я наказываете". Антихристом еще попрекнул, как
будто и в точь настоящий раскольник. Вот привязали его к столбу, а он и
ругается: "Что шары-то пялите!.. Рады смотреть, как люди мучатся!.. Будете,
окаянные, во огне гореть на том свете!.." Народ стоит да улыбается, а бабы
плачут: не верится, видишь ты, им, что это Облупалов: может, и он, может, и
понапрасну. Были тут и раскольники: те верили словам Елисейка и ворчали,
что его без вины обвинили.
Вот палач положил его, а он смеется: "Ничего!"
- Я те дам - ничего,- сказал палач и хлестнул его треххвосткой.
- Аля-ля! Жарко! Вот бы тебя пробрать!..- указывает он на ту сторону,
где отец его.
Палач хлещет по нем изо всей силы, полициймейстер кричит: "Шибче!
шибче! шибче его, каналью!.." Удар за ударом сыплется на Елисея. Он сначала
ругался, крепился, а потом невтерпеж стало...
- Ох, не могу!.. Будет!..- кричит он.
- Дери его, каналью; до смерти дери! - кричит полициймейстер.
- Уйди, отец!.. Уйдите... Жена...- стонет Елисей. Жалости подобно, как
все это было. Отец плакал, мать плакала, жена его тоже; мне тоже жалко
было, и я заплакал; многие жалели его, и никто не шел домой...
А он кричит:
- Ваше высокоблагородие! помилосердуйте!.. Матушки мои... Голубчики...
Уйдите с глаз... Ох, тошно!..
Отец с матерью ушли домой...
Когда кончил палач сто ударов, Елисея подняли с эшафота едва живого,
положили на рогожку и увезли в больницу. Там он прожил только полсуток,
ругался, и когда умирал, то, говорят, все ругал кого-то.
Так-то вот кончил с собой Елисей. Бесшабашная голова!.. Ну, да ладно,
что умер, хоть не мучится больше, а то бы опять не миновать эшафота. А
деньгами его, говорят, стал пользоваться раскольник один, с коим он дружен
был и коему сказал, что он дорогой убежит из каторги и с ним уйдет в леса,
к одному раскольнику, коего никто из полицейских не мог разыскать, а он
свободно ходил по заводу... Может быть, он тогда и очувствовался бы, только
вряд ли... Все бы ему несдобровать, потому, значит, уж ему на роду было
написано умереть такой смертию...
Тимофей был парень прилежный к работе, смышленый, и потому скоро
выучился делать все, что делал мастер и его работники. Мастер любил его
больше всех еще и за то, что он не пьянствовал с товарищами и когда получал
деньги, то копил их себе и давал Степану Еремеичу. На девятнадцатом году
мастер сделал его подмастерьем, помощником себе, и жалованье большое дал.
Стал Тимофей сертук носить да пальто и с нашей братьею важничал. За это мы
его не полюбили и прозвали обдергунчиком, потому, значит, не любили мы тех,
кто пальты да сертуки носят, а как оделся эдак Тимка, как называли Тимофея
Степаныча, мы из див диву дались: значит, гордый стал, заважничал, от нас
отдалился; обидно было. Ну, вот он сошелся с дочерью хозяина. А хозяин хотя
и любил его, все же считал его своим работником, и дочь метил за одного
чиновника, и сговор сделал уж. Только дело это долго длилось, и штука
вышла. Сваха чиновника заметила, что у невесты неладно, и как она раньше не
доглядела, уж не знаю: на деньги, видишь ты, позарилась. Ну, узнал об этом
жених, отказался, просьбу хотел написать, что его обидели. Умен, видишь ты,
больно был чиновник, а еще наш, горный. Все-таки взял с мастера ни за что
дику пошлину. Отец со злости прогнал Тимофея Степаныча, и дочь прогнал.
Тоже умен был. В городе и заговорили про это все разно, и Офимье Ильинишне,
так дочь звали, нельзя и показаться было на улице, застыдят да приконфузят.
Ну, у Тимофея Степаныча были деньги, и он с грехом пополам обвенчался-таки
с Офимьей. Свадьба такая скучная была, ровно не свадьба: народу никого не
было. Да оно и лучше, потому, значит, никто не видит да не судит, а то всяк
лезет и сам не знает зачем. Глупо уж больно, да и смотреть-то нечего; дело
обыкновенное. Сначала Тимофей Степаныч к отцу пошел жить. Тогда уж не было
в городе Елисея. Ну, стал жить да работать столы, стулья, диваны и разные
штуки вырезывал на дереве. Жил эдак года два и подкопил деньжонок. Надоело
ему с отцом да матерью жить, ушел он с женой на квартиру и работника от
тестя перезвал. Тем временем ему место в городе отвели, строить дом велели,
мастеровым его назвали. Вот и стал строиться Тимофей Степаныч. Навозил я
ему бревен за тридцать рублей, да камню он еще прихватил и в два года
состроил полукаменный дом, такой, что любо. Внизу он устроил мастерскую и
еще троих работников от тестя перезвал, дал им по десяти рублей и кормить
стал на свой счет, а у тестя они по шести рублей жили. Вверху было комнаты
четыре; там он сам стал жить. Пробойный был парень. Он всячески старался
найти работу, делал на отличку, и его завалили. Кроме того, его заставляли
работать что-нибудь на гранильную фабрику и монетный двор и мастером
назвали. А как четырех работников ему мало было, то он еще кое от кого
перехватил, самых лучших да трезвых, и пошла работа. Тимофей Степаныч
зазвал и отца с матерью к себе жить, потому, значит, ему экономию хотелось
соблюсти: прислуги он никакой не держал, к тому же у него и дети были. Он
говорил про отца: "Пусть живет, что ему там делать? За готовый хлеб он и за
водой может сходить, а мать стряпать да водиться с детьми может, не великая
барыня..." Степан Еремеич этого не слыхал, а если бы слышал - не пошел бы к
сыну. Он хоть и стар становился, хотя и был сменен его квартальный, а все
еще портничал и, значит, не нуждался в сыновних хлебах. Ну, а коли сын
просит за водой сходить, отчего не сходить, не уважить хоть бы жены его.
Ну, и стал он поживать у сына. Занятие его было в том, что он колол дрова,
топил печки, воду носил, в лес ездил да в покос, да детей сына покачает, а
портничать уж не стал,- надоело, да и некогда было; к тому же в это время
портных везде много развелось, оттого, значит, наши же мастерские да
работнические сыновья выучились у разных мастеров и стали работать - кто
сообща, кто в одиночку, и работал кто на отличку, кто так же, как и Степан
Еремеич. Вот поэтому-то, да как стали мальчики взрослыми, ему и не давали
работы, потому, значит, народ щеголять стал, а Степан Еремеич по старинке
шил. В свободное время, особенно после обеда до ужина, он, если не спал,
любил с работниками внизу побелентрясить да похвастаться, что он на свете
много видов разных видел, много хорошего сделал, лучше теперешнего жил,
лучше многих жил. Словом: я-ста - не я-ста, стою рублев полтораста.
Сидит это он с трубкой на табуретке или на верстаке и говорит: "Нет
уж, брат, шалишь! Вот кто молодец - так это я: что я ни начну делать, все
выйдет хорошо, а у вас сноровки нет... Вы у меня учитесь..."
- Полно тебе турусы-то на колесах разводить. Ну, скажи, что ты
хорошего сделал? - говорит один работник.
- Ах ты! Почну я тебя щепать вот этой доской,- сердится Степан
Еремеич. Все, знаешь, хохочут.
- Не тронь его, братцы! Он на вонтараты халаты шил.
- Ах ты, сволочь! Небось получше твоего... Ишь, какой зубоскал!..
- Ну уж, шить и теперь не умеешь.
- Варнак ты, варнак, как я погляжу; в Сибири, пес, верно, не бывал! -
злится Степан Еремеич, а из мастерской нейдет. Его пуще злят.
- И жил-то ты как? Начальство обманывал.
- Ну, брат, шалишь. Кто начальство обманет, семи ден не проживет. Эк
ты к слову что сказал! А ты скажи, как твой отец-то жил?
- Что мой отец? Мой отец жил, как и все прочие грешные.
- То-то оно и есть... Губа-то не дура, верно...
Больше всего любил он похвастаться Тимофеем Степанычем.
- А почто ты у него в работниках живешь?
- Какой я работник? Кабы я жалованье получал, был бы работник. Сыну,
брат, я не работник, а потому управляю, что скука берет без дела жить.
Степан Еремеич был человек простой и любил, как говорится, душу
отвести с ребятами да побраниться, и никаких драк из-за худых слов не
заводил, и не сердился ни на кого. Любил он также и кутнуть с ними в
воскресенье, когда они были свободны от работы, и кутил на их счет. Ребята
его любили и звали дедком. Это имя ему нравилось, а если кто называл его
стариком - он ругался, и его почти каждый день дразнили стариком.
Жена у Тимофея Степаныча была красивая да здоровая баба, только над
своею братиею гордилась, потому, значит, живут они хорошо и муж - мастер.
Зазналась, значит. Дома она только носки вязала да стряпала что-нибудь
послаще. Отца Тимофея Степаныча она пьяницею обзывала, а мать дармоедкой. У
Тимофея Степаныча в шесть лет было уже три ребенка, да двое умерли. Нечего
сказать, таки плодлива наша братия, потому, значит, мы люди здоровые. Вот
жена Тимофея Степаныча и стала заставлять свекровь с детьми возиться,
корову доить да стряпать. Возиться с детьми старухе было под стать - сама
своих троих вынянчила и теперь любила внучат, а корову доить тоже она
любила, но стряпать да иное что делать уж не под силу ей было. А Тимофей
Степаныч скупой был. Он так жихморился, что работников кормил худыми щами и
денег им не давал, а попробуй кто прийти к нему в гости - ничего не подаст,
тот так посидит, да и уйдет. Ну, для чиновников да купцов он таки покупал
полштофчик и после долго ворчал, что вот сколько денег истратил. И жена
такая же была, даже хлеб взаперти держала, и ключи у нее постоянно в
кармане были. Вот старуха, мать Тимофея Степаныча, и поругалась с молодой
бабой, целый день ворчала.
Тимофей Степаныч но любил, как отец просил у него каждый день на
косушку да на шкалик.
- Тимко! Дай-ко мне на косушку.
- Да что вы, тятенька, разорить, что ли, меня хотите?
- Ну дай. От гривенника или семигривенника не разоришься.
- Да что я, по-вашему, богач, что ли, какой?
- Ну, ты но разговаривай, а дай!
Тимофей Степаныч не всегда давал сразу, и тогда Степан Еремеич юлил
около сына: "Какой ты у меня сокур ясный! Голова-то у тебя - ум!.. А
выпить, значит, надо, спину разломило..." Тогда Тимофей Степаныч давал
денег. Не нравилось и больно не нравилось сынку то еще: придет кто-нибудь к
нему в гости, - а у него много было знакомых богатых и знатных - ну, поп
ли, чиновник ли, - отец уж тут как тут. Сын-хозяин в сертуке, а отец в
халате и дымит махоркой. Это еще ничего, так нет, - он еще разводят турусы
на колесах: что-нибудь врет, себя да сына хвалит, а если видит на столе
водку, пьет без приглашения, и один всю выпьет. Значит, забралась ворона в
высокие хоромы, посади козла за стол, он и лапы на стол. Потому, значит,
Степан Еремеич так делал, что простой был, со всеми одинаков, всех в дому
считал равными, никого но боялся, да и считал себя старше сына. А если его,
пьяного, упрекнет кто-нибудь, он выругает, а пожалуй, и приколотит. Вот
сыну и досадно было, и называл он Степана Еремеича невежей. Потом обзывать
стал в глаза и говорил, что у него свой дом есть. А Степан Еремеич не шел
от него; ему не хотелось с ребятами-работниками расстаться, да и лучше
казалось жить у сына, а в своем доме скучно и опять надо портничать. Вот он
и говорил сыну: "Свинья, что ли, я тебе? кто я?.. Ты мне сын, я тебя
вырастил".
- Не ты вырастил, добрые люди, - говорил Тимофей Степаныч.
- Врешь! - И отец лез колотить сына.
- Уж я не позволю себя бить.
- Не дозволишь? А если я тебя в полицию свожу?.. Отлуплю если?..
- Далеко кулику до петрова дня. - И Тимофей Степаныч уходил.
Однако эти разговоры были только тогда, когда Степан Еремеич был пьян,
буянил да бросал на пол все, что под руку попадало.
Не лучше Тимофей Степаныч был и с тестем. У тестя было еще две дочери,
из коих одна была замужем за чиновником, а другая еще девушка. Из сыновей
один был урядник, другой - мастеровым, да с ним жили еще двое. Денег у него
не водилось, потому, значит, зашибать он любил и таскался с какой-то бабой,
хотя и жена у него жива была. После того как ушел от него Тимофей Степаныч
да отошли от него самые лучшие работники и остались у пего пьяницы, работа
у него остановилась, а если работали, то не к сроку и некрасиво. Работу
возвращали и заказывали другому мастеру или Облупалову. Под конец тесть и
руки опустил, не стал смотреть за рабочими, которые пьянствовали да вперед
деньги просили и работали на себя, потом и ушли от него. Тесть обеднел, и
дом у него описали за долги. Пошел он к зятю; тот и говорит: у меня свое
семейство; дал ему двадцать пять рублей, а в дом не принял. Вот тестюшко
потел сам в работники к другому мастеру да стал ругать зятя...
Это еще цветочки, а ягодки впереди!
Однажды летом, в какой-то праздник, Тимофей Степаныч ушел с женой да с
двумя старшими детьми к одному знакомому на именины. Дома остались Степан
Еремеич и его жена. Старушка поводилась с детьми, заказала Степану Еремеичу
не уходить из комнат, а сама ушла в свой дом посмотреть да пополоть траву в
огороде, посмотреть, как капуста растет на просторе. И с собой шанежку
взяла, для того, значит, чтобы поесть там. Ну вот, остался Степан Еремеич
один в комнатах. Подойдет к кровати, пощупает перину. "Ишь как баско да
мягко! Я никогда так не спал. Лечь разве",- говорит. Подойдет в другой
комнате, на стену поглядит: "Эко у него одежи-то сколько! Баско! А мне
небось не уделит..." Подошел к столу, отворил столешницу - две гривны
лежат. "Взять разве?.. Ну их к богу! Лучше попрошу ужо". Ну,
походил-походил таким манером с полчаса, скучно стало, песню какую-то
затянул, не поется. "Выпить бы, задрал бы не хуже екатерининского
дьячка!.." Лег на кровать - мягко... "Ишшо изомнешь. Скажут, не на свое
место залез..." Сошел с кровати, закурил трубку да посмотрел на портрет
какой-то; скучно все было. "Дай схожу ненадолго вниз. Что-то ребята делают?
Да кого-нибудь сюда притащу в шашки поиграть". Ушел вниз, а там кутят
ребята. Один работник именины справляет. Ну, и подал ему работник стакан,
потом другой... Степан Еремеич захмелел, заплясал и про верх забыл. Выпил
еще стакан и уснул на верстаке...
Пришел домой Тимофей Степаныч и жена с детьми: в комнатах ни души нет,
дети плачут, а около сундука половики сбиты. Поругалась жена Тимофея
Степаныча, что и чуть не хочут посидеть дома, и стала отпирать замок
сундука. Платье, вишь ты, ей нужно было положить да платок шелковый. Вертит
это ключом в замке, вертится ключ во все стороны... "Что за оказия?"
-думает жена Тимофея Степаныча. Взялась за крышку - крышка отворилась; в
ящике все перерыто. Хватилась она в один угол - нет двухсот рублей. Позвала
Тимофея Степаныча, который было спать лег. Тот удивился, озлился, и оба
порешили: непременно отец либо мать взяли. Недаром их и нет...
Пошел Тимофей Степаныч в мастерскую, там спит Степан Еремеич, храпит
на всю ивановскую, и двое рабочих тоже спят, значит; пьяные. Прочие
работники в карты играют. Спрашивает он их: отчего отец пьян? Его, говорят,
именинник угостил. Именинник был трезвый парень, то же сказал и осмеял еще
старика. Спросил он про свою мать - сказали, домой за чем-то ушла.
- Ничего она не несла?
- Узелок маленький,- сказали они.
Вот Тимофей Стенаныч и подумал на мать да на отца. "Они это
состряпали. Сговорились обокрасть меня",- и сейчас пошел в полицию, а
работникам ничего не сказал. Из полиции живо отправились, кроме Тимофея
Степаныча, казаки и квартальный в дом Степана Еремеича, перерыли там все,
переломали чашки кое-какие и ни одной копейки не нашли. Вошли в огород.
Старушка сидит себе между грядами, мурлычет какие-то божественные песни и
вытеребливаот траву около моркови. Перед пей на плате недоеденный ломоток
сдобной шаньги лежит.
- Вот она, проклятая! - сказал один казак.
- Вишь, она деньги зарывает,- сказал другой. Старушка, как услыхала
это, испугалась, встала, рот разинула, стоит как чучело, что в огородах
стоят.
- Рой огород! - кричит квартальный.
Толкнули старуху в сторону, руки ей скрутили и стали копать гряды.
Плачет старуха, ругается, что ее родное тормошат...
А у наших баб, скажу я тебе, хороший человек, огород - любезная штука,
все равно что сад у барынь. Каждая баба не может жить без огорода: так уж
она с детства привыкла. Она и гряды сама скопает, и уладит их, и семян
насадит, и чучелу сделает, чтобы птицы-озорники но поклевали ее родное. Она
смотрит да любуется, как капуста да морковь или кое-что хорошо растут;
каждый день два раза поливает гряды да траву, которая мешает расти овощам,
выдергивает, будь хоть тут вечером мошки и комары, которых у нас много.
Сколько ссор бывает из-за огородов, если чья чужая коза попадет в него. Она
сама с детьми уберет овощи и не налюбуется, когда свою капусту рубит; своя
картофель во щах и в жарком и своя редька... А тут вдруг, ни с того ни с
сего, гряды копают среди лета. Вот те раз!.. Воет старуха, понять не может,
что бы это такое значило, ругается: "Я самому... самому главному
пожалуюсь... анафемские вы, такие-сякие..."
- Куда ты деньги дела? - спрашивает ее квартальный.
Старуха ничего не понимает.
- Тебя спрашивают!
- Погоди, разбойники! Подам я те деньги... Сейчас пойду к главному.
Много соседей собралось.
- Тебя спрашивают: куда ты деньги дела?
Квартальный так ее ударил, что она упала. Соседи вступились за нее.
Квартальный видит, что, пожалуй, его еще и прибьют, отправил ее в часть.
Стали спрашивать старуху; она едва поняла, в чем дело-то; ругать стала
сына; ее в острог спровадили. Спрашивали и Степана Еремеича; тот только
ахнул да сына обругал, и его в часть посадили. Так они и сидели с две
недели. Все их жалели да дивились на Тимофея Степаныча.
А вор-то настоящий был подмастерье Тимофея Степаныча. Он уже две
недели пьянствовал и ходил на работу редко. Вот за ним и стали примечать
работники да выспрашивать целовальника. Ну, и узнали, что он вот уж вторую
неделю с деньгами ходит. Работники сказали Тимофею Степанычу, тот донос на
него полиции, полиция нашла при нем двадцать рублей. Стали спрашивать: где
деньги взял - запираться стал: нашел, говорит. А как стали драть, и
рассказал, что когда Степан Еремеич пьянствовал в столярной, он вошел в
комнаты, разломал замок и взял деньги...
Ну, старушку и Степана Еремеича выпустили, только старуха сумасшедшею
вышла из острога, а Степан Еремеич полоумным стал. Старушка каждый день
ходила к главному начальнику с жалобой, что ее обидели, огород испортили,
да надоела она всем, в богодельню и отправили ее. Степан Еремеич лучше
сделал. Он рассказал главному начальнику на Тимофея Степаныча все как было
и просил только, чтобы он приказал отодрать его, мошенника, да пуще... Ну,
главный начальник и велел отодрать на гауптвахте Тимофея Степаныча за то,
что он, не разобрав дела, обвинил отца и мать... Славно постегали Тимофея
Степаныча. Жарко было... А он толстеть только что начинал...
Степан Еремеич не пошел уже к Тимофею, хотя тот и звал его к себе, а
бился у соседей, потому, значит, дома одному скучно было... Старушка
недолго прожила с тех пор, как ее из острога выпустили. Она через месяц
убежала из богадельни в свой дом, и оттуда ее никто не мог увести. Она то и
дело ходила в огород да садилась между гряд и вставала, потом говорила:
"Разорить меня хочете... Я самому... самому главному скажу!.." К соседям
она не ходила и питалась тем, что ей носили сами соседи хлеб и молоко. Она
иногда не брала и говорила: "Не хочу я. Это сын потчует... Не хочу! - и она
бросала на пол хлеб: - не хочу - будь он трижды, анафема, проклят".
Ах, не видал ты этих людей, не живал с ними?.. Жалости достойно...
Четыре месяца мучилась так старушка. Ходил к ней и Степан Еремеич - и ходил
только, когда бывал выпивши. Придет он в дом, сядет на лавку; она
что-нибудь делает: или картофель перебирает, или редьку считает; смотрит
так на нее жалобно и скажет: "Матрена, каков сын-то?" - а она и говорит:
- Ну, вяжи меня. Сади в острог.
- Матушка Матрена,- скажет, бывало, Степан Еремеич.
- Вяжи! Эк испугались... Хорош муженек...
Зимой ее в погребу потолком задавило.
Плохо жил Степан Еремеич; жалели его все соседи и ругали Тимофея
Степаныча. А тому что: живет себе по-прежнему, как ни в чем не бывало, и
говорит: "Я не виноват: отец - невежа, необразован".
Так вот он каков был, Тимофей Степаныч, второй сын Облупалова...
Нечего сказать, хороший человек, хорошее облупало!..
Бог знает, что было бы со Степаном Еремеичем без жены; может статься,
худое бы он что-нибудь сделал, да, спасибо, его меньшой сын Максим призрел.
Максим стал учиться в окружном училище и к отцу ходил сначала только
раз в месяц, а потом отпускали его каждое воскресенье. Когда он бывал у
отца и когда я видел его, он говорил, что учат там больно строго, дерут уж
больно некстати, чуть не каждый день, оставляют без обеда часто да на
колени ставят; начальства там много: каждый учитель, каждый надзиратель да
дядьки - начальники, и ученики есть начальники, кои старшими называются. Не
хотелось Максиму учиться, а отцу хотелось, чтобы он человеком вышел,
урядником был, квартальным поступил. Степан Еремеич говорил тогда Максиму:
"Терпи, казак, - атаманом будешь. Теперь тебя дерут, потом ты сам будешь
драть воров да плутов".
Окна в училище были на сажень от земли, и убежать ученикам было
нельзя. Строго смотрели за ними и водили их, когда они ходили куда-нибудь,
с солдатами, кои дядьками назывались. Да и водили-то их только в церкви.
Училище это помещается во дворе, где горное правление, главная контора, где
живет горный начальник, а против него монетный двор. Через год Максима
певчим сделали, и пел он со своими же товарищами да учениками уральского
училища, - были тут и урядники, - в Екатерининском соборе. А форма одежды
учеников была все равно что у кантонистов: такие же курточки, такие же
шинели и фуражки. За пегие Максим деньги получал, только не всегда, потому
он мал тогда был. У нас, братец ты мой, даже и певчие и музыканты свои,
казенные были. Певчие в Екатерининском соборе жалованье получали, а в
прочих церквах певчим купцы помесячно платили; ну, да и доходы были,
потому, значит, церквей немного, а народу много, город большой, и
приглашали хороших певчих на похороны да на свадьбы. Только, надобно правду
сказать, прежде, когда Максим пел, певчие в Екатерининском соборе хорошо
пели, а теперь поют скверно - уши дерут, потому голосов нет, и силой петь
уж не заставляют ребят. Только у нас самые лучшие певчие в Вознесенской
церкви, где мой сынишко певчим, да еще архирейские; да и там, если бы не
дьякон один, так хоть распускай. Вот пермские архирейские, кои приезжают
сюда с архиреем своим раз в два года, вот уж певчие, единственные во всей
губернии: наши стараются у них перенять, да не могут. Ну, да там
губернский. Еще бы!
Максим в училище не очень хорошо учился, потому, значит, любил петь.
Хотели его исключить за леность, да регент упросил. А когда он кончил курс
в училище, через шесть лет, его хотели было на службу в главную контору
взять да переписывать приучать, только квартальный упросил начальство
перевести Максима в уральское училище; потому это хотелось квартальному,
что оттуда урядниками выходят, и ему хотелось определить крестника
квартальным. У квартального только один сын был, да дурачок такой: нигде не
служил, ничего не делал, только пьянствовал да таскался, а числился тоже
при полиции. Ну, вот квартальный и хвастался людям, что он - большой
человек, благодетель хочет сделать бедным людям.
Поступил наш Максим в уральское училище опять на казенный счет, опять
стал учиться горным предметам, маршировать да петь с певчими. Здесь житье
было повольнее, в город отпускали каждый день. Ходил он к матери да отцу,
говорил, что теперь лучше стало, кормил их пряниками да орехами и водки
покупал отцу. Отец не сердился, что Максим водку потягивает, потому,
значит, он считал его уж за человека и даже побаивался. Людей со светлыми
пуговицами он считал за начальников. Хотя и считал он каждого себе равным,
так это только у Тимофея в доме, а попадись навстречу со светлыми
пуговицами - он и сморщится и шапку долой. Тимофея Максим не любил за то,
что он гордым был и ему не давал денег, когда он просил, а Тимофей называл
Максима пьяницей. Ну, как певчих часто звали на похороны да на свадьбы и
поили их там водкой, Максим и приучился потягивать, сначала рюмочку, а там
и три, и пошли катать, а денежки на рынке проедал, потому, значит, кормили
их скверно. Максим был бойкий парень, буян, не боялся дядек да надзирателей
и пьяный завсе заводил драки. За грубость его сильно драли. Часто дядьки
ловили его с водкой, коей он угощал товарищей, и представляли его
инспектору, а тот драл. Вот Максим и не залюбил инспектора. "Раз, - говорил
он мне, - приходит в класс инспектор, а я что-то чертил и не заметил его;
ну, и сижу, черчу, а прочие встали. Ну, инспектор подумал, что я нарочно
это сделал, вытащил из-за парты за ухо, поставил в классе на колени и
обедать не велел. Вот я встал на колени, рассердился, что напрасно стою, и
думаю: удеру я над тобой штуку такую, что будет тошно. И стал думать: что
бы такое сделать? И надумался. Инспектор стоял спиной ко мне, ученика
спрашивал, и учитель тоже спиной стоял. Вот я достал из кармана бумагу,
разжевал ее во рту, сделал пулькой - и бац в инспектора... Пулька так и
впилась в коротенькие волоса головы инспекторской. Ученики захохотали, а
инспектор озлился, как лев, кричит: "Кто бросил? всех передеру! выгоню!"
Ребята были славные, друг дружку не выдавали; дерка была нипочем, можно в
больницу уйти; только теперь струсили: а если выгонят? Ну, и не
сказали-таки. Притащили сторожа розог, и принялся он драть, да с меня и
начал. Как стал драть, я и сказал, что я бросил, и не то еще сделаю, на
колени, потому, напрасно не ставь. Ну, уж и драл же он меня так, что я
ничего уж не помнил под конец, а только в больнице очувствовался". После
этого Максим больно был зол на инспектора и учиться не стал. Делал разные
штуки над учителями да дядьками, ругался, его драли и, наконец, вытурили из
училища. "Вот как это было, - рассказывал Максим Степанович: - пришли мы с
похорон, хмельны были изрядно, да с собой еще принесли штоф водки, какой
утянули со стола, потому, значит, обедали особо от прочих. Ну, зашли в
училище всей компанией, кроме маленьких, и урядники пришли с нами, и стали
пить водку. Урядники попили немного, да скоро и ушли, а мы и давай одни
пить, да петь, да плясать; еще послали за водкой одного музыканта, и
музыканты закутили... Дядьки стали нас ругать да унимать, мы драку с ними
затеяли. Один дядька пошел за инспектором. Пришел инспектор и давай драть
нас. Я не дался. Пришли сторожа, скрутили меня, и пошли свистеть розги, а
как это ударят, я и ругаю инспектора... Тот видит, ничего со мной не
сделаешь, велел оставить меня драть и говорит: завтра же тебя выгоню. Я и
говорю: больно нуждаются вашим братом - и обозвал его. Меня тотчас же и
выгнали. Пошел я к отцу, а на другой день меня потребовали в училище и
сказали, что я уж исключен. Ну их! Петь стану". Бился так Максим Степанович
недели две, хотели его куда-то на заводы послать, да отец упросил горного
начальника, и приняли его писарем в главную контору. Вот и стал он служить
в главной конторе и певчим все-таки был. Только и на службе он ленив был,
мало писал. Все ему хотелось делать по охоте: захочет писать - давай,
напишет; не захочет - хоть проси-распроси, - возьмет шапку и уйдет. "Стану
я вам за четыре рубля писать! Эк вы выдумали!" - говорил он тогда. Впрочем,
он не грубил здесь с начальством. Сначала он у отца жил, а потом, как
перешел к нему Тимофей с женой, пошли у них ссоры между собой из-за жены
Тимофея, - вишь ты, Тимофей ревновать стал жену, - ну, Максим и ушел на
квартиру. В главной конторе он служил с год, а потом его определили в
горное правление и там через три года урядником сделали.
Урядник для нашего брата, маленьких людей, важный чин, и получить его
трудно. Рабочему да мастеровому о нем и думать не велено. Этот чин дают
только тем, кои бумагу марают да перья портят. И те получают с трудом. Если
кто выучится в школе заводской, тому, если он поступит в контору, дают чин
писца. Это самый первый чин равный рабочему, и писец уравнен с рабочим. По
особым заслугам да за деньги давалось писцу, годов через пять или десять,
звание писаря. Чин этот равен нижним горным чинам, о чем я уж говорил
раньше, а если кто выходил из окружного училища, тому давалось прямо звание
писаря. Вот у нас, в заводах, и были все писцы да писаря, а если кто имел
деньги да начальству нравился, того представляли в урядники. Из уральского
училища прямо выходили урядники. Урядник уж был третий чин и носил галуны.
Он был все равно что унтер-шихтмейстер, какие прежде давались вместо
урядника, или все едино что унтер-офицер. Урядники еще назывались по
статьям: первой, второй и третьей. Сначала производили в третью степень,
потом во вторую, потом в первую. Только это были прикрасы, а урядник
все-таки был урядником, разве только жалованья больше получает. Урядник
потому был важен для писарской братии, что со времени производства в
урядники считалось время для производства в офицерский чин. Офицерский чин
давался уряднику через двадцать лет, а если занимал классную должность три
года, то через двенадцать лет. Ну, дети офицеров да дворян по особому
уставу чины получали: те, значит, не нашего поля ягоды. Вот у нас, в
главной конторе и горном правлении, есть писаря и старики; уж так фортуна
не везет. Тоже вот и в горное правление трудно попасть из заводов, потому,
значит, каждый любит жить в своем родном месте, где у него дом да покос и
все знакомые или товарищи. Попадали туда только молодые да богатые. Без
денег туда не переводили из заводов. Таким-то порядком и служили там, в
горном правлении, или из городских, или из заводских детей,- люди все
ученые, ребята молодые да славные; так тут и умирали урядниками, и если
должности не получали и чиновниками делались, в заводы уезжали на хорошие
должности и над нижними чинами командовали.
С полгода, бывши урядником, Максим Степанович хорошо служил: водки пил
мало и писал в правлении прилежно. А потому это так - жениться он задумал.
Понравилась ему одна девушка на бульваре. Ну, он сначала подладился к ней,
потом и пошли у них дела и тянулись с полгода. Она была дочь купца, и за
нее сватался столоначальник горноправленский, человек так лет сорока, -
потому сватался, что ему хотелось получить денег тысяч десять да дом
каменный. А Максим Степанович говорил, что ему денег не надо: сопьюсь,
говорил, либо задавлюсь. Ну, послал он свою сватью - той отказали; он
столоначальнику сказал, тот его обозвал как-то, - и все-таки женился на его
любезной и удрал с ней куда-то исправником - за деньги определили. Ну, и
сбился с панталыку Максим Степанович: стал водку пить да буянить, драки
заводил в кабаках; когда певал в церкви, кричал во всю ивановскую, - а у
него басина был здоровый, протодьякону не уступал. На службу ходил редко;
его дежурить не в зачет заставляли, он все-таки уходил; пакости разные
делал со столоначальником; в шести столах перебывал, в долгу постоянно был,
с квартир гнали. Нечего сказать, хорошая забулдыга сделался, а к брату не
шел, подлецом его называл, а если есть деньги - зайдет к отцу, и утащит его
к себе на квартиру, и напоит до отвала, а нет - на службу идет заниматься и
денег в долг просит. А еще молод был. Мне жалко его было, потому, значит,
он все же выше нашего брата был, а опустился вон как. Наша братия,
мастеровые да работники, любят выпить: что называется, до положения риз
напьются и руками при этом почешут для собственного удовольствия, а до
того, как Максим Степаныч, не доходили, не безобразничали. Все же думаем: у
нас семейство; не будешь работать, так уморишь детей; а служащая братия
совсем иначе: есть деньги - пропьет, нет - в долг берет, а не дают, голодом
сидят; да добро бы жалованье хорошее было, а то каких-нибудь шесть рублей -
и все тут; наш брат больше получит. Наш брат начальства боится, а у них
начальство снисходительное, не дерет. Вот и пьянствуют да не пишут или не
делают дела. Впрочем, не все были там такие, как Максим Степаныч; там много
было трезвых да трудолюбивых, смирных таких; а он всех превосходил. Это бы
еще туды-сюды, так он еще свое начальство ругал. "Вот, говорит, этот плут,
а этот дела не знает, такого-то давно бы в отставку надо выгнать..."
Задирчивый был человек... Хорошо, что начальство не слышало, а то угнало бы
его туда, куда Макар телят не гонял.
В то время был у нас главный начальник больно строгий человек. Он
никаких непорядков не терпел; всех служащих в струнке держал, требовал,
чтобы все служащие в форме ходили, чтобы, когда он идет или едет да кто
мимо его идет или навстречу попадется, шапку ему снимал да кланялся, чтобы
в горном правлении его на крыльце встречали советники, секретари да
экзекутор. Ну, и боялись его все, в заводах трепетали, и что ни скажет он,
свято. А уж седой был, только ходил скоро и говорил скоро да громко, как
кричал, и лицо у него строгое было. Все-таки он и добр был иногда и в нужды
людей входил, если расположение на то было. С горными начальниками да
управителями он делал что хотел, а на маленьких людей и внимания не
обращал, а в нужды входил так, как вздумается, да когда расположение будет.
Однажды был в горном правлении. Выругал там советников и пошел по
отделениям. Ну, идет и кричит, урядникам любо. Только увидел он у Максима
Степаныча волосы долгие на голове.
- Что это? - вскричал на Максима Степаныча главный начальник.
- Волосы,- говорит Максим Степаныч. А он уж выпивши был.
- Что?
- Волосы, ваше превосходительство.
- Посадить его на гауптвахту! - сказал главный начальник. Ну, и
посадили Максима Степаныча на гауптвахту и проморили его там трое суток.
Максим Степаныч был такой же человек, как и наша братия: видим, что нас ни
за что обидели, если свой брат - отколотим, а начальство выругаем, а потом
хоть и отдерут, все же нам любо, что мы его выругали; ну, и он был
мстительный. Однажды его секретарь за что-то обидел. Вот он пришел утром
рано, забрался в его комнату и облил чернилами какой-то журнал, листах на
двадцати, и ушел петь с певчими на похоронах. А журнал нужный был, нужно
было его в этот день к главному начальнику нести. Ну, а главный начальник и
посадил секретаря на гауптвахту... Так и теперь: вздумал Максим Степаныч
удрать какую-нибудь штуку, - и то над кем же? Над самим главным
начальником! Иной из нашего брата и подумать об этом не посмел бы. И
сделал-таки штуку. Шел он однажды с похорон пьяный до того, что едва стоял,
и ухает песни, а самого пошатывает направо и налево. Только он поравнялся с
главным правлением, и едет к нему навстречу главный начальник. Он идет да
ухает. Главный начальник видит - человек в горнозаводской форме, осердился,
что у служащих такие беспорядки да безобразия, и велел кучеру остановить
лошадей.
- Кто ты такой? - кричит он Максиму Степанычу.
Тот остановился и кричит: "Проваливай!" Главный начальник не понял и
спрашивает снова: "Кто ты такой?"
- Немазаный, сухой...- И пошел Максим Степаныч своей дорогой.
Главный начальник вошел в бешенство, вылез из тарантаса и догнал его.
- Я тебя спрашиваю, кто ты такой?
- Петр Петров Пастухов.
- Отчего ты пьян?
- Пьян и еще выпью,- говорит Максим Степаныч и побрякивает деньгами: -
Пойдем в кабак.
Что? Как ты смеешь говорить мне это? - и главный начальник ударил его
по лицу.
- Ты не дерись, сам сдачи дам. Эка птица!..- Главный начальник видит,
что с пьяницей ничего не сделает, махнул рукой солдатам, кои у гауптвахты
были, и как те подошли, он сказал им взять его и держать до тех пор, пока я
не распоряжусь с ним! "Я тебе задам!" - сказал он Максиму Степанычу...
Увели солдаты Максима Степаныча на гауптвахту: ну, да ему не привыкать
стать сидеть; он говорил солдатам: "Что, каков! Сделал-таки штуку... А
здесь квартира готовая..."
На другой день получилось от главного начальника в горном правлении
приказание: сослать Облупалова урочно-рабочим на богословские заводы.
Богословские заводы - казенные, и край там самый бедный, потому холодно и
хлеб дорог; туда ссылали людей за преступления да за разные разности. Ну, и
сослали туда Максима Степаныча.
Вот оно что значит с сильными бороться: как муху придавили.
Всякому известно, каково из урядников вдруг сделаться урочно-рабочим.
Уж коли урядника трудно получить писцу, хорошему человеку, а из урочного
работника и не думай быть урядником. Не знаю, что бы сделал над собой
Максим Степаныч, да только у него в заводе много было из уставщиков да
других чинов товарищей по уральскому училищу, да в главной конторе, при
горном начальнике, служили его товарищи по горному правлению, - знали его;
ну, они-то и поддержали его. Горный начальник любил музыкантов да певчих и
велел ему быть певчим, а на работы не велел ходить, а в свободное время
писать в конторе велел. Теперь Максим Степаныч понял, что бороться с
начальством нельзя, и стал слушаться начальников; стал опять певчим и ходил
в контору ради того, чтобы скуку провести, а пьянствовал уж редко и то -
кто к себе его позовет. Так он и бился два года.
Приехал туда, в завод, тот же главный начальник. Был он в церкви у
обедни, и понравились ему певчие. Только стоит он в церкви и посматривает
на клирос, а там Максим Степаныч в то время регентом был. Кончилась обедня,
главный начальник и говорит на обедне горному:
- Хорошо поют певчие, хорошо. Дать им двадцать пять рублей. Кто
регент?
- Рабочий Облупалов, - говорит горный начальник.
- Позвать его! Пришел Облупалов.
- А, это ты?
- Виноват, ваше превосходительство!
- Как он живет? - спросил главный начальник горного.
- Отлично, - говорит горный начальник.
- Пьет водку?
- Нет.
- Ну, Облупалов, я тебя прощаю. Смотри, не попадайся мне вперед таким
на глаза. Не то сделаю. Потом и говорит горному начальнику:
- Возвратить ему урядника, а из завода не выпускать!
Воротили Максиму Степанычу урядника и определили в контору, потом
столоначальником сделали. Хорошее ему было житье в заводе, все любили его,
а если любил он выпить, так пил уж не по-прежнему. Тут, в заводе, он
женился, взял мастерскую дочь; хотя у отца ее и не было денег, да она
молодая, красивая была и больно ему по сердцу пришлась. С женой он там жил
годов пять и двоих детей - сына и дочь - прижил, а когда уволили его из
горного ведомства, он и уехал с женой да детьми в наш город, и остановился
в отцовском доме, и отца призрел, а жене велел уважать отца и ничем не
попрекать. В гражданскую службу он не пошел, а записался в мещане и
занимается теперь у одного купца-золотопромышленника бухгалтером в конторе,
и жалованья получает тридцать пять рублей в месяц, и живет лучше иного
чиновника. Дом он поправил и сделал в нем три горницы и кухню, а в огороде
сад хочет развести...
Тимофей, как уволили его, тоже в мещане записался и по-прежнему
занимается мастерством; толстый стал, только уж он теперь много вина пьет,
все ром, да в карты начал поигрывать и проигрывает деньги. Жена его толстая
стала, а как это наденет кринолин - ужасть какая широкая! Не любят наши
мастеровые кринолины, а жены то и дело порываются хоть обруч с бочки да
напялить... Срам! Ну, Тимофей да жена теперь еще гордее стали, потому у них
знакомых много.
Вот Максим Степаныч - так душа-человек. Любезный, обходительный, со
всяким поговорит хорошо, и совет даст, и денег даст. Со мной он больно
хорош: все мне книги разные дает. И жена его, Парасковья Яковлевна, такая
же. Все наши бабы ее любят да завидуют ей. А кринолины она не носит и ходит
попросту. И дети у них, не в пример нашим, такие разумные да толковые: и
книжечки читать умеют, и стихи наизусть знают, и много на улице не балуют.
Максим Степаныч сам их обучает да ласкает, а чтобы ударил когда - ни за
что! "Я, говорит, хочу их воспитать как должно, а потом сына отдам в
гимназию, а дочь - в женское училище".
Таковы-то были три брата Облупаловы.
По-моему, Максим из всех их лучше, потому, значит, он всех больше
перетерпел, и не загубил себя, и другим вреда не сделал, а хорошее дело
сделал: отца призрел. Любо посмотреть на старика: делает он по своей охоте,
ест что хочет все его любят, дети Максима его забавляют, и он их тешит.
Любит он и выпить, и как выпьет, целует Максима золото ты у меня! бог тебя
наградит, голубчика... Потом жену его целует и говорит: красавица ты моя
писаная. Всех ты баб наших лучше. Не серди моего Максюточку будь к нему
ласковее! Потом детей их ласкает: внучаточки! куплю я вам перчаточки!
постреляточки, куколки мои...
ПРИМЕЧАНИЯ
"Горнозаводские люди" - первое из подлинно новаторских произведений
Решетникова. Эти социально-исторические и этнографические очерки,
изложенные в виде рассказа полесовщика, человека из лесной охраны, были
опубликованы в газете "Северная пчела" в ноябре-декабре 1863 года. Для
русского читателя открылся новый мир. Лишь одно могло смутить -
несоответствие между личностью рассказчика, наблюдательного, но поневоле
ограниченного человека, и раскрывшейся с его помощью огромной панорамой
заводской жизни на Урале.
Судьба отдельного человека определяется обстоятельствами жизни его
сословия. Полесовщик и начинает - в духе Бальзака, Гоголя, Герцена - с
очерка "Люди". Как живут обитатели заводов? И он поясняет: "Как ты родился
от рабочего или мастерового, так и умрешь рабочим или мастеровым... У нас,
на матушке Руси, много разных заводов и промыслов, казенных и таких,
которые принадлежат богатым людям. Вот к этим-то заводам, рудникам да
промыслам и были давным-давно, по указам государевым, навечно причислены
или подарены люди, земли и леса".
Разница между казенными и господскими людьми невелика: все они сведены
в сословие, организованное на военный лад. Они - те же крепостные, ибо
прикреплены к заводам, к месту работы и не имеют права выйти из своего
сословия. Ими управляет довольно сложный аппарат принуждения, но от
настоящих каторжников их отличает владение собственным домом, покосом и
огородом. Для провинившихся, для не выполнивших норму выработки горное
ведомство применяет ограничение в пайке, розги, тюремное заключение на
определенный срок.
Полесовщик далее поясняет: "Все они слушались своих командиров, знали
свои места, исполняли обязанности по горной части, не могли отлучиться из
своего места без воли начальства и не могли выйти в другое состояние (если
родились в горном звании). Всем им была служба тридцать пять лет".
И за их нелегкую работу выдавалось холостым "провианта по два пуда в
месяц"; женатым - вдвое больше, на сына - пуд, на дочь - полпуда. А в
итоге, если человек доживал до пенсии, он получал "половину годового
жалования или несколько копеек в месяц... Жены, после смерти мужей,
получали пенсион от шести рублей восьмидесяти семи копеек до одного рубля
семидесяти двух копеек в год, а дети, до двенадцатилетнего возраста, - по
десяти копеек в месяц".
Так жил рабочий, трудом которого приумножались богатства