поворот влево и понеслись туда.
Удивился дед такому чуду. Робость его снова взяла. Хотел это было он сотворить молитву, не тут-то было, язык прилип почему-то, да и только; перекреститься захотел, тоже ничего не вышло: рука пропала, не отогнет правой руки, да и только; и перекреститься нечем.
- А что, старик, - спросил заезжий деда, указывая на бугор влево от дороги, - знаешь ли ты это место?
- Нет, не знаю.
- Эх ты, а еще старик! Такого места не знаешь! Отсюда бы следовало землю возами возить да в свои огороды ссыпать, чтобы и там такие плоды родились.
- Какие же это?
- Убийцы! - отвечал заезжий, захохотав не человечьим голосом. - На месте этом зарезался Титка Шипунов. Знавал ты его, старик?
- Нет, не знал.
- Жаль, что не знал, славный он был малый. А уж весельчак-то такой! Из кабака не выходил недели по две. А вот видишь это дерево? - продолжал он, указывая на небольшую осину, которая одиноко стояла саженях в пяти от дороги. - Тебе тоже, старина, не худо бы взять от него привычечек: тут свою жену удавил Васька Тулов; да и нечего сказать, уж молодец это: просто взял петлю, накинул на шею бабе да и втянул ее, пусть, мол, покачается, правда один бы он и не сделал этого: баба была здоровенная, тучная такая. И если б не я, так ему бы...
Заезжий не договорил, а захохотал только пуще прежнего.
Оробел дед уж не на шутку: ни жив ни мертв сидит он возле черта... догадался он, что это черт был... А тот только хохочет все громче да громче.
- Ну что, старик, оробел! Не бойсь, я добрый малый!
А вот погляди-ко на этот домишка, не кабак ли? - указал он на какую-то избенку.
Поглядел дед: перед ними действительно был знакомый кабак. Легче деду стало. Поглядел он в это же самое время и на заезжего, поглядел да так и замер от страху: возле него сидел уже не заезжий, человечье все-таки подобие, а какой-то мохнатый котел с свиными ушами.
Ухнул только дед, а котел и говорит:
- Ну-ка, - говорит, - старичок, подержи-ка возжи-то, пока я бочонок выну.
Стал это он вынимать бочонок, видит дед - не руки у котла, а когти, и хвост откуда-то выглядывает. Как увидел это дед и когти, и хвост, так у него и волосы дыбом стали, и хмель весь прошел. Помер бы от страху дед, да на его счастье в эту пору петух крикнул. Только что крикнул он, у деда и язык развязался, и правая рука нашлась. Перекрестился он, проговорив: "Боже, помилуй мя, грешного!", и как сноп повалился на снег.
Очнулся уж он на постоялом дворе, в селе Клопихи, далеко от нашей деревни. А нашли его в сугробе проезжавшие извозчики. Шубы и шапки в помине не было. Туманцу, значит, подпустил деду окаянный заместо шубы да шапки. А кругом того места, где подняли его, такие овраги страшнейшие, что и Боже упаси! Не крикни петух, пропал бы дед, свернул бы себе шею; не больше сажени до оврага было, а в нем и дна не было.
С тех пор дед захирел да захирел. А через месяц и душу Богу отдал: доконал-таки окаянный старика, а старик был крепкий, здоровый такой...
- Ну, брат Акимыч, ты, можно сказать, ахинею нес...
Кого же это нынче черти-то обходят. Известный черт - водка! Со мной тоже бывало. Слушайте, расскажу...
Послал это меня раз наш батюшка-благочинный в город купить на два рубля отпускных листов да венчиков для усопших. Отправился я в город с одним тут нашим сельским мужичком. Приехали. Он поехал по своей надобности, а я пошел по своей. Ну, купил это отпускных листов и венчиков. Дело было к вечеру. Взяла это меня какая-то грусть. Думаю, дай зайду в питейный, толкну чарочку-другую, ан оно и будет веселее. Деньжонки-то были со мною, только перед этим продал дома теленка. Вошел это я в питейный, выпил там стаканчик-другой да и разохотился: еще никак стаканчиков пять-шесть пропустил, а может, и больше, кто ее знает, запамятовал. Время, вижу, позднеет, чего сидеть в питейном-то, проберусь, мол, на какой-нибудь постоялый двор, перехвачу чего-нибудь. Вышел это я из питейного и пробираюсь себе помаленечку к постоялому. Вдруг мне кто-то сзади кричит: "Эй, Парфен Кузьмич, постой-ка!"
Обернулся я, а из переулка выезжает на гнедке мужичок нашего прихода дядя Тит.
- Ты как же сюда? - спрашивает он.
- Да так, мол... - говорю, - по делу.
- Пойдем, - говорит, - со мною в село Митькино; там мне, - говорит, - нужно получить с одного мужичка деньжонки, давал ему, значит, в долг, а там мы с тобой толкнем по чарочке. Поедем, мне поваднее будет; да и тебе же, как видно, делать нечего. Едем, отец, что ли?
- А далеко это Митькино-то? - спросил я Тита.
- Да верст этак десять от городу будет, не больше.
- Что ж, пожалуй, поедем, - говорю и сел к нему в сани.
Проехали мы это городскую заставу, выехали в поле. Едем - все поле да поле, да кой-где лес по сторонам и больше ничего. Долгонько-таки мы с ним ехали, а села нет как нет. Думаю: что ж такое, какие тут, к черту, десять верст? И говорю Титу:
- Тит, что же ты говорил - десять верст, а вот уж мы сколько времени едем, а все села не видать.
- А кто ж его знает, говорят десять, - буркнул Тит, - говорю и я.
Опять едем. Спустились в овраг, поднялись на гору, проехали лес. Опять овраг - спустились. Опять гора - поднялись. Наконец-таки показалось и село.
- Вот оно село-то, - промолвил Тит и пужнул гнедка. Живо мы были в селе. Тит приостановил гнедка да и говорит:
- Старче, пойдем толкнем, что ли, по другой чарке.
- Не мешает, - говорю я, - да тут ведь и питейного-то не видать.
- И не надобно: тут один мужичок потихоньку торгует на дому, без патента, значит; мы к нему и юркнем, водка важная у него.
- Ну что ж, вали! - говорю.
Подъехали к избе. Тит привязал гнедка у крыльца. Пошли в сени. Тит околотил снег с сапог, и я давай тоже околачивать, но только было хотел войти в избу, чувствую, подошвы ног прихватывает морозом. Что за оказия? Глянул я на сапоги, а они, проклятые, без подошв... Когда я, знать, снег-то сколачивал о стенку, подошвы-то у них и отшиб.
- Тит, - говорю, - ведь дело-то дрянь!
- Что такое? - говорит.
- Да что! У сапог подошвы отлетели.
- Черт с ними и с сапогами-то, великое дело! Я говорю:
- Как же эдак? Неладно ведь, как же я поеду-то? Я отморожу ноги.
- Стой! - крикнул Тит, - никак кто-то гнедка отвязывает.
Тит выбежал на двор, слышу, кричит: "Ах ты собака! Ты хотел гнедка украсть! Нет, брат, врешь! Кузмич, поди-ка сюда!"
Я выбежал. Тит держал за ворот какого-то мужичонку.
- Кузмич, ну-ка размахнись да дай хорошую тукманку этому приятелю.
Я размахнулся, что было силы, и хлясть мужичонку по рылу. Мужичонки как не бывало, на снегу только и остались одни его сапоги.
- Ну вот, тужил о сапогах: бери и надевай, - сказал Тит.
Я надел, сапоги были по ноге и новенькие, а мои уж были порядком-таки поистрепаны, к тому же я у них и подошвы отшиб.
Вошли в избу. Изба как изба: о четырех углах и трех окнах. В избе никого не было. Тит закричал:
- Эй, дед! Где ты тут?
Из-под лавки показалась голова.
- Здесь, что те надо? - из-под лавки вылез старик.
- Да вот нам с другом дай-ко по стаканчику духовного-то.
Вытащил старик из-под лавки бутыль, налил нам с Титом по стакану, мы выпили, потом еще по стакану - выпили. Тит говорит:
- Не добавить ли?
- Надбавить, - говорю.
Еще выпили. Вдруг и Тит, и старик как в воду канули! В избе я остался один. Думаю, что же мне одному-то в избе делать: дай пойду на улицу.
Хотел выйти, но вспомнил, что дед ставил бутыль с духовным-то под лавку, дай, думаю, маленечко потяну; искал, искал проклятой бутыли - пропала. С тем и вышел из избы. На небе уж смеркаться начинало. Прошел я по селу раза два. Тита все нет. Вижу, дело дрянь, знать, и не приедет, верно напился пьян да где-нибудь и залег. Дай, думаю, пойду схожу к деду, не пришел ли он, спрошу, мол, у него дорогу на Тамбов. А я уж забыл, с какого конца села мы и въехали-то, искал, искал избы стариковской - пропала, да и только. Ну, думаю, все равно, пойду спрошу в другой. Вошел в одну избу, спрашиваю мужичка:
- Почтеннейший, скажи, пожалуйста, где бы мне тут пройти на Тамбов?
- Куда?
- На Тамбов.
- Нет, я такой деревни не слыхал.
- Да это не деревня, - говорю, - а город, да еще губернский. Как так не знать! В десяти верстах и не знать!
- Нет, не знаю.
Меня инда взорвало, я плюнул и вышел из избы. Думаю, что же это такое? Морочат, что ль, меня? Аль я за тысячу верст от Тамбова, что и не знают про него? Дай пойду на авось, не околевать же тут!
Вышел из избы, из села, иду по дороге, вдруг слышу топот, обернулся: Тит на гнедке догоняет меня и кричит:
- Кузмич, куда ж тебя черт понес? Что ж ты меня-то не подождал? Садись в сани, поедем, надо спешить, и то уж становится темно.
Сели. Едем. Гляжу на гнедка. А гнедко трусил, да как рванется вдруг и понес, и понес, несет, а впереди река. Испугался я, кричу Титу:
- Тит! Стой! Мы пропали!
- Чего ты орешь-то? Важное дело река?
Да как хватит гнедка-то кнутом! Гнедко фыркнул, махнул хвостом, и мы уж на другом берегу. Перелетели это мы реку - дальше летим, да так летим, что зги божьей не видно. А поле-то кругом открытое, ни деревца, ни кусточка - раздолье просто. Стал меня, знаете ли, понемногу страх забирать, заныло сердечушко-то. "Вот, - думаю, - погибель где моя. Прощай, мол, мать сыра земля". А на Тита погляжу, еще жутче станет: сидит это он, братцы мои, и усом не ведет, глазищами водит да зубы свои показывает, вот словно бы клыки свиные. Невтерпеж наконец стало мне, кричу ему:
- Стой, брат, довольно! Остановись!
Молчит Тит, зубы скалит.
- Ах ты, анафема! - кричу. - Что ж мне из-за тебя жены, детей лишиться? Доходный приход в трубу пустить? Стой! А то вот так и размочалю всю твою поганую голову!
А он молчит, анафема, зубы скалит да из-за рукава кукиш мне показывает, да толстый такой, ведь точно брюква из поповского огорода.
- А! Ты, мол, так-то, - говорю, да за руки его! Хотел, знаете ли придержать, чтобы гнедка-то остановить!
Как размахнется это он, братцы мои, да как хватит меня в ухо! Свету я Божьего не взвидел, так вот искры из глаз и посыпались...
Гляжу: Тит пропал, стоит передо мной мужичище в добрую сажень, а я какую-то бабу за ноги держу.
Баба кричит, мужик ругается...
- Ну, не сволочь ли ты долгогривая? Бабу за ноги тащишь! Дуй его, братцы!
Выскочил мужик, выскочил другой, третий - и пошла потеха... Помню только, что я кричал да руками и ногами отбивался... Ведь в лен измяли, проклятые. Недели две после того на боках валялся.
- Значит, леший-то ловко подшутил! - улыбнулся писарь.
- Какой там черт, леший! - почти вскрикнул Парфен Кузьмич. - Просто-напросто мужики поколотили на постоялом дворе за то, что я впросонках бабу за ноги хватил, а баба-то была жена дворника... а я-то, разумеется, пьян был... Дворник-то и взъелся...
- А чуден твой рассказ, Парфен Кузьмич, - сказал наконец свое слово молчавший доселе волостной старшина Потап Силыч, - только одно мне диву далось: как это ты не что другое какое постороннее, а собственно бабу за ноги хватил, а?
Все только расхохотались на этот вопрос, а Парфен Кузьмич крякнул и хватил целый стаканище продажного разуму.