;- Чего ж вы боитесь? Общественного мнения? - шел он по пятам.
- Самой себя... жизни... вас... всего окружающего, - шептала она.
- Значит, вы не любите меня? Мужик вам противен? - почти скрежетал он
зубами. - Ах, а я-то, я-то!.. - он рванул себя с ожесточением за бороду.
- Боже мой! Я не хочу причинить вам страданий, но ведь это ужасно! -
послышалась мольба в ее дрогнувшем голосе.
- Стойте! - крикнул он хрипло. - Здесь моя квартира... Я хочу попрощаться с
вами. Пора положить конец этому безумству... пора! Ну, оказался тряпкой,
неспособным противустоять искушению, так и долой!
- Что вы, что вы? - остановилась она и раскрыла испуганно глаза, на которых
блестели уже капли слез.
Он схватил ее за руки и привлек к себе:
- Или прощай навеки, или спаси! - шептал он порывисто-страстно. - Сила моя,
упование мое! Войди в этот дом подругой моей на всю жизнь, товарищем на боевом
пути!
Она ничего не ответила, но только побледнела страшно и шатнулась к нему...
В каком-то смутном чаду потекли первые дни семейной Галиной жизни. Но не
трепетание счастья, не опьянение жизнерадостной, новой отрадой волновали ее
потрясенный внутренний мир, а скорее преобладало в ней чувство унижения
и обиды. Галя не могла еще разобраться в хаосе своих ощущений и дать себе
в них полный отчет; но она с первых же дней начала предугадывать, что чувства
любви и влечения к Васюку у нее не было и что на бурные ласки его она могла
отвечать лишь стыдом да возмутительным самопринуждением.
Пылкий темперамент Васюка, встретив в Гале отталкивающий холод пассивного
сопротивления, раздражался капризом страсти, а потом и обидой.
Чем дальше шло время, тем более их взаимные отношения теряли дружеский
характер и становились натянутыми, нервными. Возрастающее у Гали чувство
недовольства собой ложилось на все окружающее, и те идеалы, что увлекали ее
прежде величием и заманчивой прелестью опасной борьбы, теперь порождали уже
горечь сомнения и едкий анализ. Вскоре она начала разочаровываться и в Васюке:
никакие ловкие софизмы не могли обелить в ее глазах хотя бы и нравственного над
ней насилия, не могли оправдать и ее самое перед собственной совестью: логика
говорила одно, давала ему сухие выводы, а в сердце обида росла. Прежде,
появляясь перед ней изредка и эффектно, Васюк казался загадочной натурой,
терзающейся мировыми скорбями, мощной по силе, таинственной по необъятным
намерениям, - и она перед этим величием души умилялась, перед этой мощью падала
ниц, теперь же, наблюдая его ежедневно, без грима и без подмостков, она
находила в нем и избыток самомнения, и деспотизм авторитета. Кроме того, она
никак не могла примириться с бесцеремонностью взаимных отношений некоторых
членов кружка, доходивших иногда, с точки зрения Гали, до цинизма; она не могла
освоиться с той неряшливой бравадой, какой являлся иногда протест молодых,
увлекающихся сил против изветшалых, вредных традиций, против общественных
неправд; она не могла успокоиться, что и сам Васюк в общем потоке с каждым днем
становился более крайним и непримиримым.
Гуманно-просветительные идеи шестидесятых годов, начавшиеся великим фактом
освобождения народа от рабства, породили множество других вопросов, касавшихся
развития народного благополучия. На некоторые из них европейская жизнь и наука
давали свои выводы, хотя и не подходившие к условиям нашей жизни, но тем не
менее поражавшие молодые умы своими новыми, смелыми перспективами, на другие -
подыскивались априорные решения. Отрицание существующего общественного строя
и его катехизиса, начавшегося далеко еще раньше, получало теперь новую, более
острую окраску и вливало в юную энергию заманчивый яд.
Живая и чуткая к движениям мысли юность, подогретая лихорадочным пульсом
Европы, искренно увлекалась новыми теориями, доводя их иногда в своем увлечении
до крайности, до фанатизма.
При горячих спорах собиравшихся у них единоверцев-друзей Галя чаще молчала
и этим молчанием, раздражавшим Васюка, подчеркивала свой пассивный протест
против грубых выражений, против отрицания всего, что было ей дорого, против
ненавистничества и деспотизма... Но иногда она не выдерживала своей роли
и прорывалась в бурном неодобрении их парадоксов.
- Вы на каждом шагу противоречите себе, господа! - бывало, встанет она,
побледневшая, с сверкающими глазами, с дрожащими от внутреннего волнения
ноздрями. - Презираете кодексы, основанные на привилегиях, а свои мнения
желаете возвесть в беспощадный абсолютизм; оплевываете выработанную веками
мораль, а взамен ее предлагаете разнузданность, оправдываемую какими-то целями,
то есть, предлагаете старые, иезуитские правила; боретесь против насилия
и предлагаете те же насилия!
- Да ведь вы же, господа, теоретически восстаете против войн, обзываете их
узаконенным разбоем; вы же утверждаете, что этот разбой и был прародителем
великих мировых неправд, и рабства, и привилегий, и захвата; вы же кричите, что
войны всегда понижали и мысль, и свободу, и общественную мораль.
- Война войне рознь! За что дерутся! - раздаются уже приподнятые со всех
сторон голоса. - Знамя оправдать может вооруженную руку!
- Да ведь для каждого, поднимающего меч, свое знамя священно,
а результат-то один: погибают лучшие силы, теряется уважение к людским правам и
закону... - начнет нервно, раздражительно Галя, но ее слабый голос терялся
в возрастающем крике.
- Плевать! - покроет всех какой-нибудь зычный голос и, не желая давать Гале
серьезного возражения, бросит лишь ходячую фразу: - Наша задача развалить
негодное общественное здание, расчистить площадь... А новой постройкой займутся
другие поколения.
- А какое вы имеете право разрушать здание, воздвигнутое не вашими
руками? - вспыхнет полымем Галя. - Это здание строил совместно и народ, так его
в этом вопросе решающий голос...
- Собственно, не ломать, - поправит Васюк, - а вразумить жильцов, что
здание становится неудобным для жизни и что полезно перестроить некоторые его
части.
- Да разрушенное здание и не расчищает места, а забрасывает его еще больше
мусором, - кричит уже Галя, надрывая свою слабую грудь.
Но ее крик заглушает буря упреков:
- У вас заскорузлые, отсталые взгляды, дворянская кровь!
- Вы ретроградка легальная, неспособная к широте мысли!
- Барышня, попавшая с бала в дом рабочих!
Кончалось дело тем, что Галя не выдерживала града ругательств, выкрикивала
сама какое-либо оскорбительное слово и заливалась слезами, обнаруживая, к вящей
досаде Васюка, действительную слабость своих нервов. Хотя потом за пивом
и восстановлялось перемирие, но внутренняя связь с каждым разом рвалась больше
и больше.
- Нет, не могу я примириться, Вася, с царящей у вас безапелляционностью
мнений, доходящих до возмутительных парадоксов, - обратится, бывало, Галя
наедине к мужу. - Топчется в грязь и наука, и культура, и прогресс человеческой
мысли, а вместо всего этого предлагается вера в какие-то чудеса, которые по
мановению вашей чародейской руки будто бы изменят все законы этого мира, даже,
пожалуй, и самое тяготение.
- Нам до законов, созданных не человеческой волей, дела нет, - ответит ей
брезгливо Васюк, - а мы только имеем в виду общественные законы; что же создано
человеком, то им может быть и пересоздано, да-с! Не нужно быть и пророком,
чтобы ясно видеть, что наша программа ведет к общему счастью, которое, при
известных положениях, должно без всякого чуда, а неизбежно настать.
- Законы человеческой природы так же неподвижны, как и законы физики,
химии, - горячится Галя. - Хотя бы, например, эгоизм, управляющий людской
волей, а если даже и он может подлежать изменению, то чрезвычайно медленному
и ограниченному, под долгим давлением цивилизации и культуры, а не вследствие
ваших тоже полицейских предписаний, упраздняющих личную волю... И вообще этот
цинизм, проявляющийся у некоторых твоих друзей, просто претит мне душу,
переворачивает меня всю.
- Да неужели же и чистоплотность есть зло?
- А чистоплотность, сударыня, есть тоже удел известной обеспеченности,
зажиточности, это тоже своего рода привилегия избранных.
- Нет, нет и нет! Она уживается и с бедностью... возьмите крестьян...
- Дослушайте же, наконец, - уже напряженным, сдавленным голосом подчеркивал
Васюк, - перебивать речь ведь, кажется, и у вас считается неприличием.
Я повторяю, что чистоплотность стоит и денег, и труда; вот хотя бы перемена
белья: или его нужно иметь большой запас, или его нужно через день мыть...
А если наш труд и наши силы требуются для высших целей, то вашу мелочную,
барскую чистоплотность нужно побоку!.. Как вы полагаете? Апостолы,
проповедовавшие слово божье, ходили по тернистым путям с запасами белья и мыла?
Постойте! - остановил он ее раздражительный жест, - я ваши возражения знаю,
слыхал не раз, я имею право провесть параллель, - она не так возмутительна, как
вам кажется. Если бы вы могли предпослать кому-либо из наших укор в заведомой
фальши, в умышленной лжи, в гаерстве, - вы были бы правы, но упрекнуть нас
в неискренности вы не смеете: все это хотя и до фанатизма горячие, но честные
головы и сердца. Горячность, экзальтация может возбуждать иногда мысль и до
парадоксов, а самую практику в жизни во имя протеста доводить до смешных
крайностей, до ошибок, до проступков, но ведь это в природе вещей: за такие,
хотя бы и болезненные увлечения, нельзя порицать беспощадно огулом людей,
посвятивших себя на служение общественному благу!
- Да я и не осуждаю, а желаю только отрезвления, - пробовала возразить
Галя, - я ценю...
- Я сам не принадлежу к крайним, - продолжал, не слушая Галю, Васюк, -
и готов даже руку поднять за просветительную энергическую эволюцию, но
в горячем деле строго разбираться нельзя: регулярные войска на что уже
дисциплинированны, а и там мародерства бывают... Так-то! Конечно, кто трус, тот
сиди за печкой...
- Я не трус, - вспылит Галя, - и где будет, по-моему, нужно - отдам
и жизнь! Себя-то я - знаете сами - не очень щажу... - съежится она, уйдет
в себя и замолкнет надолго.
Васюк тоже закусит с болью себе губу и отвернется, не будучи в силах
подавить внутренней муки.
Таким образом, отношения между молодой четой обострялись: взаимная
уступчивость падала, дружба тускнела, страсть, не встречая отзывчивости,
озлоблялась. Жизнь с каждым днем становилась невыносимой для Гали, обрывала ее
надежды и радости, как ветер осенний рвет с дерева померзшие листья; все это
довело бы Галю до крайних порывов отчаяния, если бы неожиданное открытие не
ворвалось ярким лучом в ее душевную темень и не разбудило умиравшего интереса к
жизни: Галя почувствовала себя матерью. Она не сказала пока ничего Васюку,
а затаила в себе эту искру будущей радости. Думая постоянно о ней, она верила и
убеждалась, что это будет новым звеном их мирных супружеских отношений, что во
имя этой третьей ожидаемой жизни сделаются взаимные уступки, возродится дружба,
доверие... А может быть, у этой колыбели приютится и счастье...
Но не судилось сбыться этим надеждам...
Налетел нежданно-негаданно ураган, разрушил легкомысленно устроенное гнездо
и разметал чету в разные стороны...
Галя, впрочем, меньше пострадала от бури и могла возвратиться в свою
прежнюю квартиру, к своей покровительнице Матковской.
Марья Ивановна приняла ее трогательно, не коснувшись ни одним намеком до
открытой раны; молча в ее объятиях выплакала Галя резкую боль подступившей муки
и молча по селилась в своей комнате.
Жизнь ее после бурных порогов снова начинала входить в русло, хотя и мутной
струей. Впрочем, внешнее спокойствие восстановлялось, тем более что и Васюк
вскоре скрылся из города.
На акушерские курсы Галя не возобновляла хождения, а принялась за чтение
исторических и общеобразовательных книг, причем и малорусская словесность вновь
привлекла ее симпатии. Вскоре получены были положительные известия, что
в К. женских курсов вовсе не будет, что Бестужевские отживают свой век,
а новые, преобразованные, последуют в отдаленном будущем. Это известие,
совершенно упразднявшее задуманную карьеру, поразило ее как-то тупо: она уже
и раньше потеряла к ней прежнюю веру; ей, полупришибленной, прошедшее казалось
каким-то кошмаром, который она старалась, хотя и напрасно, забыть; будущее
представлялось неинтересным туманом, а настоящее текло безразличными тусклыми
днями. Один только жгучий вопрос стоял теперь перед ней, вокруг которого
группировались все ее желания и надежды. Марья Ивановна вскоре догадалась об
этом и с крайней деликатностью заговорила с Галей, боясь, чтобы последняя
в отчаянии не наделала каких-либо глупостей; но после беседы она на этот счет
совсем успокоилась и начала вместе с Галей, как нежная мать, готовить приданое
для желанного гостя. Такое участие тронуло до слез Галю и оживило ее скорбную
душу: она теперь после работы часто болтала с Матковской, как с другой матерью,
строила с ней разные планы. Наконец трепетно ожидаемый момент наступил, и Галя
стала матерью. Вся сила таившейся в ее сердце любви вспыхнула теперь ярким
пламенем и обвила ее донечку; весь мир с его невзгодами, с его бурями и грязью
словно исчез там вдали, а сконцентрировался лишь возле люльки, кокетливо
задрапированной белой кисеей и розовыми бантами. Галя просто переродилась,
развилась, похорошела, стала снова веселой и жизнерадостной, только иногда
нарушала эти безоблачные дни тревога за здоровье боготворимой Лесюни.
Раз, когда она, счастливая мать, держала у груди свою донечку и следила
восторженным взором за расцветающей на крохотных губках улыбкой, хозяйка подала
ей заказное письмо: оно было адресовано из далекого края неизвестной рукой.
С тревогой и любопытством распечатала Галя письмо и сразу же узнала, что оно
было писано Васюком. От неожиданности или от волнения кровь ей ударила
в голову; она положила ребенка, глотнула воды и все-таки не могла себя взять
в руки...
"Что с ним? Почему вспомнил? Новое ли горе или старая блажь?" - били ей
в голову вопросы и раздражали в ране притихшую боль. "И почему я волнуюсь?" -
досадовала на себя Галя и все-таки еще больше волновалась. Наконец она решилась
и стала читать. Мотивом для письма, видимо, послужило известие, полученное
Васюком, о ребенке. Сознание, что он отец, что у брошенной им женщины трепещет
на руках новая жизнь, новое проявление его бытия, умилило его сердце до
непростительной слабости. Письмо вообще было написано искренно, тепло и дышало
неподдельным чувством. "Простите, - писал он между прочим, - что я мужичьими
руками дотронулся до вашей нежной жизни и невольно сломал ее; я вас любил
и люблю, и это не по нашему рылу чувство ослепило меня, опоило сладким угаром
мой мозг: потворствуя своему эгоизму, я забыл, что воину, идущему в битву,
нельзя обзаводиться семьей, что голубица не может быть счастлива с ястребом...
Нет! Это была фальшь, она породила между нами разрыв... Правда, и вы меня
полюбить не смогли... Эх, вспомнить больно! Все так случилось... потому что
сложившиеся обстоятельства были всесильны: они сломали тогда нашу волю, как
другая, необоримая сила ломает теперь нашу жизнь. Но и эта сломанная жизнь,
и наша даже смерть делают свое дело, подвигают микроскопический винт движения
человечества к благу... Мы - дрожжи для роста общественного самосознания, для
подъема его жизненных эмоций; смерть единиц вызывает новые ферменты брожения.
Химическая работа произведет благодетельный подъем... без ломки, без ужасов...
этому и я верю так же, как и вы. Я знаю: вы отдаете всю силу сохранившейся
у вас любви этой сиротке, так не завейте же в ее чистую душу презрения
к бродяге-отцу, а шепните ребенку хоть один раз, что его любит дико, без границ
и отверженец доли, увлекаемый в водоворот неизбежности..." Рыдая, окончила
чтение письма Галя и положила его под подушечку Леси.
- Сиротка ты, моя донечка! - шептала она, склонясь над люлькой и омывая
разгоревшееся личико своими слезами. - Много у тебя впереди и стыда, и горя...
Только ты не кляни ни твою мать, ни отца - они тоже были страдальцами.
Долго потом, унявши слезы, сидела Галя с поникшей головой и с глубокой
тоской на сердце: ей было жаль своего прошлого: если оно принесло и много
разочарований, много невзгод, так зато дало много и высоких порывов... Да и сам
Васюк, несмотря на многие несимпатичные черты своего озлобленного нрава,
все-таки был человеком хорошим. Теперь, когда от нее отлетела разъедавшая ее
жизнь атмосфера, ей уже вдали и все герои пережитого эпизода казались не
демонами, а увлекающимися энтузиастами, и фигура самого Васюка принимала
в тумане доблестный облик.
Она хотела сейчас же ему писать, и писать много, но не знала адреса. Месяца
три-четыре справлялась она о муже, но все безуспешно... Наконец поднятая было
сердечная тоска вновь улеглась при возрастающих радостях, какими дарила ее
ненаглядная Леся.
Так прошло почти два года, самых счастливых у Гали, но как ни отгоняла она
докучной заботы о будущем, а нужда разбудила ее. Из Галиного капитала пятьсот
рублей были прожиты раньше, тысячу пятьсот она отдала на неотложные нужды,
а последнюю тысячу упорно сохраняла для будущего ребенка - и она была на
исходе. Сидеть на шее у Марьи Ивановны, женщины небогатой, Галя ни за что бы не
согласилась, и вот она начала искать себе службы или работы.
Раз как-то случайно встретила она на улице своего прежнего ментора Ткаченко
и, обрадовавшись, пригласила его к Марье Ивановне. Ткаченко, как оказалось из
разговоров, был уже отцом семейства, занимал место инспектора в одной из южных
губернских гимназий и стоял на пути к повышениям, но тем не менее оказался
человеком сердечным. Пораженный судьбой своей прежней ученицы, дочери богатых
помещиков, он принял в ней большое участие: пригласил к себе в семью, обласкал
и, выслушав ее печальную повесть, выхлопотал ей место учительницы в местечке
Заньках. С неописанной радостью и трогательной благодарностью приняла Галя это
место. Она в нем видела не только отраду, но и безбурную, последнюю пристань.
На прощанье Ткаченко пригласил Галю в кабинет и сказал ей теплым, искренним
голосом:
- Мои юношеские симпатии вам известны, они и теперь вот здесь, - показал он
рукой на сердце, - но скрыты в глубине, чтоб никто не открыл их. Состоя на
службе, мы должны не только подчиняться прямым требованиям закона и его
представителей, но мы должны идти навстречу их желаниям, Помните изречение:
"Рабы, своим господием повинуйтесь!" Вот, видите ли, меня уже жизнь помяла,
время юношеский пыл остудило, а опыт на служебном пути умудрил, а вы еще юны
и с фантазией; так знайте, что такого рода симпатии у нас не в чести, а потому
прячьтесь с ними и не обнаруживайте их никому - ниже словом, ниже делом, ниже
помышлением... Ну, а теперь храни вас господь!
Так как это было каникулярное время, то Галя заехала сначала в К. погостить
у Марьи Ивановны, отдохнуть и взять свою Лесю. Здесь она раз встретила
какого-то деда, привезшего Матковской дрова; оказалось из разговоров, что он
родом из Галиного села, служил в молодости у старых панов поваром и ее помнит,
когда она еще крохотной по двору бегала. Старик растрогался воспоминаниями,
даже прослезился и просил убедительно Галю посетить его хатку; он-де теперь
остался один-одинешенек на свете, лишь со внучкой, которую, слава богу, замуж
отдал, а сам, пока ноги служат, сторожем состоит при черном дворе тюрьмы, чтобы
все-таки не садиться детям на шею. На другой день Марья Ивановна с Галей
посетили старика в той самой хатке, в которой теперь лежала больная, и потом
каждый раз, когда приходилось Гале бывать в К., она не забывала деда со
внучкой, навещала их, привозила гостинцев, и они все полюбили ее, как родную.
Отдохнувши летом и вооружившись всякого рода учебниками и элементарными
книжками, Галя под осень отправилась со своей Лесей на место служения,
в Заньки. Сразу же она была приятно поражена: и школа, и ее квартира оказались
чистыми, уютными, ребятишки - смирными, девочки - ласковыми, местечко -
довольно живописным. Галя познакомилась там с одним лишь батюшкой, очень
симпатичным старичком, у которого она по субботам, бывало, и отводила в кротких
беседах свою душу. За школьные занятия она принялась с увлечением,
с энтузиазмом: они захватывали ее всю и приносили отраду усталой душе, а успехи
детей доставляли ей истинное счастье. Дети вскоре почувствовали, что
учительница относится к ним сердечно, с материнской лаской, и полюбили ее
по-своему - крепко, стараясь друг перед дружкой угодить ей в занятиях; когда
между ними и "учителькой" установилась крепкая связь, дела учения пошли еще
быстрее. Галя давно уже не чувствовала себя так покойной душой и счастливой,
как в эту зиму: в школе радовали ее успехи и старания учеников, замеченные даже
посторонними, дома ее утешала подраставшая умница Леся и наполняла часы отдыха
счастьем... Чего же еще было нужно? Разве одного здоровья, так как после
серьезной прежней простуды грудь у Гали ныла и силы падали, а школьные занятия
переутомляли.
На лето Галя снова ездила в К. и, не застав Марьи Ивановны, поселилась
у деда. Там она отдохнула и совершенно поправилась к осени. В Заньках встретили
ее дети шумно и радостно, как старого друга, и занятия опять потекли своим
чередом. Положение ее в школе казалось вполне прочным и надолго обеспеченным.
Правда, местная администрация - в лице старшины, писаря и урядника - смотрела
на нее несколько искоса за нежелание водить с ними знакомство, но значение этой
администрации для учительницы было неважно и ограничивалось лишь содержанием
здания, топливом, огородом.
Старшина даже ни разу не заглянул к ней, а урядник, однако, не выдержал
и явился по какому-то предлогу, чтобы иметь возможность, как он сам выразился,
"проникнуть в обиталище таинственной незнакомки". После первого визита он
бесцеремонно явился к ней на квартиру и начал "отпущать" комплименты
относительно ее преподавания, ума и красоты. Галя хотя и заметила ему, что не
любит, когда ее хвалят в глаза, но на первый раз отнеслась к гостю довольно
снисходительно, прощая ему многое ради его невежества. Но когда он, придя
в третий раз, начал вести себя развязно и объясняться в любви, то она осадила
его сразу, выгнала вон и пригрозила написать об этом мировому посреднику.
Урядник с злобной угрозой отомстить - и отомстил. Он донес надлежащему
начальству, что учительница завела склад малорусских книг и читает их по
вечерам у себя на квартире сельским детям. Налетел ревизор; склада, конечно, не
оказалось, но несколько дозволенных цензурой малорусских книг он нашел у нее
и удостоверил дознанием факт, что раз она читал какую-то книжку мальчику.
Ревизор сказал ей, уезжая, что хотя он не нашел важных правонарушений, но тем
не менее обнаружил в ней украинофильские симпатии, каковые для учительницы
неудобны.
Ревизор уехал, и Галя, всполошенная неожиданной напастью, ждала уже
решительного удара; но время шло, а его не было, надежда начала воскресать.
Но как-то вечером был получен пакет о ее отставке, а через день становой
потребовал ее к себе, и пошла она, горемычная, скитаться по мытарствам,
оставивши на произвол судьбы свою пятилетнюю Лесю, успевши лишь написать
отчаянное письмо Марье Ивановне.
Время шло. Неизвестность о судьбе ребенка, губительная душевная тоска
и всякого рода лишения быстро подтачивали хрупкий организм Гали; наконец
сырость и новая простуда ожесточили ее прежний недуг, и больная отправлена была
в госпиталь, но медицинская помощь при окружающих условиях оказалась
бессильной.
Марья Ивановна, получивши от Гали письмо, стремительно полетела в Заньки,
взяла Лесю и отвезла ее к бабушке, рассказала той все про Галю и подействовала
так на больную, забытую совершенно сыном старуху, что она разрыдалась и начала
проклинать себя за жестокость к дочери. Само собой разумеется, что внучка была
обласкана и водворена под родительским кровом, а бабушка с Матковской стали
ходатайствовать об освобождении ни в чем не повинной страдалицы. Хлопоты
увенчались успехом, так как само следствие обелило пострадавшую и она через
полгода была освобождена и перевезена на днях из больницы, по просьбе деда,
в его гостеприимную хату.
* * *
Оксана, одевши чистое белье и праздничную, но еще темную юбку, подошла тихо
к больной, посмотрела на нее пристально и подумала: "Спит, дал бы бог, чтобы
подольше: сил бы набралась, а то тонко прядет..." Потом она подошла к скрыне,
вынула яркий очипок, шелковый золотисто-сизый платок, синюю с красными усиками
корсетку и хотела было вынуть материнскую дорогую картатую плахту, да
вспомнила, что в городе их не носят, и отложила, а вместо нее достала шерстяную
мененую сподницу, - все это она сложила на лаве и прикрыла скатертью; потом она
вынула из печи пасху и бабу, положила их бережно на подушку и начала
осматривать, выпеклось ли тесто. Осмотр оказался удовлетворительным: пасха
и баба были легки, зарумянены и разливали по хате аромат сдобного теста. Оксана
улыбнулась, ее хозяйская гордость была удовлетворена: ожидаемый ею на
завтрашнее утро супруг, вероятно, одобрит все ее хлопоты... А может быть, он
приедет и раньше?
Дверь отворилась. Оксана вздрогнула и шатнулась к ней. На пороге стоял
сгорбленный дед и молча крестился к иконам, что занимали целый парадный угол.
Вдавленная между плеч лысая голова старика была обрамлена серебристой
бахромкой, красные, словно осокой прорезанные, глаза едва светились из-под
нависших косматых бровей, жиденькая, желто-бурого цвета бородка висела клочьями
вокруг беззубого запавшего рта, и только длинные седые усы, не знавшие никогда
бритвы, выделялись внушительно на этом скомканном и изрезанном морщинами лице.
- Причащаться сподобился, - зашамкал дед, садясь на лаве возле стола, - вот
вам и просфорка с часточкой за здравие болящей.
- Спасибо, дидусю, поздравляю вас со святым причастием, - поклонилась
внучка Оксана и поцеловала у деда почтительно руку.
- А что, как ей? - еще тише спросил он, приставивши к глазам руку.
- Ох, дидусю, - прошептала Оксана ему на ухо, - я так было переполошилась:
вот-вот отходит... А теперь что-то затихла, как будто заснула.
- Спит, - успокоился дед, отходя к лаве и тряся головой, - а только травки
ей не топтать...
- Ох, ох, ох! - вздохнула Оксана. - Дидусь мой любесенький! Я бы пошла
теперь с Грицем к плащанице... приложиться, а вы тут посидите.
- Добре, добре, побеги, поклонись святой и за нашу страдницу ударь поклон.
Оксана вышла из хаты.
Долго сидел дед, остановивши на лежавшей против него Гале свои мутные очи.
"Вот оно, - думалось ему, - какие мы все темные перед божьим разумом: мне бы
давно пора на тот свет, и кости тяжело носить, а все дыбаю... А оно молодое,
только что расцвело и в цвету вянет... В счастье да роскоши родилась, бегала
веселенькая, здоровенькая, счастливая, всех тешила, а вот же без всякой вины,
без всякой причины как начала бить ее доля, дак горше нашего брата: мы-то
к битью привыкли, научены смалку, а ей-то, деликатной да нежной, было оно
невмоготу, - не выдержала, сдалась. Вот и лежит тень тенью... А сердце какое
было - золотое сердце! Видно-то, всем добрым да милосердным тут не житье, туда,
до божьей хаты, требуются..."
- Воды! - слабо простонала больная, метнувшись, и открыла глаза.
- Зараз, зараз, моя сердечная, - засуетился дед, поднося ей кружку, - вот и
просфорка от великомученицы... А как вам, квиточко? Кажется, лучше? Веселее
будто глазки глядят... чтоб только не сглазить! - взглянул он на ногти и три
раза в сторону плюнул.
- Диду мой, спасибо вам... спасибо и за просфору, - поцеловала она ее, -
и за все... как у отца родного, у вас мне... Пусть вот распятый Христос помянет
вашу ласку...
- Полно, полно, дитятко мое... - начал он как-то неловко утирать слезящиеся
очи. - Недостоин я... пусть его ласка святая на вас упадет да на вашу донечку!
- Я ее, диду, во сне видела... - беззвучно и несколько торопливо зашептала
Галя. - Такая славненькая, моя зоренька ясная, бегает, яичком катится,
серебряным голоском ко мне отзывается... меня аж зажгло от радости...
Я и проснулась...
- Хороший сон, добрый сон... - кивал бородой дед. - Вот, того и гляди,
впорхнет сюда в хату Леся наша, и стены засмеются от радости...
- Ах, когда б зглянулась матерь божья, когда б послала мне это счастье!..
Галя опять смолкла и закрыла глаза, вытянувшись пластом; только изредка
поднимавшаяся грудь обнаруживала еще тлеющую жизнь.
Дед, согнувшись, молча сидел у изголовья и, закрыв глаза, или думал свою
старческую думу, или от истощения и усталости дремал.
- Дидуню! - дотронулась до него через несколько времени Галя и взяла его за
руку. - Мне как будто легче, заснула немного, и в груди ничего не щемит. Так
вот я хочу сказать вам... когда меня не станет, то попросите Марью Ивановну,
чтобы она заменила меня для Леси... ей я верю... жаль вот, что ее нет в городе,
не увижу., а то мама моя слаба, брат может приехать... я мамы моей не хочу
обидеть... я ей все прощаю... и всем, всем, они тоже по-своему были глубоко
верующие... и мама... только ошибалась, а по-своему любила меня... лишь бы она
меня простила... Так и передайте, что вот у вас за нее... прошу прощения, -
и она неожиданно поцеловала его мозолистую, сморщенную руку.
- Галочка, Анна Павловна, что вы? Меня, мужика, слугу вашего! - разрыдался
навзрыд дед, всхлипывая по-детски и ловя ее руки. - Не думайте... господь
смилуется...
Он отошел в угол и, склонивши голову на руки, начал что-то беззвучно
шептать.
В это время вошла в хату с Грицем Оксана и, заметив, что Галя несколько
бодрее на вид, стала весело рассказывать ей про нарядность церквей божьих, про
суету в городе... А Гриць, подбежавши к Гале, поцеловал ее и торжественно
объявил:
- Теперь ты будешь совсем, тетю, здорова: завтра встанешь и будешь...
навбитки яичком биться... Я кланялся бозе и просил его... чтобы тебя не держал
на подушке: он добрый и послушается...
Галя поцеловала Гриця в кудрявую головку и, приподнявшись на одном локте,
начала смотреть в окно. Солнце садилось уже за горой; его не было видно, но
прощальные лучи горели еще на верхушках тополей ярким, красным огнем и сверкали
на кресте колокольни. На огороде и ближайшей улице лежали длинные тени
с расплывающимися линиями контуров; между деревьями сгущался уже сумрак, а вся
даль с светлым зеркалом реки покрывалась лиловатой мглой, одевавшей горы
легкими, чарующими тонами; только на потемневшем фоне небес еще ярче
и фантастичнее вырезывались силуэты далеких церквей.
Галя жадно с тоской смотрела на эту картину, словно желая остановить
потухающий день. Солнечный луч вдруг вспыхнул на золотом кресте и через
мгновенье сразу погас; все потемнело.
Галя отвернулась от окна и опять легла на подушку. А Оксана убирала уже
праздничный стол: покрыла его белой скатертью, декорировала по краям зеленью,
барвинком и начала уставлять на нем яства.
Послышался густой металлический звук далекого колокола; за ним через
несколько мгновений донесся дрожащий второй, и, наконец, с ближайшей церкви
раздался благовест. Дед встал, перекрестился и начал собираться на всенощную.
Гриць тоже засуетился искать свою шапку.
- Гриць, ты не ходи теперь, с вечера, - остановила его мать, - не выстоишь
всю ночь, а лучше вот ляжь дома, сосни, а я тебя разбужу, когда дочитают до
Христа... Ведь я дома останусь, так и разбужу.
- Оксана, вы для меня остаетесь? - отозвалась Галя. - И не думайте! Мне,
слава богу, легче... Я здесь с Грицем дождусь великой минуты... Только вот воды
приготовьте, а то мне хорошо...
- Я, мама, возле тети не засну, буду лучше сидеть и ждать, а то не
разбудите, как и торик, - надул губы Гриць.
- Да как же вы одни... - пробовала слабо возразить Оксана; ей, видимо, было
жаль и пропустить такое торжество, и оставить больную.
- Нет, нет, идите... Мы с Грицем отлично тут... мне лучше...
- Коли лучше, хвала богу, то, может быть, и вправду... тут недалечко... дед
в Лавру пойдут, а я в свою приходскую, - радовалась Оксана. - Если не дай бог
что, так Гриць меня вызовет; ты знаешь ведь, где наша церковь?
- Еще бы не знал, знаю! - даже обиделся Гриць. - Зараз за дубильнею,
направо.
- Так, так, ты у меня молодец, - поцеловала сынка своего молодица. - Так ты
прибеги на бабинец - я буду с краю стоять, у дверей.
- Добре, - кивнул головой Гриць и, подбежав к Гале, начал тереться возле
подушек. - А тетя мне про красное яичко расскажет и про рахманский великдень...
- Расскажу, расскажу... - погладила она его по голове, - только мне чего-то
холодно сделалось... руки и ноги окоченели, - обратилась она к Оксане.
- Еще бы не холодно, - всполошилась та, - окно до сих пор отворено! - и она
бросилась запереть его и укрыть лучше Галю, а потом торопливо стала одеваться в
приготовленный праздничный наряд.
Когда Оксана и дед вышли из хаты, Галя, опершись на локоть, посмотрела
с грустной улыбкой на стол. По ее бледной, дрожавшей при трепетном свете щеке
медленно скатилась слеза и беззвучно упала на землю.
Гриць смирно и тихо все ждал, но наконец не вытерпел:
- А про яичко, тетя?
- Про яичко? - вздрогнула Галя, оторвавшись от глубоких, неразрешенных
вопросов и дум. - Расскажу, расскажу, родненький мой, - и она прижала к себе
его головку.
- Далеко, далеко, - начала она тихо и с частыми передышками и паузами, - за
семью морями и за семью горами есть долина, а в той долине никогда не бывает ни
морозу, ни снегу, а вечно цветут деревья и зеленеют луга, там растет сад, такой
славный, такой роскошный, какого нет нигде на земле.
Хотя Галя говорила и тихо, с большими передышками, остановками, но речь до
того утомила ее, что больше не имела силы не то что продолжать рассказ, а ни
шевельнуться, ни вздохнуть, кроме того, видимо, у нее начался жар - губы сохли,
внутри жгло... Она простонала слабо и попросила Гриця подать ей железную
кружку, но тот давно спал безмятежным сном. Галя собрала последние силы,
потянулась к окну, где стояла кружка, и, расплескав ее наполовину, отпила
глотка три холодной воды. В ушах у нее поднялся какой-то звон, и она бессильно
упала на подушку, но и сквозь закрытые веки она видела ясно, как светлица
начинала вертеться, сначала медленно, а потом скорее и скорее... В вихре
водоворота показалось Гале, что она погружается в какие-то горячие, кровавые
волны, которые жгут ей мозг, забивают удушьем дыхание... Но вот мутные воды как
будто немного светлеют и превращаются в прозрачную мглу, среди которой словно
плавает, то приближаясь, то удаляясь, знакомая тень.
- Бедная ты, несчастная! - шепчут его побелевшие губы. - Зачем ты, слабая и
кроткая, оторвалась от охранявшего тебя крова и бросилась на трудный путь,
в бурю? Вот она тебя и сломила, и лежишь ты, беззащитная, и несешь не
заслуженную, а чужую кару... Прости и меня, виноватого перед тобою, - у тебя
ведь всепрощающая душа!
Галю давят слезы, ей жаль этого бледного, изможденного человека; прежнее
чувство симпатии шевельнулось в ее источенном муками сердце; она хочет даже
протянуть к нему руку, но боится.
Галя крикнула от боли и очнулась, но сознание медленно вступало в свои
права: впечатления внешнего мира едва проникали к ней и снова подергивались
туманом.
Галя смутно узнавала хату; перед ее воспаленными глазами мелькали и окна,
и убранный стол, и печь... Но она не могла, как ни силилась, фиксировать их
форм: они то удлинялись, то съеживались и принимали фантастические очертания.
Галя чувствовала страшную муку, - ей казалось, что она брошена в какую-то
огненную печь; раскаленный воздух жжет ей все внутренности, пепелит мозг и не
дает силы собрать разбежавшихся мыслей. Пол горит, кровать колеблется,
изголовье понижается больше и больше. Галя инстинктивно взмахнула рукой, хотела
удержаться за Гриця, но тот лежал уже на полу, раскинувшись привольно на
скатившейся к нему подушке.
Спасенья нет! Она пробует крикнуть, позвать кого-либо помощь, но железная
рука схватила ее за горло и прижала к кровати... Галя присматривается
к владельцу ее - она видела где-то это лицо, желтое, с маленькими бачками,
с приторной и ядовитой улыбкой, с злобными оловянного цвета глазами и портфелем
в руках... Галя мечется, хочет вырваться, но бачки только хихикают и бьют ее
портфелем по голове.
Все покрывается непроницаемым мраком...
Сквозь шум, похожий на падение воды, ей слышится говор и спор, сначала
бесформенный, непонятный, а потом... вдруг обращается кто-то к ней:
- Для чего вы у себя держите написанные на малорусском наречии книги?
- Для того, что люблю их читать, - отвечает просто и искренно Галя, - люблю
родину...
- А отечество? При чем же останется отечественная литература? - что-то
черное вытянулось до потолка вопросительным знаком.
- Любовь к родине не исключает любви к отечеству, а даже обусловливает
ее, - преодолевши страшную боль, отвечает Галя и ощущает у себя на шее какое-то
кольцо, холодное, мягкое... оно сжимает ей горло.
Гадливый ужас поднял ее с кровати: она схватилась обеими руками за кольцо,
силится оторвать, но оно сжимается все сильней и сильней, а по рукам скользит
раздвоенный язык.
Ей кажется уже, что бегает она в лесной чаще, прутья ее хлещут, а она
кличет на помощь... За ней, перескакивая с ветки на ветку, гонятся обезьяны со
смехом, а другие звери воют...
Этот смех и гадливый вой становятся Гале невыносимы, она отмахивается
и кричит, теряя самообладание:
- Что вам от меня нужно?
- А вот что! Скажите, в каких вы отношениях были с Василевским, именуемым в
просторечии Васюком?
Галя смутилась; кровь бросилась ей в лицо, дыханье сперлось в груди; она
отшатнулась за сосну и замолчала.
- Ну-с, так в каких, сударыня, состоите отношениях?
- Он был моим мужем... - с воплем негодования хочет вырваться от него Галя,
но напрасно.
- Венчались вкруг ракитового куста или в овраге в темную ночь?
- Не издевайтесь! Я не позволю! - крикнула возмущенная Галя, но тут
поднялся такой гвалт и лай, что она почти потеряла сознание. В хаосе ощущений,
в какой-то бессильной борьбе она сознавала лишь смутно, что все ее тело
содрогается от мучительных жал скорпионов, голова трещит от ударов, нервы
рвутся от пытки.
- Оставьте меня! Пощадите! Я ничего худого не сделала, я никому не думала
делать зла! - молит она напрасно, ломая слабые руки. - Мама! Где ты? Заступись
за свою бесталанную дочь!!
Но вот клубы черного смрадного дыма врываются и покрывают все непроницаемым
мраком... Галя мечется, силится уйти, убежать, но со всех сторон сдвигаются
железные стены и заграждают ей выход; она бьется о них до крови, но в мертвой
тишине сдвигаются стены все больше и больше. Галя уже не может двигаться, ей
тесно, ее давит со всех сторон холодное железо... Грудь стиснута, мозг
застывает... дыхания нет... смерть... смерть!
Рванулась Галя с последним напряжением отчаяния, и на минуту озарило ее
сознание, но эта минута была таким ужасом, который испытывает человек только
раз в жизни. С страшными, мучительными натугами силится Галя вдохнуть воздух,
но неподвижна ее грудь, как гробовая доска, и последним содроганием трепещет
в ней жизнь.
Наконец прорвался из сдавленного горла раздирающий душу крик: "Воздуху!" -
и разбудил даже Гриця; тот схватился и большими глазами, стал смотреть на
бедную тетю, а она конвульсивно металась и рвала на груди рубаху, подкатывая
глаза и обливаясь кровавой пеной... Гриць зарыдал и, перепуганный насмерть,
бросился на улицу бежать в церковь.
В конвульсиях агонии Галя как-то ударила рукой в окно и оно отворилось;
струя чистого воздуха попала несколькими глотками в ее истлевшие легкие
и раздула опять на мгновение потухавшую искру. Беспомощно склонила страдалица
голову на окно, как смертельно подстреленная птица, только вздрагивала иногда
да трепетала; но ей, видимо, становилось легче: хотя в голове и стоял смутный
хаос, мешавший ясности самосознания, но зато какая-то нечувствительность
охватывала все члены, боли унимались в груди и зарождалось взамен их
безотчетное чувство блаженства.
Ночь стояла благодатная, южная; глубокое темно-синее небо широко обняло
землю, нагнувшись к ней ласково и любовно; на его необъятном куполе
торжественно сверкал и мерцали мириады лампад; дальние горы казались теперь
силуэтами причудливых облаков; на них по всем направлениям, словно светлячки,
двигались разноцветные огоньки; ветер совершенно утих и едва колыхал сонный,
напоенный ароматной влагой воздух.
Галя устремила свои полузакрытые глаза в волшебное небо, что с материнской
нежностью раскинуло над ней свои драгоценные ризы; ей чудится, что в природе
совершается что-то торжественное, что она таинственно занемела в ожидании
великой минуты; ей грезится, что плавно движутся звезды и строятся в дивные
сочетания, что между ними реют светозарные, легкие образы и тонут в безбрежной,
недосягаемой выси... Но вот ее чарующие глубины становятся яхонтовыми,
прозрачными, и все загадочное, непонятное прежде, кажется доступным ее
облегченной душе.
Галя уже не чувствует ни тяжести своего болящего тела, ни его мучительных
ран; вместе с тем и душевные ее бури и скорби отлетели куда-то далеко, далеко и
уступили место неизведанному еще умилению и покою.
Голова Гали сползла с подоконника на подушку, а с нее скатилась вниз
и повисла над полом, одна рука упала и коснулась земли... В хате воцарилось
глубокое молчание смерти, а в открытое окно неслись звуки ликующей ночи...
* * *
Молодица прибежала и упала с рыданием к не охладевшему еще трупу: ей было
невыносимо жаль этой молодой, безвременно увядшей жизни.
Гриць тоже тихо и безутешно плакал, уткнувшись в подушку; его