благостное, что видели и вняли, что осветило нас, первые шаги нашей жизни. Мы едим валаамский хлеб, тесно у нас в груди. Глаза смотрят на все прощально, жадно. Никогда больше не увидим! Никогда. В грезах увидим, в снах.
Гудок. Прощай, Валаам, чудесный, светлый. Мы говорим друг другу - говорим взглядами и понимаем; как хорошо мы сделали, что выбрали - почему-то - Валаам целью поездки нашей, первого в жизни путешествия. Говорим глазами:
- Правда ведь хорошо?
- Правда, хорошо.
Второй гудок. Матросы закрыли борт. Певчие-монашонки звонкими дискантами зачинают "Преобразился еси на горе-э... " Послушники поддерживают басами. На пароходе подхватывают тропарь. Катится по Монастырскому проливу, в камнях отзывается, в лесах.
Третий гудок. Пароход отваливает от Валаама. Богомольцы снимают картузы, крестятся на собор. За решеткой, на высоте у монастыря, одинокие черные фигуры смотрят, - не разобрать: иноки провожают прощальным взглядом. Ползет за ним пенистый хвост воды, расходится длинными косами, катится к каменистым берегам, шлепает белой пеной. Мимо скита Никольского, - Ладога там блестит.
- Прощай, Валаам... до будущего года! - слышатся голоса на палубе. На граничных утесах лес островерхих елей. Над ними золотится крестик скита Всех Святых.
Вот и вольная Ладога играет. Пролив - за нами. Виден весь Валаам, весь в солнце, зубья его утесов. Где-то на высоте, за соснами - деревянная церковка-игрушка: дальний скит, Александра Свирского. Снежно сияет светило Валаама - великолепный собор с великой свечою-колокольней. Дремлет. Лазоревые его главы начинают вливаться в небо, лазоревое тоже. Белеют стены в зеленой кайме лесов. Снежная колокольня долго горит свечой - блистающим золотом креста. Мерцает. Гаснет.