Главная » Книги

Мельников-Печерский Павел Иванович - Княжна Тараканова и принцесса Владимирская, Страница 9

Мельников-Печерский Павел Иванович - Княжна Тараканова и принцесса Владимирская


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

князю Радзивилу писем к султану и великому визирю с тем, чтобы "пане коханку" отослал их в Турцию к агенту своему, Коссаковскому. Но на основании этого показания нельзя было сделать очной ставки, ибо Доманский показал, что слышал об этом не от самой принцессы, а от князя Радзивила. Тем не менее князь Голицын, как скоро Доманский, по окончании очной ставки, вышел из каземата пленницы, опросил ее:
  - Посылали вы через князя Карла Радзивила какое-нибудь письмо к Коссаковскому в Турцию?
  Пленница несколько смутилась, помолчала, как бы припоминая что-то, и затем решительно ответила:
  - Нет, не посылала.
  - И никаких писем в Константинополь вы не посылали? - продолжал спрашивать князь Голицын.
  Она опять стала соображать, делая вид, будто припоминает что-то.
  - Я писала в Константинополь из Венеции к купцу Мелину, - сказала она, - чтоб он переслал в Персию письма мои к Гамету и князю Гали. Гамета в письме своем я просила, чтоб он приискал для моего помещения дом в Испагани, так как я предполагала туда ехать, а к князю Гали обратилась за деньгами. Я просила у него сто тысяч гульденов.
  - Для чего вам нужна была такая огромная сумма?
  - На расходы при вступлении в брак с князем Филиппом Шлезвиг-Голштейн-Лимбургским.
  - Но ведь эта сумма баснословна, - заметил князь Голицын. - Сто тысяч гульденов!
  - Что ж вас удивляет? - с достоинством отвечала пленница. - Я единственная наследница князя Гали, а богатства его так велики, что сумма во сто тысяч гульденов для него сущая безделица.
  - Вы говорите, - сказал фельдмаршал, - что воспитывались в Персии у этого Гали; знаете вы восточные языки?
  - Да, я знаю по-персидски и по-арабски.
  - Не можете ли вы написать мне на этих языках несколько фраз, которые я вам скажу по-французски.
  - С большим удовольствием, - отвечала пленница и, взяв перо, написала продиктованную фразу непонятными фельдмаршалу буквами и, подавая ему бумагу, сказала: - вот это по-арабски, а это по-персидски.
  Князь Голицын на другой день показывал написанные пленницей арабские и персидские фразы "сведущим людям". Кто были эти сведущие в восточных языках люди - нам неизвестно. Впрочем, в Петербурге в это время нетрудно было отыскать людей, основательно знающих эти языки. Такие люди были в коллегии иностранных дел, в Академии наук. Сведущие люди объявили фельдмаршалу, что показанное им письмо писано буквами им неизвестными, но во всяком случае не персидскими и не арабскими. Князь Голицын нарочно поехал в Петропавловскую крепость, надеясь смутить пленницу таким отзывом знатоков и затем, может быть, добиться от нее каких-либо сознаний. Но он ошибся. Когда, сказав ей об отзыве сведущих людей, он строго спросил ее:
  - Что же это, наконец, значит?
  Она преспокойно и даже насмешливо ответила ему:
  - Это значит, что спрошенные вами люди не умеют читать ни по-арабски, ни по-персидски.
  
  
  
  

  XXXVI
  
  Июля 13, на третий день после того, как императрица, празднуя Кучук-Кайнарджиский мир, пожаловала фельдмаршалу князю Голицыну бриллиантовую шпагу с надписью "За очищение Молдавии до самых Ясс" и богатый серебряный сервиз, он писал государыне, что допросы по "доказательным статьям" сделаны, но ничто не может заставить пленницу раскаяться, ни даже безнадежное состояние ее здоровья. "Пользующий ее доктор полагает, - писал фельдмаршал, - что при продолжающихся постоянно сухом кашле, лихорадочных припадках и кровохаркании - ей жить остается недолго. Действовать на ее чувство чести или на стыд совершенно бесполезно, одним словом, от этого бессовестного создания ничего не остается ожидать. При естественной быстроте ее ума, при обширных по некоторым отраслям знаний сведениях, наконец при привлекательной и вместе с тем повелительной ее наружности нимало не удивительно, что она возбуждала в людях, с ней обращавшихся, чувство доверия и даже благоговения к себе. Адмирал Грейг на основании выговора ее думает, что она полька. Нет, ее за польку принять невозможно. Она слишком хорошо говорит по-французски и по-немецки, а взятые с ней поляки утверждают, что она только в Рагузе заучила несколько польских слов, а языка польского вовсе не знает".
  Действительно, в бумагах пленницы найдены были листки с польскими вокабулами. Вероятно, принцесса училась по ним.
  Между тем чахотка быстро развивалась у несчастной женщины, беременной уже вторую половину. Она почти не вставала с постели. Нравственные страдания ее были еще сильнее физических. Лишенная свободы, она таяла в темничном заключении, не видя ни с чьей стороны ни малейшего участия к несчастному своему положению. Франциска фон-Мешеде, женщина весьма ограниченная, считала госпожу свою виновницей и ее заключения, а потому и обращалась с нею безучастно. Еще менее показывал к ней участия ежедневно посещавший ее доктор. Затем солдаты то и дело появлялись в ее комнатах и обходились с нею сурово. Грубое обхождение их заставляло содрогаться ее женскую натуру. Несчастная сознала наконец, что дни ее изочтены, недолго остается ей страдать в здешнем мире. Не могла она не думать и о судьбе того, чьею матерью готовилась быть.
  Она попросила бумаги и перо, чтобы писать к князю Голицыну. Доложили об этом фельдмаршалу. Он полагал, что ожидание близкой смерти возбудит, быть может, в пленнице раскаяние и внушит мысль рассказать все, чего напрасно добиваются от нее почти два месяца. Письменные принадлежности были даны, и 21 июля Елизавета написала к князю Голицыну письмо, исполненное самого безотрадного отчаяния. При нем были приложены длинные записка и письмо к императрице.
  Ничего нового в них не было сказано. Пленница настоятельно подтверждала прежнее свое показание и по-прежнему уверяла, что решительно не знает, кто прислал ей при анонимном письме из Венеции духовные завещания, проект манифеста и письмо к графу Орлову. Далее она жаловалась на суровое обращение с нею в крепости и представляла себя как жертву неизвестных ей интриганов, воспользовавшихся намерением ее отправиться в Константинополь. Надо полагать, что она подразумевала тут не только Доманского с Чарномским, но и самого князя Радзивила с его свитой, которой приписывала разглашение об ее происхождении от императрицы Елизаветы. "Требуют теперь от меня сведений о моем происхождении, - писала она, - но разве самый факт рождения может считаться преступлением? Если же из него хотят сделать преступление, то надо бы собрать доказательства о моем происхождении, о котором и сама я ничего не знаю. Меня обвиняют, что я называла себя дочерью императрицы. Если я называла себя этим именем, то не иначе, как в шутку, в тесном дружеском кружке, чтоб отделаться от вопросов, с которыми неотвязно приставали ко мне друзья мои. А разве слова, сказанные в минуту веселости, в виде шутки, могут считаться обвинением в преступлении? Я ничего не прошу, только возвратите мне свободу. Если вы меня освободите, я немедленно уеду в Оберштейн и о всем случившемся навеки сохраню глубочайшую тайну. Сделать это тем более возможно, что на корабле меня принимали за какую-то польскую даму. Вместо того, чтобы предъявить мне положительные сомнения в истине моих показаний, мне твердят одно, и притом в общих выражениях, что меня подозревают, а в чем подозревают и на основании каких данных, того не говорят. При таком направлении следствия, как же мне защищаться против голословных обвинений? Если останутся при такой системе производства дела, мне, конечно, придется умереть в заточении. Теперешнее мое положение при совершенно расстроенном здоровье невыносимо и ни с чем не может быть сравнено, как только с пыткой на медленном огне. Ко мне пристают, желая узнать, какой я религии; да разве вера, исповедуемая мной, касается чем-либо интересов России? Чтобы сделаться супругой князя Шлезвиг-Голштейн-Лимбурга, я должна сделаться католичкой. Это для меня будет тем легче, что я в жизнь мою еще никогда не исповедывалась". Обращаясь к князю Голицыну, пленница горячо умоляла его о ходатайстве пред императрицей, просила освобождения, обещая за то вечную признательность свою и благодарность многочисленных друзей ее, принадлежавших к числу знатных людей.
  Князь Голицын 25 июля послал письмо пленницы в Москву к государыне. Оно встретилось на дороге с повелением, посланным к нему от Екатерины 24 июля.
  Это повеление препровождено было фельдмаршалу генерал-прокурором князем Александром Алексеевичем Вяземским. Императрица писала: "Удостоверьтесь в том, действительно ли арестантка опасно больна. В случае видимой опасности, узнайте, к какому исповеданию она принадлежит, и убедите ее в необходимости причаститься перед смертию. Если она потребует священника, пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтоб он довел ее увещаниями до раскрытия истины; о последующем же немедленно донести с курьером".
  Генерал-прокурор, препровождая это именное повеление, прибавил, от себя: "священнику предварительно, под страхом смертной казни, приказать хранить молчание о всем, что он услышит, увидит или узнает".
  Послав это повеление, императрица, неизвестно почему, на другой же день изменила свое решение. В новом рескрипте, от 25 июля, она писала фельдмаршалу: "Не допрашивайте более распутную лгунью; объявите ей, что она за свое упорство и бесстыдство осуждается на вечное заключение. Потом передайте Доманскому, что если он подробно расскажет все, что знает о происхождении, имени и прежней жизни арестантки, то будет обвенчан с нею, и они потом получат дозволение возвратиться в их отечество. Если он согласится, следует стараться склонить и ее, почему Доманскому и дозволить переговорить о том с нею. При ее согласии на предложение - обвенчать их немедленно, чем и положится конец всем прежним обманам. Если же арестантка не захочет о том слышать, то сказать ей, что в случае открытия своего происхождения она тотчас же получит возможность восстановить сношения свои с князем Лимбургским".
  Князь Вяземский в особой записке к фельдмаршалу прибавил: "Последнее предложение (о князе Лимбургском) должно быть сделано собственно от вашего имени". В другом письме (от 26 июля) генерал-прокурор сообщил князю Голицыну, что английский посланник уверял императрицу, что "всклепавшая на себя имя" есть дочь пражского трактирщика, и потому советовал послать к ней протестантского пастора, которому, может быть, удастся выведать истину. Генерал-прокурор полагал, что Прага - город немецкий, а потому и уроженцы его должны быть лютеране. Он не знал, как видно, что в Чешской земле большинство жителей исповедует римское католичество.
  Получив новые повеления, фельдмаршал отправился в Петропавловскую крепость. Он нашел пленницу в совершенно безнадежном состоянии. Она лежала умирающая, страдая душевно и телесно.
  - Не желаете ли вы духовника, чтобы приготовиться к... смерти? - сказал фельдмаршал, наклоняясь к пленнице.
  - Да.
  - Какого же вам священника, греко-восточного или католического?
  - Греко-восточного.
  Князь Голицын оставил каземат пленницы. Она не могла говорить с ним.
  Он приказал отыскать православного священника, знающего французский или немецкий язык. Сыскали священника Казанского собора, Петра Андреева, говорившего по-немецки.
  Когда священник был отыскан, князь Голицын получил новое письмо от генерал-прокурора, от 26 июля (таким образом три дня сряду писались из Москвы одно за другим повеления о пленнице).
  Августа 1, приехав в крепость, фельдмаршал снова уговаривал лежавшую на смертном одре женщину признаться во всем. "Я теперь узнал о вашем происхождении", - говорил он, полагаясь на сообщенные ему генерал-прокурором известия, но не сказал на этот раз ни слова относительно происхождения пленницы от трактирщика. "Услышав от меня сии слова, пленница сначала видимо поколебалась, - пишет князь Голицын в своем донесении, - но потом тоном, внушавшим истинное доверие, сказала, что она хорошо узнала и оценила меня (князя Голицына), вполне надеется на мое доброе сердце и сострадание к ее положению, а потому откроет мне всю тайну, если я обещаю сохранить ее в тайне. Но я могу решиться только на письменное признание, - сказала она, - дайте мне для того два дня сроку".
  Князь Голицын был сильно тронут словами умиравшей красавицы. Он думал, что пленница и в самом деле раскроет ему наконец все, чего так долго и напрасно добивался он в силу возложенной на него обязанности. Он согласился на два дня отсрочки и приказал дать больной письменные принадлежности.
  Прошло два дня. Князю Голицыну докладывают, что с пленницей случился такой жестокий болезненный припадок, что она не только писать, но даже и говорить не может.
  Августа 6 она получила небольшое облегчение от болезни и просила доктора сказать фельдмаршалу, что к 8 числу она постарается кончить свое письмо. Князь Голицын донес об этом императрице. В этом донесении он заметил между прочим, что ожидаемое от пленницы письмо покажет, нужно ли будет прибегать к помощи священника, чтобы посредством исповеди получить полное сознание арестантки. Августа 9 фельдмаршал получил письмо пленницы.
  В этом письме беременная пленница умоляла князя Голицына сжалиться над ужасным ее положением. "Днем и ночью в моей комнате мужчины, - писала она, - с ними я и объясниться не могу. Здоровье мое расстроено, положение невыносимо. Лучше я пойду в монастырь, долее терпеть такое обхождение я не в силах. От меня настоятельно требуют сведений о моем происхождении: кроме сказанного мною прежде, я ничего не знаю. Может быть, знают о том другие; позвольте мне написать к своим друзьям, чтоб они сообщили нужные обо мне сведения".
  К письму приложено было другое, к императрице. Пленница умоляла Екатерину о помиловании и жаловалась на суровое с нею обращение, особенно на присутствие около ее постели солдат даже ночью. "Такое обхождение со мной заставляет содрогаться женскую натуру, - писала она. - На коленях умоляю ваше императорское величество, чтобы вы сами изволили прочесть записку, поданную мною князю Голицыну, и убедились в моей невинности".
  Эта записка начинается повторением прежде сказанного ею о причинах, побудивших ее ехать из Германии в Венецию и Рагузу, и о том, как получила она анонимное письмо с приложением завещаний, манифеста, писем к графу Орлову, султану и другим незнакомым и неизвестным ей лицам. "Я сначала хотела все эти бумаги послать к графу Орлову, - писала она, - я не знала иного пути для доставления их императрице, но я побоялась отослать их все вдруг, думая, что на почте обратят внимание на необыкновенно большой пакет и, пожалуй, вскроют его. Потому я сначала послала один только конверт, адресованный на имя графа Орлова. Препровождая его, я не писала от себя к графу, боясь неприятностей, если бы при бумагах такого содержания нашли письмо от меня. Из этой же боязни таинственных интриг, которыми я была окружена, оставила я мысль о путешествии на Восток и сожгла все присланные ко мне подлинные бумаги, сняв с важнейших копии. Эти копии я писала, чтобы со временем переслать их к графу Орлову, с тем, чтоб он представил их императрице. Затем я поехала в Рим. Снятые мною копии я не считала для себя опасными, но прежде, чем успела переговорить о них с графом Орловым, со мной случилось неожиданное обстоятельство: меня арестовали, я больше не видалась с графом и не могла сказать ему об остальных находящихся у меня копиях. Точно так же, по краткости времени, проведенного мною в Пизе с графом, я не успела ничего сказать ему и о поручениях, возложенных на меня из Персии".
  Затем в записке пленницы идет новый рассказ об ее происхождении. Пленница называет себя черкешенкой, принадлежащею к одному из древнейших и знаменитейших родов горских князей - к роду Гамета (?).
  "Я родилась в горах Кавказа, - писала она, - а воспитывалась в Персии. По достижении совершеннолетия оставила я страну моего воспитания, чтобы при помощи русского правительства приобрести полосу земли на Тереке. Здесь я намерена была посеять первые семена цивилизации посредством приглашенных мною к поселению французских и немецких колонистов. Я намеревалась образовать таким образом небольшое государство, которое, находясь под верховным владычеством русских государей, служило бы связью России с Востоком и оплотом русского государства противу диких горцев. Князь Лимбургский явился как бы посланником божиим для осуществления моих планов. Он не только одобрил мои предприятия, но даже сам, отказываясь от своих владений в Европе в пользу младшего своего брата, хотел вместе со мной устраивать новое государство на Кавказе. Посредством графа Орлова я надеялась получить на то согласие императрицы, для чего и вошла с ним в сношения. Я питала эти надежды даже и на корабле, во время пути из Ливорна в Петербург. Могла ли я думать, что меня станут обвинять в преступлении противу императрицы, меня, столь доверчиво последовавшую на русский военный корабль за одним из наиболее преданных ее величеству адмиралов? После этого можно ли думать, чтоб я питала какие-нибудь враждебные замыслы против России? Знаю, что нахожусь в полной власти императрицы: смерть моя скоро послужит тому доказательством. Если бы меня не подвергли аресту в Ливорно, мне, при многочисленных моих связях, давно бы удалось узнать, кто сочинил все эти духовные завещания, манифесты и другие присланные ко мне при анонимном письме бумаги. А теперь я должна погибнуть жертвой корыстолюбия и хитрости чуждых мне людей, и только по смерти моей истина откроется и невинность моя обнаружится. При следствии никто не хотел обратить внимания на то, что гораздо ранее распространившихся безумных толков о русском моем происхождении я жила и была лично известна многим в Лондоне, в Париже и в Германии. Умоляю, позвольте мне по крайней мере написать к друзьям моим, поручившим мне самые важные дела свои, а теперь даже не знающим, где я и что со мной делается. Пусть прочитают мои письма перед их отправлением; я не замышляю побега - это воспрещает мне честь моя".
  "Кажется, можно бы было обходиться со мной почеловеколюбивее и помилостивее, - писала пленница в заключение записки. - Ложное честолюбие никогда меня не увлекало: мне равно хорошо известны и большой свет и простонародье, стало быть, нечего мне было гоняться за призраками. В жизни моей я нередко страдала и всегда была убеждена, что возможное на земле счастие заключается в одном спокойствии совести. И этого счастия никто не в состоянии отнять у меня. Обо мне часто судили ложно, а теперь упрекают в хитрости и во лжи, но как же согласить это с тем, что я так слепо отдалась графу Орлову? Он меня ввергнул в погибель. Я не сделала ему никакого зла и от всего сердца прощаю его. Вполне предаю себя воле государыни императрицы. Я круглая сирота, одна, на чужой стороне, беззащитная против враждебных обвинений. Только на единого бога возлагаю упование, только он один меня не покинул. Тем не менее я все еще надеюсь на правоту свою и на великодушное сердце государыни императрицы, если только правда до нее доходит".
  
  
  
  

  XXXVII
  
  Князь Голицын не того ожидал. Пленница обещала ему открыть всю истину, обязывая даже хранить в тайне, что он от нее узнает, и вдруг он получает какой-то фантастический рассказ о том, что она черкешенка, хотевшая основать химерическое государство на Тереке.
  Пленница, говоря, что намерена была на Тереке между русскими владениями и землями независимых горцев устроить под верховною властию Екатерины новое государство из немецких колонистов, кажется, желала польстить императрице, подать ей выгодное о своих намерениях мнение и чрез то достигнуть свободы или по крайней мере облегчения своей участи. Известно, что с самого начала своего царствования Екатерина заботилась о привлечении в Россию поселенцев из западной Европы, учредила особую "канцелярию опекунства иностранных", председателем которой назначила князя Григория Орлова, ассигновала большие суммы для переселения немцев на берега Волги, дала им огромные участки превосходной земли, избавила их от платежа податей и от выполнения рекрутской и других повинностей. Переселившихся на таких условиях в Россию немецких колонистов в первые три года было около ста тысяч человек. Затем число иностранцев, желавших переселиться на привольные берега Волги, сделалось так значительно, что канцелярия опекунства иностранных, будучи не в состоянии удовлетворять просьбам об отправлении их на казенный счет на отведенные места, ходатайствовала у императрицы о прекращении на время колонизации. Екатерина, видя, что водворение колонистов в юго-восточной части империи с началом турецкой войны не может продолжаться по причине недостатка денежных средств, с сожалением согласилась на такую приостановку. Водворение немцев в пределах русской империи с такими правами и преимуществами, какие даровала им Екатерина, было, как оказалось впоследствии, политическою ошибкой великой государыни. Призванные ею немцы во сто лет не принесли России ни малейшей государственной пользы, но возбудили в окрестном русском населении мысль, что правительство явно покровительствует чужим в ущерб интересам коренных русских подданных. Эта мысль принесла в свое время немало вреда. Но Екатерина не предвидела этого и, как мы сказали, согласилась на временное приостановление колонизации с сожалением. Пленница, хорошо знавшая современные политические дела, знала, конечно, и об этом. И вот она хватается за мысль о колонизации французов и немцев на берега Терека, без издержек русского казначейства, надеясь, что это понравится Екатерине и облегчит, быть может, ее участь. Вероятно, в том же смысле написан был и проект принцессы о торговле России с Азией, который она составила еще в Оберштейне и отдала Горнштейну для отправления к русскому вице-канцлеру.
  Но расчеты пленницы не увенчались успехом. Голицын не обратил особого внимания на новое ее показание. Ему оставалось одно: исполняя повеление императрицы, обещать Елизавете брак с Доманским и даже возвращение в Оберштейн к князю Лимбургскому. Приехав нарочно для того в Петропавловскую крепость, он прежде всего отправился в комнату, занимаемую Доманским, и сказал ему, что брак его с той женщиной, которую знал он под именем графини Пиннеберг, возможен и будет заключен хоть в тот же день, но с условием.
  - С каким? - живо спросил обрадованный Доманский. - Я все готов сделать, чтобы достичь счастия быть ее мужем. За эту цену я готов хоть навсегда оставаться заключенным в крепости.
  - Скажите, кто она такая.
  - Видит бог, что не знаю, кто она такая. Я бы все сказал, если бы знал.
  - Кто подал ей мысль назваться дочерью императрицы Елизаветы Петровны?
  - Не знаю. Еще прежде, чем я узнал ее, о ней уже все говорили, что она русская великая княжна.
  - Кто были участники в ее замыслах?
  - Не знаю. Я бы все сказал, но не знаю. Все, что знаю, я сказал, больше ничего не знаю. Но обвенчайте нас, и я хоть сейчас дам подписку, что добровольно обрекаю себя на вечное заключение в этой крепости, если по каким-либо высшим соображениям нельзя даровать ей свободу. Я готов все принести в жертву для нее, только не разлучайте нас.
  Князь Голицын пошел в каземат, где содержалась пленница. Она была так слаба, что не могла подняться с постели. Фельдмаршал начал разговор с нею строгими упреками за то, что она обманула его: обещалась рассказать всю истину о себе, а написала такой же вздор, как и прежде. Совершенно изнеможенная смертным недугом, пленница не возражала, но слабым голосом клялась фельдмаршалу, что все написанное ею истинная правда, что она не знает, кто были ее родители, и больше того, что прежде говорила и писала, по совести не может ничего сказать.
  - Вы католического исповедания? - спросил ее князь Голицын.
  - Да, я должна держаться этого исповедания.
  - Почему?
  - Потому что обещала это моему мужу, - отвечала пленница.
  - Мужу? Вы замужем? Кто же ваш муж?
  - Князь Филипп Лимбургский. Впрочем, я еще не присоединена к римской церкви и ни разу не приобщалась по католическому обряду.
  - Почему же вы прежде хотели иметь духовником священника греко-восточного исповедания?
  - В моем отчаянном положении я часто не имею полного сознания о том, что говорю.
  Добрейший князь Александр Михайлович был рассержен неудачей своих расспросов. Он строго сказал пленнице:
  - Так я вам не пришлю ни греческого, ни католического духовника. Слышите вы это?
  - Не пришлете, так и не нужно, - равнодушно отвечала больная.
  Фельдмаршал замолчал и через несколько времени спросил пленницу:
  - Зачем же вы прежде не сказали мне, что вы супруга князя Лимбургского?
  Она не отвечала на это ни слова Голицын опять спросил:
  - Вы с князем Лимбургом венчались по церковному обряду?
  - Мы священника не призывали, - отвечала пленница, - но князь Лимбургский дал мне торжественное обещание жениться на мне и в виде залога совершил в мою пользу запись на пожизненное владение принадлежащим ему графством Оберштейн.
  - Знает ли князь о вашем происхождении?
  - Столько же, как и я сама.
  - Кто же знает?
  - Помню, что старая моя няня Катерина в детстве моем говорила, что мой учитель арифметики Шмидт да еще маршал лорд Кейт знают, кто мои родители.
  - Какой маршал Кейт? - спросил Голицын
  - Брат того Кейта, который служил в русской армии во время войны против турок.
  - Вы знали лично генерала Кейта?
  - Нет, я его не знала, но брата его, лорда Кейта, видела один раз и то мельком, проездом через Швейцарию, куда меня маленькую возили из Киля. От Кейта я получила и паспорт на обратный путь. Помню, что у него жила турчанка, присланная ему братом его из Очакова или с Кавказа. Она воспитывала несколько маленьких девочек, вместе с нею взятых в плен; они жили при ней и после. Я видела ее и с девочками после смерти лорда Кейта, проездом через Берлин. Турчанка жила тогда в Берлине. Хоть я и знаю, что я не из числа воспитывавшихся у ней девочек, но очень может быть, что я черкешенка. Наверное же ничего не знаю о моих родителях, но позвольте мне написать письмо к друзьям моим, они постараются собрать сведения о моем рождении. Они сделают это.
  - Это совершенно бесполезно, - заметил князь Голицын. - Лучше вас самих никто не знает о вашем происхождении, только вы говорить не хотите. Но я знаю, кто вы, я имею явные на то доказательства.
  - Кто же я? - приподнявшись и устремя испытующий взор на фельдмаршала, сказала пленница.
  - Дочь пражского трактирщика.
  Больная вскочила с постели и с сильнейшим негодованием вскричала:
  - Кто это сказал? Глаза выцарапаю тому, кто осмелился сказать, что я низкого происхождения!
  - Признайтесь однако, что вы провели детство в Праге? - сказал князь Голицын.
  - Никогда я там не бывала, - ответила пленница.
  Силы оставили ее, она упала на постель.
  Когда пленница несколько успокоилась, князь завел речь о Доманском. Она слушала равнодушно, но когда Голицын сказал, что Доманский неотступно просит руки ее, и что если она хочет, может выйти за него замуж хоть в тот же самый день, пленница засмеялась.
  - Этот жалкий человек! - сказала она насмешливым тоном. - Да ведь он совершенно необразован! Ведь он порядочно не знает ни одного языка! Помилуйте! Возможно ли это?
  Принцесса забыла "Мосбахского незнакомца", забыла и то, что в Рагузе подавала Доманскому большие надежды на свою руку.
  Попавший в сваты фельдмаршал уговаривал пленницу не пренебрегать предложением Доманского, которое при настоящем ее положении должно считаться очень выгодным.
  - Я бы вам дозволил видеться с ним без свидетелей и переговорить обо всем, что считаете нужным, - сказал он ей.
  Пленница отвечала решительным отказом. Она не хотела видеть Доманского и сказала, что и в таком случае не могла бы выйти за него замуж, если б этот поляк по своему образованию и развитию более подходил к ней, потому что дала клятву князю Филиппу Лимбургскому и считает себя уже неразрывно с ним связанною.
  Тогда князь Голицын, во исполнение воли императрицы, обещал пленнице от своего лица исходатайствовать свободу и дозволение отправиться к князю Лимбургу в Оберштейн, но только в таком случае, если она откроет ему свое происхождение.
  Луч надежды на свободу, казалось, животворно подействовал на больную женщину. С неподдельным чувством благодарила она фельдмаршала, но затем сказала, что, к сожалению, ничего не может прибавить к сказанному прежде о своем происхождении. Не верила ли она обещанию князя Голицына, не решалась ли возвратиться к друзьям после окончательно скомпрометировавшей ее истории, после беременности, которая не могла остаться в тайне, опасалась ли, что они отвернутся от сидевшей в крепости самозванки, близость ли смерти, которую она уже чувствовала, удерживали ее воспользоваться предлагаемою свободой?.. Она, впрочем, попросила перо и при князе Голицыне написала дополнение к своему сознанию, но написанные ею сведения были совершенно ничтожны. Она написала, что на шестом году от рождения ее посылали из Киля в Сион (в Швейцарии), потом снова возвратили в Киль через область, управляемую Кейтом,
  
  [Ганновер?]
  
  что о тайне рождения ее знал некто Шмидт, дававший ей уроки, и что в детстве помнит она еще какого-то барона фон-Штерна и его жену, и данцигского купца Шумана, который платил в Киле за ее содержание. "Меня постоянно держали в неизвестности о том, кто были мои родители, - заключила она. - Впрочем, я тогда мало заботилась об этом, не ожидая от того никакой пользы".
  Князь Голицын, прочтя это признание и не найдя в нем того, что надеялся видеть, ушел от пленницы, объявив, что она, как нераскаявшаяся государственная преступница, осуждается на вечное заключение в крепости.
  Больше он уже не видал этой несчастной женщины.
  Августа 12 он доносил императрице о "бесстыдном упорстве арестантки во всем". "Это упорство, - писал фельдмаршал, - показала она в последнее со мною свидание, когда ни Доманский, ни она не прибавили ни слова к данным прежде показаниям, несмотря на то, что обоим обещаны были, казалось бы, высшие из земных благ, каких они желают: ему - обладание прекрасною женщиной, в которую он влюблен до безумия, ей - свобода и возвращение в свое графство Оберштейн. Все старания арестантки, - продолжал князь Голицын, - истолковать в свою пользу дело о найденных у нее духовных завещаниях, возмутительном манифесте и прочих бумагах вполне опровергаются тем, что они писаны ею собственноручно. Из показаний ее ясно только одно, что она бесстыдна, бессовестна, лжива и зла до крайности. Все мои старания узнать от нее истину об ее сообщниках остались совершение напрасными. Ничто не подействовало на нее: ни увещания, ни строгость, ни ограничение в пище, одежде и вообще в потребностях жизни, ни разлучение со служанкой, ни постоянное, наконец, присутствие караульных солдат в ее комнате. Впрочем, - заключил фельдмаршал, - может быть, эти меры и будут со временем в состоянии довести ее до полного признания, так как совершенное лишение надежды на свободу, по всей вероятности, не останется без влияния на арестантку".
  
  
  
  

  XXXVIII
  
  Больная оставалась в самом строгом заключении. Хотя ее держали в верхнем этаже Алексеевского равелина, в помещении сухом, светлом, состоявшем из нескольких комнат, хотя ей давали хорошую пищу, которую готовили на комендантской кухне особо от назначенной для других арестантов, но лишение свободы разрушительно на нее подействовало. Она никого не видала, кроме прислуживающих ей караульных солдат да глуповатой Франциски. Доктор продолжал навещать ее и следил, как чахотка с каждым днем усиливается и приближает смертный конец пленницы. Так прошли август, сентябрь и первая половина октября. В октябре больная совершение ослабела. Она уже не вставала с постели, болезненные припадки возвращались к ней чаще и чаще. Доктор несколько раз уведомлял князя Голицына, что смерть быстро приближается к пленнице.
  Прошел ноябрь. Пленница разрешилась от бремени. Граф Алексей Григорьевич Орлов, обольстивший из усердия к службе несчастную женщину, сделался отцом. Как обыкновенно случается с женщинами, которые страдают чахоткой во время беременности, болезнь сильнее овладела пленницей после разрешения. Смерть была близка. Что чувствовала мать при взгляде на рожденного младенца?
  Гельбиг, живший в Петербурге в составе саксонской миссии при нашем дворе и хорошо знавший придворные тайны, говорит, что привезенная Грейгом принцесса, находясь в Петропавловской крепости, родила графу Орлову сына, которого крестили генерал-прокурор князь Вяземский и жена коменданта крепости Андрея Григорьевича Чернышева и который получил фамилию Чесменского. Александр Алексеевич Чесменский, побочный сын графа Орлова, действительно служил впоследствии в конной гвардии и умер в молодых летах. Что он был побочный сын графа Алексея Григорьевича, это не подлежит никакому сомнению, но действительно ли мать его была не кто другая, как "всклепавшая на себя имя" принцесса Владимирская - утвердительно сказать нельзя, пока не будет извлечено из архивов все относящееся как до истинной дочери императрицы Елизаветы Петровны, так и до самозванки, судьбу которой мы описываем. Сообщенные графом В. Н. Потемкиным в императорское Московское общество истории и древностей извлечения из дела о самозванке - далеко не полны. Кроме того, в московском архиве иностранных дел, именно в польских бумагах, есть, говорят, немало сведений о самозванке.
  
  [Как сказывали нам работавшие в этом архиве.]
  
  Ноября 30 больная находилась уже в таком положении, что каждую минуту ожидали ее последнего вздоха. Она едва могла сказать доктору, что желает видеть священника и приготовиться к смерти. Доктор передал желание умирающей фельдмаршалу.
  Руководствуясь прежним повелением государыни, он призвал священника Казанского собора Петра Андреева, умевшего говорить по-немецки. Под страхом смертной казни и "взяв с священника клятвенное обещание", что он вечно будет молчать обо всем, что увидит и о чем услышит, князь Голицын рассказал ему о пленнице и поручил постараться довести ее на исповеди до раскаяния и полного признания в том, кто она такая в действительности, кто подал ей мысль назваться дочерью императрицы Елизаветы Петровны и кто были сообщники в ее замыслах.
  Больная с радостью приняла священника. Началась исповедь, и пленница сказала духовнику: "Я крещена по обряду греко-восточной церкви. Об этом я слыхала в Киле от воспитывавших меня до девятого года моего возраста. С тех пор я жила в разных государствах, между прочим, в Англии и Франции, потом получила в собственность графство Оберштейн в Германии и жила там. Позже провела несколько месяцев в Рагузе, оттуда поехала в Рим, затем в Пизу, приглашена графом Алексеем Орловым в Ливорно, посажена на русский корабль, привезена в Петербург и посажена в крепость".
  - Где же вы родились и кто ваши родители? - опросил священник.
  - Бог свидетель - не знаю, - отвечала умирающая.
  Затем говорила она духовнику, что хотя крещена по греко-восточному обряду и потому считает себя принадлежащею к православной церкви, но до сих пор еще ни разу не исповедывалась и не причащалась. Греко-восточного катехизиса не учила и о христианском законе узнала только то, что вычитала в библии и некоторых французских книгах духовного содержания. Но она верует в бога, во св. троицу и нимало не сомневается в непреложных истинах символа веры.
  Духовник стал увещевать пленницу с полным раскаянием сознаться во всех злых намерениях против государыни и в том, что она выдавала себя за дочь покойной императрицы Елизаветы Петровны.
  - Свидетельствуюсь богом, что никогда я не имела намерений, которые мне приписывают, никогда сама не распространяла о себе слухов, что я дочь императрицы Елизаветы Петровны.
  Духовник спросил о сообщниках, о том, откуда у нее появились духовные завещания Петра I, Екатерины I и Елизаветы Петровны, возмутительный манифест к русской эскадре, письма к султану и другие документы, о которых священник предварительно узнал от князя Голицына.
  - Все это получено мной от неизвестного лица при анонимном письме.
  - Вы стоите на краю могилы, - сказал священник, - вспомните о вечной жизни и скажите истину.
  - Стоя на краю гроба и ожидая суда пред самим всевышним богом, - сказала она, - уверяю, что все, что ни говорила я князю Голицыну, что ни писала к нему и к императрице, - правда. Прибавить к сказанному ничего не могу, потому что ничего больше не знаю.
  - Но кто были у вас соучастники?
  - Никаких соучастников... не было... потому что... и преступных замыслов... мне приписываемых... не было
  Она не могла больше говорить. Случился сильный припадок. Когда он миновал, пленница едва слышным голосом сказала священнику, что она чувствует себя чрезвычайно слабою для продолжения исповеди, просит помолиться за нее и посетить на другой день.
  Священник был у нее и на другой день (2 декабря). Исповедь началась снова. Пленница глубоко раскаивалась, что огорчала бога греховною своею жизнию, что с ранней юности постоянно жила в телесной нечистоте, часто отдавалась то одному мужчине, то другому, что чувствует себя великою грешницей, жившею противно заповедям господним. По разрешении сих грехов, духовник возобновил вчерашние увещания, чтоб умирающая сказала всю истину об ее происхождении и замыслах против императрицы и указала бы на тех, кто внушил ей мысль назваться русскою великою княжной и кто был соучастником в ее замыслах. Больная опять сказала, что сама не знает о своем происхождении и, не имев никаких преступных замыслов против России и императрицы Екатерины, не имела и сообщников. Она говорила все слабее и слабее; священник, наконец, не мог понимать слов умирающей. Началась агония.
  Он оставил ее, не удостоив святого причастия.
  На другой день (3 декабря) князь Голицын доносил императрице, что и посредством самой исповеди не удалось исторгнуть полного признания от умирающей самозванки. Донесение священника было также отправлено к императрице. Фельдмаршал писал также государыне, что по отзывам доктора и священника смерть самозванки должна последовать через несколько часов, почему он и дал приказание зарыть ее в самом равелине, чтобы ни поляки, с нею посаженные, ни камердинеры, ни Франциска фон-Мешеде не могли узнать, что сталось с нею.
  Агония продолжалась долго, более двух суток. В семь часов пополудни 4 декабря 1775 года пленница испустила последний вздох, унеся в могилу тайну своего рождения, если только знала ее.
  На следующий день солдаты, бессменно стоявшие при ней на часах, выкопали в Алексеевском равелине глубокую яму и тайно зарыли в нее труп пленницы. Никаких погребальных обрядов совершено не было.
  Декабря 7 князь Голицын донес императрице о смерти "всклепавшей на себя имя".
  
  
  
  

  XXXIX
  
  К новому 1776 году императрица возвратилась из Москвы в Петербург. Возвратились двор и высшие правительственные лица, в числе их и генерал-прокурор князь Вяземский. Ему, вместе с фельдмаршалом князем Голицыным, поручено было кончить в тайной экспедиции дело о "всклепавшей на себя имя" или, точнее сказать, дело о сопровождавших ее арестантах.
  Смертию загадочной женщины, тайну рождения которой, несмотря на все старания князя Голицына, открыть не могли, дело собственно и оканчивалось. Князь Радзивил, в это время уже находившийся в ладах с королем Понятовским и тем возвративший себе благоволение Екатерины, спокойно жил в своем Несвиже,
  
  [Минской губернии, Слуцкого уезда.]
  
  невозбранно пользуясь громадными доходами с своих литовских маетностей. Он, по обыкновению, окружал себя огромною свитой прихлебателей, хвастался и безнаказанно лгал перед ними, охотился с магнатами, а иногда и с ксендзами, на медведей, бражничал с боготворившею его шляхтой, перебранивался с виленским римско-католическим епископом, от времени до времени делал свойственные ему одному эксцентрические выходки,
  
  [Так, однажды во время бала, на который съехалось в Несвиж множество гостей, князь Радзивил сказал, что завтра будет зима. А дело было в жаркую летнюю пору. Поутру гости его увидели, что действительно снег покрыл землю. Поданы были сани, и "пане коханку" с гостями проехал по снегу из замка до костела, несмотря на то, что солнце палило. Он за ночь приказал усыпать дорогу солью.]
  
  задавал баснословно роскошные праздники и совершенно бросил политические замыслы, которые обошлись ему не дешево. Конечно, новая жизнь его в Несвиже была не такова, как до Барской конфедерации, когда "пане коханку" с полным сознанием собственного достоинства говаривал: "Krol sobie krolem w Krakowie, a ja w Neswizu". Вооруженные укрепления его города были уничтожены русскими еще в 1768 году, и Радзивил не смел возобновлять их, но все же богатства его были огромны, и он мог доживать свой век спокойно и с полною возможностью тешить своеобычный нрав свой.
  
  [По возвращени

Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
Просмотров: 286 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа