ss=GramE>искусства прежде всего. Когда
его патроны об этом забывают, он напоминает об этом очень сердито. По пути во
Францию в
1540 г.
он остановился в Ферраре по уговору с кардиналом д"Эсте. Тот уехал вперед и
обещал предупредить Бенвенуто заблаговременно. Но предупреждение пришло, когда
времени оставалось очень мало. Доверенное лицо кардинала, Альберто Бендедио,
согласно полученному приказанию, послал за Бенвенуто и сказал ему, чтобы он
немедленно отправлялся во Францию на
почтовых.
"Я ему ответил, что мое искусство не делается на почтовых, что
когда я путешествую, то езжу неутомительными переходами (a piacevoli giornate)
вместе с моими подмастерьями Асканио и Паголо, которых я везу из Рима, что меня
должен сопровождать сверх того конный слуга для личных услуг, что я должен быть
снабжен деньгами, достаточными для дороги. Этот старый калека [248]
высокомерно ответил мне, что так, как я говорю, и не иначе путешествуют
герцогские сыновья. А я ему немедленно в ответ, что сыновья моего искусства
ездят так, как я сказал; того, как ездят герцогские сыновья, я не знаю, потому
что сыном герцога никогда не был, а если он будет оскорблять мои уши подобными
словами, я не поеду совсем" [249]. То же Бенвенуто ответил самому кардиналу,
когда приехал во Францию и имел первый деловой разговор с ним.
Бенвенуто всегда готов был
стоять на страже достоинства искусства, которому он служил, и в его гордых
словах на этот раз нет ни малейшей рисовки и ни тени риторики. Они вполне
искренни. Вся жизнь его доказывает, как высоко ценит он положение "сына своего
искусства".
Если к кому-либо Бенвенуто
чувствует настоящее уважение, то только к большим художникам. О королях,
герцогах, папах ему случается говорить очень пренебрежительно. О Гиберти,
Донателло, Брунеллеско он всегда вспоминает с трепетом. О Рафаэле он говорит с
величайшей почтительностью. Микеланджело для него какой-то полубог. Divinissimo
- его постоянный эпитет. Хвалою ему полны оба его трактата: "О ювелирном деле"
и "О скульптуре". Он его считает своим учителем и любит как отца. Когда Пьетро
Торриджани рассказал Бенвенуто о том, как ударом кулака изуродовал лицо
Микеланджело, он проникся такой ненавистью к нему, что не мог больше его видеть
[250].
Считая себя одним из самых
выдающихся представителей искусства своего времени, Бенвенуто и требует, чтобы
к нему относились с почитанием. Таким образом, все гасконады получают несколько
смягченный вид. Он требует коленопреклонения не перед собой, а перед
искусством. Его положения и его права определяются тем, что он жрец искусства.
И не просто жрец, a pontifex maximus.
Каковы же его взгляды на
искусство? Что он в нем ценит? Что ему дорого? Ответы на эти вопросы мы найдем
не столько в "Vita", сколько в трактатах, больших и малых. Челлини был
ювелиром, резчиком, чеканщиком и сделался скульптором. Из сферы малого
искусства вошел в сферу большого. Тут он создал несколько крупных вещей:
меццотондо с нимфой Фонтенбло, бюсты Козимо и Биндо Альтовити, мраморное
Распятие, наконец, Персея. Ему улыбнулась слава как скульптору. Естественно,
что это свое искусство он считал самым значительным и самым универсальным.
Сколько копий переломал он, чтобы доказать преимущество скульптуры перед
живописью, когда Бенедетто Варки обратился к Микеланджело и другим художникам,
в том числе и к Бенвенуто, с просьбой ответить на вопрос, какое из двух искусств благороднее [251]. Он яростно доказывал всюду
преимущество скульптуры. Вот несколько характерных выдержек из письма к Варки: "Скульптура - мать всех искусств, в которых
приходится иметь дело с рисунком. Хорошему, хорошей школы скульптору очень
легко сделаться... лучшим живописцем, чем незнакомому основательно со
скульптурой. Живопись не что иное, как отражение в ручье дерева, человека или
еще чего-нибудь. Различие между скульптурою и живописью - различие между вещью
и тенью" [252]. Бенвенуто чрезвычайно ценит рисунок и совсем
равнодушен к краскам. Его наставления о том, как нужно учиться рисованию,
чрезвычайно для него характерны. Захлебываясь от восторга, говорит он о том,
как начинающему важно научиться рисовать прежде всего
кости человеческого скелета. "После того как ты нарисовал и запомнил эти кости,
ты начнешь рисовать чудеснейшую кость, которая идет посредине, между двумя
бедренными костями. Эта кость удивительно красива" [253]. Такими
лирико-анатомическими наставлениями наполнено много страниц. И сейчас еще
чувствуется, каким трепетным, неподдельным интересом к телу {[человека]} полон Бенвенуто. А в какое он приходит негодование, когда
неумелые и бездарные руки коверкают это совершеннейшее и прекраснейшее
произведение природы. Послушайте его взволнованные инвективы, брошенные в лицо
Баччо Бандинелли, когда герцогу Козимо вздумалось однажды стравить обоих
художников. Речь идет все о той же выше всякой меры безобразной группе
Бандинелли "Геркулес и Как". "Если, - кричит Челлини,
- и вы видите соответствующую жестикуляцию перед седой бородой соперника, -
если обрить голову твоему Геркулесу, у него не останется достаточно черепа,
чтобы вместить мозг... Его невозможные плечи похожи на две вьючные корзины,
перекинутые через осла. Его грудь (le sue poppe) и другие мускулы скопированы
не с человека, а с поганого мешка с дынями,
выпрямленного и прислоненного к стене. Неизвестно, каким способом его две ноги
соединены с этим скверным торсом. Поэтому и не поймешь, на какую ногу он опирается или на какую
падает тяжесть его тела. И не видно, чтобы он опирался на обе ноги вместе... он
очень заметно падает вперед на целую треть аршина (braccio), что одно является
величайшей и непростительнейшей ошибкой" [254].
Это говорит не противник,
несправедливо обиженный, а художник, в котором оскорблено чувство красоты и
пафос рисунка. Тело человека нельзя коверкать недостойными руками: для
художника нет большего бесчестья. В этом почитании человека у Бенвенуто нет
ничего идейного, никакого культа личности, возведенного в теорию. Человек для
Бенвенуто - категория не этическая, как для огромного большинства
кватрочентистов и для многих его современников, а исключительно эстетическая.
Совершенно так же, как в жизни, крайний индивидуализм Бенвенуто не нуждается ни
в какой теории, а осуществляется безыдейно и беспринципно, так в искусстве
культ человека складывается исключительно из правил, как рисовать "чудеснейшую
кость", идущую между двумя бедрами, и как моделировать голову, чтобы, обритая,
она могла вмещать мозг. Быть может, ни в чем другом не сказывается так ярко тот
факт, что с Бенвенуто мы присутствуем при закате Возрождения. Бенвенуто -
несомненный продукт культуры Возрождения, но ее лучшие догматы должны были
представляться ему непростительной сентиментальностью. Только формальные
моменты культуры были ему еще дороги, и прежде всего
тот, который велел учиться на античных образцах. Когда он попадает первый раз в
какой-нибудь город, где есть античные памятники, напр. в Пизу, где много
антиков нашел он в Campo santo, и особенно в Рим, - он со всей страстью
отдается их изучению. И влияние антиков запечатлелось на всю жизнь Бенвенуто во
всех страстях искусства.
Итак, человек, линии его
тела и античное искусство, помогающее эти линии схватывать и изображать.
Художнический интерес Бенвенуто к окружающему этим исчерпывается. В мире едва
ли существует что-либо еще, достойное внимания. "Vita" об этом свидетельствует
чрезвычайно красноречиво. Челлини четыре раза побывал на альпийских перевалах.
Он их не заметил. Его не тронула красота горных пейзажей. Как будто он ехал по
пыльной дороге в Ареццо. Когда Бернард Клервосский шел целый день по берегу
Женевского озера и не видел его, мы это понимаем: Бернард был аскет, он был
погружен в размышления. И средние века вообще не умели любоваться природой. Но
ведь позади Бенвенуто было все Возрождение. У людей основательно раскрылись
глаза. Природу понимать научились хорошо. А Бенвенуто путешествует без конца по
Италии, дважды посещает Францию - и ничто из виденного не остается у него в
памяти: ни ущелья Аппенин, ни чудеса Венеции, ни волны Неаполитанского залива,
ни свинцовая гладь Мантуанского озера, ни великолепие Парижа - ничто.
У Челлини-художника был на
редкость ограниченный кругозор. Легко было называть себя учеником Микеланджело.
Нетрудно было высказывать соображения о том, в чем величие его, как живописца
[255], но, очевидно, было очень трудно заимствовать у него частичку его
необъятного художественного кругозора.
Мы увидим потом, как все это
отразилось на произведениях Бенвенуто.
IV
Среди артистической богемы
своего времени Бенвенуто не был в числе наиболее развращенных
придворной атмосферой. Но он не был лучше большинства. И не нужно забывать, что
богема XVI века была совсем не то, что богема Кватроченто. Тогда в центре этого
странного мира, представители которого скромно считали себя ремесленниками, но
который буквально был полон гениальными художниками, стояли такие гиганты, как
Брунеллеско, Донателло, Леон Баттиста Альберти. Их окружали Лука и Андреа делла
Роббиа, Росселино, Дезидерио да Сеттиньяно, Микелоццо, Кронака, Полайоло, целая
плеяда живописцев. Тут что ни имя, то мастер, единственный в своем роде. И
нравы их были на уровне их талантов. Мы знаем, как развлекались эти люди -
вспомните веселую шутку с Грассо-плотником, - как состязались между собой -
история с распятиями Донателло и Брунеллеско, каков был их образ жизни.
Различие между богемой XV и XVI веков то же, что между св.
Георгием Донателло и Меркурием Джанболонья. Там вся сила внутри. Никаких
внешних эффектов, и вы верите в эту силу. А тут статуя раскинулась во все
четыре стороны: одна рука вперед, другая вверх, одна нога назад, другая прямо,
- и все-таки это не убеждает, что в Меркурии достаточно силы для полета.
В XV веке богема жила просто и
скромно. В XVI веке она хочет богатства, роскоши, дворцов,
почестей. В XV веке она была культурнее и образованнее.
Друзья-гуманисты как-то незаметно тянули художников за собой. В XVI веке,
за немногими исключениями, художники малообразованны. У Бенвенуто - какие-то
обрывки знаний: он успел их нахватать отовсюду понемногу между занятиями
флейтой, ударами шпаги и чеканкой благородных металлов. Совсем без образования
ювелиру нельзя. Нужны античные темы, античные мотивы. Особенно важно все это
Челлини, ибо он в ювелирном деле работает all"antica.
И в "Vita" мы
находим следы такого случайного знания. Одну из девушек, ему приглянувшихся,
зовут Фаустиной. По этому поводу он замечает, что она была, как ему кажется,
несравненно красивее, чем та Фаустина, "о которой так много болтают (cicalan tanto) античные книги" [256]. Вот такого характера и все
его сведения. Поверхностность вообще была отличительной способностью богемы
Чинквеченто по сравнению с богемой XV века. Кроме единичных людей,
сверстники Челлини так же, как он, не любили думать. Кватрочентисты были глубже
и в мировоззрении, и в творчестве, и в жизни. Одно было общее у тех и у других:
любовь к искусству и борьба за достоинства художника. Но и тут была разница;
Брунелеско дважды бросал Флоренцию и уезжал в Рим,
зная, что его позовут опять, и окончательно: когда обсуждалась постройка купола
св. Репараты. Он не хотел поступиться своими взглядами в комиссии, где, однако,
сидели люди понимающие. В XVI веке только у одного
Микеланджело хватало смелости гнать папу Юлия II из Сикстинской капеллы, пока
он не кончил своего плафона. В XV веке Донателло
собственноручно разбил один портретный бюст, когда заказчик стал с ним
торговаться. А Бенвенуто, хотя он не признавал в этих делах уступок, из нужды
согласился на перемену условий, навязанную ему хитрым и жадным банкиром Биндо
Альтовити, которому он сделал бюст, несмотря на то что
новые условия ему были очень невыгодны [257]. Так в малом
и в большом, во внешнем и внутреннем различие между двух столетий вскрывается
чрезвычайно явственно.
Те люди были цельнее. Если
они любили, то любили, если верили - верили. Сопоставьте с простой и крепкой
верой артистической богемы Кватроченто веру Бенвенуто.
Среди сонетов Бенвенуто -
множество на духовные темы. Но какие они все холодные! Одна сплошная риторика,
переложенная на плохие стихи. То же самое и его пресловутый Capitolo,
написанный в тюрьме. Бенвенуто очень любит говорить, что он любит бога, и,
когда ему приходится плохо, очень охотно вспоминает о боге. Но когда жизнь
течет гладко, в суматохе житейской сутолоки, среди постоянно сменяющихся работ
и заказов бог не вспоминается совсем. Особенно часто бог приходит на память в
тюрьме. В замке св. Ангела, где у него в руках только Библия да хроника
Джованни Виллани, Бенвенуто поневоле много думает о боге. И мы знаем, что он
додумался до видений. Когда он попал в тюрьму во Флоренции уже в последний
период жизни, видений больше не было. Но был некий поэтический зуд. Он
беспрестанно находил выход в плохих сонетах, в которых Бенвенуто то просит о
повторении прежнего видения [258], то перелагает на сонеты молитвы [259].
Все это делалось
равнодушно-равнодушно, без подъема, без подлинного вдохновения, просто потому,
что скучно в тюрьме и нужно как-нибудь убить время.
Когда Бенвенуто совершал
паломничество в монастыри и носил по церквам всякие ex-voto,
это делалось не
по непреодолимой внутренней потребности, а просто потому, что так принято.
Когда под шестьдесят лет Бенвенуто вздумалось идти в монастырь, это было
очередным чудачеством, и только. Во Флоренции еще не умерла в то время память о
временах Савонаролы, когда постригались лучшие представители интеллигенции, как
Джованни Пико делла Мирандола, и когда весь остаток
жизни художник уже не писал ничего, кроме сюжетов из Священного Писания: Баччо
делла Порта, в монашестве фра Бартоломео, Сандро Боттичелли [260]. Бенвенуто
монашеский чин надоел довольно скоро. Он вступил в монастырь в 1558 г., а уже в 1560 году
исходатайствовал себе освобождение от обетов. А еще через два года женился,
притом тайно.
Мы охотно верим Бенвенуто,
когда он рассказывает, как горячо он молился богу, когда при отливке Персея
форма наполнялась плохо и когда горячо благодарил он бога, в конце концов форма наполнилась. В такие минуты он мог искренне
верить в бога. В такие минуты молитвы могли идти у него из самых глубин души.
Но настоящего религиозного чувства, горячего и крепкого, в нем не было. Его
отношения к богу носили чисто договорный характер: do ut
des. Как вообще
у людей его типа: сегодня он верит в бога, а завтра в черта. И каждый раз
вполне искренне.
У Бенвенуто тоже бывали
моменты, когда он верил в черта по-настоящему. Прочтите рассказ о том, как в
Риме некий священник, опытный в чернокнижном искусстве, уговорил его пойти с
ним ночью в Колизей вызывать духов. Бенвенуто пошел, заклинание вышло очень
удачно. В "Vita" он все рассказал. Он верит, что в критический
момент Колизей действительно наполнился демонами. Их было так много, что это
уже начало становиться опасным: нужно было прибегнуть к
вонючей ассафетиде, чтобы их разогнать. К счастью, запах ассафетиды совершенно
неожиданно распространился из другого источника: у одного из участников
колдовства от страха подействовал желудок, притом с таким громом, что демоны
предпочли немедленно отправиться домой, в преисподнюю [261]. И все-таки Бенвенуто
верит, что демоны предсказали ему, что он найдет свою
Анджелику.
А когда он ее нашел
действительно, уверовал еще больше.
Его кумир Микеланджело верил
в бога по-другому и не ходил колдовать в Колизей. И любовь к людям у
Микеланджело была другая. Когда войска папы и императора осадили в 1530 году
Флоренцию, родину обоих, Микеланджело, забыв обо всем, отдался делу укрепления
города и его защите. А с Бенвенуто случилось вот что.
В 1530 году он был во
Флоренции, и, когда папа Климент VII объявил Флоренции войну и в
городе начали готовиться к защите, Бенвенуто тоже был зачислен в милицию. Но
папа узнал, что он во Флоренции, и приказал написать ему с требованием приехать
в Рим, где ждали заказы. Таких писем пришло несколько. Бенвенуто подумал,
подумал и... поехал. Его приняли там хорошо, простили утайку полутора фунтов золота,
и он забыл думать о Флоренции, которая долгие месяцы истекала кровью, защищаясь
против вдесятеро сильнейшего врага. Лавры Микеланджело и Франческо Ферруччи не
соблазняли Бенвенуто. Его родина была там, где были заказы. Ему в голову не
приходило, что содеянное им было самым настоящим предательством [262].
Свое понимание этих вопросов
Бенвенуто раскрыл, передавая свой спор с флорентийскими изгнанниками в Риме,
когда пришла туда весть об убийстве Алессандро Медичи. Франческо Содерини и
другие, радостно возбужденные, издевались над Челлини, который как раз в это
время был занят медалью Алессандро, и говорили ему: "Ты собирался обессмертить
герцогов, а мы их совсем не хотим больше". Когда это ему надоело, он закричал:
"О, isciocconi! Болваны! Я бедный ювелир и служу тому, кто мне
платит, а вы злорадствуете по моему адресу, как будто я вожак партии" [263].
Согласно этой философии, гражданские чувства - дело вождей партии: художник
должен стоять по ту сторону политики и заниматься только своим делом. Что за человек
тот, кому он служит, - решительно все равно, лишь бы платил. Отрицание
гражданского долга принципиально оправдывается. Кватрочентисты поняли бы эти
вещи с трудом.
Но чего они совсем бы не
поняли - это поведения Бенвенуто в некоторых других случаях жизни. Гражданский
долг он отвергает принципиально. Профессиональную честность он признает, но
практически уклоняется и от нее. Когда Пьер Луиджи Фарнезе обвинял его в том,
что он утаил принадлежащее курии золото, - это было злостным вымыслом. На {[этот
раз]} Бенвенуто был чист. Но он утаил-таки около полутора фунта папского золота
раньше: когда по приказанию Климента VII, во время осады замка св.
Ангела, переплавлял золотые сосуды. Позднее он признался в этом папе и получил
отпущение [264]. Но он не получил отпущения за то, что утаил в Париже [265]. В
этом он не признается, но это столь же несомненно. В XVI веке
это вообще случалось среди художников: фальшивомонетчики и воры в это время -
даже не редкое исключение [266]. А в XV веке Донателло все свои
деньги клал в небольшую корзинку, которая висела на потолке в его комнате. Все
об этом знали, и все имели право прийти и взять столько, сколько нужно. Никому
в голову не приходило украсть все.
Зато Бенвенуто никто
серьезно не обвинял в разврате. У него были, конечно, приключения с женщинами,
может быть, как это было в духе Чинквеченто, не только с женщинами. Он не все
скрывает и сам. Чаще всего его любовные истории представляли собой очень
скромное сожительство с служанками и натурщицами. В
Риме одна из них наградила его французской болезнью, от которой он долго не мог
отделаться. Другая, в Париже, пожаловалась на него в
суд, что он заставляет ее отдаваться ему противоестественным способом [267],
что было, по-видимому, клеветой. Связи с женщинами для Бенвенуто были ответом
на чисто физическую потребность. Никакой поэзии в них он не вкладывал. Даже с
Анджеликой, которую он любил больше, чем других, он
расстался без всякой трагедии. Другие едва упоминаются. Женился он за
шестьдесят лет на своей бывшей сожительнице, очевидно, потому, что надоело быть
бобылем. К жене и детям был очень привязан.
Но еще больше привязан был
Бенвенуто к отцу, брату, сестре и ее детям. Отца он любил нежно и трогательно.
Пока он был жив, Бенвенуто отдавал ему значительную часть своего заработка:
больше, чем оставлял себе. Чтобы не огорчать старика, он долго не бросал игру
на флейте, которую ненавидел. Мы видели, как потрясла его смерть брата. А
сестру Липерату (Репарата) он поддерживал всю жизнь, и, когда она умерла, свою
привязанность к ней он перенес на ее детей. Эта поразительная нежность в
буйном, неукротимом Бенвенуто - черта удивительная тем
более, что, по-видимому, и в своей мастерской он был отличным, немного
вспыльчивым, может быть, немного тяжелым на руку, но добрым и участливым хозяином.
В деловых отношениях
Бенвенуто был прост, как сама простота, и если кто хотел его обмануть, то это
было очень легко. Так обманул его большой хищник, Биндо Альтовити, в деле с
бюстом. Обманул его и маленький хищник, мошенник самый форменный, по имени Збиетта,
в деле с продажей участка земли. Обманывали понемногу подмастерья и рабочие. И
Бенвенуто был беспомощен против таких вещей. Тут нельзя было "надеть прочную
кольчугу", пойти куда-нибудь и проткнуть кого следует
шпагой или кинжалом. Нужно было соображать, то есть думать. А мы хорошо помним,
что Бенвенуто терпеть не мог думать.
Теперь мы знаем - более или
менее, - что представлял собою Бенвенуто. Нужно попытаться найти объяснение для
такого типа, не преувеличивая ни дурного, ни хорошего в его душе.
V
Сначала несколько мнений.
Джон Аддингтон Симондс, один из лучших знатоков эпохи, говорит [268]: "Было
очень хорошо сказано, что два полюса общества, государственный деятель и
ремесленник, находят точку соприкосновения в Макиавелли и Челлини: в том именно,
что ни тот ни другой не признают никакого морального авторитета, а признают
лишь индивидуальную волю. Virtù, которую
превозносит Макиавелли, Челлини проводит в жизнь. Макиавелли рекомендует
своему монарху игнорировать законы. Челлини не уважает никакого суда и берет
осуществление правосудия в свои собственные руки. Слово "совесть" не
встречается в этической фразеологии Макиавелли. Совесть никогда не заставляет
дрожать Челлини, и в казематах замка св. Ангела его не беспокоят угрызения
совести. Если мы будем искать в литературе параллель политику и художнику в
идеализации силы и личного характера, то найдем ее в Пьетро Аретино. У него
тоже совесть мертва. И в нем нет уважения к королю или папе. Он устроил себе
место выше закона и свою собственную волю поставил вместо правосудия".
Другой ученый, столь же
чуткий, как и знаменитый английский историк, крупнейший из историков
итальянской литературы, Франческо Де Санктис,
набрасывает образ Челлини в нескольких строках [269]: "Натура чрезвычайно
богатая, гениальная, лишенная культуры, он сосредоточивает в себе все типичное
для итальянца того времени, не тронутого культурой. В нем есть нечто от
Микеланджело и нечто от Аретино, слитое вместе, или, скорее, он представляет
собой сырой элемент, простейший, народный, из которого одинаково выходят
Аретино и Микеланджело".
Имя Аретино приходит на
память само собой, когда люди говорят о Бенвенуто. Приходит на память двум
ученым, так друг на друга не похожим. Приходит на память по разным
соображениям. И действительно, в обоих много общего. Но в них есть одно
кардинальнейшее различие, которого никто из писавших об Аретино или о Челлини
не заметил и в котором - ключ к объяснению обоих. Об этом ниже.
Первоначальная параллель
между Челлини и Макиавелли принадлежит гениальному французскому писателю Эдгару
Кинэ [270]. Симондс взял ее у него, но, пристегнув к ней Аретино, лишил ее того
смысла, который придавал ей Кинэ. Кинэ говорит: "Флорентийский ювелир прилагает
к князьям живописи и скульптуры те же принципы, которые секретарь синьории начертал для государей мира сего: одна и та же
мысль прошла через все общество. Так как каждый человек оказался
противником всех остальных и не осталось другого судьи, кроме оружия, -
состояние варварства водворилось вместо традиций цивилизованного мира. Именно
теперь артист начинает ссориться с общественными установлениями. До сих пор все
его поддерживали, все ему благоприятствовало. Отныне он должен охранять себя
сам. Он, кто был душой всего, чувствует себя все более и более чужим новому
обществу. Чтобы не задохнуться в обществе, которое умирает, он отделяется от
него. Вскоре он делается неспособным к общению. Ибо он облекается, как Челлини,
в "прочную кольчугу", чтобы прокладывать себе путь, защищаясь, через все
препоны своего века".
Вот теория, объясняющая
общественными отношениями и их эволюцией особенности фигуры Челлини.
Остановимся на ней. В ней две главных мысли. Во-первых, водворилось варварство.
Во-вторых, в хаосе этого варварства, этого одичания артист поневоле должен был
сделаться тем, чем стал Челлини, облечься в кольчугу, прицепить хорошую шпагу,
заткнуть за пояс длинный кинжал, а за плечо перекинуть мушкет с
усовершенствованным механизмом и собственноручно позолоченными частями. Так ли
все это?
Прежде всего
варварство. Что такое наступившее в Италии после первой половины XVI века
варварство? О нем все говорят. Его все констатируют. Никто его не анализирует.
Кинэ уверяет, что "варварство" пришло потому, что "каждый человек оказался
противником всех остальных, и не осталось другого судьи, кроме оружия". "Это
значит перевертывать картину культуры Чинквеченто кверху ногами. Анархия, о
которой говорит Кинэ - если только вообще можно говорить об анархии в таких
размерах, - сама была результатом "варварства". А откуда и как пришло
"варварство"? Это и есть основной вопрос. Его и нужно разрешить. "Варварство",
в котором потонула культура Возрождения - мы это знаем, - носит совершенно
определенное название и имеет совершенно определенное социальное содержание.
Это - феодальная реакция. Феодальная реакция пришла на смену гегемонии
торгового капитала и обусловленного ею свободного демократического устройства
городов, созданного руками купцов и ремесленников XIII-XIV веков. Феодальная реакция
душила все то, что расцветало под сенью свободных республик. Одним из важнейших
последствий деспотизма, сопровождавшего феодальную реакцию, было углубление
начинавшегося раньше развала бытовых устоев. Этот развал наступает, как
известно, всегда, когда власть отрекается от защиты общих интересов и
сосредоточивается на защите интересов единичных. Мир Чинквеченто, тот, который
на виду, верхние слои общества - представляют картину морального и
общественного разложения. Но падение нравов одинаково хорошо сочетается как c удивительным
внешним блеском и небывалым расцветом искусства, так и с сохранившейся в
неприкосновенном виде здоровой социальной психикой ядра городского населения,
его низов. Ибо низы не разоружались. На {[их]} фронте продолжалась борьба.
Буржуазия подверглась моральному распаду, потому что сложила оружие. Старая
тирания была ее правительством. Новая монархия была ей враждебна, но у нее уже
не было силы бороться. Она продолжала жить, расходуя накопленное
раньше и постепенно падая ниже и ниже. Моральную атмосферу Чинквеченто. окрашивало не состояние и
настроение низов, а состояние и настроение победоносного помещичьего класса и
разбитой буржуазии.
Кинэ уверяет, что в
социальной атмосфере феодальной реакции - "варварства" по его терминологии -
артист должен был чувствовать себя одиноким, гонимым, опальным и вооружаться до
зубов, чтобы не "задохнуться в обществе, которое умирает". Конечно, это не так.
"Умирало" прежде всего не "общество", а часть его,
буржуазия. А потом "задыхались" не такие, как Челлини, не богема, а
интеллигенция. Симондс смотрит на вещи гораздо правильнее. "У своих
современников, - говорит он [271], - Челлини пользовался высоким уважением и
был погребен своими согражданами с общественными почестями... Он диктовал свои
мемуары, рисующие его кровожадным, чувственным, мстительным человеком, во время
досугов своей старости и оставил их потомству с удовлетворенным чувством,
считая, что они свидетельствуют о его высоких добродетелях". Таких людей, как
Челлини, среди его современников можно найти сколько угодно помимо Аретино.
Если бы Леоне
Леони, земляк Аретино, ювелир, чеканщик, резчик и скульптор, как Челлини,
оставил свои записки, мы узнали бы из них многое такое, что мы знаем помимо
него, а может быть, и многое, чего мы даже не подозреваем. По непоседливости и
по озорству он очень похож на Челлини, но он мошенник и бандит, пожалуй, хуже
него. Бенвенуто был убежден, что Леоне подсыпал ему в пищу толченого
алмазу, чтобы отправить его на тот свет, когда Бенвенуто сидел в замке св.
Ангела. И, конечно, Леоне был способен на это. Он
подделывал и подменивал произведения искусства. Он изуродовал некоего немецкого
ювелира, который едва спасся живым из его рук. Он подослал убийцу к одному из
своих подмастерьев за то, что тот покинул его. Он пытался в собственном доме
убить Орацио Вечелли, Тицианова сына. Он за свои художества был осужден папой
на галеры и целый год греб под плетками во славу святого престола, прикованный
к веслу. "Соперник Челлини по приключениям столько же, сколько по искусству,
более неукротимый и, быть может, более дерзкий, чем он, без искры совести в чем
бы то ни было, разбойник, наглец и - лучше того - галерник. И в то же время
придворный скульптор императора и основатель династии художников, мастер
кинжала так же, как резца, убийца и медальер первостатейный" [272].
Конечно, такие махровые
типы, как Челлини и Леони, все-таки не правило, а исключение. Но даже они не
чувствовали себя чужими обществу, в котором жили, и вовсе не находились с ним в
"ссоре", как говорит Кинэ. Наоборот, они очень хорошо с этим обществом
уживались. Ибо если им случалось обнажить шпагу или кинжал и нанести удар, то
мало ли что бывает с человеком в минуту запальчивости. А если удар оказывался
смертельным, тем хуже для того, кто под него подвернулся. Ибо "кто бьет, тот не
рассчитывает". Эти вещи не служили ни поводом для разрыва с обществом, ни
признаком разрыва. Когда папа Павел III приговорил Леони к отсечению
руки перед отправкой на галеры, по единодушной просьбе его друзей и поклонников
кардинал Аркинто и другие прелаты спасли ему руку, а от галер он избавился
через год благодаря заступничеству Андреа Дориа, фактического государя Генуи.
Вскоре после этого император сделал его своим придворным скульптором. Филипп II, несмотря
на горькие жалобы старика Тициана, простил ему покушение на Орацио, а люди
совершенно безупречные и чистые до конца его жизни вели с ним дружескую
переписку, в их числе Микеланджело. Все они - от императора до простого
художника - прекрасно знали, что Леони представляет собой самое настоящее
общественное бедствие, но это их нисколько не смущало. Совершенно то же было
отношение к Челлини. Общество Чинквеченто эти вещи приемлет с холодным
спокойствием. Оно пережило развал бытовых устоев, разрушение семейных традиций,
крушение морали, у него от критериев всякого рода осталось деревянное
равнодушие да понятие virtù,
которому нисколько не противоречил моральный облик таких людей, как Аретино,
Леони, Челлини.
Челлини - родной сын своего
общества. Он "может считаться горельефным эскизом (un abrégé en haut relief) сильных страстей, авантюристических жизней, гениев непосредственных и
могучих, богатых и опасных дарований, которые создали Возрождение в Италии и
которые, опустошая общество, творили искусство" [273]. Это видно из его
отношения к одному из основных факторов общественно-культурного быта его
времени, ко дворам.
В обстановке феодальной
реакции двор - главный потребитель художественных ценностей. Большинство
артистов делало из этого непреложного социального факта тот вывод, который
подсказывался профессиональным интересом. Они шли на службу ко двору
императора, короля, папы, герцога к какому придется и где
лучше платят. Так поступают и крупные художники, и артистическая богема.
До 1530 года, до года падения республики во Флоренции, это еще не так заметно,
потому что Флоренция, пока не рухнула ее свобода, была по старой традиции
хорошим рынком. После 1530 года, особенно после появления на престоле герцога
Козимо, и во Флоренции главным клиентом художников, самым богатым покупателем,
оттеснив других, стал двор. Всюду, где двор давал работу художникам: во
Флоренции, в Риме, Милане, в мелких центрах, - это носило характер монополии.
Двор целиком потреблял художественную производительность мастера и не давал ему
возможности работать на сторону. Оплачивалась эта работа крайне скудно. Молинье
говорит, рассказывая о том, как Козимо рассчитался с Челлини за Персея: "Герцог
показал себя тем, что он был всегда: скрягой, который
давал художникам только-только, чтобы им не околеть с голоду" [274]. За
границей во Франции, в Испании итальянским художникам платили щедрее.
Челлини, типичный
представитель артистической богемы, сначала пробовал работать, не поступая на
службу, но уже при Клименте VII, еще до Sacco, он
устроился на жалованье. После взятия Рима имперскими войсками он получал
жалованье как бомбардир: ему была вверена одна батарея в замке св. Ангела. С
тех пор он постоянно стремился устроиться на условии твердого годового
вознаграждения. Во Францию он едет, заручившись соответствующими обещаниями. Во
Флоренции, едва приехав, отправляется отыскивать герцога на его загородной
вилле в Поджио-а-Кайано, чтобы сразу получить постоянное место. Он настолько
уже свыкся с мыслью, что помимо дворов трудно просуществовать, что делает из
этого выводы общего характера. В книге о ювелирном искусстве Бенвенуто ни с того
ни с сего приходит в голову мысль установить условия,
наиболее благоприятствующие развитию таланта у художников. Он говорит: "Талант
у художника проявляется лучше всего тогда, когда ему посчастливится быть
современником доброго государя, интересующегося всеми видами таланта" [275].
Потом перечисляет: при первом Козимо Медичи были Брунеллеско, Донателло,
Гиберти, при Лоренцо появился Микеланджело, который перешел потом ко двору Юлия
II, il buon papa Giulio. Потом появились папа Лев X и Франциск I, il gran re Francesco,
потом "несчастный" папа Климент. Челлини готов думать, что,
не будь этих "добрых" и "несчастных" пап и этих "великих" королей, Донателло не
стал бы Донателло, а Микеланджело не сделался Микеланджело. Трактат о
ювелирном искусстве написан в 60-х годах, то есть позднее "Vita", под
самый конец жизни Бенвенуто, и то, что он там пишет, очевидно, - плод
размышления и опыта всей его жизни. Он был уверен, несмотря на злоключения
римской, парижской и флорентийской службы, что вне службы при дворах художнику
невозможно работать успешно. Атмосфера и условия жизни феодальной реакции
втянули Бенвенуто, и он после очень недолгих колебаний, без борьбы пошел в
придворную службу. "Я служу тем, кто мне платит". В нем не было стремления
оставаться всегда "uomo libero per la grazia di dio", свободным человеком милостью божией, как в Аретино.
Но он и не совсем без оговорок служил у пап и королей. Его требования помимо денежных очень большие.
Он готов служить, но до тех
пор, пока не затронуто в нем достоинство артиста и не поругана его религия:
искусство. Он готов служить, но до тех пор, пока ему не начинают ставить на вид
всякие пустяки: удар кинжалом, от которого человек умирает, выстрел из мушкета,
отказ работать над тем, чего хотят, и упорное, назойливое предложение того, о
чем вовсе не думали. Он готов служить, но до тех пор, пока утайка фунта-другого
золота, затерявшегося в золе плавильной печи, или нескольких десятков фунтов
серебра, оставшегося от статуи, не ставится ему в вину. Он готов, словом,
служить до тех пор, пока двор признает, что "такие люди, как он, единственные в
своей профессии, стоят выше законов". Если к нему не совсем благосклонны,
дуются на него за своенравие, за буйный характер, за неправильности в счетах,
он опоясывает шпагу, засовывает за пояс кинжал, надевает кольчугу и едет
дальше, иногда захватив с собой две-три серебряные вазы, ему не принадлежащие.
Различие между Бенвенуто и
Аретино в том, что Аретино не признает придворной службы совсем, ни с
условиями, ни без условий. Он живет свободно, свободно работает, не знает мук и
огорчений придворной кабалы. В истории интеллигенции, литературной и
артистической богемы, Аретино - тип более прогрессивный, чем Челлини. Он
показывает интеллигенции путь к освобождению от опеки, к уничтожению материальной
зависимости от дворов. У Челлини, у которого на маленькие дела решимости было
больше, чем нужно, на крупные ее не хватило. В нем не
было настоящего размаха. Он не дорос до аретиновского девиза: vivere risolutamente.
И нужно сказать, что
огромное большинство представителей интеллигенции и артистической богемы этого
времени, когда потухали огни Возрождения и Барокко одинаково
стремительно врывалось и в искусство и в жизнь, не пошли по следам
Аретино. Они остались при дворах, и не только работали для дворов, но своей
работой поддерживали дворы идеологически и эстетически [276]. Последнее слово
осталось на долгое время за теми, с кем был Бенвенуто. Но более далекое будущее
принадлежало мыслям Аретино, конечно очищенным от всего, что в них было слишком
cinquecentesco.
Такова роль Челлини в
общественных отношениях его времени. Он плыл по течению, потому что был не
способен выносить в себе большую, окрыляющую мысль. В его голове не было {[такого]}
идейного родника. Ему не под силу были могучие судороги протеста, как у
Макиавелли или у Микеланджело. Нам остается познакомиться с творчеством
Бенвенуто как писателя и художника.
VI
Писатель Бенвенуто - весь в "Vita". Его
два больших трактата о ювелирном искусстве и о скульптуре, его мелкие
рассуждения, его сто с чем-то стихотворений - все это ничего не прибавляет к
тому, что дает "Vita". В трактатах одна половина повторяет то, что в "Vita" сказано
лучше [277], а другая носит чисто технический характер и ни по содержанию, ни
по форме не представляет никакого интереса. Стихи настолько плохи, что о них
забывают упомянуть самые подробные истории литературы [278]. Это рубленая - и
плохо рубленая - проза. Зато одной "Vita", как мы уже говорили,
достаточно, чтобы создать громкую литературную славу кому угодно.
Анри Оветт говорит о книге
[279]: "Произведение небрежное, нескладное, но поразительно живое, это одна из
немногих книг XVI века, имеющих спрос и читающихся во всех странах...
Бенвенуто писал, а чаще диктовал свои воспоминания так, как он их рассказывал:
в стиле импровизации, сочно и нервно. Человек оживает в них целиком, столь же
захватывающий для читателей, как он должен был быть непереносен для
современников. Малейшие его деяния имеют в его глазах сверхъестественную
важность, и он распространяется о мельчайшей подробности, наивно и искренно
убежденный, заражающий своей страстью. Читатель сразу захвачен. Он увлечен,
покорен".
Это один из самых колоритных
рассказов о жизни Чинквеченто. "Немногие собрания новелл содержат в себе такое
изобилие своеобразных вымышленных типов, портретов и силуэтов, созданных в
подражание действительности, сколько автобиография Челлини подобрала - я почти
готов сказать: подглядела - в реальной жизни. В ней все изображено с такой
четкостью линий и контуров, как если бы автор пользовался своим родным
искусством, рисунком" [280].
Язык его - неправильный.
"Бенвенуто в книге, - говорит опять Фламини, - столько же уклоняется от правил
грамматики, сколь в жизни - от правил морали". Это язык флорентийского
простонародья, такой, на котором говорили тогда на Mercato Vecchio,
на Ponte Trinita, в Camaldoli [281]. И этот язык делает чудеса,
когда Бенвенуто ломает его всячески, чтобы передать то, что красочной,
пластичной чередой теснится в его памяти и просится на бумагу. Видения прошлого
передаются так, как они когда-то запечатлелись в том удивительном фильтрующем
аппарате, каким был глаз Бенвенуто. То был глаз ювелира, привыкший запоминать
мельчайшие и сложнейшие рисунки - какие его интересуют, не иные. А интересует
его, главным образом, если не исключительно, то, что касается его самого.
Остального он просто не видит, как не видел Альп, Венеции, Неаполитанского
залива. К счастью для потомства, вещей, интересующих Бенвенуто, в жизни XVI века
оказалось довольно много.
Но Бенвенуто не только умеет
точно и четко изображать то, что он находит в своей памяти. Он умеет вдохнуть
жизнь в изображаемое. Иной раз самый ничтожный факт
под его пером оживает, облекается в плоть и кровь, расцвечивается красками и
врезывается в память навсегда.
Несколько примеров читатель припомнит
из цитат, приведенных выше: о ночном заклинании демонов в Колизее, о натурщице
Катерине в Париже, об убийстве Помпео. Вот еще несколько.
У Бенвенуто ссора с
епископом Саламанки, для которого он сделал серебряную вазу. Епископ требовал
вазу, Бенвенуто требовал денег. Епископ, не долго думая, послал вооруженных
слуг, чтобы силой взять вазу у Бенвенуто, живого или мертвого. Бенвенуто
зарядил мушкет и с помощью своих подмастерьев и соседей обратил в бегство всю
банду. Тогда начались мирные переговоры, и Бенвенуто мобилизовался, чтобы идти
к епископу. "Я взял большой кинжал, надел свою добрую кольчугу и явился к
епископу, сопровождаемый моим Паулино, который нес
вазу. Епископ приказал выстроить всю свою челядь. Приходилось - ни более ни менее - пройти между зодиаком: один был ни дать ни
взять - лев, другой - скорпион, третий - рак. Наконец мы дошли до этого попишки
(pretaccio), который встретил нас градом самых испаннейших
поповских словечек, какие только можно себе представить!" В конце концов, после
долгого и терпеливого обмена "словечками", испанскими и тосканскими, Бенвенуто
получил свои деньги, а епископ свою вазу. Расстались друг другом очень довольные.
К сожалению, пришлось бы
делать очень большие выписки, чтобы ознакомить с тремя лучшими отрывками "Vita". Два
из них: бегство из замка св. Ангела и отливка Персея - давно считаются
классическими и фигурируют чуть не во всех итальянских хрестоматиях. Рассказ об
отливке Персея особе