сидел за столом и, поглядывая на толпу, все прибывавшую, и чуть не задыхаясь от вони больных, думал:
- Боже мой, вот каторга-то!.. Когда же этому будет конец?
Накануне праздничных и воскресных дней Лопатин, как только заканчивал свои работы, отправлялся в Вырыпаево. Путешествия эти он совершал по образу пешего хождения и всегда ночью. Выйдет, бывало, из Алмазова при солнечном закате, а придет в Вырыпаево при его восходе. Несмотря, однако, на эти бессонно проведенные ночи, он все-таки не переставал работать и торопливо доделывал то, что не успел доделать прежде. От своего домика он, положительно, приходил в восхищение - и не он один, а вся семья. Старуха мать посоветовала ему даже оклеить шпалерами3 главную комнату, причем сообщила по секрету, что в одном из чуланов Алеши она видела какие-то остатки шпалер.
- Попроси, может, даст... Ему они не нужны, а нам бы больно кстати. Коль не хватит на всю комнату, то оклеишь хоть один передний угол кругом икон,- и все лучше будет.
Александр Иванов обещал попросить брата и спешил в кузницу, чтобы поскорее покончить починку тарантаса алмазовского батюшки.
В один из таких-то воскресных дней Лопатин, окончивши окраску алмазовской церкви и ограды, еще до свету прибежал в Вырыпаево, когда вся его семья спала еще крепким сном. Он поспешно перебудил всех и, восторженно сообщив об окончании этой работы, вытащил из кармана довольно толстую пачку замасленных рублевок, причем объявил, что он тотчас же пойдет расплачиваться с плотниками и печниками.
- Фу,- проговорил он,- точно гора с плеч долой; теперь расплатиться бы еще за железо, да с отцовскими долгами рассчитаться, в те поры я и тужить перестал бы!
- А ты бы насчет долгов-то с Алешей погуторил,- проговорила старуха,- ведь на него деньги-то пошли, может, и заплатит сколько-нибудь.
Но Александр Иванов только рукой махнул и побежал расплачиваться с плотниками и печниками. Расплата эта происходила, конечно, в местном кабаке, а затем пошла и выпивка, во время которой завернул в кабак один из соседних купцов-землевладельцев, приехавший в Вырыпаево подыскать себе молотильщиков. Лопатин словно воспрянул, предложил купцу свои услуги, немедленно сладился с ним, в тот же день подыскал себе рабочих, нужное количество лошадей, а на следующий день молотил уже на своей молотилке на купеческом хуторе пшеницу. Молотилка действовала на славу, гулко оглашала окрестность гудением своих ремней, а Лопатин, торопливо подавая машине золотистые снопы, весело распевал: "Распроклята молотилка запылила мою милку. Остановьте молотилку - отпустите мою милку". А недели две после этого он покончил молотьбу и получил расчет.
- Ну, мамаша,- проговорил он, возвратясь домой.- Слава тебе, господи!.. Теперь отдыхать давайте!
На следующее утро, когда Лопатин вышел на крылечко полюбоваться восходившим солнцем, он даже ахнул, увидав свой овраг, покрытый снегом.
- Матушка, матушка! - кричал он.- Жена, Куля!.. Вставайте, бегите-ка сюда, посмотрите-ка, что за ночь-то сделалось!
Вся семья выбежала на крылечко и словно замерла от удивления, восхищаясь прелестями зимнего пейзажа.
И, действительно, было чем восхититься: девственно-белый снег словно ватой прикрыл глинистые откосы оврага, опушил белым пухом садик Лопатина, накрыл словно шапкой столбики садовой изгороди. Краснобрюхие снегири целой стайкой перелетывали с одного дерева на другое, весело посвистывая и стряхивая с деревьев пушистые блестки снега. Зазвонили к заутрене. Испуганный этим звоном заяц промчался мимо домика Лопатина, ударился в гору и исчез, оставив после себя свой характерный, бросающийся в глаза, след. А когда поднялось солнце и облило своими лучами это снежное покрывало, оно так и зарделось миллионами искр.
Вдоволь налюбовавшись этой картиной, старуха мать побрела в церковь, Куля побежала доить батюшкиных коров, а Лопатин взял ружье и пошел на охоту.
- Мертвая пороша ноне,- говорил он,- авось зайчиков наколочу.
Насколько Лопатин был порадован наступлением зимы, настолько Алексей Иванович был этим недоволен. Короткие зимние дни и нескончаемо длинные ночи раздражали его нервы, и тоска - невыразимая тоска, сладить с которой не хватало сил, не давала ему покоя. Днем все еще он кое-как боролся с этой тоской, ходил в амбулаторию, развлекался там лечением больных, ругался с больными, приходившими к нему с самыми пустейшими болезнями, писал рецепты, по которым фельдшерица приготовляла лекарства, вел перепись больных,- словом, так или иначе амбулатория развлекала его; зато, пообедав у фельдшерицы и возвратясь домой, снова впадал в тоскливое настроение. Он брался за книги, за газеты, но тотчас же бросал их и принимался шагать из угла в угол. Его все раздражало: раздражало мерное тиканье стенных часов, завывание ветра, лай собак, скрип снега, доносившийся с улицы, раздражал даже сверчок, монотонно трещавший по вечерам где-то в углу. Ему даже с некоторых пор начала как-то надоедать фельдшерица Ксения Николаевна, хотя и веселенькая, и болтливая, но все-таки, по правде сказать, мало развитая. Иногда в эти тоскливые минуты его начинала мучить мысль, что он ничем до сих пор не помог своей семье - той именно семье, которая помогла ему сделаться образованным человеком. "Что я сделал для этой семьи? Ровно ничего! - соображал он.- А разве я, по правде сказать, не мог бы помогать, уделяя ежемесячно хоть малую частицу того жалованья, которое получаю?" И он вспоминал происходивший у него разговор с матерью, вспоминал ремонтировавшийся домик брата, детство свое и то время, когда вся семья упрашивала старика отца отдать Алешу в гимназию; вспоминал, как брат говорил тогда отцу, что деньги на этот предмет они во всяком случае заработают, а мать уверяла, что придет время, когда Алеша не только возвратит все потраченное на его образование, но даже будет кормильцем семьи. Вспоминал он все это и, терзаемый угрызениями совести, бросался вниз лицом на постель и начинал рыдать. Но бывали и такие минуты, когда Алексей Иванович как будто несколько мирился с совестью, оправдывая себя тем, что отчасти расплатился уже с семьей, отказавшись от оставшегося после отца наследства. "Положим,- рассуждал он,- наследство не ахти какое, но все-таки оно было - домик, например, кое-какие постройки, садик, кузница, кузнечные и слесарные инструменты... Мне помнится, что некоторые из них были довольно ценные". Но эти успокоительные моменты продолжались недолго, и он снова начинал хандрить. В такие-то именно минуты он обыкновенно посылал за ямскими лошадями и уезжал к князю Сердобину, где всегда встречал общество образованное и интеллигентное; жил там он по нескольку дней, иногда манкируя даже службой, и вполне предавался отдыху от своих душевных мук.
Князь, почти ровесник с Алексеем Ивановичем, был человек образованный, воспитанный, элегантный, почти постоянно живший за границей; любил в особенности Испанию, изъездил ее вдоль и поперек, курил настоящие гаванские сигары, лечился от какого-то недуга на острове Мадейре, играл артистически на скрипке, мадеру пил настоящую, которую привозил с собою ящиками, но которая была не по вкусу местным "питухам", предпочитавшим Елисеевскую, словом, был человек образованный, вполне светский и артист в душе.
С Алексеем Ивановичем князь сошелся, когда он, будучи студентом, жил в доме отца в качестве репетитора, полюбил его и сохранил эту любовь до настоящего времени. Он охотно принимал его у себя и охотно ездил к нему в Алмазово.
Изредка навещал Алексея Ивановича и Лопатин.
- Зайчика принес вам в гостинец, братец,- говорил он, весело улыбаясь и показывая брату убитого зайца.
При виде брата, одетого в какой-то рваный, не то ваточный, не то меховой пиджачишко и валеные сапоги, Алексей Иванович мгновенно словно оживал.
- Что это ты редко заходишь ко мне, Сашок? - говорил он, обнимая брата.
- Недосуг, братец.
- А матушка и сестра совсем забыли даже.
- Одежонки теплой нету, братец,- объяснял Лопатин, хихикая.- Прошлой зимой настрелял было зайцев на шубку мамаше, повесил шкурки на чердак, а ноне весной какая-то червоточина напала на них. Так и пришлось бросить - ей-богу!.. Уж такая-то меня злость брала, что даже рассказать не могу... Уж больно шкурки-то были хороши.
- Нет, ты брат, почаще заходи - скука одолела.
- А вы бы, братец, ружьецо себе купили... В зимнее время с ружьецом походить больно хорошо.- Но, вдруг что-то вспомнив, Лопатин торопливо заговорил: - А то давайте волков морить. Ноня больно много волков развелось: сейчас даже, когда шел к вам, двух волков видал.
- Как же это волков-то морят?
- Очень просто: настреляем ворон, начиним их ядом, забыл, как называют-то!
- Стрихнином, что ли?
- Вот-вот... Разбросаем этих ворон по полю - только и всего. Я таким манером двух волков отравил позапрошлой зимой, за что получил из земской управы за каждый хвост по три рубля, да шкурки продал.
Но Алексей Иванович объявил ему, что ни зайцы, ни волки тоски его не разгонят, так как происходит она не от скуки, а от разочарования в избранной им деятельности. Служить обществу, конечно, дело великое, святое, но одновременно с этим необходимо заботиться и о собственном своем благосостоянии; труд врача плохо оплачивается, труд это каторжный, он не имеет ни минуты свободного времени для отдыха,- и даже помянул недобрым словом того инспектора народных училищ, который когда-то посоветовал ему поступить в классическую гимназию. Одновременно с этим он рассказал брату, что, будучи в университете, он познакомился приятельски с студентом-техником, таким же мужиком, каким и он был когда-то, что техник этот был старше его курса на три, что, покончив ученье, он тотчас же получил место помощника управляющего каким-то железным заводом, а теперь стал уже управляющим с окладом в размере шести тысяч при казенной квартире с отоплением и освещением.
- Вот это я понимаю!.. Это не чета земскому врачу, которому весь век приходится торчать в глуши, в деревне и возиться с мужиками. Ведь здесь, в деревне, и мозги-то обрастут мохом! - прибавил он.
- А вы, братец, не дадите мне этого самого яду? - спросил Лопатин, давно уже переставший слушать брата и соображавший, как бы так половчее выпросить у братца задаром этого самого мору.
Алексей Иванович расхохотался даже от столь неожиданной просьбы брата, дал ему стрихнина, заказав осторожно обращаться с ним, и затем, обняв брата и ласково похлопав его по плечу, вскрикнул:
- Эй, Сашок, Сашок, славный ты, братец, малый! Простущая душа!
А Лопатин между тем хихикал и говорил:
- Может быть, и ноня сколько-нибудь волков изловлю... Ноня их до пропасти шатается, кажинную ночь воют.
На этот раз Алексей Иванович пил чай не у фельдшерицы, а дома. За чаем он разговорился с братом о сестре Куле и узнал от него, что она, видимо, начала относиться к Мещерякову совсем иначе. Он ей казался теперь не таким старым, каким прежде, а веселым, ласковым и в особенности хорошим хозяином. "С таким мужем по миру не пойдешь". Понравились ей и его коровки-ведерницы. Таких коров ей не случалось видеть дома. "Ведерниц" ей приходилось видеть, но с таким молоком - никогда,- словом, Мещеряков будто переродился в ее глазах. Мещеряков торжествовал: сшил себе новую суконную пару, лисью шубу и каждый день приезжал к Лопатиным на лихой тройке с бубенчиками и колокольчиками; то приглашал их к себе.
А дня два спустя после этого разговора Сашок опять явился к брату и на этот раз объявил ему, что Семен Данилович объявлен женихом Кули. Порадовался и Алексей Иванович, глядя на торжествующее лицо брата, спросил, не по принуждению ли матери выходит Куля за старика, не из-за нужды ли; но, узнав, что ничего этого нет, что она выходит за Семена Даниловича по собственному своему желанию, приказал тотчас же подать себе тройку ямских лошадей и, усадив рядом с собой брата все в том же, не то ватном, не то меховом пиджачишке, поскакал в село Вырыпаево.
Заслышав звон приближающегося колокольчика, Куля прежде всех выбежала навстречу Алексею Ивановичу и принялась обнимать его. По счастливому и сиявшему радостью лицу ее Алексей Иванович тотчас убедился, что Куля действительно была очень счастлива. Повеселел и он сам, любуясь на радостное личико ее, крепко обнял ее, поздравил с нареченным и пожелал всего лучшего на свете. Вышла и старуха. Она тоже была весела и счастлива, и тоже принялась крепко обнимать Алешу.
- Теперь тебя бы женить еще! - говорила она, осыпая поцелуями сына.- В те поры и умирать не страшно было бы: знала бы, что деточки мои пристроены.
Некоторое время спустя на лихой тройке с бубенчиками и колокольчиками, закутанный в волчью шубу, прискакал к Лопатиным и сам жених, Семен Данилович. Выбежала Куля и к нему навстречу, а минуту спустя вернулась в избу.
- Посмотрите-ка, посмотрите-ка, мамаша!.. Посмотрите-ка, братец, чего мне Семен Данилович подарил! - говорила она, задыхаясь от счастья и подбегая то к брату, то к матери с куском шелковой материи, привезенным ей в подарок женихом.- Вот прелести-то!..
Ввалился в избу сам жених, снял с себя шубу и, помолясь на иконы, принялся со всеми здороваться.
Любуясь радостью семьи, забыл и Алексей Иванович про свою хандру. Ему было как-то особенно легко и весело смотреть на все эти счастливые и довольные лица, на суетливую беготню старухи матери, хлопотавшей поскорее напоить чаем дорогих гостей, на счастливое лицо брата, раздувавшего сапогом самовар, на детей его, то и дело выбегавших из-за перегородки и наигрывавших на глиняных дудках, подаренных им Семеном Даниловичем, на веселенькую комнатку только что отделанного Лопатиным домика; радовали его даже стенные часы с подвешенными вместо гирь подковами. "Вот оно где, искреннее-то счастье",- думал он.
Целых трое суток пробыл Алексей Иванович в Вырыпаеве и все это время чувствовал себя как нельзя лучше: отлично ел, отлично спал и даже не обращал ни малейшего внимания на завывавшую вьюгу и на трещание сверчка, долетавшее до него из какого-то темного угла. Раза два ездили всей семьей к Семену Даниловичу. Тот не знал даже, чем угостить дорогих гостей: угощал чаем, ветчиной, колбасой, жареной уткой, груздочками, рыжичками, вареньем, поросятами; выставил целую батарею бутылок с какими-то раззолоченными ярлыками. Все пили, ели, а Алексей Иванович даже подвыпил слегка, и все опять-таки были неимоверно счастливы, и Семен Данилович принялся даже рекомендовать ему одну купеческую барышню, богатую-разбогатую и красавицу писаную, и дал слово, что красавицу эту с превеликою радостью отдадут за него.
- Потому - сами они люди образованные,- добавил он,- и только спят и видят, чтобы выдать дочь тоже за образованного... Ей-богу, сударь, не лгу! Истинную правду докладываю... (Мещеряков иначе не называл Алексея Ивановича, как "сударем".)
Наконец Алексей Иванович собрался домой, распростился со всеми и, прощаясь, подарил Куле десять рублей (больше у него не было); Куля долго не хотела брать их, но в конце концов все-таки взяла, а Алексей Иванович сел в сани и поехал домой.
Возвратясь домой, Алексей Иванович снова захандрил: опять стали раздражать его стенные часы, завывание ветра, сверчки и т. п. Амбулатория перестала уже развлекать его; напротив, раздражала тоже. С приходившими больными он стал обращаться грубо - чуть не выталкивал их в шею, находя их болезни не стоящими внимания; к богатым пациентам из купцов иначе не ездил, как за вознаграждение; на пункты выезжал редко, а вскоре и совсем перестал, так как фельдшерица, Ксения Николаевна, начала как-то похварывать и, сверх того, не имела теплой шубы, а разъезжала в какой-то заячьей жакетке да в каракулевой шапочке. Это тоже раздражало Алексея Ивановича, и он принимался ворчать на Ксению Николаевну, не позаботившуюся о теплой одежде, зная, куда она едет и зачем, а Ксения Николаевна принималась плакать и оправдываться, обвиняя в этом не себя, а почему-то Алексея Ивановича... Возвратясь домой, Алексей Иванович начинал хандрить еще пуще. "И черт меня дернул,- рассуждал он, шагая из угла в угол по комнате,- связаться с этой дурой. И самому-то недостает, а тут ее еще притащил с собой... Любовь, изволите ли видеть... Нечего сказать - хороша любовь!.. Встретился раза два-три в клинике... показалась мне почему-то жалкой, несчастной, угнетенной... Нечего сказать - умно... очень умно!.. Теперь и расквитывайся, как знаешь и как умеешь..."
Досыта наскорбевшись над своею любовью, он принимался ругать деревню, эту глушь беспросветную с ее дикими нравами, где и сам-то того и гляди сделаешься дурак дураком. И, вспоминая свою поездку в Вырыпаево, опять начинал злиться: "Нечего сказать - хороши нравы и понятия!.. Сестра за старика, ради денег, замуж выходит, и все в восторге, даже сама сестра... мальчишки на дудках играют, а старуха мать чуть не пляшет... Да и сам-то я чуть не расплясался, а с какой радости, спрашивается?.. Брат своим домиком восхищается. Нечего сказать - хорош домик, хороша обстановка: стулья шатаются, столы тоже, на часах, вместо гирь, подковы... А я восхищался тоже, пил даже у этого старого болвана-жениха... Нет, подальше, подальше от всех этих прелестей!.."
В один из таких тоскливых дней приехал к нему князь Сердобин, но теперь не в шотландском костюме и не на лошадях с подстриженными хвостами, а в каких-то длинных санках, запряженных десятком собак, и в костюме какого-то камчадала или якута. Князь, войдя в этом костюме к Алексею Ивановичу, весело расхохотался.
- Узнаете? - вскрикнул он.
Алексей Иванович, увидав князя, словно воспрянул.
- Сама судьба посылает вас ко мне, князь!.. Очень рад вас видеть.
И он принялся обнимать князя.
- А я за вами приехал! - проговорил князь.- Вы совсем меня забыли.
Алексей Иванович рассказал ему, что не был у него по случаю помолвки сестры, что все это время не был дома и что на днях собирался быть у него. В разговоре молодые люди не замечали даже, как проходило время. Наконец князь усадил его в свои санки, и они помчались по расстилавшемуся необозримо серебристой пеленой полю.
В эту именно поездку князь сообщил Алексею Ивановичу, что недавно был в городе, виделся с председателем земской управы и что тот сообщил ему, между прочим, что управа положительно удивляется, следя за врачом Лопатиным, так быстро изменившимся к худшему. Прежде он считался примерным: добросовестно относился к служебным своим обязанностям, был всегда ласков и внимателен к больным, бескорыстен. Народ, бывало, не нахвалится им, любил его. Теперь врач почти никогда не выезжает на пункты, разъезжает на земских лошадях по гостям, и даже бывали случаи, что за свои визиты к богатым купцам требовал с них особую плату, несмотря на то, что купцы эти, как земские плательщики, имеют неотъемлемое право пользоваться бесплатно медицинской помощью. Сверх того, управа крайне недовольна фельдшерицей, почему и вынуждена была предложить ей оставить службу. Затем председатель просил князя поговорить обо всем этом с Лопатиным и посоветовать ему повнимательнее относиться к своим служебным обязанностям. Все это Алексей Иванович выслушал молча и даже ничего не ответил на дружеский совет князя не манкировать службой. Помолчав и позеленев, он сказал, что быть земским врачом положительно невозможно и что лечить русского мужика совсем бесполезно.
- Помилуйте,- говорил он,- ему хину даешь, а он арбузов нажрется, босиком в одной рубахе на холод выходит, а потом уверяет, что дохтур ничего не смыслит, и начинает лечиться по-своему, чего-то намешивая в водку... Ведь это дичь непроходимая!.. Ничего знать не хотят! Наконец, сами посудите: можно ли лечить этого дикаря в его избе, сырой, грязной, вонючей, где нет ни воздуха, ни света... в этом гнезде всевозможных микробов и пакостей... А что жрет этот дикий человек?.. Что пьет?.. Подумайте-ка... Приехав сюда, я горячо принялся за дело: я перебывал чуть ли не в каждой избе своего округа и... пришел наконец к тому заключению, что мы не заслуживаем даже и того скудного вознаграждения, которое получаем, ибо лишены возможности быть мало-мальски полезными... Не лечить надо мужика, а учить. А пока этому его не научат, нечего и лечить его, да и не надо, по той простой причине, что он все-таки в миллион раз здоровее нас с вами.
У князя Алексей Иванович прогостил дня три, играл в карты, на биллиарде, пробежал несколько номеров только что принесенных с почты газет, из которых впервые узнал о возникающих между испанцами и американцами серьезных недоразумениях, грозивших разразиться войной4. Недоразумения эти были известны князю, вращавшемуся постоянно в высших сферах мадридского общества. Зная эти подробности, он возмущался несправедливыми притязаниями американцев и даже порешил весной ехать в Испанию, чтобы быть поближе к этому заинтересовавшему его делу. Все это было новостью для Алексея Ивановича, давно уже не только не читавшего, но даже не распечатывавшего ни газет, ни журналов, и потому он не на шутку заинтересовался. А возвратясь домой, перечитал целую кипу газет и ознакомился с этим делом с самого его начала... Бывало, придет больной, а он, погруженный в исчисление морских сил Америки и Испании, набросится на него и, указывая на вывешенное на стенке объявление, примется кричать: "Сказано, что прием до двух часов, а теперь уж четвертый пошел... Вон! приходи вовремя, болван". И, вытолкав больного, снова углубится в прерванные исчисления. "Конечно, свиньи! - возмущался он, убедившись, что силы американцев в несколько раз значительнее испанских.- Разумеется, скоты!" И, вспомнив, как на днях было возмущено общество села Алмазова убийством каким-то неизвестным злодеем лесного сторожа из-за каких-то грошей, вскрикнул: "Да стоит ли говорить даже об этом убийстве, когда в скором времени должно произойти избиение сотни тысяч людей, да не какими-нибудь проходимцами, а людьми просвещенными, интеллигентными!.. Стоит ли после этого толковать о каком-то стороже!" Когда он рассуждал таким образом, то ему вдруг пришла мысль: бросить эту анафемскую земскую службу и ехать с князем в Испанию. "Может быть, примут даже во флот в качестве доктора,- мечтал он, шагая из угла в угол.- По крайней мере, развяжусь с этою ненавистною мне деревней".
Наконец состоялась и свадьба Кули, которую отпраздновали самым торжественным образом. Семен Данилович был в восторге, Куля тоже, старуха торжествовала, и свадебные пиры продолжались чуть ли не две недели. Сперва задал "бал" Мещеряков, затем Алексей Иванович и наконец Лопатин. Веселились во всю мочь, развеселился сам Алексей Иванович, несмотря на только что полученное предупреждение от земской управы. Ели с утра до вечера, пили, катались на разукрашенных лентами тройках с колокольчиками и бубенчиками. Мещеряков разбрасывал народу пряники, и народ следовал за катавшимися целыми толпами. По окончании всей этой гульбы старуха мать переселилась к дочери. Мещеряков отвел ей чистенькую, светленькую, совершенно отдельную комнатку, и старуха принялась присматривать за домашним хозяйством. Куля занялась коровами: следила за удоем, за скопом масла, ухаживала за птицей, учила стряпуху готовить кое-какие кушанья, отпускала провизию, а Мещеряков, глядя на все это, только всплескивал руками от восхищения. Торжествовал и Лопатин, во-первых, потому, что Семен Данилович "помарал" в своей записной книге значившийся за Лопатиным долг за железо, а во-вторых, и потому, что тот же Семен Данилович под веселую руку помог Лопатину расплатиться с долгами, наделанными еще отцом для обучения сына.
Зима между тем все шла да шла. Прошла масленица, народ отпраздновал ее честь честью, пьянствовал, разбил несколько кабаков; Алексею Ивановичу приходилось то и дело подавать пособие допившимся до чертиков мужикам, свидетельствовать избитых и полузамерзших. Пришлось даже по приглашению какого-то землевладельца, объевшегося блинов, ехать верст за тридцать, провозиться с больным целый день, а на возвратном пути чуть не замерзнуть, по случаю поднявшейся вьюги. Всю ночь проплутал он по степи, попадал в какие-то овраги, с большим трудом выбирался из них и только перед рассветом натолкнулся на какой-то стог, забившись в который, вместе с полузамерзшим ямщиком, провел остаток ночи.
Наступила наконец и пасха. Алмазовская церковь, над окраской которой осенью так ретиво трудился Лопатин, разукрасилась плошками и разноцветными фонариками; загудел колокол, призывавший православных к заутрене, народ повалил гурьбой на этот торжественный звон, а некоторое время спустя прибежала к Алексею Ивановичу фельдшерица, разбудила его, только что было уснувшего под благовест колокола, и объявила, что возле церкви что-то случилось и что его требуют туда. Оказалось, что какой-то охотник до пушечной пальбы, по неимению пушки, зарядил порохом какую-то окованную железом колесную ступицу и - ахнул. Ступица разлетелась вдребезги и своротила череп пушкарю. Прибежал Алексей Иванович, посмотрел на череп, на разбрызганный мозг, обругал торчавшего возле убитого урядника, обругал за что-то мужиков, столпившихся поглазеть на покойника, назвав их "дикими", и зашагал домой. А в это самое время из ярко освещенного притвора храма раздавалось стройное пение церковного клира.
После обедни пришел к Алексею Ивановичу священник с иконами и хоругвями, похристосовался, закусил предложенной пасхи и кулича, погоревал между прочим о случившемся несчастии с пушкарем в минуту столь великого церковного торжества, кое о чем поговорил еще для приличия и ушел. Прибежал, в новой пиджачной паре и каком-то отчаянном галстуке с бантом, Лопатин, троекратно облобызался с братцем, после чего преподнес красное яичко с уродливо нацарапанными крестом и буквами X. В., пожелал братцу много лет здравствовать, тоже закусил кулича и пасхи и тоже поговорил о случившемся во время пасхальной заутрени. Приехали расфранченные в шелки и бархаты Куля с мужем, захватив с собою и старуху, тоже прифрантившуюся в какое-то шерстяное платье, и все принялись христосоваться троекратными лобзаниями, причем молодые преподнесли доктору по вызолоченному яйцу, а старуха мать - целый узелок свежих яиц.
- Нарочно для тебя собирала от самых редкостных курочек! - говорила она, нежно обнимая Алешу.- Ты их не кушай, Алеша,- продолжала она,- а прикажи под наседку подложить... Уж такие-то будут цыплята, такие-то цыплята - на редкость!.. И скусом на русских непохожи - сладкие-рассладкие и, словно масло, во рту тают... Беспременно под наседку... благодарить будешь... Это,- прибавила она,- Семен Данилыч откуда-то добыл таких кур... Охотник ведь он, чтобы у него все в лучшем виде было.
Заговорили потом о случившемся во время заутрени несчастии, потужили и немного погодя уехали.
Начали приходить успевшие выпить мужики с пасхальными яйцами и тоже христосовались. Пришла фельдшерица, худая, желтая, и тоже христосовалась и тоже заговорила было о пушкаре, но Алексей Иванович заткнул уши и убежал из дома вон. "Боже мой! Боже мой! - бормотал он.- Куда я попал?.. где я?.. зачем я здесь?.. зачем?.. Возможно ли оставаться здесь? Ведь это дичь! кругом дичь!.. Дикие люди, дикие нравы, дикие обычаи, дикие понятия!., водка... грязь..." И он убежал на ямской двор, взял лошадей и поскакал к князю. Пробыл он у него дня два и возвратился домой успокоенный и отдохнувший; но дома его ждала беда, еще горшая.
Явился в Алмазово член управы с предписанием произвести дознание по поводу поступивших на врача Лопатина нескольких жалоб. Член управы пригласил было Алексея Ивановича в амбулаторию, но он, сказавшись больным, попросил члена пожаловать к нему на квартирку. Член явился, держал себя с доктором очень сдержанно, предъявил ему поступившие на него жалобы, причем добавил, что все эти жалобы присланы в управу губернатором, и в конце концов попросил Алексея Ивановича дать по ним объяснения. Но Алексей Иванович, вместо объяснений, весь вспыхнул, задрожал и принялся кричать, что он не признает компетентности управы по врачебной части, что дело управы чинить мосты и гати, выдавать деньги... Заговорил опять о медицинской этике, о статьях, напечатанных по этому поводу в газетах... Член раскланялся и счел лучшим удалиться и объехать лиц, принесших жалобы.
Некоторое время спустя управа вынуждена была уволить врача от службы за небрежное отношение к своим служебным обязанностям.
Алексей Иванович торопливо распродал все свое имущество, мраморный умывальник и даже тарантасик, пропадал долгое время без вести и только некоторое время спустя сообщил одному из своих коллег, что наконец-то мечты его осуществились, что он вместе с князем в Испании и, благодаря его стараниям, поступил во флот в качестве врача на судне "Don Antonio de Ulloa", с жалованьем, которого, конечно, никогда не получить, по причине плачевного состояния испанских финансов. "Но,- прибавлял он,- я все-таки счастлив невыразимо, и ежели мне придется погибнуть в этой бойне двух непримиримых врагов и быть погребенным не в Вырыпаеве, а на дне чуждого мне океана, я все-таки буду счастлив тем уже, что по крайней мере на конце жизни посмотрел на мир божий и на образ жизни цивилизованных людей, чего никогда не увидал бы ни в Вырыпаеве, ни в Алмазове, в том темном царстве, в которое закинула меня судьба... Пишу вам под грохот орудий... Дела Испании очень плохи... Итак, прощайте, быть может, навсегда, но помните все-таки, что я буду умирать счастливейшим человеком..." А внизу письма была приписка такого содержания: "А где теперь злосчастная Раздувалова? Нашла ли себе место или все еще проживает у брата в Вырыпаеве? Ваш А. Лопатин".
Только что успел коллега получить это письмо, как телеграф возвестил о полнейшем разгроме испанского флота, а некоторое время спустя в газетах передавались подробности этого разгрома: судно "Don Antonio de Ulloa" билось с отчаянной отвагой, но и оно пошло ко дну и, даже погружаясь, не переставало посылать залпы...
Почти одновременно с гибелью Алексея Ивановича умерла родами и Раздувалова, проживавшая в доме Лопатина нахлебницей.
Впервые - Русская мысль, 1900, No 11, с. 70-100; No 12, с. 1-23. Печатается по этой публикации.
1 Олеографические картинки.- Олеография - воспроизведение способом литографии картин масляной живописи с имитацией на оттисках структуры ткани и мазков масляной краски на оригинале. В настоящее время не применяется.
2 Личные сапоги - кожаные сапоги, сшитые мездрой внутрь, а стороной, где была шерсть, наружу.
3 Шпалеры - здесь: бумажные обои.
4 Речь идет об империалистической войне 1898 г. между Испанией и США. В результате ее Испания потеряла часть своих колоний, которые были захвачены США, воспользовавшимися развернувшейся в испанских колониях национально-освободительной борьбой.