ем говорить откровенно, - величайшее наслаждение стоять с ней рядом, говорить и чувствовать её, эту Клотильду, такой, такой я чувствую её ежесекундно, всегда, даже во сне в своём сердце. Любовь - это болезнь своего рода. Как в болезни каждое движение напоминает вам эту болезнь, так и в любви всякая мысль, всякое движение - всё в честь той, которую любишь.
Это надо сделать. Почему? Потому, что я люблю. А, я люблю? Так я сделаю в десять раз больше ради той, которую я люблю. В честь её буду жить, в честь её и умру.
- Вы там живёте?
И Клотильда указала глазами в сторону моей бухты.
Она и это знает.
- Да, там.
- Там красивое место. Оно мне напоминает мою родину - Марсель...
То, что она говорила, было совершенно ничто в сравнении с тем, как она говорила.
"Мою родину", "Марсель"... как зарницы в небе: сверкнёт вдруг нежно, грустно и опять замрёт. Родина, Марсель, - они оживали вдруг, и я в блеске зарниц видел их, видел её в них, - видел, чувствовал, понимал её без слов и, чтобы возвратить её туда такой, какой она была когда-то, с каким блаженством я отдал бы за это всю свою жизнь.
- Как хорошо здесь, - вздохнула она после паузы. - Может быть, когда-нибудь я приеду посмотреть вашу бухту, - сказала она, прощаясь, - вы позволите?
Я только поклонился, как умел.
Приехал Бортов, усталый, бледный, более, чем обыкновенно апатичный, мёртвый.
- Хорошая охота?
- Хорошая.
После осмотра всего, что было сделано без него, я показал ему мои работы по литературе, прося объяснений.
Понемногу он словно возвратился откуда-то и я слушал его с раскрытым ртом, удивляясь обширности его познаний, скрытой мягкости, ласке, слушал с буравящей мыслью, что мешает этому умному, сильному, талантливому красавцу жить и наслаждаться жизнью.
- Были в кафе-шантане? - спросил, меняя разговор, Бортов.
- Нет...
Я рассказал ему о встрече с Клотильдой.
- Ну, теперь на ваш счёт будут чесать языки все здешние кумушки, - сказал он.
- Кто меня знает?
Бортов усмехнулся.
- Здесь все знают всех. Не лучше любого провинциального городка.
- Мне всё равно.
- Это-то, конечно. Клотильда что? Она умеет, по крайней мере, себя держать, а я с Бертой прогуливаюсь, - вот посмотрите...
Бортов засмеялся своим старческим и детским в то же время смехом.
- Первое время все эти маменьки носились со мной, как с писаной торбой. Но когда потеряли надежду на меня, как на жениха...
Бортов махнул рукой.
- Вы когда хотите ехать к себе?
- Сегодня же, - ответил я.
- Пообедаем хотя.
Было пять часов. Мы с Бортовым и Бертой обедали в гостинице "Франция".
Клотильда вошла в залу, когда мы обедали и, увидев нас, радостно и даже бурно поздоровалась с Бортовым, приятельски с Бертой и ласково со мной.
- Сегодня вечером увидимся?
- Да вот, - ответил Бортов, показывая на меня, - не удержишь ничем: едет к себе.
Клотильда посмотрела на меня и сказала Бортову:
- Может быть, и мы когда-нибудь проникнем в тот таинственный уголок... Мы будем его называть монастырь святого Николая. Так, кажется, зовут молодого отшельника?
И она ушла, оставляя во мне аромат её духов, неудовлетворение, тоску, неисполнимые, хоть весь мир разрушь, желания.
В семь часов отходил последний катер и с обеда мы с Бортовым отправились прямо на пристань.
Там уже стоял готовый паровой катер и хозяйственный Никита возился, устраивая мне удобное сиденье.
Я сел и мы тронулись. Затем я насунул плотнее свою фуражку на лоб и задумчиво уставился в исчезавший городок... Образ Клотильды снова охватил меня, опять я осязал её: её глаза, золотистые волны густых чудных волос... Клотильда была там, в городе, в каждом здании, в каждой искорке прекрасного вечера, в этой голубой дали и в этом одиноком монастыре, и в моём сердце, и выше, выше головы и, Боже мой, чего бы я не дал, чтоб хоть на мгновение увидеть опять её. И вдруг я увидел её и наш катер чуть не перерезал её маленькую лодку, где сидела на руле она, а два турка гребли. И, не обращая внимания на опасность и на крики матросов, ругавших её гребцов, она с натянутыми шнурками руля, быстро, тревожно искала кого-то глазами в катере и вдруг, увидя меня, весело, как ребёнок, сверкнула своими чёрными глазами и закивала мне головой. В это время катер мчался возле самого борта её лодки и я увидел её близко, близко, её атласную руку и взгляд более долгий, чем весь переезд, взгляд, перевернувший всё во мне, охвативший меня и огнём и болью. Ко мне долетел какой-то лепет её, немного горловой, немного детский, как лёгкая, мягкая жалоба.
Всё это произошло так быстро.
Я вскочил и пришёл в себя, когда лодка её была уже далеко, а я всё ещё стоял с шапкой в руках и всё смотрел ей вслед.
Затем я вспомнил, где я, - матросы и Никита всё видели, - надел опять шапку и с отчаянием человека, который теперь ничего уже не поделает, сел опять и, не смея ни на кого взглянуть, постарался сделать самое угрюмое и безучастное лицо. Насколько это мне удалось - не знаю. Но, когда мы подъехали к мосткам нашей будущей бухты, тон Никиты ещё усилился в смысле покровительства:
- Ваше благородие, матросам дать, что ли, на водку?
- Конечно, конечно... дай им два рубля... Спасибо, братцы.
- Рады стараться, ваше благородие. Проклятые турки чуть не утопили барышню.
- Да-а...
Пока приготовлял Никита ужин и чай, я ходил по своей террасе, смотрел на море и думал, конечно, о Клотильде. Меня мучил теперь вопрос: зачем она выехала ко мне навстречу? И вдруг мне пришла очень простая мысль: да выезжала ли она ко мне или просто захотела покататься? Всё моё праздничное настроение сразу исчезло: какой я наивный однако. А немного погодя, опять в защиту Клотильды начали появляться в моей голове разные доводы. Во-первых, её взгляд, которым она искала... но она могла искать, конечно, и кого-нибудь другого. Ну, а огонь в глазах и радость и какие-то фразы, которых я не расслышал? Господи, да зачем же я катера не остановил, чтобы переспросить?.. Она, вероятно, этого и хотела и то, что я пронёсся мимо, она не могла себе объяснить иначе, как моим окончательным нежеланием даже соблюдать с ней вежливость.
Вечер мой пропал. Я упрекал себя и порывался в город. Боже мой, когда отчаливал катер, мне казалось, его винт буравит не в море, а в моём сердце.
А там из-за тёмной синевы мелькают огоньки... Там в деревянном здании будет петь сегодня Клотильда. Не та Клотильда, которая во мне, а другая, с такими же, впрочем, золотистыми волосами, пронизывающими, ласковыми глазами, что жгут меня... не знаю сам какая...
А тёмный лес уже огласился миллионами ужасных воплей шакалов.
- Го, прокляты щикалки, - говорит Никита, ставя ужин, - як зарезаны диты сковчат...
Как подходит это сравнение с зарезанными детьми здесь, где такими зарезанными удобрена вся земля Болгарии.
А позднее к этим воплям прибавился свист ветра, глухие, как пушечные выстрелы, удары моря, шум леса. Я лежал в своей палатке и под этот нестройный концерт думал о Клотильде.
Клотильде нравится мой уголок: он напоминает ей её родину. Я люблю этот уголок, люблю её, её родину. Я буду здесь работать: я привёз книги - буду читать.
Это был период затишья в моей любви к Клотильде. Что мне за дело до той позорной Клотильды? Я её не знал и не буду никогда знать. Я жил в своей бухте среди прекрасной природы, среди работы. Всё сразу пошло в ход: и пристань, и дом, и шоссе. Полковнику батальона, который будет работать, дали взятку: его люди записываются в табеля с подделкой их фамилий под турецкие и болгарские.
Но я выговорил только одно: кроме той суммы, которая шла на улучшение пищи, остальное получать солдатам прямо на руки и беречь эти деньги, помимо полковых ящиков.
Расчёты производились по субботам. При расчётах, по моему настоянию, должны были присутствовать старшие унтер-офицеры и батальонный офицер. Это я сделал уже для себя лично: в ограждение от сплетен, возможность которых допускал после намёка полковника.
Мне по душе была моя кипучая жизнь. Я вставал в четыре часа утра и прямо из палатки бросался в море: это было вместо умывания. Затем я пил чай с "буйволячьим" маслом. И масло, и молоко, и мясо буйвола - такая гадость, о которой вспомнить противно. Особенно мясо, чёрное, слизистое и с отвратительным вкусом к тому же. В отношении еды вообще было худо: хлеб, пополам с кукурузной мукой, был всегда чёрствый, тяжёлый и не шёл в рот. Никитины "каклетки" имели завлекательность только на устах Никиты, когда он вкусно спрашивал:
- Ваше благородие, може чего-нибудь вам сготовить?
- А что?
- А каклетки? На масле поджарить! Скусно...
И поверишь, а принесёт... брр... - пахнет сальной свечей.
Зато чай, если горячий, был вкусный. Иногда я задумывался и тогда чай стыл, а я просил Никиту дать мне свежего. Но экономный Никита соглашался не сразу.
- Горячий же, бо палец не терпит.
И в доказательство он опускал в мой стакан палец и говорил:
- Ох, якой же ещё!
- Никита, - говорил я в отчаянии, - разве ты не понимаешь, что после твоих грязных рук я не могу пить.
- Каклетки теми же руками вам готовлю, - отвечал смущённо Никита, рассматривая свои грязные руки.
Выкупавшись и напившись утром чаю, я подходил к работавшим на пристани, отдавал нужные распоряжения сапёрному унтер-офицеру, а в это время Никита подводил мне мою "Румынку". Я садился и ехал к домику, который выводился для меня в противоположном углу бухты, тоже вблизи моря и леса.
Этот домик мы скомбинировали из старых досок в два ряда с заполнением пространства между ними песком или землёй. Заведующий работами унтер-офицер разыскал вблизи кучи древесного угля, оставшегося, вероятно, после обжога, и мы решили, на что теплее будет, если заполнить пространство между досками этим углём. Мы так и сделали, и вследствие этого и я и все приезжавшие ко мне покрывались чёрной пылью, в изобилии пробивавшейся сквозь щели досок. Впоследствии, впрочем, мы устранили это неудобство, обив стены холстом палатки.
После осмотра работ домика я уезжал на шоссе.
При огибе каменного мыса шли динамитные работы.
Солдатики придумали себе и другое употребление из динамита. Зажигая фитиль, они бросали патрон динамитный в воду, и когда раздавался выстрел, то поверхность воды покрывалась массой оглушённой рыбы. Солдатики хватали её, варили и ели. Ел и я, хотя за растрату казённого имущества мог быть привлечён к суду.
Этого чуть-чуть не случилось.
В озере, в недалёком расстоянии, водилось много рыбы. Солдаты, припрятав патроны, однажды в одно воскресенье, когда работ не бывало, отправились на озеро ловить рыбу.
Наловили массу и все съели. Съели и заболели какой-то злокачественной лихорадкой. Несколько человек меньше, чем в полусуток, умерло.
Я никогда не видал ничего подобного: их подбрасывало от земли, по крайней мере, на пол-аршина.
Оказалось, что в это озеро во время тифозной. эпидемии бросали умерших. Рыба, вероятно, питалась их мясом: рыба действительно была поразительно жирна.
Дело, впрочем, замяли, отнеся всё к воле Божией.
Только полковник категорически заявил:
- На штаны всё-таки всем солдатикам надо дать.
И дали, снеся расход на покупку досок.
При желании можно было много выводить таким образом расходов.
К обеду, к двенадцати часам, я возвращался домой, ел "коклетку", пил чай и ложился спать. В два часа я опять купался и опять начинал свой объезд работ.
К семи часам работы кончались и я возвращался к себе. Это было лучшее время.
Жар спадал, солнце садилось; мне расстилалась бурка, клалась подушка и я ложился со стаканом чаю, с книгой в руках.
Еду сегодня отыскивать камыш для будущей крыши своего домика. Лесом, а тем более железом крыть дорого. Не может быть, чтобы здесь не было где-нибудь камыша или папороти. Я уже расспрашивал братушек, но они молчат, а солдаты говорят, что есть тут подальше камыш.
Моя "Румынка" уже в чепчике - и, напившись чаю, еду по прямому направлению к югу. Поднялся лесом по какой-то тропинке, наткнулся по дороге на кабаньи следы (Бортову сказать) и выехал на водораздел. Лес исчез и перед глазами волнистая открытая местность; вот влево повернула большая долина: там должна быть река и камыши.
Какие дни! Безоблачные, тихие, ясные. О такой ясности только знают те, кто знает южную осень. Небо нежное, синее охватило своими объятьями яркую, нарядную, всю в солнце, но с печатью какой-то неподвижной грусти, землю и точно спит в его объятиях земля и с нею спят и море, и корабли, и их белые паруса в синем море, и та высокая колокольня монастыря. Спят или в неподвижном очаровании слушают какую-то нежную скорбь, тихую жалобу, ту жалобу, что шепчет красавица-земля своему возлюбленному солнцу, собирающемуся далеко-далеко уйти от своей милой. Всё молит его тихо, покорно: "останься". И стоит в раздумье солнце и льёт и льёт свои последние яркие лучи и нежнее замирает земля.
Я спускаюсь к реке, в долину, на большую дорогу, на которой вижу библейские картинки.
Вот идёт красавица-болгарка: строгие правильные черты лица, большие чёрные глаза, живописный костюм, полуприкрытое лицо, мул, на нём мальчик и рядом с мулом и болгаркой, низкорослый, кривоногий, исподлобья смотрящий болгарин.
А дальше я обгоняю арбу, запряжённую парой уродливых, голых, чёрных, как черти, буйволов. Увидели буйволы сверкнувшую реку и понесли и арбу и уснувшего болгарина: лягут там, забравшись по горло в реку, и уже никакими силами не выгнать их оттуда, только их чёрные морды, как головы гиппопотамов, будут торчать из воды.
А вот и то, что я ищу - камыши.
Ещё проехал, - и маленькая дорожка свернула к виднеющейся вдали деревушке у самой речки.
Я въехал на холмик - и оттуда видна мне и залитая солнцем деревушка, и яркая зелёная мурава осеннего луга, и вся осенняя даль привольная, тихая и задумчивая в ясном дне. Глаз не хочет оторваться от уютной картинки; глаз ласкают и даль, и речка, и мирная деревушка, а в голове, как волны музыки, как звуки какого-то нежного, знакомого мотива просыпаются какие-то, точно забытые, мысли о чём-то. Точно видел уже эту деревушку где-то, в какой-то панораме, видел эти горы, что вырастают там за ней, уходя вдаль, всё выше и выше в голубое небо. Кто-то рассказывает или ветерок шепчет какие-то сказки...
Неохотно съезжаю с пригорка и, охваченный этой негой покоя и тишины, еду по мягкому лугу. Но "Румынке", очевидно, хочется поскорее добраться до деревни и узнать, что там за уголок, где тоже живут люди, живут, радуются, страдают...
Вот речка и мост, вот уже близки потемневшие домики и узорчатые окна, и чистые улицы, и поворот и картинка, навсегда запечатлевшаяся в памяти.
Девушек двадцать болгарок - все красавицы, как на подбор, все высокие, стройные, все гордые, с большими чёрными глазами, красивыми белыми лицами, взявшись за руки, с венками на головах, что-то поют и кружатся в хороводе.
Это хоровод русалок. Это выставка красавиц.
Вокруг старухи, дети.
Я стою очарованный, прирос к седлу, не могу оторвать глаз от волшебного видения, - и вдруг крик и всё исчезает быстро, как видение, закрываются окна, и через мгновение я один в глухой пустой улице и никого больше и так пусто, точно вымерли все или выселилась деревня.
Я долго стучусь, пока, наконец, удаётся вызвать мне какого-то старика, немного понимающего русский язык, и я объясняю ему цель своего приезда. И много ещё времени проходит, пока, наконец, собирается небольшой кружок болгар и я слышу своё имя:
- Кептен Саблин.
На меня смотрят уже не так угрюмо и кивают головами.
Начинается разговор относительно камыша. Два франка за сотню снопов: кажется, недорого. Я даю задаток. Доверие порождает доверие и на вопрос, далеко ли турецкое селение, первый старик нехотя, опустив глаза, говорит, что чужеземцу не надо ездить по чужим сёлам, а тем более к туркам.
Он вскидывает на меня глаза, опять их опускает и кончает так спокойно, что мне делается немного не по себе:
- Иногда режут по большим дорогам...
Толпа стоит, точно слушает мой приговор и смотрит мне в глаза: "ты слышал?"
- Пусть режут, - отвечаю я, - совесть моя чиста и я ничего не хочу дурного.
- Не надо деньги возить, не надо ездить...
Я хочу спросить о хороводе, посмотреть костюмы девушек, но толпа точно угадывает мои мысли и никто не хочет смотреть на меня и так чужды все мне, точно спрашивают: зачем же я ещё стою, когда всё сделано и ко всему я не только жив, но и получил их добрый совет.
- Спасибо, - вздыхаю я и протягиваю руку старику.
- Поезжай, поезжай, - говорит облегчённо старик.
И я еду, но предо мной всё ещё хоровод красавиц-девушек и я, отъезжая, даю себе обещание возвратиться опять, чтобы врасплох увидеть прекрасных болгарок.
И я ездил и не раз, но напрасный труд, - болгары уже были настороже - и так и не удалось мне больше увидеть, что нечаянно, как из-за занавески, увидел раз и то мельком.
Я возвращаюсь домой, думая о болгарках, думая о своих делах, довольный найденным камышом и смущаемый мыслью, что стоит моя работа с мостом на Мандре. Нет понтонов, а 16 дивизия скоро-скоро уже тронется и без моста не переправишь артиллерию. И вдруг я вспоминаю: там, в углу старой пристани, у Бургаса, стоит несколько старых барж, очевидно, оставленных за негодностью, но негодные для плавания, они могут вполне годиться для понтонов. А если они годятся, то у меня через неделю будет готов мост на Мандре.
И я, весь потонув в деталях своего проекта, совсем не заметил обратной дороги.
Был какой-то праздник и так как в праздники мы не работали, то я скучал.
Я лежал на бурке на своей террасе, прислушивался к сонному плеску моря, вдыхал в себя свежий аромат его, следил за золотой пылью заката, смотрел на Бургас, монастырь, вдаль и скучал.
- Никита!
У Никиты досчатый балаган там, на пригорке: в одной половине лошадь, в другой он со своим хозяйством, а перед балаганом - кухня.
Его не так легко дозваться.
- Ась, - отзывается, наконец, он и идёт тяжёлыми шагами ко мне.
- Ты что там делаешь?
- Что? Записую расходы...
Никита всё время или считает деньги или записывает какие-то расходы.
- Ты откуда родом?
- Откуда? Из Харьковской губернии.
- Жена есть?
Никита задумывается, точно вспоминает.
- Нет.
И, помолчав, уже подозрительно спрашивает:
- А вам на што знать, ваше благородие?
- Так, - отвечаю я.
- Ваше благородие, а масла завтра потребуется?
- А что, нету?
- На утро ещё будет... и говядины надо купить.
- Да ведь недавно же покупали?
Никита начинает с увлечением: конечно, недавно и он был уверен, что, по крайней мере, её хватит на четыре дня. Но приехал Бортов - коклетки нет, вчера я ужинать потребовал - опять нет...
Никита чувствует, что этого мало и лениво прибавляет:
- Так, шматки остались...
Но затем новая мысль приходит ему в голову и он опять оживляется:
- А, конечно, дорого, бо всё воловье мясо, Буйволячье чуть ли не в два раза дешевле.
Но я уже лезу в карман, чтобы только избавиться от буйволячьего мяса.
- Ваше благородие, - доверчиво, тихо говорит Никита, - а вина тоже нет.
- Вина не надо, - огорчённо говорю я, предпочитая отказаться от рюмки вина в свою пользу и стакана в пользу Никиты.
Хотя впоследствии оказалось, что он не пил, а просто отливал и подавал мне опять уже оплаченное раз вино. Один офицер, некто Копытов, утверждал, что Никита увёз от меня за время пребывания, кроме жалования, по крайней мере рублей двести. Может быть, но я люблю Никиту и Никита меня любит, а Копытов и сам ненавидит своего денщика и тот платит ему тем же.
Эту маленькую сплетню передал мне сам Никита.
- Ваше благородие, а что вы в город не поехали? - заканчивает Никита нашу беседу, получив деньги.
- Ничего я там не забыл, - отвечаю я голосом, не допускающим дальнейших разговоров.
- Як монах сидите... От теперь и вина уж не будете пить, - гости приедут, чем поштувать станете? Чи той водой?
Никита показывает на море.
- А какая краля вдруг приедет? Я ж на свои и то купил...
Никита надоел.
- Ну, вот, Никита, плачу в последний раз: бутылку на неделю - и конец.
- Да хоть две пусть стоит, як пить не станете.
И я даю Никите ещё денег.
Но что это? Мы оба с Никитой оглядываемся и видим на пригорке... Клотильду, Бортова и Альмова, инженера путей сообщения.
Альмов милый господин, но шут гороховый. Он не может пройти мимо какой-нибудь блестящей поверхности, чтобы не посмотреть в неё свой язык. Начинает всегда фразой:
- Послушайте, знаете, что я вам скажу...
Но возьмёт нож или, в крайнем случае, возьмёт зеркальце, посмотрит свой язык, рассмеётся добродушно, ласково и глупо, - и никогда так и не скажет ничего...
Но так в общем Альмов - милейший господин, а в этот момент я даже люблю его.
- Э... - крикнул он весело, - помогите же даме!..
Мы с Никитой так и стояли с открытыми ртами.
Клотильда на своём золотистом карабахе, как воздушное видение, была там на пригорке.
Карабах сделал прыжок и так и остался на мгновение с всадницей в воздухе. Казалось, вот они оба исчезнут, как появились.
Я наконец опомнился и бросился к ней. Клотильда, наклонившись, внимательно и беспокойно смотрела мне в глаза.
Её глаза просили и, вероятно, получили, чего желали, потому что, держась за мою руку, она весело и легко соскочила на землю.
- Гоп-ля! - сказала она, слегка сжав мою руку, а затем не совсем уверенно спросила:
- Принимают?
Переведя глаза на берег, мою палатку, море и весь вид, она радостно вскрикнула:
- О, как здесь хорошо! M-r Бортов, вы знаете, что это мне напоминает? Это мне напоминает, когда я росла около Марселя... А-а!.. Вот такой же берег и море, а внизу город, только там выше... и больше море...
Она протянула руку и быстрым жестом показала необъятность её моря.
В это мгновение глаза её сверкнули радостно и она с душой, открытой ко мне, остановив глаза на мне, проговорила:
- Оставим мою молодость и будем жить настоящим. О, я очень рада, что m-r
[2] Бортов взял, наконец, меня с собой. Он меня пугал, что вы рассердитесь.
Я решительно не мог ничего отвечать.
Бортов и Альмов ушли по работам, а мы с Клотильдой остались у палатки.
Как шёл к ней костюм амазонки: стройная, оживлённая, как ребёнок.
- А-а, вы знаете, - говорила она серьёзно мне, - это дворец, которому позавидовал бы царь... Я буду ездить к вам...
Глаза её остановились и смотрели на меня ласково, безмятежно.
В общем мы мало, впрочем, говорили. Что разговор? Мы говорили глазами. Взгляд идёт в душу: он отвечает сразу на множество вопросов и задаёт их и получает ответы... И когда люди обмениваются такими взглядами, то уже им нет дороги назад. Зачем и вперёд спешить? Если нет и там дороги, разве в этом всё не та же непередаваемая радость жизни?.. Вот берег, усыпанный ракушками, золотистый фазан вылетел из лесу, сверкнул на солнце и исчез, а там тень и мой чертёж на столе и Никита, взволнованный, спешит с самоваром. А, это Никита? Мой денщик? О, какой симпатичный. Надо посмотреть его балаган. И мы идём к балагану. Она опять говорит о своей родине. А-а, это и есть моя "Румынка"? Она ходит с чепчиком? О, какая милая. И она целует её в шею, а я стою в дверях и смотрю.
Я слышу её вздох, полный, сильный и всё так бесконечно сильно и ярко, и мы уже идём с ней назад, оба такие удовлетворённые, счастливые, словно нам позволили выбрать лучший жребий и мы уже взяли его.
Навстречу идут Бортов и Альмов.
- А это?
Она показывает на мою палатку.
Я должен показать и палатку - и я показываю, смеюсь, извиняюсь. А Бортов поднимает крышку моего сундука и смеётся, показывая Клотильде там золото и серебро. Клотильда, недоумевая, говорит: "О..." и опять выходим на террасу, где и садимся пить чай.
Она сама хозяйничает - и надо видеть удовольствие Никиты. Он торжественно ставит бутылку вина на стол, смотрит на меня и спрашивает глазами: "Что, пригодилось?"
И опять мне говорят о том, как здесь хорошо, а я смотрю на Клотильду и думаю, что хорошо смотреть ей в глаза, на её волосы, на всю неё - стройную, молодую, прекрасную, как весна.
Она чувствует, что не осталось во мне ничего, что не задела бы она во мне - и в её глазах радость.
Я не сказал бы, что и она любила, но она ценила моё чувство... Я большего и не желал. Я и без того, мечтая о невозможном, получил его, потому что видел Клотильду, но без всего, что разрывало моё сердце на части. Может быть, это и иллюзия... Но кто сказал, что я хочу разрушать эту иллюзию? Не хочу. Поцеловать след её и умереть я согласен сейчас же, но не больше. Словом, мы понимаем теперь хорошо друг друга, без слов понимаем, чего желают святая святых нас обоих...
- Вы хотите, чтобы она осталась с вами? - спросил Бортов, отводя меня в сторону.
- Ни под каким видом, - отвечал я, оскорблённый.
Бортов ещё постоял и возвратился к палатке.
- Ну, что ж, пора и ехать, - проговорил он громко, - вы проводите нас? - обратился он ко мне.
- Проводите, - попросила Клотильда.
Я не стал заставлять просить себя и велел оседлать себе три дня тому назад ещё одну купленную за пятьдесят рублей донскую лошадь - "Казака". Это была высокая и неуклюжая, как верблюд горбатая, красно-гнедая лошадь.
- Зачем вы не хотите ехать на "Румынке"? - спросила Клотильда.
Мне просто было стыдно ехать с дамой на лошади в чепчике.
- А "Казак" уносной, - возразил Никита, - свалит куда-нибудь в овраг...
- Не свалит, - ответил я.
- Что он говорит? - спросила Клотильда.
- Он говорит глупости, - сказал я.
- Когда ваш дом будет готов? - спросил меня Бортов.
- Я надеюсь в четверг перебраться.
- Я заеду к вам на новоселье, - сказала Клотильда.
- Я буду счастлив.
Нам подали лошадей, мы сели и поехали.
Я с большой тревогой следил за своим донцом. Раз всего я и пробовал его и, откровенно сказать, не чувствовал себя хорошо, - слишком сильная и порывистая лошадь. Особенно не правилось мне, когда она вдруг, как заяц, прижимала уши и дёргала изо всех сил. Ведь у казаков особенная выездка и не знаешь сам, когда и как начнёт лошадь проделывать свои заученные штуки, - понесёт без удержу, ляжет вдруг, начнёт бить задом или взовьётся на дыбы. Где-то тронуть, где-то пощекотать - и готово.
И потому я только и старался, как бы не тронуть, не пощекотать. А донец, как нарочно, в соседстве с другими лошадьми горячился всё сильнее.
Горячился и карабах Клотильды.
- Поезжайте вперёд, - посоветовал нам Бортов.
Мы так и сделали.
Мы ехали почти молча, каждый успокаивая свою лошадь.
Так доехали мы до моста на Мандре, того понтонного, который я выстроил из старых барж.
За Мандрой к Бургасу тянулся уже отлогий песчаный берег до самого Бургаса.
Скалы, леса остались позади.
Взошедшая луна своим обманчивым зеленоватым блеском осветила как стол гладкую, безмолвную равнину. В мёртвом серебристом свете неподвижно, как очарованные, торчали поля бурьяна и колючек.
Тут было не страшно, если б даже и задурил мой донец.
Мы подождали Бортова и Альмова и поехали вместе.
Клотильда, так недавно ещё такая близкая мне, теперь опять как-то не чувствовалась. Предложение Бортова не выходило из головы.
Мне захотелось вдруг вытянуть плёткой донца между ушами.
Когда оставалось версты три до Бургаса, Бортов скомандовал "марш-марш" и мы помчались. Карабах быстро и легко обошёл всех лошадей. На своём верблюде я был следующий. Что за прыжки он делал.
Впечатление такое, точно я сижу верхом на крыше двухэтажного дома и дом этот тяжёлыми неэластичными прыжками мчит меня. Но как ни мчал он, карабах с Клотильдой был впереди. В первый раз я решился ударить плёткой донца.
Донец совершенно обезумел, рванулся и догнал карабаха. Поравнявшись с ним, я нагнулся и ударил карабаха плёткой. Это была бешеная скачка: свистел воздух, пыль слепила глаза; пригнувшись, мы неслись.
- Надо сдержать немного лошадей, - крикнула Клотильда, - мы подъезжаем к городу.
Лошадь Клотильды сейчас же отстала от меня, но я ничего уже не мог сделать с донцом: он закусил удила и нёс.
- Я не могу остановить лошадь, - закричал я в отчаянии.
Я слышал, как Клотильда хлестала свою, чтобы догнать меня. Я напрягал все силы, но напрасно: донец уже нёсся по узким улицам Бургаса.
Толстый генерал, по своему обыкновению, сидел посреди улицы и пил кофе на поставленном перед ним столике с двумя горевшими свечами.
Вероятно, он думал, что я нарочно несусь так, чтобы потом лихо и сразу осадить перед ним свою лошадь.
Я действительно и сделал было последнее отчаянное усилие, которое кончилось тем, что правый повод не выдержал и лопнул, а донец после этого ещё прибавил, если это ещё возможно было, ходу.
Я успел только сделать отчаянный жест генералу: генерал отскочил, но и стол и всё стоявшее на нём, - кофейник, свечи, прибор, - полетело на мостовую.
Мне, впрочем, некогда тогда было обо всём этом думать. Счастье ещё, что, вследствие позднего времени, улицы были пусты. Но и без того мы с донцом рисковали каждое мгновение разбиться вдребезги. В отчаянии я сполз почти на его шею, ловя оборвавшийся повод. Мне удалось, наконец, поймать его в то мгновение, когда донец, круто завернув в какие-то ворота, влетел на двор и остановился сразу. С шеи его, вследствие этого, я в то же мгновение съехал на землю и сейчас же затем вскочил на ноги, в страхе оглядываясь, не видала ли Клотильда всего случившегося со мной. Но ни Клотильды, ни Бортова с Альмовым и слышно не было. Какой-то солдатик взялся доставить лошадь мою в гостиницу "Франция", а я сам, сконфуженный и печальный, не рискуя больше ехать на донце, пошёл, оправляясь, пешком.
Наших и других городских знакомых я нашёл уже в гостинице. Взволнованно, чуть не плача, объясняя всем и каждому, почему я так мчался, я показывал оборванный повод. Но мне казалось, что всё-таки никто не верит мне и даже Клотильда смотрела на меня какая-то задумчивая и равнодушная.
Только Бортов мимоходом бросил мне:
- Да оставьте... ребёнок...
- Ну, как же не ребёнок, - говорил Бортов уже за ужином, на котором присутствовали и Клотильда, и Берта, и Альмов, и Копытов и ещё несколько офицеров, - оказал какие-то чудеса в вольтижировке, сам донец ошалел, спас и себя и его от смерти, и ещё извиняется.
Все рассмеялись, а Бортов тем же раздражённым тоном переводил то, что сказал мне, Клотильде.
У меня уже шумело в голове: не знаю сам, как я умудрился, чокаясь, выпить уже пять рюмок водки.
Клотильда радостными глазами смотрела на меня, а я, поняв, наконец, что никто меня не считает плохим наездником, - хотя я был действительно плохим, - сконфуженный и удовлетворённый умолк.
- Выпьем, - протянула мне свой бокал Клотильда.
Я чокнулся и подумал: "Надо, однако, пить поменьше".
- Buvons sec, - настойчиво сказала Клотильда.
На что Бортов бросил пренебрежительно:
- Разве сапёры пить умеют? - три рюмки водки и готовы...
Но я, войдя вдруг в задор, ответил:
- Не три, а пять, - и сапёры умеют пить, когда хотят, лучше самых опытных инженеров.
Все рассмеялись.
- И, если вы сомневаетесь, - продолжал я, серьёзно обращаясь к Бортову, - я предлагаю вам пари: мы с вами будем пить, а все пусть будут свидетелями, кто кого перепьёт.
И, не дожидаясь ответа, я крикнул:
- Человек, бутылку шампанского!
Пока принесли шампанское, Бортов, пригнувшись к столу, смотрел на меня и смеялся.
Когда шампанское принесли, я взял два стакана, один поставил перед Бортовым, другой перед собой и, налив оба, сказал Бортову:
- Ваше здоровье!
Я выпил свой стакан залпом.
- Благодарю, - насмешливо сказал Бортов, - и также выпил свой.
Я опять налил. Когда бутылка опустела, я потребовал другую. После двух бутылок всё мне представлялось с какой-то небывалой яркостью и величественностью: Клотильда была ослепительна и величественна, Бортов величественен, все сидевшие, даже Берта были величественны. Я сам казался себе великолепным и всё, что я ни говорил, было величественно и умно. Я теперь, точно с какого-то возвышения, вижу всё.
Клотильда начала было печально:
- Господа, вы молодые, сильные и умные...
- Не мешайте, - спокойно остановил её Бортов.
Я тоже счёл долгом сказать:
- Клотильда! Из всех сидящих здесь, из всех ваших друзей и знакомых никто вас не уважает так, как я.
Копытов фыркнул. Я остановился и грустно, многозначительно сказал:
- Если я кого-нибудь обидел, я готов дать удовлетворение.
Тут уже все расхохотались.
Я посмотрел на всех, на Клотильду; она тоже смеялась. Тогда рассмеялся и я и продолжал:
- Так вот, Клотильда, как я вас люблю...
Клотильда, покраснев, сказала: "вот как"; Бортов же серьёзно и флегматично заметил:
- Вы, кажется, говорили об уважении...
- Всё равно, - заметил я, - не важно здесь то, что я сказал, а то, что есть. Я повторяю: я люблю... И пусть она прикажет мне умереть, я с наслаждением это сделаю...
- Браво, браво!
- Будем лучше продолжать пить, - предложил мне Бортов.
- И продолжать будем, - ответил я, наливая снова наши стаканы.
И мы продолжали пить. Какой-то вихрь начинался в моей голове, и лица, такие же яркие, как и прежде, уж не были так величественны, а главное, неподвижны. Напротив: я уже и сам не знал, с какой стороны я вдруг увижу теперь Клотильду.
Однажды она вдруг наклонилась надо мной и я вздрогнул, почувствовав прикосновение её тела.
- Клотильда, я пьян, но я всё-таки умираю от любви к тебе...
Она наклонилась совсем близко к моему лицу и шепнула мне на ухо:
- Если умираешь, оставь это и пойдём со мной...
Её слова были тихи, как дыхание, и обжигали, как огнём.
Я собрал все свои мысли.
- Я умираю и умру, - сказал я громко, чувствуя, что моё сердце разрывается при этом, - но с такой... не пойду...
Я крикнул это и, отвалившись на стул, исступлённо, полный отчаяния, смотрел на мгновенно потухшие прекрасные чёрные глаза Клотильды: их взгляд, проникший в самую глубь моего сердца, так и замер там...
- Ну, уж это, чёрт знает что, - раздался возмущённый голос рыжего интенданта, - зачем же оскорблять?
Какой-то шум, кажется, кто-то уходит. Я всё сидел на своём месте. Что-то надо было ответить, кажется, но мысли и всё вертелось передо мной с такой стремительной быстротой, что я напрасно старался за что-нибудь ухватиться.
И вдруг я увидел Бортова, который всё также сидел, пригнувшись к столу, наблюдая меня.
Я сразу развеселился и крикнул ему:
- Эй ты, Ванька Бортов! Шельма ты!.. Не юли, будем пить...
- Шампанского больше нет, - донеслось ко мне откуда-то.
Я мутными глазами обвёл стол, уви