м и как ты начинаешь кричать на него: "Вон, подлец! Вон, не мешай!"
И дьякон захохотал еще пуще.
- Слушай, кум! - почти вскрикнул Орешкин, потрясая в воздухе кулаком.- Ты можешь потешаться надо мной, сколько тебе угодно, но поминать Брюханова, этого "вампира" в своем роде, не дерзай. Кровь стынет в жилах моих при одном воспоминании о нем! Я нищ и убог. А по чьей милости, как не по милости этого "вампира"? Но,- прибавил он, ударяя себя кулаком в грудь,- когда-нибудь восторжествую и я!
И, переменив тон, он быстро замигал, поплевал, почмокал губами и проговорил:
- Я с ним судиться хочу.
- С Брюхановым?
- Да.
- Напрасно.
- Почему?
- А потому, что есть пословица: "С сильным не борись"...
- А с "богатым не судись"? - перебил его Орешкин.- Знаю я, да не то, братец, нынче время. Я уже объяснил свое дело адвокату и не дальше как вчера получил от него письмецо.
И, вынув из кармана панталон письмо, он хлопнул по нем рукой и, обратись ко мне, спросил:
- Дозвольте прочесть?
- Сделайте одолжение.
Орешкин откашлялся и, отнеся подальше от глаз письмо, прочел: "Милостивый государь, Василий Игнатьич! Записку вашу я рассмотрел и думаю, что если повести дело уголовным порядком (гражданским сохрани бог), то, с божьей помощью и опираясь на законы, отчаиваться в выигрыше дела не только преждевременно, но даже неосновательно. Напротив, скорее можно выиграть, нежели проиграть. Поэтому мне хотелось бы, чтобы вы приехали в город для окончательных со мною переговоров. Чем скорее, тем лучше. Вести дело на свой счет я согласен. Ваш покорный слуга, присяжный поверенный такой-то".
Прочтя это письмо, Орешкин вопросительно посмотрел сначала на дьякона, а потом на меня.
- В чем же ваше дело? - спросил я.
- Вы разве не изволили слышать?
- Не слыхал,
- Вот это отлично! Весь околоток знает, а вы нет.
- Я живу здесь временно...
- Да чего тут знать-то! - перебил дьякон.- Брюханов обобрал моего кума - вот и все! Покамест кум занимался чтением "Монте-Кристов" да "Мушкетеров", Брюханов отобрал у него мельницу и участок земли.
- Но дело-то в том, каким именно образом все это совершилось! - почти вскрикнул Орешкин.- Вот что! Вам известна мельница, что возле самого села Тарханы?
- Да, я знаю ее.
- А участок земли, прежде принадлежавший господину Кондыреву?
- Знаю и участок.
- Так вот-с. И мельница и участок когда-то были моими. Мельницей владел я в доле с братом, а участком один.
- А у вас и брат есть?
- Был-с, но помер. Вот с этим-то братом владел я мельницей; когда же брат помер, я домашним образом разделился с наследниками брата, то есть с его малолетними детьми. Так как Брюханов нам сродни, а именно когда-то был женат на нашей родной сестре, старушка родительница наша пожелала, чтобы опекуном к малолетним был назначен он, Брюханов. "Он-де сам крупчатник, стало, дело это знает до тонкости! А так как сиротам он не чужой, а родной дядя, то и будет радеть о них!"
- Ха-ха-ха! - захохотал дьякон.
- Ну, что ты хохочешь-то! - обиделся Орешкин.
И, немного помигав и пожевав губами, он продолжал:
- Как только Брюханов сделался опекуном, так в ту же минуту прислал к нам на мельницу своего приказчика Самойлу Иваныча, такого-то бестию, что не приведи господи! Он теперь у него всеми делами заправляет. Прислав Самойлу Иваныча, Брюханов объявил мне, чтобы я в мельничное хозяйство не вмешивался, слушался бы во всем одного его и что все дела, как мои, так и сиротские, он устроит в лучшем виде. Я поклонился ему в ножки, взял с собою старушку родительницу и переселился на хутор, доход же с мельницы, который приходился на мою долю, должен был поступать в уплату по закладной...
- Стало быть, мельница ваша была заложена? - спросил я.
- Точно так-с, была заложена на восемь лет купцу Хряпову. Но долг этот нисколько нас не тревожил; Хряпов нам тоже сродни приходился, свой человек был, мягкий и склонный к подвигам добродетели. Сверх того, верующий в господа и робкий относительно гнева божьего...
- Христианин настоящий, значит! - перебил его дьякон и закурил папиросу.
- Так точно-с,- подхватил Орешкин.- В романах только встречаются такие личности, а в жизни весьма редко. Позволь-ка закурить!
И, закурив папиросу, Орешкин пыхнул мне в лицо дымом, снял шляпу, поправил снова свалившуюся прядь волос и, помигав глазами, продолжал:
- Итак, долг этот нас не тревожил, ибо уплата его, согласно закладной, должна была совершиться следующим образом. Мы обязаны были перемалывать Хряпову ежегодно по восьми тысяч четвертей пшеницы, и деньги, которые следовали нам за помол, должны были поступать в уплату по закладной. Если же почему-либо долг этот означенным способом в течении восьми лет не погасится, то продолжать помол впредь до уплаты долга. Хряповскую пшеницу мы работали на малом амбаре, а так как у нас был еще большой амбар, на котором перемалывалось до двенадцати тысяч четвертей, да еще третий амбар - раструсный, следовательно, мы могли располагать своими делами совершенно свободно. Но смерть брата, последовавшая на третий год после совершения закладной, совершенно повернула дело...
- Вверх брюхом? - заметил дьякон.
- Именно что вверх брюхом.
И Орешкин сделал руками жест, объяснявший, как именно дело перевернулось. Проделав штуку эту, он снова начал:
- Надо вам сказать, что Брюханов давно уже точил зубы на нашу мельницу; он даже предлагал когда-то нам за нее семьдесят пять тысяч, но так как продавать мельницу нам не было надобности, то он и порешил теперь воспользоваться случаем и на этот раз приобрести ее уже не за семьдесят пять тысяч, а за сорок, то есть за ту именно сумму, за которую она была заложена Хряпову. С этой целью, приняв опеку, он тут же заварил с Хряповым такие неприятности и дрязги, что вынудил его подать закладную ко взысканию. Согласитесь сами, кому же охота за свои деньги чуть не каждый день вести войну с опекуном. Понятное дело, всякое терпение лопнет. Этого только Брюханов и добивался, и как только проведал, что закладная подана ко взысканию, так он в ту же минуту марш в город к Хряпову. Надо вам сказать, что Хряпов постоянно жил в городе, мельничных дел не понимал и в деревне отродясь не жил. "Вы закладную-то, слышь, ко взысканию подали?" - спрашивает его Брюханов. "Да, говорит, подал".- "Вы чего именно желаете? - спрашивает опять Брюханов.- Мельницу ли за собой оставить, или же только свои деньги выручить?" - "Известно, мне деньги нужны,- говорит Хряпов.- На кой мне мельница! я с мельницей и справиться-то не сумею!" - "И очень хорошо придумали,- говорит Брюханов.- А потому позвольте предложить следующую комбинацию: мне, как опекуну, мельницу купить нельзя, но вы оставьте ее за собой, а затем я вручу вам деньги, а мельницу вы продадите мне от себя уж". Ударили по рукам и расстались. На торги Брюханов прислал своего сына. Тот для виду накинул сотню-другую и - шабаш; мельница и осталась, конечно, за Хряповым. Брюханов рад-радешенек! Кладет в карман деньги и марш к Хряпову. Но тут произошло нечто такое, чего Брюханов даже и не ожидал.
- Вор у вора дубинку украл! - вскрикнул дьякон, да так громко, что Орешкин даже вздрогнул.
- Эка у тебя глотка-то какая! - проговорил он.- Перепугал даже.
Дьякон захохотал во все горло. Он рад был похвастаться голосом.
- Что же случилось-то? - спросил я, заинтересованный рассказом.
- А то, что Хряпов, смекнув, в чем дело, мельницу оставил за собой. Неудача эта разозлила Брюханова. Он всячески принялся ругать Хряпова: называл его разбойником, ограбившим сирот малолетних, и поклялся отомстить за них. Долго не показывался нам Брюханов: мы все, конечно, ходим, как убитые, вдова плачет, жена плачет, старушка родительница тоже... Только однажды, смотрим, едет к нам Брюханов. Приехал, прикинулся таким добрым, ласковым и говорит мне: "Ну, брат, мельницы мы лишились. Я было хотел ее перекупить у Хряпова, чтобы после опять вам передать, но разбойник надул. Я виноват тем, что поверил честному слову его, и за это за самое должен вину свою исправить. Надо, братец, сирот пожалеть, ведь они с голоду помрут. Все это время я ночи не спал, об вас думал. Ты вот что сделай. Ты им дядя родной; человек ты добрый... Ты уступи им из своего участка двести десятин, а за это я так устрою твои собственные дела, что у тебя никаких долгов не будет!" - "Как же это так?" - спрашиваю его. "Очень, говорит, просто. Ты, говорит, надавай мне побольше векселей безденежных, я тихохонько представлю их ко взысканию, получу исполнительные листы, а ты тем временем в поземельный банк процентов-то не плати и доведи имение свое до аукционной продажи. Когда торги будут назначены, я отправлюсь в Питер и имение твое куплю. Если что-нибудь переплачу, то я повладею твоим участком, выберу свои деньги, а потом по купчей крепости двести десятин передам сиротам, а остальную тысячу десятин твоей жене. Вот кредиторы твои и останутся ни при чем, а у твоей жены-то да у сирот-то будут чистенькие участочки без долгов, без хлопот, и заживете вы припеваючи да меня всю жизнь добром поминаючи! Подумай, говорит, ведь у тебя десять человек детей! Коли ты этого не сделаешь, то ведь кредиторы не нынче, так завтра оберут тебя, и тебе с малыми детьми жрать нечего будет! Ведь мельницы-то у тебя нет теперь, денег-то ждать неоткуда!.." Выслушал я эти его речи, раскинул умишком и сообразил, что действительно комбинация, заслуживающая уважения. Только опасался я, как бы этот самый благодетель не понагрел меня: стелет-то он мягко, только спать-то не жестко ли будет! Усомнился, значит. Брюханов сметил это. Пошел к старухе родительнице, пошел к моей жене, к братниной вдове, развел перед ними всю эту антимонию да и напустил их всех на меня. Бабы в голос завыли: "Да что же это ты делаешь! Да что же ты по миру нас, что ли, с малыми сиротами пустить хочешь! Сердца, что ли, в тебе нет! Али ты извел его на свои дурацкие романы! Положись во всем на благодетеля. Что он, худа, что ли, желает нам! Чай, не чужой человек! В твоей земле, что ли, нуждается он! Поди-кась невидаль какая! У него и своей-то царство целое, а денег-то куры не клевали, а ты сомневаешься, дуралей лысый!" Брюханов тут же по комнате ходит, закинул руки за спину и на меня с презрением смотрит. "Свинья, дескать, больше ничего!" Я сдался. "Ну, ладно, говорю, векселя я тебе выдам на какую угодно сумму, только с тем, чтобы и ты мне хошь расписочку какую-нибудь дал, для памяти!" Но Брюханов даже и кончить не дал. "А! так ты вот как! - закричал он и словно рак красный стал.- Ты вот как! Ну, так черт с тобой, плевать я на тебя хотел. Не веришь - и не надоть!" Взял шапку, сел в тарантас и был таков. Целую неделю бабы не давали мне покою; мало того, детей всех настрочили. Только, бывало, встанешь, романчик какой-нибудь возьмешь, уединишься куда-нибудь, а они все гурьбой окружат и завопят: "Поезжай, повинись перед благодетелем, повинись, не дай нам с голоду помереть!" Да так-то весь божий день! Ночи, бывало, ждешь не дождешься, отдохнуть думаешь, а ночью жена пилить начнет. Задумаешь, грешным делом, поласкаться к ней, а она тебя ногой лягнет: "Нечего, говорит, приставать, коли не любишь!" Что тут будешь делать! Пришлось идти с повинной... и пошел! Прихожу на мельницу, а он так в домике гуляет во всю руку. Бабы, девки вокруг него. Все это пьяно, кричит, в ладоши хлопает. Бабы пляшут, девки у него на коленях сидят. Самойла Иваныч на гармонике валяет. Увидал меня Брюханов и закричал во все горло: "А! это ты, лысая собака! Что, аль с повинной?" - "С повинной",- говорю. "Нет, говорит, врешь, подлец, теперь уж я не хочу. Тогда ты не хотел, а теперь - я!" Что ж вы думаете, дня три я прогулял с ним, спился до того, что разум потерял, про закон забыл, с девкой связался... Чуть не подох от пьянства! Холодной водой уж отливали! И только когда все разъехались, он позвал меня к себе в комнату, приказал три раза в ноги поклониться, отправил Самойлу Иваныча в город за вексельной бумагой и, когда бумага была привезена, взял с меня векселей на сто тысяч. Тут и Самойла Иваныч был...
- А расписку взяли? - невольно спросил я.
Но Орешкин только рукой махнул.
- Какая там расписка! Сказано, что с повинной пришел!
И, немного помолчав, он снова заговорил:
- Брюханов представил векселя ко взысканию, получил исполнительные листы, а тем временем мое имение за неплатеж процентов было назначено к аукционной продаже. Все это творили мы тихонько, смирнехонько, чтобы, значит, кредиторы как-нибудь не пронюхали; а когда срок торгов приспел, Брюханов полетел в Питер. Имение мое купил он с переводом долга, деньгами же доплатил тридцать восемь тысяч. Деньги эти были отосланы в окружной суд и выданы Брюханову в уплату по исполнительным листам. Брюханова ввели во владение, да до сих пор имением этим он и владеет. Когда померла наша родительница, я начал приставать к нему настойчиво и стал требовать исполнения обещанного, но Брюханов все водил меня - нынче да завтра, а потом вдруг объявил однажды, что ежели я не дам ему десяти тысяч отсталого, то имения он мне не возвратит. Я бросился к родным, родные обещали дать, но Брюханов, прослышав про это, загнул уже сорок тысяч. "Не хочу!" - заревел я. "А коли не хочешь, говорит, так иди просить на меня; только вряд ли найдется такой суд на земле, который поверил бы тебе на слово!"
Орешкин замолчал, снял шляпу, перекинул через лысину свалившуюся прядь волос, посмотрел на меня прищуренными глазками, помигал, посмаковал губами и вдруг спросил:
- Как на ваш вкус?
Но, не дождавшись ответа, снова заговорил:
- Я даже по этому поводу стихи сочинил.
- Какие?
- Коротенькие, но забористые. Слушайте:
Есть и у нас башибузуки,
И зачастую на Руси
Творят они такие штуки,
Что просто боже упаси!..
- Ловко?
- Еще бы!
Орешкин улыбнулся самой довольной улыбкой.
- Я даже,- начал он немного погодя,- целую повесть написал об этом, носил ее в местную газету...
- И что же?
- Разве наши газетчики понимают что-нибудь!
И, переменив тон, добавил:
- Нашли, будто бы не литературно написано. Вздор, написано хорошо, бойко, отчетливо. Ну, да ничего, пускай их, а я все-таки рукопись передал одному человеку.
- Кому это? - спросил я.
- Я, право, не спросил, кто он такой... Он ко мне на хутор заходил, расспрашивал меня про хозяйство.
- Не с длинными ли волосами он? - спросил я, догадываясь, что дело идет о моем приятеле.
- С длинными, с длинными, такой ласковый, разговорчивый. Он у меня рукопись взял и хотел прочесть. Надо полагать, что писатель какой-нибудь заезжий...
Но тут речь Орешкина была вдруг прервана каким-то неистовым храпом. Я оглянулся по направлению этого храпа и увидал дьякона. Закинув обе руки под голову и вытянувшись во весь рост, с раскинутыми врозь ногами, лежал он на спине и спал самым богатырским сном. Он и похож был на богатыря со своими львиными волосами и могучей грудью. Полуоткрытый рот его был облеплен мухами, закрытые глаза тоже, между тем как ноздри, то сжимаясь, то раздуваясь, издавали храп, походивший на трубные звуки. Орешкин укоризненно посмотрел на дьякона и, покачав головой, проговорил:
- А еще кум!..
Но вслед же за тем он вдруг засуетился, схватил зайца, подвязал его к ягдташу и, вскочив на ноги, торопливо проговорил:
- Однако я с вами заболтался; солнышко село, а к утру мне надо быть на железной дороге. Очень рад, что имел случай познакомиться. Когда-нибудь ко мне прошу покорно. Я живу в бедности, в нищете, но и в хижине нищего можно встретить радушие. До свиданья!
И, пожав мне руку, он скрылся за кустами; но вскоре снова вернулся.
- Вы на мельницу? - спросил он.
- Да, на мельницу. Хотим там переночевать...
- Если увидите Брюханова, скажите ему от меня... Или нет, не говорите ему ничего. Я сам поговорю с ним... сам! И посмотрим, что-то он мне ответит.
И, кивнув мне головой, он повернулся в быстрыми шагами пошел по лесной тропинке.
Я разбудил дьякона, и мы отправились на мельницу. Дневной жар сменился вечернею прохладой. Воздух наполнился запахом леса, и легко дышалось этим благодатным воздухом. Дорога шла по местности, изрытой разливами весенней воды. Кое-где через образовавшиеся овраги были перекинуты мостики, а кое-где мостиков не было, и через топкое дно оврагов приходилось перебираться по набросанным тонким жердям. Молодая густая поросль, перевитая повиликой и роскошными лозами хмеля, густой стеной возвышалась по обеим сторонам дороги, причудливо извивавшейся и разбегавшейся в разные стороны. Но разветвления эти были не что иное, как только объезды трудных мест, и в конце концов, миновав трудные места, объезды опять выходили на главную дорогу. Сумерки сгущались. На темно-синем небе одна за другою загорались звездочки, а в густой траве искрились светящиеся жучки. Словно брильянты горели они в траве этой, испуская лучи фосфорического света. Все было тихо и, окутанное сумерками, словно предавалось отдыху. Только где-то страстный перепел настойчиво отдергивал свою короткую песнь и, замолкнув, ожидал ответа самки. Но самка не откликалась, и раздосадованный самец снова принимался за свой крик. Сластолюбцы эти, как сумасшедшие, выбегали иногда на дорогу, останавливались, оглядывались во все стороны и, не находя того, чего жаждали найти, снова убегали в чащу кустарника.
Немного погодя мы подходили уже к мельнице. Там во всех домиках горели уже огоньки и, отражаясь в гладком зеркале реки, представляли волшебную картину. На заднем плане громоздились горы. Ясным контуром рисовались эти горы на прозрачном фоне неба, тогда как внизу, у подошвы гор этих все было окутано мраком, и только красный блеск огней, словно шкалики иллюминации6, обрисовывая квадраты окон, указывал, что во мраке скрываются жилые дома. Мы перешли плотину, миновали мельничные амбары и повернули по направлению к известному нам домику. Но каково же было наше изумление, когда у крылечка домика мы увидали отложенный тарантас7, тот самый, в котором встретили Степана Иваныча Брюханова. Тут же рядом стояла и моя тележка.
- Ведь это, кажется, тарантас-то Брюханова? - спросил я.
- Его,- ответил дьякон.- Как же он попал сюда?
- Неужели он здесь?
Действительно, Степан Иваныч был здесь, потому что, как только подошли мы к домику, так немедленно увидали седую голову его, высунувшуюся в растворенное окно.
- Кто это? - крикнул он, силясь рассмотреть нас.
- Мы,- отвечал дьякон.
- Да кто вы?
- Аль вы не узнали! - прокричал дьякон, и на этот раз так громко, что Степан Иваныч тотчас же узнал нас.
- А! - закричал он.- Охотнички, гости дорогие. Милости прошу!
- А вы здесь? - спросил я.
- Здесь.
- Вы, кажется, прямо домой хотели проехать?
- Хотеть-то хотел, а потом раздумал. Чего мне домой торопиться! Что меня, жена молодая ждет, что ли? Целовать-то мне некого. Успею и дома натосковаться. А тут еще Оскар Петрович пристал. Надо, говорит, покупочку спрыснуть. Я и завернул сюда.
- Конечно, спрыснуть необходимо! - раздался из комнаты чей-то звучный баритон.
- Это кто там говорит? - спросил дьякон, понизив голос.
- Оскар Петрович, управляющий баронский,- ответил Степан Иваныч и, обратясь ко мне, прибавил шепотом: - За деньгами приехал, три тысячи я обещал ему. Из немцев он, но человек хорррроший. Однако что же это мы в окно-то разговариваем. Пожалуйте в горницу, милости прошу. Эй ты, дьякон! ты чего там на крылечке уселся... прошу покорнейше!
- А старику-то в голову попало уж! - шепнул мне дьякон.
- Что вы!
- Верно.
Мы вошли в комнату и, увидав Степана Иваныча, его разгоревшиеся глаза, его пылавшие румянцем щеки, его растрепанные седые волосы и торчавший кверху суворовский хохол, я убедился, что действительно старику уже "попало" и что мы как раз угодили на гулянку. Желая как-нибудь отделаться от этого удовольствия, я принялся объяснять, что намерение свое ночевать на мельнице я переменил, что пришел только за лошадьми, что мне необходимо быть дома; но все мои доводы оказались напрасными. Степан Иваныч прямо объявил, что домой он меня не отпустит, что кучер мой давным-давно пьян и спит как убитый, и затем, подведя меня к сидевшему на диване Оскару Петровичу, проговорил:
- Рекомендую, Оскар Петрович Блюм.
- Очень приятно познакомиться! - проговорил тот, вставая и подавая мне руку.- Кажется, тоже соседи...
- Да, живем по соседству.
- Очень приятно! - повторил он и снова пожал мне руку, но на этот раз так крепко, что у меня даже кости захрустели.
- А вот это,- проговорил Брюханов, подводя к Оскару Петровичу дьякона,- наш дьякон, краса нашей церкви.
- Знакомы уж! - перебил его дьякон, махнув рукой.
- Да, мы знакомы! - проговорил Оскар Петрович и засмеялся.
- Как так?
- Стриг я их раза два! - вскрикнул дьякон и тоже захохотал.
- Ах, да ведь я и забыл, что дьякон у нас парикмахерством занимается!
И затем, переменив тон, Степан Иваныч прибавил:
- Ну, господа, вы тут побеседуйте, а я пойду распорядиться по хозяйству...
И, проговорив это, он поспешно выбежал из комнаты.
Оскар Петрович Блюм был мужчина лет тридцати пяти, среднего роста, плотный, коренастый, с красным дышащим здоровьем лицом и узенькими черными глазками. Несмотря на эту коренастость, сложен он был пропорционально, имел высокую грудь и хорошую талию. Держал он себя каким-то козырем, точно собирался налететь и толкнуть вас грудью. Голову держал высоко, на носу носил золотое пенсне и через него смотрел с каким-то особенным гонором. На нем была изящно сидевшая визитка, темные панталоны и жилет одной материи с визиткой. Снежной белизны белье, небрежно повязанный галстук и маленькие золотые запонки, блестевшие на груди сорочки, как-то особенно приятно бросались в глаза. Он носил небольшую бородку, небольшие усики, из-под которых виднелись прелестные белые зубы. Словом, Оскар Петрович, по крайней мере на мельнице Брюханова, казался человеком "не от мира сего".
До сих пор я не был с ним знаком, но слышал весьма многое. Он управлял имением тысяч в двадцать десятин земли, при котором имелся винокуренный завод, конный завод и громадное овцеводство. Приехал он в имение совершенно молодым человеком, только что соскочившим со школьной скамьи. Приехав, сделал соседям визиты и тем, которых не застал дома, оставил глянцевитые визитные карточки, на которых значилось: "Оскар Петрович Блюм, ученый агроном". Затем он больше ни к кому с визитом не ездил и, поселившись в небольшом флигельке, принялся за управление имением. Посевы он делал громадные; сотни плугов взрезали никогда еще не паханную ковыльную землю, и по земле этой, по этим девственным пластам разбрасывалось просо. С утра до ночи находился Оскар Петрович в поле при работах. Запрягут ему, бывало, какие-то старенькие беговые дрожки, сунут в руки узелок с провизией, и Оскар Петрович, вскочив на дрожки, ехал в поле. Рассказывают, что в то время Оскар Петрович был не таким, каким он глядит в настоящую минуту. Тогда это был молодой человек, худой, поджарый, с матово-бледным лицом, живой, энергичный и до крайности деятельный. Он поспевал всюду, все видел, все разумел и строго взыскивал за малейшее упущение. Проходить несколько верст пешком, пробыть целый день в седле ему ничего не стоило: у него и ноги не уставали, и поясница не болела.
Нечего говорить, что при таких громадных посевах, какие производил Блюм, в имение барона стекались тысячи рабочих людей, и люди эти пахали, сеяли, косили, жали и молотили. Какой именно доход давал управляющий своему доверителю, никому не было известно, но, по словам Блюма, доход был громадный. Чуть не горы золота посылал он ему. Сам барон никогда в имение не заглядывал, и потому управляющий был полным властелином. Кроме экономической запашки, Оскар Петрович в громадном же количестве сдавал землю нуждавшимся в ней крестьянам (вся окрестность была на малом наделе8), но землю эту сдавал не за деньги, а под работы. Землю сдавал дорого, а труд ценил дешево. На все на это он совершал контракты, свидетельствовал их в волостных правлениях, обеспечивал неустойками9 и строго следил за точным выполнением таковых. На этот предмет при конторе имелся даже особый адвокат из местных "брехунов", на обязанности которого лежало неисправных привлекать к суду и обделывать по закону. "Брехуна" этого мужики видеть не могли равнодушно; несколько раз колотили его, но "брехун", получавший от конторы, на всем готовом, пятьсот рублей в год и, сверх того, будучи атлетического телосложения, на побои особого внимания не обращал, а ограничивался лишь привлечением к суду виновных в "оскорблении действием". Когда же виновных постигала заслуженная кара, он мирился с ними за ничтожное денежное вознаграждение и прекращал преследование.
При таком положении дела окрестное население стало видимо беднеть. У кого прежде было тридцать - сорок овец, тот оставался теперь при трех-четырех. У кого было пять-шесть лошадей, у того оставалась одна. Кто прежде засевал по нескольку десятин пшеницы, тот или вовсе бросал сеять таковую, или же засевал ею незначительное количество, ограничиваясь посевом ржи и овса. У которого прежде была "изба с тесовой крышкой", у того, как говорит известная песня, "остался только нос с шишкой". Аристократ-барон, живший постоянно в Москве, конечно, обо всем этом ничего не ведал. Ему высылались доходы, ему высылались собственного завода кровные рысаки, и, катаясь на рысаках этих по матушке Белокаменной, он был вполне счастлив и щедро награждал труженика управляющего.
Однако как-то раз приехал барон в имение, но пробыл недолго, всего два-три дня, не более. Годовые рабочие, переодетые в мужиков, встретили барона с хлебом и солью; приходский поп отслужил обедню и принес барону вынутую за его здоровье просвиру, при чем кстати выпросил дровец на зиму. Но настоящие мужики, несколько раз собиравшиеся было "погуторить с бароном о своей большой нужде", были каждый раз прогоняемы предусмотрительным управляющим.
Отдав визит попу, у которого барон, желая блеснуть благоговением, поцеловал даже руку, осмотрев имение, винокуренный и конный заводы и сделав лучшим жеребцам проездку, осмотрев овчарни и убедившись, что в имении все обстоит благополучно, что народу живется хорошо, что народ его благословляет,- барон уехал. А когда на границе владений он вдруг нежданно-негаданно был встречен толпою переодетых мужиками конюхов, овчарей, столяров и кузнецов и когда мужики эти остановили карету, выпрягли лошадей и на своих плечах вывезли экипаж в гору, то барон даже прослезился. Он обнял и расцеловал провожавшего его Оскара Петровича, а "добрым русским мужичкам" сказал русское "спасибо" и выкинул сотенный билет на водку. Тем дело и кончилось.
Ободренный поощрительным посещением владельца, Оскар Петрович принялся за дело еще с большим усердием. У мировых стали появляться жалобы на "смертные бои", наносимые Оскаром Петровичем разным мужикам и бабам, приобщались к жалобам этим выдранные волосы, "почтительнейше" объяснялось, что Оскар Петрович, отобрав у просителей выданные им конторой ярлычки "и не учинив по оным надлежащего, как совесть повелевает, законного расчета", ярлычки те собственноручно порвал, а просителей "с азартом вытолкал вон в шею". Полетели повестки, и мировые судьи кряхтели, разбирая эти "неприятные дела". На суд являлся "брехун", предъявлял доверенность, живописно складывал руки, еще живописнее отставлял ногу и, выслушав обвинение, с недоумением пожимал плечами и требовал доказательств. Мужики кричали, указывали на приобщенные к прошению волосы и зубы, разевали рты, указывая на пустые десны, предъявляя плеши на головах и бородах - и только возбуждали всеобщий смех. Судьи требовали свидетельских подтверждений; а когда обвинители говорили на это: "Каких же мы можем выставить свидетелев, коли дело это было с глазу на глаз", то судьи прекращали прения и решали: "За непредставлением надлежащих доказательств, считать Оскара Блюма по суду оправданным".
Несмотря, однако, на все эти неприятности (он очень сердился за это на мужиков), тоненький Оскар Петрович начал заметно толстеть. Он наел себе брюшко, сухие руки сделались пухлыми, щеки раздулись, шея словно укоротилась, а матово-бледный цвет лица превратился в багровый. Ходить пешком он перестал совершенно, в поля ездил редко, а когда выезжал, то уже не на беговых дрожках10, а в фаэтоне11 на лежачих рессорах, причем от пыли накидывал на себя шелковое "пардесю"12, голову накрывал соломенной шляпой с большими полями, а на нос накидывал золотое "пенсне". Старый, перекосившийся и словно вросший в землю флигель с тесовою кровлей, покрытый мхами и лишаями, сделался ему ненавистным, нагонял на него тоску и порождал меланхолию. Он выстроил себе новый, поместительный, с крытым балконом; омеблировал этот дом, по стенам развесил гравюры, кабинет убрал коврами, а перед балконом развел роскошный цветник, благоухавший всевозможными ароматами. Постройка этого флигеля породила в нем страсть архитектора. Он принялся за постройки. Принялся заново перестраивать барский дом, конный завод, овчарни, скотные дворы, молотильные сараи, хлебные магазины, флигеля рабочих, и в имение барона потянулись тысячи подвод с брусьями, тесом, известкой, алебастром. Нахлынули мастеровые: плотники, каменщики, кровельщики, столяры, и работа закипела. Весело было смотреть на эту суету. Молчаливая, полуразрушившаяся, умиравшая усадьба словно ожила. Она огласилась стуком топоров, тюканьем кирок, лязгом стальных пил, визжанием рубанков, криком рабочих, шумом построек. Ведение отчетов по всем этим постройкам Оскар Петрович принял на себя. Он купил несколько тяжелых, изящно переплетенных конторских книг, с медными угольниками и замшевыми корешками, и красивым почерком вносил в них поступление материала и расход денег, причем каждую статью очищал платежными квитанциями и расписками. Работа была нелегкая, и, принимаясь за нее преимущественно по вечерам, он засиживался над нею нередко до глубокой ночи. Несмотря однако на трудность этих занятий, которые даже и не входили в круг его обязательных работ, он не роптал и не требовал себе ни прибавки жалованья, ни командирования архитектора.
В настоящее время Оскар Петрович сделался уже семьянином. Он женился, взял за женой порядочное приданое и, купив себе участок земли, на земле этой, одновременно с возводимыми в имении барона постройками, начал устраивать и собственное гнездо. Как-то раз, проезжая мимо этой вновь возведенной усадьбы, я невольно засмотрелся на нее. Кокетливо помещалась она возле небольшой березовой рощицы и невольно привлекала на себя внимание щеголеватостью построек. Усадьба имела характер дачи; но тем не менее все было выстроено прочно, хозяйственно, и повсюду была видна рука опытного строителя. Красивый домик с небольшою башенкой и с разными выступами и углублениями, украшенный несколькими балкончиками, вычурными резными карнизами и коньками, тонул в опушке рощицы, так что вокруг него здесь и там разбрасывались старые кудрявые березы, накидывая на усадьбу мягкую зеленую тень. Возле балконов пестрели клумбы цветов с высокими сочными георгинами, ночною красавицей и душистыми левкоями и петунией. Клумбы эти были красиво обложены дикими камнями; такими же камнями украшен был и бассейн небольшого фонтана. Здесь и там, под тенью берез, стояли чугунные диванчики и столики. Как-то особенно уютно выглядела эта усадьба, благоухавшая запахом цветов. Поодаль от усадьбы помещались службы, небольшой конный завод и низенькие каменные овчарни. Проезжая по владениям Оскара Петровича, я видел и овец его. Овцы эти разделялись на несколько гуртов. Тут были и шленские овцы, и рамбулье, и негрети с короткими ногами, с глубокими складками на отвислых зобах и шее, с мордами, заросшими шерстью. Впереди гуртов этих важно выступал козел и, позванивая висевшим на шее колокольчиком, водил за собою гурт по роскошным пастбищам. Дороги все были окопаны канавами; поля убраны и возделаны словно огороды и, разбитые столбиками на клетки, точно шахматная доска, ясно показывали, что немало труда и забот было положено на обработку этих полей. Зато и хлеб на полях Оскара Петровича резко отделялся от соседних хлебов. Рядом, у соседей, рожь была чуть не по колено, а здесь она была так густа и высока, что промчавшийся мимо меня наездник Оскара Петровича, наезжавший кровного вороного рысака, как только обогнал меня, так тут же и скрылся за стеной высокой ржи, и лишь верхушка дуги, летевшая над этим зеленым волнующимся морем, давала знать о быстроте коня.
Оскар Петрович оказался прелюбезным собеседником, большим говоруном и остроумным рассказчиком. Пока Степан Иваныч отсутствовал, побежав "похлопотать по хозяйству", мы с Оскаром Петровичем успели и ознакомиться и наговориться. Говоря о себе, он постоянно говорил "мы", и "мы" это произносил с таким ударением, что невольно выставлял его как-то наружу. Это "мы" так и выскакивало из его плавной, певучей речи. Оскар Петрович рассказал мне, как он приехал сюда в эту местность, как, будучи еще новичком, не знакомым практически ни с делом ни с людьми, он несколько раз оказывался жертвою обманов; рассказал, как однажды надул его сам Степан Иваныч при приемке пшеницы, долго хохотал, рассказав этот случай, и кончил следующей тирадой:
- Но теперь нас не проведешь. Мы узнали людей, и нас люди узнали... Мы теперь разобрали всех этих Степанов Иванычей, всех этих Самойл Иванычей, всех этих местных воротил и умеем себя держать с ними. Мы теперь зазнаваться им не позволяем, а зазнался... в шею - и конец делу...
И Оскар Петрович залился самым веселым смехом.
- Неужто и Степана Иваныча в шею,- спросил дьякон, тоже хохотавший.
- Мы его однажды в шею вытолкали.
- И что же?
- Съел, ничего!
Оскар Петрович снова захохотал. Но немного погодя, вздохнув, он прибавил:
- Но, сказать по правде, нам все это надоело. Работать на людей нет охоты. Мы устали, и нам пора отдохнуть.
- Вы хотите отказаться от места? - спросил я.
- Думаем! - словно оборвал Оскар Петрович.
- Почему же это?
- Потому что мы серьезно устали. Сверх этого, так как у жены моей есть небольшой клочок земли, то несравненно приличнее заняться своим малым, нежели большим чужим. Будет, поработали над чужим, пора и о себе подумать. Не так ли, отец дьякон?
- Sic {Так (лат.).}! - крикнул тот, и оба захохотали.
- О чем это смеетесь? - вдруг спросил вошедший в комнату Степан Иваныч.
- Да вот, рассказывал между прочим, как вы меня пшеницей надули! - вдруг ляпнул Оскар Петрович и опять захохотал.
- Помню, помню! - заговорил весело Степан Иваныч.- Как не помнить! Только вот что, любезный друг,- добавил он, грозя пальцем,- кто старое помянет, тому знаешь что?
- Глаз выколоть! Знаем, штука не новая!
- То-то вот и есть! - подхватил Степан Иваныч и потом вдруг, как будто озаренный какою-то счастливою мыслью, заговорил: - Это что еще! Нешто такие штуки проделывают! Ты вот поговори-ка с моим Самойлом Иванычем, так он тебе порасскажет, как дела-то обделывать надо. Никогда не забуду. Раз принимал он у мужичка пшеничку. Доставить пшеничку на мельницу мужик не захотел, побоялся, вишь, что надуют его здесь: "Принимай, мол, у меня в амбаре, из сусека!" Ладно, в амбаре так в амбаре. Пшеница была куплена на пуды, чтобы, значит, обмера не было. Самойла Иваныч отправился, пристроил весы в амбаре, мужик выверил, и пошла приемка. Принимает, и мужик дивится, что пшеница больно легка у него; хлеб как будто хороший, тяжелый, а его в кадушку-то сыплют, сыплют... Глазам не верит мужик! Надо бы быть пудов полтораста, а вышло всего сто двадцать. Так за сто двадцать и расчет получил. Долго не говорил мне Самойла Иванов про эту штуку, да уж после покаялся...
- Что ж он сделал? - спросил дьякон.
- Очень просто! Мигнул молодцу, тот залез под амбар да снизу из-под пола сквозь щелку кадушку-то с пшеничкой палочкой и подпирал. Штука-то пустая, а вышло ловко!
И потом, вдруг переменив тон, он заговорил:
- Ну, гости дорогие, прошу не взыскать, коли угощение будет не настоящее. Здесь я как на биваках, настоящего хозяйства нет. С голоду не уморю, да и досыта не накормлю... уж извините! Здесь у меня и хаты, видите, какие,- кошку за хвост повернуть негде. Вот если бы ко мне пожаловали в мою усадьбу, там было бы дело иное. Там у меня и мебель бархатная, и зеркала...
- По-моему, у вас и здесь очень хорошо! - проговорил я.
- Он без бархату не может! - заметил Оскар Петрович,- Он ведь тоже аристократом считается!
- За свои деньги всякий себе аристократ! - перебил его Степан Иваныч.- Впрочем, к чему мне здесь бархатная мебель? Приезжаю я сюда на день, много на два, собственно по хозяйству...
Оскар Петрович даже захохотал.
- Чего хохочешь-то! - перебил его Степан Иваныч, оскалив зубы.
- Знаем мы это хозяйство!
- Чего ты знаешь-то! ничего не знаешь!
- Доводилось как-то и мне тут хозяйничать с вами.
- Что ж такое! Эка важность! Случилось как-то раз покуролесить! Не век же, в самом деле, работать. Надо когда-нибудь и суставчики порасправить, а здесь-то оно удобно, в лесу никто не увидит!
- Только все знают,- перебил его Оскар Петрович.
- А шут с ними! Что я, на краденые деньги гуляю, что ли! Уж у меня натура такая! Работать я не ленив, хоть камни посылай ворочать, а уж коли подошла линия, так не мешай никто. Всего подавай, что хочешь бери, а чтобы было!..
И, пригнувшись к уху Оскара Петровича, он что-то прошептал ему.
Оскар Петрович захохотал.
- Мы видели! - проговорил он.
Степан Иваныч опять пошептал.
- Знаем, недурна! - заметил Оскар Петрович.
- Гм! Недурна! - вскрикнул Степан Иваныч.- Красавица, а ты говоришь - недурна. Сегодня здесь будет!
И лицо Степана Иваныча перекосилось от недоброй, нехорошей улыбки, точно у сатира на картине Брюллова "Диана и Эндимион".
В это время в комнату вошел Самойла Иваныч с подносом в руках, на котором стояли стаканы с чаем и бутылка рому.
- А, Самойла Иваныч! - крикнул Брюханов, увидав своего любимого приказчика.- Ну-ка, ну-ка, расскажи-ка, как ты у мужичка-то пшеничку принимал.
Самойла Иваныч даже глаза потупил.
- Будет вам, ваше степенство! - проговорил он скромно.- Мало ли что люди насмех болтают!
Степан Иваныч захохотал.
- Ах ты, смиренник, смиренник! - воскликнул он.- На лицо-то посмотреть, как будто и в самом деле девушка красная! Ну, да ладно, ладно! Бог с тобой, будь по-твоему! Господа, пожалуйте-с! - прибавил он, указывая рукой на стаканы.- Прошу покорнейше с ромком.
И, налив нам рому, причем, конечно, не забыл и себе, он вдруг обратился к Самойле Иванычу:
- А что, "энтот", сухой-то ром будет, что ли?
Самойла Иваныч только головой мотнул.
- Послал? - спросил Брюханов.
- Послал-с.
- Агафья пошла?
- Она-с.
- Смотри, чтобы было.
- Будьте благонадежны-с.
- Дьякон! - крикнул вдруг Степан Иваныч.- Ты почему же рому-то себе не нальешь? Валяй! теперь все валяй! Теперь я добрый, слова не скажу!
- Ну ладно! - пробасил дьякон, скромно сидевший до сих пор в углу комнаты, и, отпив половину стакана, дополнил его ромом.
- Вот за это люблю! Ай да дьякон! Валяй знай!.. Рому у меня много!
Дьякон обрадовался и, подсев к столу, принялся за чай, а Степан Иваныч обратился к Самойле Иванычу:
- Ты что же стоишь? Ступай, мы тогда крикнем...
- Я хотел вам доложить, ваше степенство,- проговорил Самойла Иваныч, замигав глазами,- завтра от нас в город едут, так не дозволите ли аршинчика три разноцветного коленкорцу купить-с?..
- Зачем это?
- В селе Инясеве кабачок снял-с, так знамьеце кабацкое хочу устроить-с...
&