nbsp; - Благословляю вас, посмотрите все. И на лошадке можно, куда подальше. И на лодке, и на нашем пароходике, по скитам.
Мы получаем благословение - "на все благое". Это здесь очень важно. Здесь без благословения ни шагу, строго.
Перед нами-собор Преображения Господня, уходит в небо высокой колокольней. Тридцать и три сажени! Синие купола горят. Гранитные колонны в окнах и у крыльца. Гранитные кресты на камне. Все опоясано гранитом. Строено на века И все построили монахи, сами. Не верится.
- Все сами?!-спрашиваю проводника-монаха.
- Работа братии, - ответствует он смиренно.
И я вспоминаю, как часто говорилось - "монахи - тунеядцы"! Да как же так? "Все, до последнего гвоздочка, сами", "Бог помог", "для Господа трудились". И все без похвальбы, смиренно. Чудеса!
Входим в законченный нижний храм, - здесь престол преп. Сергия и Германа. Колонны, своды, стены - в узорах, в херувимах. На голубоватом своде - звезды. И это сами? Все? Работа братии. И этот иконостас, резной, розово-голубой и золотистый, - сами? Господь помог.
- А иконы?
- Работа братии.
- А... кресты на куполах?
- Здесь лили. Из братии трудились... - смиренно ответствует монах, перебирая четки.
Поют старинным, "знаменитым" распевом - валаамским. Слышится мне народное, простое, трудовое, - и грусть, и вскрики. И голоса - простые, простонародные. Слышится мне родное: певали так артелью, у нас, бывало... Мне нравится.
В колоннах, справа, - серебряная рака, "спуд". Мощи Преподобных, Сергия и Германа, - под спудом. Монах поясняет скупо, лет семьсот тому, из Нова-Города вернулись Преподобные "на родину"; от шведов увозили мощи, дабы не надругались "лютеры", и вот, "глубоко", под спудом почивают. Мы преклоняемся, прикладываемся к ликам на серебре. Поют молебен. Недалеко от раки - схимонах. Укрылся схимой, лица не видно. Я с содроганием смотрю на схиму: шито белым по черному - крестики, слова, - молитва? - череп, кости... Чтобы о смерти помнить? Вспоминаю: "человек, яко трава дние его..." Не понимаю, но... узнаю? Заговорить бы..? Но схимонах недвижен, весь - в ином. Схимонахи... кто же? Я, студент, этого не знаю. Для чего - не знаю. Или - знаю? Как будто рассказывал мне Горкин..? Старый плотник - знал. А я не знаю.
Верхний храм - а отделке, там леса. Провожатый неразговорчив, ведет нас в сети перекладин, охраняет - "вниз не смотрите, тут опаско". Идем несмело. Расписывают стены, висят на тоненьких дощечках - жуть. Старый худой монах, весь в краске, с кистью, поясняет:
- А это фарисеи... носы-то ишь у них какие... горбатые! А это - притча... И начинает объяснять нам притчу.
- Да они учены, - говорит монах, - все притчи знают. Ты, о Федул, своди-ка их на колокольню, про колокола скажи, а притчу они знают, ученые. Мне к тебе ведено свести, с рук на руки отдать.
- Уче-ные,- оглядывает нас о Федул - Ничего ученые не знают! Ученые и Господа не почитают. А вы Господа почитаете?- спрашивает он нас, в упор и строго.
- Ну, о. Федул... - смущенно говорит наш провожатый, - тогда зачем же к Преподобным они приехали!
- Вы не обижайтесь... - говорит о. Федул, и во взгляде из-под седых бровей я вижу пытливое сомнение. - Много ученых нонче, кои Господа не почитают. А что апостол-то говорит? Где умные и разумные, а? где совопросники века сего, а? На Страшном Суде ответят. Ну, пойдемте на колокольню, Господь с вами.
Идем за ним. Чувствую я, смущенно, что есть и некая правда в словах о. Федула. Идем по широкой гранитной лестнице. Навстречу попадаются монахи, в рабочих рясах, с шайками извести и кирпичами. В первом пролете - громадный колокол.
- Ты-ща пудов! - говорит о. Федул - "Андреевский", за полсотни верст, в Корелах слышен. Апостол Андрей Первозванный сам сюда и входил и Евангелие изуверам возвестил. И "во всю землю изыде вещание и в концы вселенные глагол его", А звон у него ма-а-линовый! А что Исаия пророк говорит? Ну, вы, ученые, ну? Вот и не знаете "Да воздадут Господу славу и хвалу Его на островах да возвестят". Вот и возвещаем на островах.
Виден весь монастырь, пролив, пароходик "Св. Николай" у пристани, сверкающая на солнце Ладога.
- На сем колоколе чудо сказалось!
- Чудо?..
- Вера горами движет. В отсечении воли мы, и что возвещено нам-исполняем, ежели даже и не разумеем, а по вере все нам дано есть!
Сказав это, о. Федул перевел дух и посмотрел на меня, как бы говоря: понял, ученый?!
Я не понял.
- Чудо не чудо, а и чуду не уступит. У нас каждого к делу приставляют, на послушание. Да мужички у нас больше земельку знают, а по мастерству уж Господь наводит. Вот и о. Леонид, а кузнице был. То был литейщик, а тут и возревновал. Пошел к о. игумену и говорит: "мало мне работы в литейной, благослови, Отче игумен, в кузнице поработать". О. Дамаскин и благословил - "только не возгордись!" - сказал. А тут и привезли этот самый колокол из Питера, ввезли на гору, поставили у часовни. Надо его теперь пока на столбы привесить, собор и не начинали класть еще. А хозяин кузницы заболел, в больнице лежал. Вот игумен Дамаскин и посылает казначея к о. Леониду: "возвести ему, чтобы сковал восемь хомутов, колокол чтобы на столбах держали... он у меня сам на это дело напросился". Пошел казначей к о. Леониду и возвестил. А тот только гвоздочки ковал, учился. Убоялся, заплакал - "не смею такое послушание принять... не токмо что ковать хомуты, а видать-то не видал, каки и хомуты бывают". А колокол бо-льшие деньги стоит, - ну, сорвется с плохих хомутов... какой разор-то! Ну, возвестил казначей игумену. "Иди, говорит игумен, возвести о. Леониду, благословляю я его" О. Леонид в но-ги казначею, слезами обливается... - "не могу послушания принять, недостоин я!" Ну, опять благословил его батюшка Дамаскин: "иди и возвести: сам возревновал, пусть и орудует... благословляю я его, скует хомуты, Господь поможет!" И что же думаете!..- воззрился на нас о. Федул,- просветление на него нашло, сам рассказывал, - такие-то расчудесные хомуты сковал..! Самые мастера потом дивились. Под нами вились стрижи, кружились округ крестов, влетали в просветы колокольни.
Мы поднялись на последний ярус.
- На скиты-то гляньте, где наши схимонахи обретаются, в лесах живут, как звери полевые, хвалу Господу воздают.
- И молчат?..
- И молчат... а что? Потому - воли отсечение. Молчи - и молчит. В Предтеченском скиту схимонах Василиск другой год молчит. И больше промолчит и со-рок лет промолчит! Сколько благословит игумен - до срока и молчать будет, и в радость ему это. А слыхали про схимонаха Иоанна, на острову жил? Любил он, как я вот, грешник, с добрым человеком поговорить. А у батюшки Дамаскина покойного все на виду. И задумал послушание его испытать. Призвал - и говорит: "считай себя недостойным с людьми говорить, молчи! разрешаю тебе с Господом беседовать, да, когда придется, со мной или с духовником" Да 14 лет так-то! А потом, чтобы смирение его пуще испытать, и возвестил: "недостоин ты такой подвиг нести... говори, как и обычно". И заговорил, и не возроптал. Ну, а у вас есть такие?
- А зачем все это? - не понимаю я.
- Ученые, а не разумеете. Да я не в осуждение, Господь прости. Да как же мы с самым страшным врагом бороться можем, ежели волю свою не скуем? Все на приказе, все на самоусечении стоит, когда Господу служим, а Он по пути ведет. Грех Адамов из чего пошел? Из непослушания. Так и всякий грех на земле. Тут у нас кузница божьих деток, святых работников... во славу Господа и для жития земного устроения. Будут времена горшие, и тогда восплачем. Ну, выше еще полеземте.
Над нами был самый последний ярус, "непроходимый", - сказал так о. Федул, - "зрящая труба". Оттуда в подзорную трубу следит приставленный к послушанию, когда нанесет туман.
- Можно, брат Ляксандра, ученых этих туда подать? - спросил о. Федул брата - "назирающего" за Ладогой: блуждают в тумане корабли, а "надирающий" - смотрит, и как завидит в тумане искру - велит звонить.
- Не смею, батюшка... - замялся несмело послушник, - о. игумен только меня благословил. Коли возвестит - пущу. О. Федул похвалил послушника.
- Упражняйся, брат Ляксандра. И знаешь, что трубе ничего не сделается, а нельзя, ежели нет благословения.
- Хорошо здесь, какая красота - даль!
- Стой и зри, коль красна вселенная! - согласился о. Федул - Да о душе-то помни, пекись о ней. Сказано, не прилепися к сокровищу. Во-он, - показал старик на лесные дали, - скит Всех Святых. Там у нас схимонахи есть. Вон Предтеченский, тоже схимонах живет. А во-он, чуть видать, Коневский, тоже схимонах обретается, о. Сысой, прозорливец. А вон - и Ляксандра Свирепого. Вся тут, пустыня наша. Леса темные, кресты гранитные, церковки среброглавые, святые места. Тишина у нас, покой душе. А который человек с воли, дух в нем и ходит непокойный, и нет мира в костех его.
- Да вы философ, о. Федул! - пошутил я.
О Федул поглядел с сомнением: незнакомое слово его смутило.
- Ишь вы чего сказали! По-вашему, может, и обидно, а мне что, суемудрия не приемлю. А почему вы такое слово сказали? А потому, что дух суемудрия в вас мятется. Ишь, высь какая! Вам, небось, и глядеть-то страшно, а у нас, повыше еще, монашек кумполок красил да молитвы пел. А старичок, за шестьдесят ему было. Ветром его, словно на озере, об кумполок раскачивало-потукивало, а он - "Царю Небесный", да пел-то как!.. А почему? Благословение, воли отсечение. "Лезь, о. Анфим!" - возвестил игумен, - он и лезет, и молитвы поет. А тридцать три сажени!.. Вон, братия из храма пошла, трапезовать час пришел. Ну, пойдемте, заговорил я вас.
Мы стали спускаться с колокольни.
V. - В трапезной
- Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас... Брат Василий вносит обед.
- Я уж на одну персону только принес. А вам о. Антипа послушание назначил, - с улыбкой говорит он мне, - в трапезную пойти. Там у нас чинно, под жития вкушают.
Я не понимаю, справшиваю его: что это значит - "под жития"?
- Все вкушают, а очередной чтец читает про "жития". Это, чтобы вредные мысли не входили. Пища молитвой освящается, тогда и питание на пользу. Никакой чтобы заботы в мыслях.
Я удивлен: как раз и в физиологии это говорится, - читал недавно "Физиологию" Льюиса. Оказывается, и монахи знают.
Я говорю брату Василию, что об этом и в науке говорится, чтобы принимать пищу в полном спокойствии, без раздражения. Он глядит на меня с сомнением, не подвох ли в моих словах.
- Вашу науку мы не знаем, а святые отцы так установили, из древних лет. Такой наказ есть, старца Назария Саровского: "вкушать молча, как бы какое священнодействие совершаешь".
- Это называется - физиология питания! - говорю я.
- А по-нашему наказ старца Назария, - говорит упрямый брат Василий, - чтобы хлеб насущный не осквернять дурными помыслы. А для женска пола, для их персоны... - показывает он на мою жену, трапезная при гостинице у нас. Но для них чина не полагается, без "житий" вкушают.
'
- Вот это грустно, - говорю я. - А если дурные помыслы? Несправедливо оставлять женский пол без охраны от искушений.
Брат Василий чувствует мою шутку и улыбается. Говорит, что наказ для братии установлен, но и в женских обителях, говорят, тоже под "жития" вкушают.
Далекое, наивное: милый простак, просвещавший меня духовно, - и я, юный студент, учивший его ученой мудрости.
Я иду в трапезную палату. Она в монастырском четыреугольнике, против ворот, при церкви Успения Пресвятой Богородицы. Встречается о. Антипа, несет корзиночку. Я заглядываю в нее и вижу: крупная красная смородина! Это изумляет меня, как чудо. В Москве она отошла давно, там и малина уже сошла, а тут - снова вернулось лето. О. Антипа достает кисточку, показывает мне и сам любуется: смородина сочно сквозит на солнце - живые яхонты!
- Крупная-то какая, будто клюква. На праздник Преображения Господня десять пудов собрали, а это остаточки, благословил о. настоятель на трапезу, в гостинчик. Сады-то наши не видели еще? Посмотрите. Все монах Григорий, великим тружением своим. Через него и смородинка у нас и яблока сколько собираем, и слива есть, и вишня, во славу Господа. Двадцать лет на себе землю таскал, сыпал на голый камень, на ржавую луду, а теперь вся братия радуется, и богомольцев радуем. У нас даже восточная травка произрастает.
- Это какая же... восточная?
- А как же, неужто не знаете... ис-соп! Царь Давид в псалмах как взывает?.. "Окропиши мя иссо-пом... и очищуся..." На Востоке он жил, вот и восточная, потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища. С молитвы такая вкусная, освященная.
Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые липовые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, - все ровными-ровными рядами, - солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды - чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники - холстины, похожие на крылья чаек... - так мне напоминает былиннЫе "бранные" столы и что-то близкое и родное мне... - рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно - квасом и теплым хлебом. Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен - благословляют преподобные подвижники, в черных схимах.
Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто-то мне шепчет строго: "подале, подале, за братию... богомольцы там, во второй палате". Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко - рядом с бледными старичками-олончанами. Против меня сидят притихшие питерцы - извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: "здесь, брат, не поговоришь... стро-го здесь!" За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: "да, строго здесь".
Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто-то властный звонит резко-тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой-то инок истово-чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха, почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый питерец опасливо говорит: "провинился, надо полагать". Тощий монах шепчет, не поднимая глаз: "за трапезой у нас молчание полагается".
Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная полоса - дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что-то молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы: "Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас". Старшие за столами ответствуют им - "аминь".
Трапеза начинается, возрастает немолчный шорох, благостно-сдержанный, - плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона "житие" дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны.
Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий смысл: "в поте лица твоего будешь есть хлеб твой". Впервые чувствую я, забывший проникновеннейшее моление: "хлеб наш насущный даждь нам днесь". Смотрю на старичков-олончан, как благоговейно-радостно вкушают они этот хлеб насущный... не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный... не услаждаются, а принимают молитвенно, чинно, в смирении... - и думаю: "как это хорошо! и это не простое, не обиходное, а священное что-то в этом, возносящее, освящающее человека!"
И вспоминается мне далекое, ушедшее. В детстве Горкин мне говорил, плотник наш: "кушай, милок... это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой... крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень". Тогда и я вкушал - и с каким же благоговением! - кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и необыкновенно сладок был этот "хлеб насущный", забытый в детстве. И вот воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели, - тех же русских простых людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых, отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, - "идейно", как я говорил тогда. "У нас мужички все больше",- помнились мне слова о. Антипы.
За нашим столом трапезуют богомольцы, больше простой народ, и даже нищая братия, и эта нищая братия ест из такой же миски и такой же ложкой, липовой, с благословляющей ручкой на стебельке, как и о. настоятель, блюститель трудового, святого Валаама. Старички-олончане, в заношенных сермягах, благолепно-старательно хлебают густую перловую похлебку и озираются. Кажется мне - не верят, что они равные здесь, - кажется, что боятся: а ну как скажут - "ступайте-ка отсюда, не вам тут место!" Нет, не скажут. Тощий монах ласково говорит им: "ешьте, братики, на здоровье, во славу Божию", - и еще подливает им похлебки. Они смотрят несмелыми глазами и крестятся.
- Не часто небось приходится так обедать, - шепотом говорит питерский извозчик, показывая мне глазом на старичков, - бедный народ, эти олончане да корелы, рады - до чистого хлеба дорвались.
- В рай попали... - шепчутся старички и крестятся. - Уж так-то сытно да сладко... И слова никто не скажет.
Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: "богатый в питиях и явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва-ет..." Слушаю я, смотрю на нищую братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по-студенчески: "этого не знает Бебель... это тоже социализм, духовный только... приехал бы сюда, монахи наши могли бы внести поправки в его социальную систему..."
Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую мису: щи с грибами, засыпанные кашей.
- Ешьте, братики, на здоровье... еще подолью, - шепчет тощий монах, - поправьтесь на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами, работнички... долю вашу знают.
Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша, с постным маслом.
- С маслицем никак... Го-споди-батюшка!.. да еще с духовитым! - изумляется старичок, принюхиваясь к ложке, - за что такая милость... да с елейным..!
И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория.
- А это уж баловство-о... - говорит питерский извозчик, радуясь. И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевеливают несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спрашивают монаха: кваску-то можно?
- Да сколько охотки будет, - говорит монах, зачерпывает ковшом и подает.
- У-у, ква-сок... дю-же хорош квасок... - говорит, задыхаясь, старичок, передавая другому ковшик. - Знатный квасок... забыли, когда и пили такой квасок...
Трапеза заканчивается пением благодарения "за брашно". О. настоятель благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не обедал, а молился.
- О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послушание ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для смирения, такое послушание.
- Да за что же такое испытание, на всем народе? Монах вздыхает.
- О. настоятель возвестил, для назидания всем. Вот, говорите - испытание, на всем народе... будто для стыда. В радость ему это, что на народе, будто покаяние принимают от него все. И никто не осудит. Наша воля у Господа.
Я выхожу из трапезной. Богомольцы идут вздремнуть. Кто отходит к решетке поглядеть на просторы Ладоги; кто спускается к пристани, посидеть в холодке, в ожидании часа, когда можно будет попить чайку, - раньше половины 3-го часа не полагается.
На пороге гостиницы о. Антипа встречает меня, раскинув руки, словно обнять хочет, -чудесный старичок, право.
- Ну что... посмотрели, как у нас трапезуют?.. понравилось?
- Чудесно, о. Антипа! И как трапезуют и как поклончики отбивают...
- Ах вы, шутник, право... - смеется о. Аитипа. - Смирение - путь во спасение.
- Знаете, о. Аитипа... - говорю я, чувствуя, что не могу не сказать самого важного, что переполняет сердце, - я вам так благодарен, что возвестили мне послушание...
- Нет-нет... - остерегает о. Антипа, - недостоин я возвещать.. это только о. игумен, по уставу. Да это я шутил, послушание-то. Понравилось - и славе Богу.
- Узнал у вас самое важное, самое глубокое... понял, как вкушают хлеб насущный... и что такое... вкушать!
Понял ли меня о Антипа7 Он взглянул ласково и потрепал по плечу.
VI. - На кладбище. - Сады. - О. Николай
На высокой скале, над "Монастырским" проливом, покоится старое валаамское кладбище. Так и сказал нам кто-то из монахов, "покоится". Отделяет его от святой обители каменная белая ограда. В обители глухая тишина: дремлет Валаам под усыпляющий шепот сосен, под всплески Ладоги; а здесь уж не тишина, а глуше и глубже тишины покой. Так и подумал тогда "могильная тишина". И стало понятно мне книжное это выражение. Старые клены, липы, в золоте и багрянце августа, роняют листья на бугорки-могилки, поросшие травою. Весь Валаам из камня, много гранита и мрамора у него, но не видно надгробных памятников. Не любят иноки валаамских надгробий: память - богоугодное житие. У Господа - все на памяти. Круглые камушки на травяных бугорках кой-где.
"Послушник Василий. Преставился лета 1871, апреля в 26-й день, 23 лет от роду", - читаю я на круглячке могильном. Кто он, откуда родом, зачем пришел на это глухое кладбище в такие годы? "Меня еще и на свете не было, а уж он..." - пробегает в душе печалью, и заливает радостное сознание, что я жив, молод, а впереди... сколько же впереди, всего! Я смотрю на мою жену, юную, как и я, и говорящие глаза наши встречаются в одном чувстве: какая радость, и сколько же впереди - всего! Нам тесно на этом кладбище. Уйти бы. Но провожающий нас монах смущает: сразу уйти неловко, надо взглянуть "на схимонахов".
Вот, вдоль дорожки, под тенистыми кленами и липами, лежат голые каменные плиты. Все одинаковые, - как и те, что лежат под ними. Это могилы схимников, обитателей дебрей валаамских, скитов, пустынек. Одиннадцать их покоится, молитвенников, подвижников, молчальников. Самому старшему 95 лет. Я знаю, что все эти подвижники - отдали свои жизни на служение "идее", что все они люди могучей воли, но непонятно мне, юному, студенту, зачем оставили они жизнь и близких, ушли в леса. И что же от них осталось? Только надгробные плиты да "жития". Я говорю монаху. Он вздыхает.
- Как можно... - говорит он, - а сколько же людям утешения от них было! А в Евангелии у Господа как написано? "Да оставит тленная мира и возьмет крест свой и по Мне грядет". Благое иго избрали себе. Как же так - для чего! Вот я вам скажу, какое дело. Вы как же душу-то за пустяк принимаете7 А в ней все дело, ее сохранить надо, воспитать для вечной жизни, как ей назначено, в приуготовление. Как так не можете понять? Нет, вы над душой подумайте. Вот послушайте. У нас здесь глухо, а все-таки народ доходит до самых глухих пустынек, до дебрей самых, желает от святого человека-подвижника благословения и молитвы... душа его желает. Вот один схимонах у нас и возревновал, надумался, в соблазне: надо мне душу спасать, очищать, а тут мне развлечение от людей. А жил он на дальнем островке, туда раз в год к нему народ добирался, требовал утешения. Он и возревновал; хочу совсем от мира отрешиться. И вот, глядите, какое произволение над ним, какое ему было указание. Значит так, будто подвижник ты, а про малых сих памятуй. И вот, благословился у о. игумена, у настоятеля, и ушел в пермские леса, в самую глушь глухую, где только одни медведи проживают. Ушел в Пермский край. В лес глубоко забился, поставил себе келейку, вроде конурки в ямке, землей прикрылся-пришипился и живет, молитвы правит. И было ему первое предостережение. Пошел он на ключик водицы взять, приходит в свою пустыньку, а шалаш его весь разметан, и сидит на пеньке медведь будто. Ну, он убоялся того медведя, схоронился в кусты. Ну, медведь посидел - ушел. Поправил свою келейку отшельник, опять молиться стал. И уж тут будто тот медведь, подумаешь-то, дорожку к нему и указал: пришли к келейке страждущие, ищущие утешения, стали досаждать ему нуждами, совета-благословения просить. Он еще дальше ушел, в самую-то разглушь глухую, оградой оградился, ставенки к оконцу навесил... - и туда дорожку к нему нашли. Станет он на молитву, а в ограду-то стук-стук, народ ломится, через ограду перелазят, в оконце стучат, утешения-благословения просят. Тут уж ему и открылось, сколько же горя непокрытого кругом, жалко народа стало. Может, ему Господь на мысли так послал. А он-то - схимонах простой, не иеромонах, не может благословлять, не в праве, благодати несподоблен. Уж тут ему даже горько стало, так проникся слезами приходящих. И вот, во снисхождение мирской скорби и ему в успокоение, разрешил ему преосвященный благословлять. Вот как взыскуют у нас подвижников. А вы говорите - зачем из мира уходить! Для подвига, для утешения, он уж выше мира обретается, подвижник-то, души ведет... как можно! Поглядите, как к нашим схимонахам влекутся. Значит, душа желает очищения, а вы говорите - для чего такое. Нет, недаром они на подвиге стояли. Поживете - узнаете.
Пожил я - и узнал, многое узнал. И как бы хотел теперь, через десятки лет с того августовского утра, найти крепко на подвиге стоящего, отрешившегося от всего земного, - благословиться. Где Россия, творившая светлых старцев, духовников народных? Есть ли они теперь, на новом Валааме? Сердце мне говорит, что есть, в необъятных родных просторах, неявные, может быть, прорастающие только в великом народе нашем. Придет время - и расцветут редкостные цветы духовные: Господний посев не истребится.
Тут же, у плит, из пня столетней липы мудрый монах устроил кресло, дабы пришедший сюда присел отдохнуть возле этих одиннадцати подвижников, поднявшихся над суетою мира, и поразмыслил над бренностью преходящего. Мы присели. Желтая бабочка покачалась на стебельке, выросшем из плиты, и полетела, порхая, за ограду. Падали бесшумно листья кленов, ровно плескала - вздыхала Ладога под скалой, медленно проплывали облачка - все говорило о движенье, о времени, ускользающем... куда?
На краю кладбища - длинная, травою обросшая плита. Говорит на ней каменная надпись, что покоится здесь... король! Невероятно. Магнус II Смек, краль Шведский: "быв в короне, и схимою увенчался". Был такой, но едва ли бывал на Валааме. А может быть... Жизнь творится легендами, творит легенды.
Высокий гранитный крест осеняет покой отшедших - схимонахов, монахов, трудников: "Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих..." У его подножия-аленький запоздавший мак, в росе еще. Жена робко его срывает, - можно ли здесь? И, взявшись - за руки, с облегчением мы выходим за ограду, на вольный воздух.
По краю скалы - чугунная решетка. Внизу, глубоко, - пролив. Солнце ярко горит, плющится на волнах, слепит. Скалы на той стороне проливе не так угрюмы, лес на них в солнце, повеселел. Видно, как бредет там берегом, по камням, монашек с берестяной корзинкой, сходить по грибы благословился, для братии; красная лодочка с монахами-гребцами плывет к островку в Проливе. А вправо - вольная Ладога, спокойная. Редко вспыхнет на ней барашком сизая волна, плеснет на камни у Никольского островка. Скит на островке - пустыня, ни единой не видно ряски. Прямо против него, на той стороне Пролива, как другой страж безмолвия лесного царства, светится над островерхими елями солнечным золотым крестом среброверхая колокольня Большого Скита - Всех Святых.
Я гляжу вниз. Под скалой раскинулись монастырские сады, а по самой скале тянутся могучие клены, шелестят под ногами у нас вершины, багряные и золотые. Нет земли под ногами, а каким-то чудом висишь над океаном листьев. За краем его, внизу, - сады. Слава трудников Валаама, слава - чудо. На камне - лудой называют на Валааме этот камень, - взошли сады. Правильными рядами идут раскидистые яблони, груши-дули, сквозные вишневые деревья - радость. Вон и любимые ягодные кусточки смородины и крыжовника, взятые чинно в жерди, - видно отсюда даже блистающие грозды ягод - сквозные яхонты красной смородины, тяжелые сережки крыжовника. Прижавшись к скале гранита, чернеет деревянная беседка, вся в зелени, в черемухе, в сирени и жасмине. Весной-то какая красота!..
- Садиком любопытствуете? - спрашивает старичок-послушник в скуфейке - Да, по весне рай у нас. Соловушки, ангельское дыхание воздухов, цветики Господни. Голову даже заливает, не отойдешь. Яблока у нас на весь год братии хватает. А какая антоновка... На Благовещенье моченым яблочком утешаемся. А с чайном-то заваришь. И подумайте-то; ведь на камне произрастание красоты такой! Двадцать лет трудился тут монах Гавриил, землю таскал на луду плешивую, все сам насадил. А вон, поправей, у моста через овраг, другой сад. Там у нас лечебные травы произрастают. Там на каждой яблоньке, может, десятка по два сортов родится трудами о. Никанора премудрого. Награды имеем за яблочки, медали золотые. А цветов-то сколько, какие и-аргины, и чего-чего нет! Иконы убираем, и Крест Животворящий, на Воздвиженье, и на хоругви, на крестный ход когда... Ли-лии произрастают даже, белые, чистые, вот архангел-то Гавриил пишется, с ли-лиями... самые такие, все трудами. У нас по озеру в июнь-месяце льдинки еще похаживают, а уж сады цветут - благоухают, дыханье ангельское такое... вон куда уйдешь, а все слыхать, как черемуха подает себя... по всему-то монастырю, томит даже, окошки уж прикрываем, размаривет душу.
- Поедут по скитам-то? - спрашивает знакомый богомолец, извозчик питерский, ехали с ними на пароходе.
- Поедут беспременно. Вишь, пароходик-то наш дымит, пары разводят. А куда ездить изволили?
- К "Коневской" ездили, к Александру Свирскому... А теперь куда повезут?
- О. казначей возвестил, чтобы к Андрею Первозванному, часовенка там, на высоте, очень живописная красота расположения. Бывали?
- Как не бывать, мы каждый год все скиты объезжаем, завсегда уж по скитам, душу радуем. Когда еще и парохода у вас не было, так на лодках ходили, годов тому двадцать. Мы старинные богомольцы, тогда билетов этих не выбирали. А теперь по билетам, за денежки.
- А как же-с, пар-то развести надо? То на своем пару возили, на веслах, а теперь надо пароходик оправдать. А с бедного богомольца мы не взыскиваем. Кто побогаче - за него мзду и положит, вот и ладно выходит, по-Божьи. Не правда разве? А не от корысти мы. Мы для богомольца всякое удовольствие предоставляем. Стих даже для богомольца поют, монашек наш придумал. "Пречудный остров Валаам" - называется, "обитель избранных людей".
Видно сверху, как на пристани, у пароходика, чинно расхаживают в долгополых рясках и острых шлычках, перетянутые кожаными поясами, мальчики-монашонки, отданные родителями в духовное наставление на год-другой. Ведут они себя чинно, солидно даже, как настоящие монахи. На их лицах - присматривался я к ним подолгу - залегла несвойственная их летам сосредоточенность, вдумчивость, сознание некоего подвига. Пожалуй и хорошо это. О. Антипа все говорил бывало: "от святого не будет плохого, молитвами силы набирают". Невольно улыбнешься, когда услышишь, как мальчуган, серьезный не по годам, входя к вам в келью с видом смиренного брата, напевно тянет "Молитвами Святых Отец, Господи Иисусе Христе, Боже наш, по-ми-луй на-ас..."
Неподалеку вижу я коренастого старика в священнической шляпе. Он стоит у решетки и смотрит к Никольскому скиту. Загорелые кулаки его постукивают по решетке, будто от нетерпения. Оттуда, с Ладоги, приходят пароходы. Но там еще ничего не видно. "Пароход!"-слышу я хриплый возглас, тревожный, возбужденный, и вижу, как рыжий сапог старика бьет по гранитному столбику решетки. "Слышите... гудит?" - тревожно говорит старик, сам с собой. Я посмотрел к Ладоге - нет никакого парохода. И услыхал: "и сегодня нет".
Я спросил: "Вы ждете парохода? Вы из богомольцев?" Он махнул рукой, устало, - безнадежно, так показалось мне.
- Прислан сюда, под начал, на исправление, указом. Прошли все сроки... все жду... три года здесь.
Он говорил отрывисто и, показалось мне, раздраженно. Взглянул на нас и улыбнулся растерянно, словно хотел сказать "видите, какое положение", - жалобно как-то улыбнулся, виновато. И я смутился: священник, старый человек и - для исправления, как мальчик! Мне было стыдно спросить его - за что же он под начал, на исправление. Но он сам начал говорить.
- Знаете, господин студент, там ведь у меня семья, шестеро ребят, попадья горюет, поджидает, а они забыли! Далеко, под Поневежем, Олонецкой губернии, глухое место наше. Ну, провинился, каюсь, пил. Да пора бы уж... Господь простил, видит мое раскаяние. Трудно попадье, просвирней в селе стала, дочка в селе учительствует, парни мои в семинарии...
- Что же вы не едете, если пора?
- Нет консисторского указа, да и приход мой занят. А у попадьи моей денег нету, чтобы хлопотать. Все и жду, - вот пароход придет, указ пришлют, приход дадут.., письмецо попадья напишет.
Тихо, словно на колесиках подкатился, подошел мальчик-монашонок и бухнулся в ноги священнику:
- Благословите, батюшка о. Николай.
Старик истово благословил его и дал поцеловать руку.
- Что, парнишка, не скучаешь? - потрепал он монашенка по щеке. - Отец его привез, по обещанию, потрудиться на монастырь. В бабки, чай, хочется сыграть, с мальчишками подраться, а?
- Не-эт - смиренно-грустно сказал мальчик, - греха много...
- Ишь, греха много, что говорит-то! Да знаешь ли ты еще грех-то? Грех, братец..! Господи, прости мои согрешения.
О. Николай не договорил. Загудел пароход на Ладоге и показал из-за мыса дым. В скиту Никольском, на островке, появились две черные фигурки вышли отшельники поглядеть на вестника покинутого мира. Белый пароход входит в пролив, оглашая могучим ревом тихие леса на скалах. Подвигается ближе, ближе. Видно темную толпу богомольцев на палубе. Слышно, как стройно поют на пароходе, церковное, вызывая лесное эхо: "...да воссияет и нам гре-шным... свет Твой присносу-у-у-щный..." Монахи на пристани отвечают: " ..молитвами Богородицы, Светодавче, слава Тебе". Монастырская тележка с грохотом скатывается к пристани. Монах с книгой важно спускается по гранитной лестнице. Бегут богомольцы по горе - "мир" встречать. Подходят к решетке, смотрят. Говорят:
- Отец Николай-то как побежал... весточку поджидает все.
- Хоть и попривык к нам, а на грешную волю рвется - говорит старый послушник, - а отчего? Суемудрие все питает, в отсечении воли своея не приобык.
Нам страшно от этих слов Невыразимо жалко бедного батюшку Нам понятна его тоска. Мы крепко беремся за руки, идем к гостинице и взглядами говорим друг другу: нет, никогда не разлучаться! Нас встречает благовест к вечерне, вечерний отсвет на куполах, на крестах.
VII. - Труды послушания "во имя". - Устав старца Назария
На высокой скале гранита - сажен тридцать - белое здание мастерских и водопровода. В нижнем ярусе - черное жерло кузницы. Входим. Как раз мальчик-монашонок набрасывает на колесо приводной ремень, и огромный машинный мех начинает выбрасывать из горна вихри слепящих искр. Мех тяжело вздыхает, сопит и хлюпает. Нам жарко стоять и у порога. Кузнец монах хмуро встречает нас немым поклоном. Жилистые его руки ударяют мерно по добела раскаленной полосе тяжелым молотом, и за каждым сухим ударом слышится влажный подхрип. Это в его груди. Над ним золотое сиянье искр. Даже на нем, даже в его седой бороде вспыхивают и гаснут искры. Седеющие его кудри подхвачены ремешком, волосатая грудь раскрыта, на ней черные струи пота. Это "хозяин" кузницы, о. Лука. Ему, пожалуй, к шестидесяти годкам, а он с утра и до вечера с железом, огнем и молотом, - трудится послушанием во имя Божие, во славу Валаама.
А нам страшно стоять и у порога. Тут и литейная. Закопченный монах возится с лампочкой-коптилкой, формует в черной земле отливку. Даже не видит нас.
- Нам не надо надсмотрщиков, - говорит провожатый-монах, - для Бога работаем, а Бога не обманешь. Ревнуем во имя Божие.
Пораженный, я думаю: "здесь ни борьбы", ни "труда и капитала", ни "прибавочной ценности", одна "ценность" - во имя Божие. Во имя, - какая это сила! Там - во имя чего? А эти, "темные", все те вопросы разрешили, одним - "во имя".
Осматриваем лесопильню, баню. На втором ярусе - слесарная, токарная, сверлильная, точильная, сушильная... - и всюду кипит работа, всюду визжат станки. И всюду -они, "темные", послушники, монахи, трудники.
- Бог в помощь! - говорит провожающий нас монах, входя в новое отделение мастерских.
Никто и не посмотрит, работают. Только монах-хозяин молча поклонится. Стоят у станков и богомольцы: пришли "Бога ради", по обету, - потрудиться не монастырь. Кто они? Питерские рабочие, "все превосходные мастера-специалисты". Глазам не верю: питерские рабочие... мастера?! А как же, все говорили там... на сходках в университете, что питерские рабочие самый оплот в политической борьбе за..? А вот, и они - "во имя", во имя Божие. Я вижу лица, хорошие, светлые, русские, родные, человеческие лица, добрые, вдумчивые лица. Ни злобы, ни раздражения, ни "борьбы".
- И подолгу работают?
- Да разное бывает... бывает, что и на месяц остается, а то душой охватит, войдет в него благостное, понравится ему святое дело, он и на полгодика останется. А бывает, что и совсем останется, избранные которые, призваны. А это уж как Господь. Человек человеку рознь. У одного души во плоти больше, она и покорит плоть. А вот монахи-хозяева - все первейшие мастера с питерских заводов, самые мозговитые, знатоки. А как работают-то... до кровяного пота. Потому что - во имя Божие.
"Что нам лениться? мы для Бога, мы уж на то пошли своей волей!" - слыхал я на Валааме часто. А там...
Смотрим водопровод, спускаемся в бесконечную глубь земную. Вода поднимается насосом на тридцать сажен. С пролива Монастырского видна гранитная высоченная скала. Прорвали ее порохом монахи, устроили в ней водопровод. Те самые валаамские монахи, крестьяне больше, которые за всенощным бдением в темных углах собора, припав к каменным плитам, смиренно перебирают четки, творят Иисусову молитву.
- Сто сорок две ступени... - шепотом говорит монашек. Мы внизу, в небольшой каморке из кирпичей. Стены сочатся каплями В полу - "окно", закрытое решеткой.
- Не угодно ли заглянуть, ладожская водица плещется... не бойтесь, не глубоко, саженьки четыре только... в граните этот колодезь прорван. Сажени на две от берега ведет воду из озера труба... а отсюда машиной поднимаем.
Я встаю на колени, наклоняюсь, гляжу в глубину колодца: черная глубина, вода. Создателем этого "чуда" валаамского, знамения духовной силы иноков валаамских, был настоятель Дамаскин. Монахи рассказывают, что один инженер просил десять тысяч рублей за план и руководство сооружением. Игумен Дамаскин ответил: "Где нам, беднякам, такими миллионами швыряться!" - и отказался от плана инженера. Мудрый и деятельный старец решил делать хозяйственным способом и нашел "инженера" у себя - иеромонаха о. Ионафана. Когда-то тот работал на питерском заводе, понимал механическое дело. Он создал план и руководил работой. Весь Валаам работал - "возревновал о Господе". И вот, после четырехлетних трудов кровавых, явилось чудо, - для Валаама, несомненно, чудо! - которое так потрясло монахов, что даже и тогда, когда посетили мы Валаам - 30 лет после сооружения, - иноки говорили восхищенно об этом "чуде" и обращали на него внимание приезжих. И что же? Всегда и во всем суровые, строгие к себе, такие трудовые-деловые, мудрые, все еще радовались они "нашему водопроводу", радовались не как знамению силы своей, а как ребята замысловатой какой игрушке. Они совсем не ставят себе это в подвиг, не относят ко "скудоумию" своему, почти и не говорят о том, как шли работы, они забыли даже имя строителя и приписывают его лицу, под управлением которого они жили в обители:
- При игумене Дамаскине сооружено. Он, батюшка, такую штуку воздвиг. В валаамских книгах об этом значится: "В 1860 г. О. Дамаскин начал и в 4 лета кончил весьма важное для монастыря и замечательное само по себе сооружение". Только и всего. В камере в