Михаил Петрович Старицкий
Зарница
Рассказ из невозвратного прошлого
(Из эпохи 70-х годов)
Ценой жестокой искупила
Она сомнения свои...
Лермонтов
В небольшой полукрестьянской светлице было невыносимо парно и жарко. Яркий
огонь в варистой, простой печи с широкими сводами шумно и весело пылал; у печи
суетилась молодая женщина в очипке, повязанном темным платком, и в мещанской
кофте. Молодица то подбрасывала в огонь толстые прутья, разламывая их ловко
о колено, то забегала взглянуть на тесто, что всходило в макитре под кожухом,
то подбегала к столу, на котором красовались и крашеные яйца, и масло,
и ощипанная желтая курица, и оскобленный белый поросенок.
Несмотря на полдень, смотревший через четыре маленьких окна светло и весело
в хату, красноватые пятна от огня дрожали на полу и бегали по ближайшей стене,
вспыхивая ярким блеском на рогаче и ухвате; когда же молодица наклонялась
к очагу, то желтый платок загорался на ней чистым золотом, а раскрасневшееся
молодое лицо светилось жизнерадостно.
У ее ног вертелся лет пяти хлопчик в одной белой рубашке, подпоясанный
красной тесемочкой; черные шустрые глазенки его сверкали любопытством
и радостью, прехорошенькое личико, выпачканное в жир и сажу, горело здоровым
детским румянцем. Мальчуган совался во все углы, все трогал своими ручонками.
Молодица грозила своему сынку пальцем и ласково покрикивала на него.
У окна, близ лежанки, на топчане, на высоко намощенных подушках, лежала
молодая женщина, изможденная вконец тяжелым недугом; тощее ее тело было покрыто
белым рядном, высохшие руки бессильно были закинуты за голову; из-под тонких
пальцев выбивались целые волны черных волос, обрамляя темным овалом прозрачно-
бледное, почти сквозящее на свету лицо с явной печатью интеллигентности.
Красивые, строго очерченные черты его хранили следы не только физических
страданий, но и душевных невзгод. По черным кругам под глазами, по запекшимся
губам видно было, что больную снедает какой-то внутренний жар. Воспаленными
глазами она смотрела в открытое возле нее окно и, видимо, наслаждалась
ароматным дыханьем весны, щекотавшим живительной свежестью ее надорванную
грудь.
А весна уже царила в роскошном венчальном наряде.
У самого окна, словно укрытая пушистыми комками снега, серебрилась цветущая
вишня; несколько нежных лепестков занес ветерок на подоконник и на голову
больной. За вишней дальше, внизу огорода, зеленела яркой зеленью распустившаяся
верба, увешанная золотыми сережками, за ней вырезывался на ясной лазури неба
пирамидальный тополь, весь унизанный красно-коричневыми листиками, а дальше,
дальше за огородом синела полоска широкой, многоводной реки. В мглистой дали,
заворачиваясь влево дугой, она яснела уже металлическим зеркалом, подернутым
дымкой тумана; из-за нее подымались легкими очертаниями сизые с пестрыми
пятнами горы, на верхней линии которых словно висел в воздухе и сверкал
серебристыми куполами грациозный контур пятиглавой церкви стиля ренессанс.
Издали доносился шум суетливой жизни и протяжный звон одиноких колоколов. Под
окном чирикали веселые воробьи, сизые ласточки мелькали в воздухе быстро
и взмывали у окошка крылом; в кудрявых кустах шныряли суетливые куры
и сбегались взапуски на призывный крик петуха...
Больная отвела тоскливый взор от чарующей дали, пытливо взглянула на синее
безответное небо и, глубоко вздохнув, закрыла свои усталые очи.
- Эй, сядь мне, не путайся под ногами! - крикнула молодица. - Смотри,
Гриць, не серди мамы, а то вместо червоного яичка прикатится к тебе березовая
каша!
- Я не хочу березовой каши, ты мне, мама, молочной свари! - подбежал Гриць
к молодице и закутал в ее сподницу свою головку.
- Ишь, что выдумал в пост! Прочь, балованный, чуть не опрокинула горшка
с кипятком, ступай играть во двор, не мешай тут, а то, помяни мое слово, не
понюхаешь завтра ни поросятины, ни пасхи!
- Мне не хочется... - плаксиво наморщился Гриць. Я буду тихо... Ей-богу,
тихо...
Больная открыла глаза и поманила слабым голосом хлопчика:
- Ко мне, голубчик!
Гриць подбежал и припал всклокоченной головой к подушке.
Больная начала его гладить сухой и горячей рукой.
- Вот, Гриць, сегодня святая великодная суббота... - заговорила она слабым
голосом, прерывая мучительной задышкой свою речь, - а завтра... рано, рано...
воскреснет Христос и всем, всем людям принесет... и счастье, и радость... и нас
с тобой не забудет: тебе принесет он и пасху, и красные яички, и всякие ласощи,
а мне пришлет мою донечку, дорогую мою Лесечку.
- А какая она? - заинтересовался Гриць.
- Немножко выше тебя... беленькая, хорошенькая, с каштановыми волосиками...
с карими глазками... с серебряным голоском... Ты полюбишь ее... вы будете
вместе играть, яички катать, взапуски бегать...
- А она не пришибет меня?
- Нет, она добрая, ласковая, - успокаивала Гриця тоскующая мать, но и от
мысли о своей нежно любимой дочурке глаза ее уже загорались счастьем.
- А ведь правда, вот-вот должна приехать ваша Леся, Анна Павловна, -
заметила и молодица, сажая в печь тесто.
- Да, да, я ее жду и не дождусь, - улыбнулось с подушек бледно-желтое
личико, облокотившись на руку. - И кажется мне, что сейчас вот она радостно
отворит дверь... А то вновь защемит такая тоска, что ее не увижу...
- Полно, голубушка, - звякнула молодица заслонкой, закрывая печь. - К чему
такие мысли? Даст бог, поправитесь!.. Вот весна только устоится, и сейчас же
поправитесь, как и в прошлом году...
- Эх, в прошлом году не та я была, - глубоко вздохнула больная, упавши
вновь на подушку и сжимая костлявой рукой запавшую грудь, - в прошлом году еще
много у меня было жизни... хоть и побитой, потоптанной лихими людьми, да все
еще не потухшей, а теперь подправила меня вон та обитель...
- И не вспоминайте, серденько! - смахнула с ресниц слезу молодица. - Знаю,
знаю... Будь они... прости господи! Все по наговору, все за напраслину... вот и
выявилось же, вышли вы оттуда, как и вошли - чистой голубкой...
- Только без крыльев... - глухо простонала больная и попросила воды.
Молодица всплеснула жестяную кружку, набрала из ведра свежей воды и подала
Анне Павловне.
А Гриць между тем нашел на лежанке в миске вареники с капустой и начал
уплетать их втихомолку.
- Если б не дед ваш... - глотая с паузами воду и ежась от какой-то
внутренней боли, продолжала страдалица, - если бы не он приютил... то куда бы
мне... такой... одно разве, под тыном пропадать...
- Не думайте об этом... цур йому, - поставила молодица кружку на окно, -
что с воза упало, то пропало, а вот лучше о живом подумаем... бог милостив...
- Да я ни на кого не ропщу... Если претерпела, то, значит, это было
нужно... значит, и моя слеза потребовалась для общего блага... Ох, много слез
прольется, но... это благо все-таки придет.
- Господь с ними, и со слезами, и с горем! - махнула рукой молодица. -
Теперь не такие дни, теперь радоваться нужно и веселиться... Вот поговорим
лучше о вашей донечке.
- Да, о донечке, о моей радости, о единой утехе! - заволновалась больная. -
Вот письмо от нее... я выучила наизусть... Пишет, родненькая, что мама меня
простила и ждет к себе в деревню... - и больная дрожащей рукой достала из-под
подушки письмо и начала его целовать да прижимать к сердцу.
- Слава богу, слава богу, там наверно поправитесь, а то на родную, на
единую доню да гневаться матери, и за что?
- Было за что... мама ведь по-своему думает, а дочка по-своему... Ну,
теперь уже простила... и Лесю взяла, как мне приключилась беда... приютила,
и вот на великодные святки шлет ко мне похристосоваться и за себя, и за нее...
обменяться писанками, а потом вместе с донькой к ней, к своему родному
гнезду... Свое ведь гнездо, Оксаночко, хоть бы гвоздями было выстлано...
а мягче чужого пуха... Ах, моя родненькая как мне хочется под свою кровлю! Как
мне... - больная не смогла окончить фразы. Долгая взволнованная речь истощила
последний остаток догорающих сил и сжала спазмами грудь.
- Дышать тяжело... к окну... - прошептала она, закатывая глаза.
Оксана с испугом бросилась к ней, подняла ее на своих мощных руках, словно
перышко, и приблизила, придерживав за спину, к открытому окну.
Жадно, раскрывши широко воспаленные уста и подымая с напряжением грудь,
ловила больная живительный воздух. Через несколько минут она начала ровнее
дышать, в побледневших зрачках снова появился слабый луч света, на желтых щеках
выступили два ярких пятна.
- Устала... положите... капель! - пошевелила бесцветными губами больная.
Оксана уложила ее вновь на постель, поправила подушки, рядно, дала капель.
- Только не говорите больше, вы еще слабенькие, лучше бы заснули, набрались
сил, а то, почитай, неделю не спите.
Больная грустно улыбнулась, пожала плечами и показала мимикой, что ей бы
только похристосоваться с донечкой, увидеть ее, а там - воля божья.
- И увидите, и приласкаете, и не наглядитесь...
В это время в открытое окно влетела изумрудная мушка, а за ней в погоню
ласточка; сделав круга два под потолком в хате, она изумилась, что попала
в такую темную клетку, и со страху присела на изголовье больной.
Гриць первый заметил нежданную гостью, крикнул: "Ластивка!" - и с вареником
во рту бросился к ней.
- Стой, не тронь! - остановила его жестом Оксана. - Это благодать божья,
а ты хочешь вспугнуть... Видите ли, хворенькая моя, ласточка вас навестила, -
это ведь она вам несет радостную весть. Вот побей меня бог, если сегодня же не
прилетит к вам такое счастье, какого вы и не ожидаете!
- Благовестница! - вскинула на птичку глазами больная и снова их закрыла
в истоме.
А ласточка чирикнула что-то приветливо, вспорхнула и улетела в открытое
окно.
Оксана, приметив ровное дыхание у больной, отошла на цыпочках от ее
постели, надела на Гриця шапку и свитку и шепотом выпроводила его за дверь.
- Налопался уже, так и поди погуляй по двору, да не бегай мне в хату: тетя
заснула, и тесто может в печи маком сесть.
Вырядив Гриця, она положила в продолговатую рынку поросенка и курицу,
смазала их маслом и поставила тоже в печь, а сама умылась и начала уже по-
праздничному одеваться... Да и было пора: солнце, обойдя большую половину неба,
начало уже клониться к закату.
Анна Павловна была дочерью зажиточной дворянской семьи, принадлежавшей
к старым малорусским родам Свичек; родители ее необычайно кичились своей
фамилией.
Анеточка родилась в начале пятидесятых годов, чрез пять лет после появления
на свет божий первородного братца ее Пьера, и закончила собой продолжение
славного рода. Первые годы ее прошли в родном селе Жовнине, в просторных,
светлых комнатах старинного помещичьего дома, под тенистыми липами роскошного
парка, на золотом песке игривой речки Сулы.
Нежная заботливость и ласки родителей, - особенно отца, - любовь всех
окружающих, улыбающийся рассвет ее дней - все это клало на ее детскую душу
светлые блики и наполняло головку радужными мечтами.
Когда Анета со своей
maman, институткой Смольного монастыря Катериной
Степановной, прошла и поглотила всю мудрость из
"Education Maternélle", то для
восполнения образования дворянской дочери была приглашена гувернантка с музыкой
m-lle Adéle.
Сначала Анета дичилась своей новой наставницы, не хотела с ней заниматься,
но потом вскоре заметила, что m-lle Adéle очень покладиста и что с ней
заниматься гораздо легче, чем с maman.
Вскоре, впрочем, старики решились для воспитания детей переехать в К.
Тоскливо прощалась Анета со своим дорогим, родным гнездышком; но вскоре шумная
городская жизнь, полная новых впечатлений, заглушила ее сердечную пустоту
и тоску. В городе Екатерина Степановна отдала дочь в гимназию, а репетиторами,
вместо гувернантки, приглашены были студенты.
И вот у Анеты, предоставленной почти самой себе, под влиянием молодых
горячих умов начали складываться мировоззрения и стал формироваться характер.
Между студентами-преподавателями нашелся один из малорусских народников,
некто Ткаченко, и, подметив у своей ученицы врожденные симпатии ко всему
сельскому, простонародному - языку, песне, поэзии, - начал приносить Гале - как
она теперь просила себя называть - разные книжки на малорусском языке.
С искренним восторгом читала она всю эту беллетристику, заучивала наизусть
лучшие стихи Шевченко и других современных поэтов. Для укрепления интереса
к родной словесности студент подбивал Галю писать и саму на малорусском языке
или переводить, но Галя чувствовала, что для успешных литературных работ ей
недостает знаний и широкого умственного развития. Тут-то впервые и заронилось в
ее душу желание продолжать учение дальше гимназии, на женских курсах. Молодежь
одобряла и поддерживала в ней эту мысль, но маменька вооружилась страшно против
"хохлацких тенденций" и против курсов. Она серьезно грозила отречься от дочери,
если той вздумается когда-либо поступить в толпу "стриженых девок".
Страшно возмущали Галю мнения матери, поддерживаемые братцем, но она, не
смея пока возражать на них громко, таила в душе неуклонное решение пойти по
избранному пути, когда дорастет до своей собственной воли.
В занятиях, в чтении и в спорах с молодежью, кружок которой все возрастал,
проходили юные годы Галиного развития.
Смутно, обрывочно все это наслоялось в ее молодом мозгу и будило к тревогам
и борьбе ее чуткую душу. Уже иногда ей казалось, что одни литературные труды
вряд ли удовлетворят ее деятельную, увлекающуюся натуру, уже она мечтала
о многом... как вдруг неожиданная смерть отца прервала сразу нить ее мечтаний и
перевернула всю жизнь.
Похоронивши отца, единственного своего друга, Галя молча переживала тяжелое
первое горе. Она как-то ушла в себя и занемела... А жизнь вокруг текла своим
чередом... Брат отправлялся в столицу; ему нужны были деньги, а имение,
запутанное в долгах, не давало уже почти никаких доходов. Нужно было
закладывать его в банке, продавать леса... И Екатерина Степановна, для спасения
последних ресурсов, должна была бросить шумный город и возвратиться в свое
скучное пепелище. Галя даже обрадовалась этой перемене декораций; ее влекло
и прежде село, а теперь уединение ей казалось особенно привлекательным...
И точно, - постаревший, погнувшийся дом и заглохший, одичавший парк приняли ее
в свои дружеские объятия и навеяли элегическое затишье на душу.
Освоившись со своей душевной тоской, Галя принялась с новым вниманием
наблюдать крестьянскую жизнь; познакомилась со многими дивчатами и молодицами,
расспрашивала о их житье-бытье, вникая в их злобу дня, собирала этнографические
материалы. Изредка лишь доносились к ней в письмах друзей отголоски
студенческой жизни, которая начала бурлить и обостряться...
Несмотря на земельные банки, дела их имения становились все хуже и хуже;
все выручаемые суммы уплывали в столицу на братца, а недоимки и долги
возрастали.
Мать с каждым получением нового требовательного письма от Пьера становилась
все раздражительнее и злее и срывала свои обиды на неповинной Гале. Эти сцены
сначала возмущали ее, потом досадовали, а потом просто надоели: ей становилось
дома скучно, и она с нетерпением ждала своего совершеннолетия.
Наконец оно настало, и Галя почтительно заявила матери о своем непременном
желании учиться. Поднялась целая буря и слез, и истерик, и угроз,
и проклятий... Галя выдержала стойко первый натиск сопротивления, но от своей
воли не отступила.
Мать выписала Пьера, и кончилось дело тем, что Галя подписала какие-то
бумаги, получила три тысячи рублей на руки и сундук тряпок, простилась холодно
со своими родными, трогательно с селом и отправилась в К.
Вырвавшись из дому родительского, Галя вздохнула полной грудью
и почувствовала всю сладость свободы, но вместе с тем и непривычность к ней.
В силу последнего обстоятельства, она приютилась в К. у давней хорошей
знакомой, Марьи Ивановны Матковской, отнесшейся к ней родственно.
Новая покровительница посоветовала ей не ехать в столицу, а остаться пока в
городе К. и дождаться здесь открытия женских медицинских курсов, о чем слух
циркулировал уже довольно упорно; этот совет пришелся по сердцу Гале, так как
она и сама побаивалась столиц. Подготовляясь в элементарных занятиях для
будущего слушания медицинских наук, Галя решила прослушать пока и акушерские
курсы. Лихорадочно, страстно принялась она за давно желанную работу; обложилась
книжками, тетрадками и начала читать, зубрить, бегать на лекции акушерии
и, наконец, ходить в родильное отделение. Прежних ее воспитателей, друзей из
серии мирных украинцев, уже в городе не было; один получил где-то место учителя
гимназии в провинции, а другой место судебного следователя. От новых знакомств
и сближений Галя уклонилась и держала себя в стороне.
Занимающиеся в клинике студенты относились вообще к акушеркам несколько
свысока и фамильярно, а к ней холодно и даже отчасти враждебно, особенно один
из них, Васюк, как его звали товарищи, оканчивающий курс медик. Остриженный
низко, с всклокоченной русой бородой, в запачканной блузе, он властно
распоряжался в своем отделении и давил авторитетом товарищей. На бледном личике
Гали он останавливал иногда свои серые проницательные глаза и смущал ее
презрительным взглядом. Галя боялась его, но вместе с тем и питала некоторое
уважение к его нравственной силе.
Раз как-то им пришлось работать возле новорожденного ребенка. Васюк был
видимо не в духе и с раздражением на крикнул:
- Да держите же, барышня, пуповину!
- Укажите где, а не кричите, - вспыхнула Галя.
- Вот где, - еще более раздражался студент, - да не брезгайте, не бойтесь
загрязнить свои дворянские ручки.
- Не беспокойтесь, дворянские руки в иных случаях постоят за мужичьи.
- Будто бы? - прищурился он.
- Верно! - взглянула и Галя смело ему в глаза.
- Значит, мы с перцем?
- Не с перцем, а с щирым сердцем.
- Любопытно! - загадочно произнес он и отошел к больной.
С этого времени он иногда перекидывался с Галей то деловым словом, то
остротой, на которую и она не оставалась никогда в долгу; эта перестрелка
начинала даже ей нравиться, и когда ей удавалось тонко отпарировать удар, она
была весьма счастлива.
- Что вам за охота здесь пачкаться? - задел он как-то ее. - Не барышнянское
развлечение.
- Я не для развлечения здесь, а для приобретения знаний, - строго заметила
Галя.
- А на кой вам черт такого рода знания?
- Для возможности быть полезной, не черту, конечно, а людям.
- То есть чтобы отбивать хлеб у этих голодных? - указал он на акушерок. -
Истинно дворянское призвание!
- Простите, но это истинно мужицкая манера бросать оскорбление, не ведая
обстоятельств! Во-первых, я, быть может, бескорыстно желаю народу служить...
- Тем сильнейшая конкуренция.
- Но тем больше дающая доступ для помощи истинно нуждающимся и больным... а
во-вторых, я могу быть и сама из толпы голодных...
- А! Из разоренных дворян, лишенных средств на форейтора или на восьмое
блюдо к жратве, тоскующих об утрате крепостного права...
- Да, из дворян, конечно, - вспылила она, - а не из чумазых,
набрасывающихся на нас с завистливой злобой и жаждущих при первой возможности
поехать в той же карете с форейтором.
- Ну, нет, - ядовито улыбнулся Васюк, - настоящий чумазый кареты не купит.
- Совершенно не цивилизованный, репаный - да, зато он сумеет выжать сок из
своего селянина-собрата получше пана... А цивилизованный непременно заведет
карету.
- По каким это законам социологии предполагаете вы, что идеалы
образованного чумазого должны слиться с идеалами вашей маменьки?
- Законов социологии я не знаю, но едва ли порядочно затрагивать в споре
третьих лиц! Вы матери моей не знаете, наконец, я с ней не живу... Я сама по
себе.
Васюк саркастически поклонился ей, Галя не обратила на это внимания
и продолжала с оскорбленным достоинством:
- Пора бы уже передовым людям, к которым несомненно вы себя причисляете,
относиться к другим просто, как к людям, без предвзятых ненавистничеств...
"Гм! Она не без мозгов", - подумал Васюк и начал осматривать больных. Но,
выходя из клиники, он вдруг небрежно спросил Галю:
- Где же вы квартируете?
Галя сообщила свой адрес, и он отошел мирно, пожавши ей крепко, дружески
руку.
Галя, возвратясь домой, долго не могла потушить поднятого душевного
волнения: ее возмущали наглые нападки этого злобного "выскочки", но вместе
с тем и льстило ее самолюбию то, что она его срезала. Она принялась было за
записки, но занятия в этот вечер не спорились: все почему-то стоял перед
глазами этот воинственный Васюк, и ей хотелось доказать ему воочию, что она
хотя и дворянка, а больше всего способна на всякие лишения и жертвы ради идеи.
Прошло несколько времени, как вдруг неожиданно, не постучав даже в дверь,
появился в ее комнате Васюк.
- Вот я и тут, сердитая барышня, - сказал он весело. Галя смешалась, подала
как-то неловко руку и бросилась приводить в порядок свой туалет.
- Чего вы всполошились, барышня? - улыбнулся он, разваливаясь в кресле. - Я
ведь не паныч, не сумею даже оценить ваших оснащений - я из чумазых,
чернорабочих.
- Ишь, все еще злится... - оправившись, присела и Галя.
- Ничуть, видите - даже пришел. Я люблю и сам называть все настоящими
именами, а не деликатными псевдонимами: проще и яснее... Курить, конечно,
можно?
- Сделайте одолжение, - Галя подвинула спички.
- А вот бы еще что, - закуривая папиросу, заявил неожиданно Васюк, -
распорядитесь-ка, барышня, насчет бутылочки пива, мы разопьем ее и поболтаем.
- Сейчас, сейчас! - засуетилась Галя и послала горничную в пивную. Ей
понравилась такая товарищеская бесцеремонность.
С этого времени Васюк начал заходить к Гале довольно часто и принялся за ее
развитие. На столе у его воспитанницы появились и Спенсер, и Маркс, и "Азбука
социальных наук".
Галя читала, читала, но усвоить себе многого не могла, а со многим не могла
согласиться. Она чувствовала, что в ее голове произошел какой-то сумбур,
в котором она не могла разобраться: старые вехи мышления были поломаны,
выброшены из гнезд, а новых никто не давал.
О всех этих жгучих вопросах она часто спорила с Васюком за полночь. Эти
споры их сближали невольно. Конечно, он бил ее своей эрудицией и хлесткими
фразами, но она в душе сознавала, что правда была в стороне, что и Васюк, и она
бродили вокруг да около и что ей не хватало знаний для уяснения верной дороги.
Все это подзадоривало ее к новым пытливым стремлениям.
Раз вечером пришел Васюк к Гале особенно чем-то взволнованный. Не
поздоровавшись даже, он молча сел и начал курить папироску за папироской,
уставившись в одну точку. Галя знала, что это случалось с ним, когда на него
обрушивалась серьезная неприятность или когда настигала беда кого-либо из его
друзей, а потому не только извинила ему грубость, но даже почувствовала прилив
симпатии.
- Чем вы взволнованы? - спросила она его наконец тихим, ласковым голосом. -
Случилось что-нибудь? - дотронулась она слегка до его руки. - Неприятность
какая?
- Коля и Дикий заболели внезапно и взяты в больницу, - сказал он. -
Простите, Галя, - поднял он свое бледное с сверкающим взглядом лицо, - пошлите
за водкой, у вас ее, вероятно, нет, так пусть из ближайшего кабачка принесут
мне косушку... вот деньги!
- Что вы! Не нужно, не нужно, я распоряжусь! - выскочила Галя в другую
комнату и чрез минуту возвратилась с графинчиком и рюмкой.
- У хозяйки нашлась, еще настоянная на чем-то хорошем... хвалила... Вот
только закуски нужно...
- Никаких закусок! - остановил Галю жестом Васюк. - Мне просто нужно
защемить боль, вот как заливают водкой у скота раны.
Он налил рюмку и сразу ее выпил, а потом, перегодя немного, выпил еще две.
- Жалко, пропадут хлопцы... - несколько будто спокойнее, но давясь каждым
словом, начал он снова. - Сильные верой, теплые душой... так и рвались на
доброе дело и вот заболели! Дикий еще, быть может, выдержит: у того крепкая,
мужицкая натура, а вот Коля хрупкий, да нежный, да сердечный... куда ему,
бедному дворянчику!
- Да, может быть, ничего опасного и нет... и выпустят из больницы... а вы
все так мрачно...
- Эх, нет! Знаем мы эти больницы! - махнул он рукой и выпил с ожесточением
еще одну рюмку. - Они не выпускают легко своих жертв... То вы, незлобивая душа,
на все привыкли смотреть благодушно, с христианским смирением и верить, что мир
может обновиться любовью, подвигами отдельных добродетельных лиц... Нет, тысячу
раз нет! Нужно изменить условия, тогда и вашим добродетелям будет больше места.
Мир полон гадов и скорпионов, а и друг человечества не может на них смотреть
без желчи, без злобы, и должен с ними бороться насмерть.
- Но вы же говорили, что гады эти и скорпионы от миазмов, - кротко
возразила Галя, - так уничтожьте прежде миазмы, оздоровите воздух, допустите
больше света, тепла, и гады исчезнут...
- Да поймите же, невинная голубица, что эта гнилятина, питаясь миазмами,
сама их размножает, так что одиноким силам с вашим оздоровлением и не
справиться...
Он хотел было снова налить себе рюмку, но потом раздумал и отставил
графинчик:
- Уберите это, а то я напьюсь и толку никакого не выйдет. Теперь вот
и в современных, настоящих войнах, этих омерзительных бойнях, побеждает не
удаль, не мужество, а капитал...
- А все-таки современные войны по результатам менее губительны, чем прежние
рукопашные: они по быстроте наносимого вреда хотя более ужасны, но зато
скоротечны, и этот самый ужас есть лучший стимул для их уничтожения.
- Черта пухлого! - ударил по столу Васюк кулаком. - Ваша наука прислужится
еще и создаст такую разрушительную силу, которой одна из воюющих сторон взорвет
земной шар!
- Значит, прислужиться вашим! - ядовито заметила Галя. - Но я верю, что
разумная борьба идет и будет идти в мире за жизнь, а не за смерть...
- Да, за жизнь, но насмерть! - взглянул строго на Галю Васюк и притих,
и задумался.
- Нет, - начал он после длинной паузы более спокойным и глубоко убежденным
тоном, - я сам не стою за разрушительные теории: они всегда поднимали темную
силу и понижали общественную свободу... Конечно, бурный поток может увлечь и на
нежелательный путь; но нашей задачей должна быть тоже, если хотите,
просветительная деятельность, только направленная исключительно в лагерь
обиженных и безоружных. Мы только выбираем для достижения блага кратчайшие,
и хотя рискованные пути, а не блуждаем по окольным дорогам. Мы можем ошибаться
в ближайших результатах, но не можем ошибаться в стремлениях; нас могут сметать
со сцены и топтать под ногами, но уничтожить и искалечить нравственно - нет! Мы
фанатики, пусть и так, но фанатизм есть результат глубокой, неизменчивой веры!
Васюк встал и отворил окно, очевидно, нуждаясь в струе чистого воздуха.
- Есть вот и такие благодушные просветители, особенно из ваших, которые
додумались до следующего абсурда, что для воздействий на ход прогресса нужно
стремиться стать поближе к рубке судна, а для этого-де нужно пока припрятать
свои заветные идеалы и поступиться временно даже символом веры, чтобы потом
уже... и так дальше. Такой синтез принимается всеми охотно - во-первых, потому,
что он льстит зашкурным интересам, во-вторых, не налагает никакого срока для
обязанностей и, в-третьих, избавляет от нареканий и угрызений собственной
совести... а в результате-то выходит, что самые искренно убежденные люди при
этих компромиссах теряют душевную чистоту, привыкают к грязи и никогда не имеют
решимости остановить разыгравшийся аппетит, - я уже и не говорю о настоящих
шулерах убеждений и мошенниках слова....
Чем более увлекался Васюк, тем речь его становилась плавнее, восторженнее и
даже подымалась до красноречия; в эти мгновения черты его лица преображались -
глаза темнели и загорались огнем, бледные, бесцветные щеки покрывались
румянцем, во всех движениях мускулов пробивалась сила и отвага. Гале,
находившей его обычно неуклюжим и грубым, он казался в такие минуты даже
красивым. Она и теперь не хотела своими возражениями прерывать потока его речи,
а молча лишь любовалась им. А Васюк долго и увлекательно говорил.
А теплая, нежная ночь смотрела в открытое окно мириадами кротких очей
и наполняла комнату благоуханием цветущих белых акаций.
Когда Васюк ушел, было давно уже за полночь, но Галя, несмотря на дневную
усталость, не могла уснуть и все прислушивалась к трепетанию своего сердца: она
не могла еще уяснить себе, новый ли прилив неведомого чувства вторгается
властно в ее сиротливую душу, или это просто неулегшееся волнение мысли. Не
соглашаясь во многом с Васюком, она находила, что во многом он прав и что
бурное море заманчивее тихой реки. Широта его задачи и молодецкая удаль
охватывали ее восторгом.
Уже при свете бодрого, свежего дня сон на время смежил ее очи, но и он под
сетью золотисто-розовых лучей утра был полон радужных грез о затерянном людском
счастье.
С этого времени чаще и чаще начал заходить к Гале Васюк: и состояние
больных требовало дружеских услуг, и разные другие осложнения вызывали новые
хлопоты. Галя незаметно, силой вещей, втягивалась в интересы партии Васюка
и становилась его помощницей. Теоретические споры уступали место практическим
нуждам, на которые откликнулась Галя искренно, горячо. К Васюку она совершенно
привыкла, и их дружеские отношения принимали все более и более сердечный,
теплый характер. Когда поднятая бурей тревога поулеглась и жгучая опасность для
больных миновала, то Васюк не только не прекратил хождений к Гале, а даже
участил их.
- Вот и опять я к вам, моя барышня, - бывало, весело растворит он к ней
дверь. - Надоел, должно быть, чертовски!
- Ничуть, я даже сердилась, что вы запоздали, - ответит просто Галя и даже
не покраснеет.
- О! - улыбнется он широко, пожимая в мощных дланях ее нежную ручку. - Да
этак скоро "барышня" потеряет у меня бранное значение и примет оттенок самой
нежной ласки!
- Что же? Я рада: по крайней мере нами не будут браниться.
- Нет, без шуток, - уже рассаживался он в кресле, - вы хороший человек,
честный - не гнилье... Вот я и по вашим деликатным вкусам работу принес:
прочитайте-ка эти книжки да переведите их по-хохлацки или лучше даже
переделайте подоступнее - это составит для народа здоровую пищу.
Галя охотно бралась за такие работы и занималась ими с увлечением под
наблюдением Васюка.
Эти занятия сближали их еще больше и радовали взаимным обучением. Нередко
беседы их продолжались за полночь, и Васюк от текущих вопросов переходил
к своему прошлому: рассказывал Гале про свое раннее беспомощное сиротство, про
свою безотрадную юность, полную лишений и борьбы за право знания, за право быть
человеком; описывал ей картины насилий, с которыми ему пришлось познакомиться с
детства и которые наложили на его характер печать непримиримой злобы ко всяким
баловням мира. Между прочим он как-то раз ей сообщил, что он женат, что женился
без любви, без всяких прав на лицо, а лишь ради идеи, чтобы дать преследуемой
девице права.
Последнее известие страшно поразило Галю. Не раз до этого задумывалась она
над своими чувствами к Васюку и не допускала даже и мысли, чтобы он мог для нее
стать чем иным, как другом; но теперь она в сердце почувствовала какую-то
неопределенную обиду и боль: или ее поразила неожиданность, или поднялась на
друга досада за позднюю откровенность, или... кто его разберет, почему иногда в
сердце девушки после шутливого смеха поднимаются скрытые слезы... Одним словом,
Галя, браня самое себя за несдержанность, простилась с Васюком сухо, сославшись
на головную боль, и долго проплакала, бросившись ничком в подушки. Успокоившись
несколько, она снова проанализировала свои чувства и даже засмеялась,
подумавши, что ее слезы вызваны были ревностью.
Вздор! Она любила Васюка лишь как друга, это было ей ясно и неопровержимо;
но почему известие о его жене причинило ей боль, она объяснить не могла, и эта
загадка вызывала снова досаду и гнала Галю из душной комнаты в сад, где уже
стройные лилии готовы были распустить свои серебристые лепестки. Однако
и ночная прохлада не умерила наплыва бурных мыслей и едких волнений.
"Правда, - думалось Гале, - его поступок очень красив и возвышен, ведь он
для блага ближнего пожертвовал своей личной свободой, но вместе с тем это
рисует и его безразличность: в его сердце, вероятно, нет и инстинктов для
теплых симпатий, нет и позывов к личному счастью. Да! Он не прав: он должен был
до дружеских сближений об этом оповестить... Хорошо, что я застрахована, но
этого могло и не быть!" - и досада не улеглась, а разрасталась еще в какое-то
нервное раздражение.
Прошло несколько дней. Васюк не показывался на глаза.
Сначала Галя была тому рада, находила даже, что это с его стороны в высшей
мере тактично, она боялась, что неулегшееся волнение помешает ей взять прежний
простой дружеский тон, и хотела побыть несколько наедине с собой и со своим
настроением... Но временное волнение улеглось и досада притихла, а Васюк все не
приходил. Галя начинала уже о нем беспокоиться, не случилось ли снова беды, как
вдруг, будто угадывая ее тревогу, он неожиданно отворил дверь и молча, подавши
ей руку, уселся в свое любимое кресло и закурил папиросу.
Галя смотрела на него с тоской, ожидая потрясающего известия, но Васюк
долго молчал, а потом каким-то несвойственным ему голосом ошарашил ее следующим
вопросом:
- Скажите, как вы насчет попов и обрядов? Пристрастны или свободны от этих
привычек?
- Я бы вас просила, - оторопевши и несколько обиженно ответила Галя, - этих
вопросов не касаться и над этим не трунить: я религиозна и нахожу в этом для
себя большое утешение.
- Положим... но не в том дело, - зачастил как-то Васюк, ища спичек. -
И в религии, как и в жизни... есть более ценные и менее ценные догмы. Как вы
думаете, последними можно поступиться для высших целей?
- То есть, - остановила она на нем пристальный, недоумевающий взгляд, -
следует ли жертвовать менее важным для более важного?
- Да, именно так, - кивнул он головой.
- Конечно, ведь я не враг логики; но только в этих вопросах всегда трудно
решить, что важнее.
- Да вот, например, - оживился Васюк, - какого вы мнения насчет брака, то
есть насчет обряда? Ведь во всяком случае это акт юридический, устанавливающий
известные правовые отношения.
- Согласна. Но брак - одно из важнейших людских отношений, порождающих
сложные права и обязанности. У нас они устанавливаются и констатируются
религиозным таинством, а за границей нотариусом... Но так или иначе, а нельзя
же оставить вне закона такой факт, от которого зависит судьба третьих лиц.
- Ерунда! Все это можно оградить и другими мероприятиями... несколько более
сложными...
- И более ломкими, - добавила тихо Галя.
- Поверьте мне, что не в тех или других мероприятиях сила этого
общественного учреждения, а в нас самих. Крепки мы в слове и своих
обязанностях - и все будет крепко... Но дело не в том, - закурил он снова
папиросу, - иногда этот факт становится настолько необходимым в жизни,
настолько кричащим и вяжущим по рукам и ногам борца, что тот готов бы был для
его достижения пройтись по всем религиям и обрядам, да если окажется это
невозможным?..
- Как невозможным?
- Да просто: субъект может быть на это лишен прав... так что тогда
делать? - он облокотился на обе руки и уставился глазами в нее.
- Если так, то, конечно, отказаться... - смущенно ответила Галя.
Разговор этот и волновал ее, и тревожил: она вспомнила последнее признание
Васюка и вспыхнула заревом.
- Но если этот отказ, это самоотречение выше сил... если он обращает
человека в тряпку, в негодную подошву, не способную ни на какое дело...
- Но ведь второе лицо неповинно в этом...
- Хотя бы и так; но неужели оно могло бы быть настолько жестоким, чтобы
ради личного, пустого удобства решилось отнять от нуждающегося единственное
утешение в жизни, единственную поддержку на тернистом пути, единственную среди
пыток общественных ласку?
- Не знаю... - все более краснела и чаще дышала Галя. - Тут все зависит от
убеждений, от сердца, от чувств; если кто беззаветно любит другого, то может
пожертвовать для него многим...
- Да, если любит искренно, - вздохнул он глубоко, закрывши ладонью глаза, -
но какой черт полюбить может нашего брата, бездомного бродягу, бесправного
сироту, да еще полюбить беззаветно? Проклятые ведь! А между тем я всем своим
бренным существом теперь сознаю, что самое слово любви, над которым я прежде
смеялся, имеет страшную силу эмоции, способной поднять энергию в человеке на
подвиг и убить ее окончательно...
- Откуда это у вас такое романтическое настроение? - попробовала было
отшутиться Галя, боясь, что не справится с возрастающим волнением, но шутка
прозвучала грубо, неловко.
- Откуда? Вы сами хорошо это знаете! - горьким, укорительным тоном ответил
Васюк. - Вы даже знаете, в каком отчаянном положении находится ваш друг,
лишивший сам себя легкомысленно права на легальное счастье. Ведь на жертвы
способны лишь героини, да и нам ли, общественным отброскам, мечтать о таких
жертвах? Эх, что и толковать! - встал он и порывисто прошелся несколько раз по
комнате. - Однако жарко у вас, воздуху мало... - спохватился он, ища свою
с широчайшими полями шляпу. - Прощайте! - подал он вдруг руку Гале. - Мне от
всех этих треволнений становится очень дурно...
- Бедный вы, бедный! - пожалела она его искренно. Васюк не выпускал ее руки
и непривычно нежным голосом попросил:
- Проводите меня, ночь чудная - освежиться нужно.
Они вышли вместе и молча пошли по опустевшим уже улицам. Ночь была светлая,
благоухающая, но даже на обрыве - над темной рекой, не дышало прохладой.
- Присядем здесь на скамеечке, - остановил он Галю, - в воздухе чересчур
душно, вероятно, перед грозой.
- Да, - ответила она как-то странно, - вдали сверкают зарницы...
Они замолчали и так просидели довольно долго. Наконец Васюк порывисто взял
Галю за руку:
- Нет, не могу больше... - начал он словно не своим голосом, давясь
словами. - Вся машина к черту пошла... Сердце расшаталось, мозги не реагируют.
Вы мне стали необходимы, как этот воздух!
Галя ждала этого слова, и все-таки оно ее поразило; но не чувство радости
захватило ее дыхание, а скорее чувство страха, смешанного с ядом гордости; она
молчала и только ниже наклонила голову.
- Скажите мне, только короче и яснее, - продолжал он, - питаете ли вы ко
мне чувство привычки, или физиологического родства, или... ну, одним словом...
вы понимаете... - ему, видимо, трудно было досказать мысль.
- Не знаю, - ответила она, вся растерявшись, и схватилась руками за виски:
сердце ее сжималось от усиленного прилива крови, в голове стучало.
Она этого не знала действительно: до сих пор она еще не испытывала
настоящего чувства любви; прежнее обожание своего ментора было детской
вспышкой, а после жизнь не дала материала. К Васюку она сначала чувствовала
страх и обиду, потом чувство это заменилось некоторой долей уважения к его уму
и нравственной силе, потом она начала преклоняться перед широтой его задач,
потом привыкла к нему и сблизилась в спорах, а потом начала опьяняться
торжеством самолюбия.
- Нет, не барышнянствуйте, довольно! - встал он и так сжал себе руки, что
они хрустнули. - Вы должны сказать, имеете ли настолько чувства ко мне, чтобы
побороть предрассудки... принести жертву для погибающего через вас безумца?
- Стойте! Этак нельзя, - встала она и пошла частыми шагами, как бы убегая
от грозящего нападения, - ведь это выше сил... всю жизнь на карту, - торопливо
говорила она. - Разве так рискуют безумно... сразу... очертя голову?