?
- Помните, вы как-то говорили, что вы трудолюбивы... Мне рассказывали о такого сорта вашем трудолюбии, от которого лучше быть подальше. Знаете, что я слышал? Что вы в молодости служили в Харькове почтовым чиновником... И были настолько трудолюбивы, что ни одно простое письмо не доходило до адресата, потому что все марки сдирались, а письма уничтожались. Потом на каком-то денежном пакете вы попались уже серьезным образом и вам пришлось уйти с большими неприятностями... Сидели, кажется, в тюрьме... Как честный человек, я не пустил этот слух дальше, а принес его вам. И, как честный человек, считаю долгом спросить: "Правда ли это? Если это неправда, - для меня будет особенным удовольствием пожать вашу руку. Если же правда..."
- Постойте, - поднимая загадочные глаза на Волкодавского, остановил его трудолюбивый Харлампьев. - Не надо жать мне руку, а только скажите: от кого вы это слышали?
- Я этого не могу сказать... Дал слово...
- Послушайте, - быстро потирая руки, сказал Харлампьев. - Почему-то лицо, которое сообщило вам о моем прошлом, взяло с вас слово не называть его? Потому что боялось попасть в ответ? Это могло быть только в том случае, если ваше лицо само выдумало мое прошлое. В таком случае вам стыдно покрывать негодяя. Но я не думаю, чтобы то лицо выдумало. Оно от кого-то слышало - я в этом уверен. В таком случае оно ничем не рискует, и я ему не причиню никакого вреда.
- Вы правы, - сказал прямолинейный Волкодавский. - Я слышал это от Алексея Михайловича Козубовича.
- Спасибо. Эй, Марья! Собери-ка мне чемодан. Положи немного белья, папирос и револьвер. Я уезжаю.
- Куда вы уезжаете? - спросил, широко открыв глаза, Волкодавский.
- О, мало ли куда? Я еще и сам не знаю - куда придется ехать. Трудолюбивый человек должен работать. Ему нельзя сидеть на одном месте. Прощайте! Я вам очень благодарен за сообщение. Я думаю, может быть, вам еще и удастся пожать мне руку. Марья! Не забудь и мой зонтик!
В тот же день до обеда Харлампьев положил чемодан на извозчика и уехал.
Козубович собирался обедать.
- Доложите барину, - сказал в передней чей-то тоненький голос, - что Харлампьев хочет видеть его на минутку. Что он, мол, его не задержит.
- А, Харлампьев! - радушно сказал хозяин. - Входите в кабинет.
Маленький Харлампьев вошел, неся в одной руке большой чемодан, в другой - свой колоссальный зонтик.
- Вот и я, - сказал он. - На минутку.
- Куда это вы собрались ехать?
- Еще не знаю. На всякий случай. Слушайте, Козубович! От кого вы слышали, что я в Харькове был почтовым чиновником, отклеивал марки и украл денежный пакет?
Козубович поморщился и нервно сказал:
- Этот Волкодавский! Словно баба какая-то. Вы извините... Он мне даже дал слово молчать.
- От кого вы слышали? - опять спросил тоненьким голоском Харлампьев, поблескивая серыми печальными глазами.
- Гм... Я не считаю удобным... Может быть, это обыкновенная сплетня.
- Тем более... От кого вы слышали?
- Но... мне неудобно...
Харлампьев подошел к чемодану, открыл его, вынул револьвер и направил на хозяина. Процедил тихонько:
- Если вы не скажете, от кого вы слышали, - значит, выдумали вы. В таком случае сию же минуту я вас застрелю.
- Да как же... - подхватил оживленно Козубович. - Варнакин Петя мне это и сказал. Когда бишь? Да... позавчера в ресторане. Именно позавчера. Что ты, Петя, говорю я. Мыслимо ли это?
Трудолюбивый Харлампьев взял зонтик, с трудом поднял большой чемодан и, кивнув головой, хлопотливо вышел из кабинета.
Через полчаса Петя Варнакин был очень удивлен, когда увидел Харлампьева у себя в меблированной комнате с чемоданом в одной руке, револьвером в другой и зонтиком под мышкой.
- Петя! - сказал Харлампьев. - С тобой я долго не буду разговаривать. Кто рассказал тебе о моих проделках на харьковской почте? Живо! А то голова твоя треснет сейчас, как пустой орех.
Петя звякнул зубами и оперся на стол.
- А, здравствуйте. Как поживаете?
- Кто тебе сказал? Имя.
- Господи! Такой случай... Захар Иваныч Миронов мне это рассказывал. Только представьте - ведь он уехал в Одессу на прошлой неделе.
- Это ничего. Я поеду за ним. Видишь, у меня и чемоданчик припасен. Только... Петя! Ты не врешь? Если ты хочешь меня сбить с толку, я вернусь из Одессы и застрелю тебя.
- Да ей-Богу не вру! Разве можно врать...
- Ну, прощай, Петя. Спасибо.
Харлампьев подхватил свой чемодан, зонтик, сунул револьвер в карман и, прихрамывая, мелкими шажками выкатился на улицу.
- Извозчик! На вокзал!
Миронов был найден в Одессе с большим трудом. Узнав, что у Харлампьева револьвер, он принял этого трудолюбивого человека с распростертыми объятиями.
- Будьте добры сообщить мне, - мягко попросил Харлампьев, - от кого вы слышали, что я в Харькове был, как почтовый чиновник, замешан в краже на почте?
- Вы знаете, что? Я этому не верю!
- Благодарю вас. Но от кого вы слышали?
- Да бросьте. Пойдем лучше ужинать. Охота разводить сплетни.
- Верите ли вы тому, что, если я сейчас не найду у вас дальнейшей нити этого слуха, если эта нить сейчас оборвется на вас - вы будете мной убиты?
- Верю.
- Ну?
- Марья Дмитриевна Остроухова.
- Она сейчас где?
- Она к брату поехала в Лодзь. Там вы ее и найдете.
Харлампьев кротко вздохнул, собрал свои пожитки, сунул револьвер в карман и, покорно опустив голову, ушел.
Несколько дней он провел в вагоне, почти не останавливаясь в тех городах, где ему приходилось бывать. Остроухова послала его из Лодзи к Максудову в Ростов, Максудов выразил ему искреннее сожаление и перебросил его в Самару. Из Самары он должен был поехать в Ряжск, и только в Ряжске получил отрадное известие: оказалось, что инженер Когортов, командированный в Ряжск, слышал о почтовых подвигах Харлампьева от Балкина, который жил в том же городе, где и Харлампьев, - в Петербурге.
Что-то подсказало усталому Харлампьеву, что нить клубка подходит к концу.
Он приехал в Петербург и, не заезжая домой, с вокзала, отправился к Балкину.
- Балкин! - сказал он, опуская на пол чемодан, зонтик и привычным движением вынимая револьвер. - Вы меня знаете. Я изъездил пол-России и не остановился бы даже перед поездкой за границу, чтобы найти только кончик той веревки, которая опутала меня. Смотрите мне в глаза и скажите: кто говорил вам о том, что я, в бытность в Харькове почтовым чиновником, воровал марки с писем и попался в краже денежного пакета?
- Вы очень похудели и осунулись, - с состраданием глядя на него, сказал Балкин. - Бедный вы! Неужели вы объездили для этого пол-России?
- Да. Я очень трудолюбивый человек.
- Бедный вы, бедный. Спрячьте ваш револьвер. Я и так сказал бы вам. Всю эту историю рассказывал мне Илья Ильич Паяльников.
- Что-о? Илюша Паяльников? - Харлампьев хрипло засмеялся. - О-о! Ну вот это, вероятно, и конец. Даете вы честное слово, что подтвердите ему то, что говорили мне?
- Отчего же? Три честных слова!!
У Паяльникова были гости: два чиновника, художник Мстивоев и Волкодавский.
- Не докладывайте обо мне барину, - сказал кротко маленький Харлампьев, когда горничная открыла ему дверь. - Я сам доложусь.
Он вошел, как был - в пальто, с чемоданом и зонтиком в руках. Ни с кем не поздоровавшись, поставил на пол чемодан, сел на него, положил зонтик на колени и, подперши голову маленькими кулачками, внимательно стал всматриваться в полное, цветущее лицо хозяина Паяльникова.
- Что ты, брат Харлаша, - удивился хозяин, - с чемоданом, как будто собираешься куда? Почему ни с кем не здороваешься?
- Сейчас, - сказал Харлампьев, странно посматривая на него. - Ты, Илюша, рассказывал обо мне Балкину, что я, служа в Харькове на почте, воровал марки и денежные пакеты? Постой, постой, не возражай. Э_т_о п_р_а_в_д_а, что я говорю. Не хочешь ли, чтобы я сейчас же привез сюда Балкина? Илюша! Я бы мог спросить тебя, как и других: кто тебе сообщил это? Но я не спрошу. Почему? Да потому что мы в Харькове жили с тобой в одно время, и ты прекрасно знаешь, что я д_а_ж_е н_е с_л_у_ж_и_л н_а п_о_ч_т_е. Ты тогда был студентом, а я работал в газете. Не правда ли? Действительно, в прошлом году ты просил меня, чтобы я написал статью о построенном тобой мосте; действительно, я отказался - но неужели за это ты мне платишь почтовыми марками? Твое положение сейчас очень нехорошее. Ты Балкину обо мне говорил - это факт. Мою харьковскую жизнь ты знаешь - это факт. Следовательно, тебе даже нельзя отпереться и сослаться на какого-нибудь уже умершего человека, который якобы сообщил тебе об этом. Ну-с? Что мне с тобой теперь делать? Единственно - это.
Трудолюбивый Харлампьев поднялся с чемодана, прихрамывая подошел к хозяину и вдруг звонко ударил его по лицу маленькой рукой.
Прихрамывая подошел затем к Волкодавскому и сунул ему эту руку.
- Нате. Пожимайте, если хотите.
- С удовольствием, - засмеялся прямолинейный Волкодавский. - Пойдемте, милый, отсюда. Га! Га! Да здравствует трудолюбие!
В первый день св. Пасхи к Кутляевым пришел Птицын. Глава семьи Кутляевых был чиновник, и звали его Исидором Конычем, а Птицына называли Васенькой.
Птицын пришел, наряженный в смокинг и лакированные башмаки, с ярким, сверкающим цилиндром в руках.
- А! - закричал весело Кутляев, растопыривая руки.
- Васенька! Христос Воскресе!
- Здравствуйте, - вежливо поклонился Птицын. - Я, простите, не христосуюсь...
- Почему, Васенька? - кокетливо склоняя голову набок, спросила жена Кутляева.
Васенька поздоровался с ней, поклонился сидевшей в углу старой тетке, опустился на предложенный стул и, обмахиваясь платочком, сказал:
- Видите ли... Я нахожу этот обычай отжившим. В нем, вы меня извините, нет логики. Будем рассуждать так: почему знакомые целуются при встречах на Пасху и не целуются на Рождество? Вы, конечно, возразите мне, что Пасха - это праздник любви, торжества и радости. Хорошо-с. Тогда, - спрошу я вас, - а Рождество, чем же хуже Рождество? Чем оно меньше по радости и торжеству? Да и вообще: я понимаю поцелуй как акт физического влечения одного пола к другому, что уже, конечно, есть простое требование природы. А, согласитесь сами, ведь указанных мною элементов в пасхальном поцелуе нет? Ведь нет?
Жена Кутляева задумчиво качнула головой и вздохнула. Муж сказал:
- Пожалуй, это и верно.
- Конечно же верно!
Васенька говорил серьезно, подыскивая выражения, округляя периоды и внимательно поворачиваясь к собеседнику, который подавал реплику. Собеседник внимательно выслушивался и сейчас же получал ясный, точно формулированный ответ.
- Хотя, - возразила госпожа Кутляева, - я того мнения, что в этой радости, в этих поцелуях и дружеских объятиях есть что-то весеннее.
- Хорошо-с, - солидно, складывая руки на груди, сказал Васенька. - Хорошо. Но если это так, то почему же не целоваться в июне или сентябре?
- Что вы говорите?! - вспыхнула Кутляева. - Разве можно?
- Вот то-то и оно. Нужно как можно дальше отходить от нашей затхлой традиции, от всего того, что "все делают".
- Однако, - сказал Кутляев, - вот вы же, Васенька, с визитом пришли?..
Васенька привстал.
- Я могу и уйти, если вам мое посещение не нравится...
- Что вы, что вы! Как вам не стыдно?.. Мы очень рады! Я только к тому говорю, что визиты тоже традиция.
- Да-с! Пошлейшая, никому не нужная традиция! И вот именно поэтому я решил всюду ходить и во всеуслышанье заявлять: "Господа! Бросьте этот глупый, утомительный обычай! Станьте выше! Стремитесь быть сверхчеловеками! "
- Вы водку пьете? - спросил Кутляев.
- Что? Какую водку? Ах водку. Рюмочку я, конечно, выпью, но не потому, что это какой-то там праздник, а просто небольшое количество алкоголя мне не повредит.
Кутляев налил две рюмки водки, а жена его сказала:
- Если вы, Васенька, это натощак - я вам дам сначала кусочек свячёного кулича. Хотите?
Васенька резко и строго обернулся к хозяйке.
- Нет-с, Наталья Павловна, не хочу. Нет, не хочу! Согласитесь сами, зачем? Что изменится в нашей будущей жизни от того, если я съем этот кусок желтого, сладкого хлеба, а не тот? Если вы мне дадите именно тот, который был обрызган священником? Зачем это? Да и вообще кулич... Почему вы меня не угощали им, когда я у вас был в декабре? Почему теперь мне должно хотеться, а тогда нет? Согласитесь сами, странно!
- Да бросьте вашу философию, - хлопнул его по плечу хозяин. - Ох уж эта мне интеллигенция! За ваше здоровье!
- При чем тут здоровье, - поморщился Птицын.- Просто нам с вами хочется выпить - мы и пьем.
- Кулича нашего попробуете? - робко спросила хозяйка.
- Принципиально не попробую, уважаемая Наталья Павловна. Вот в сентябре будут именины вашей дочки, - тогда съем. А есть его сейчас, согласитесь сами, это ординарно.
Он обвел глазами стол, и взгляд его остановился на высоком куличе, увенчанном тремя сахарными розами и шоколадным барашком с крошечным зеленым флагом.
- Вы простите меня, Наталья Павловна, но... можно мне быть с вами откровенным?
- Пожалуйста, - съежившись, сказала хозяйка.
- Я уж такой человек, что всегда режу правду-матку в глаза! Это самое лучшее. Не правда ли? Скажите: неужели вы серьезно думаете, что эти сахарные розы и этот барашек - на что-либо нужны? Ведь вкусу они вашим куличам не придадут, а...
- Ах, какой вы критик, - слабо усмехнулась хозяйка.- Я и не знала... На всякий пустяк обращаете внимание... Это сделано так - только для красоты.
Птицын горько улыбнулся.
- Для красоты... Красота - это Рафаэль, Мадонна, Веласкес какой-нибудь! Венера Милосская! Вы извините меня, но я так говорю, потому что считаю вас хорошими, умными людьми, и знаю, что вы не обидитесь... А какая же красота - барашек с рынка стоимостью в пятиалтынный? Ни моего эстетического, ни моего морального чувства такая безвкусная вещь удовлетворить не может.
- Ха-ха! - засмеялся Кутляев, - вот не думал, что у покойного Павла Егорыча такой умный сынок будет. Ай да Васенька! Бог с ними, с барашками... Вы бы еще рюмочку! Красным яичком закусите или поросеночком.
Васенька нахмурился.
- Позвольте быть с вами откровенным: вы их для вкусу покрасили или для красоты?
- Черт его знает для чего. Взял да и покрасил.
- Я думаю, краска, которой они выкрашены, не безвредна. В таком случае я очень попрошу вас, добрейшая Наталья Павловна, дать мне простое, белое яйцо. Оно, правда, не так сияет, но ведь я же и не любоваться на него буду...
Птицын долго ел молча, опустив голову и о чем-то думая.
- Поросенок тоже, - закачал он укоризненно своей широкой черной костистой головой. - Ведь если крашеное кушанье вообще красиво, - почему бы и поросенка не выкрасить в голубой цвет или побронзировать золотым порошком. Однако этого не делают. Правда, для чего-то всунули ему в рот кусок петрушки, но, я думаю, никто этим не будет восторгаться. Всунули просто неизвестно для чего...
- Охота вам, Васенька, петь Лазаря, - нервно перебил его хозяин. - Ну и всунули! Ну и поросенок. Надо же чем-нибудь великий праздник отметить.
- Так, так, - покачал головой Васенька. - Подъем религиозного чувства знаменуется всовыванием в пасть мертвого животного пучка зелени... Логично!
В комнату влетел завитой, пронизанный насквозь праздничным настроением блондин, расшаркался и радостно, во всю мочь легких заорал:
- Христос Воскресе! Исидор Коныч, троекратно! Наталья Павловна, троекратно! Мой молодой товарищ, - троек...
- Простите, не целуюсь, - сказал твердо и значительно Птицын. - Устаревший пережиток. Форма без содержания...
- Фу-ты ну-ты, - пропел молодой блондин. - А то бы лобызнулись. Не хотите? Как хотите.
Склонив голову набок и смотря укоризненными глазами на пришедшего, Птицын ехидно спросил:
- Визиты делаете?
Блондин склонил голову направо и юмористически пропищал:
- Визиты делаю! Мученик естества.
- Выпейте чего-нибудь.
- С восторгом в душе! Боже ты мой! Какие красивые яйца!! И зелененькие, и розовенькие. И лиловые!
- Вам нравятся? - иронически спросил Птицын.- А мне, представьте, не нравятся. Это не есть вечная красота... Вечная красота - это Рафаэль, Мадонна... Знаменитая статуя Венеры Милосской, находящаяся в одном из заграничных музеев, - вот что должно нравиться.
- Эх, куда заехали, - засмеялся молодой человек и молящим голосом попросил:
- Можно съесть лиловенькое? Мне нравится лиловенькое!
- Да какое угодно, - радушно сказала хозяйка.
- Вечные самообманы в жизни, - печально прогудел Птицын. - Гонимся мы за лиловыми яйцами и забываем, что внутри они такие же, как и красные, как и белые... Слепое человечество!
- Где вы были у заутрени? - спросила хозяйка.
- В десяти местах! Носился как вихрь. Весело, ей-Богу! Радостно! Колокола звонят вовсю. Дилим-бом! Бам-бам! То тоненькие. То такие большие густые дяди! Гу-у! Гу-у!
- Красота не в этом, - сказал Птицын, внимательно, по своему обыкновению, выслушав собеседника. - Не в том, что по одному куску металла бьют другим куском металла... И не в том, что яйца красные и голубые... И не в том, что у вас на сюртуке атласные отвороты. Красота - это Бетховен, симфония какая-нибудь... Кёльнский собор! Микеланджело! Слепое человечество...
Хозяйка вздохнула и сказала блондину:
- Садитесь! Чего же вы стоите?
- Мерси. С удовольствием, - расшаркался представитель слепого человечества.
Повернулся к столу и сел.
- Что вы делаете! - закричал болезненно и пронзительно Птицын. - Вы сели на мой цилиндр!
- Ну? - удивился блондин. - В самом деле!
Птицын вертел в руках сплющенный, весь в крупных изломах и складках цилиндр и со слезами в голосе говорил:
- Ну что теперь делать! Сели на цилиндр. Ну куда он теперь годится... Кто вас просил садиться на мой цилиндр?!
- Я нечаянно, - оправдывался блондин, пряча в усах неудержимое желание рассмеяться. - Да это пустяки. Его можно выпрямить и по-прежнему носить.
- Да-а... - злобно смотря на блондина, плаксиво протянул Птицын. - Сами вы носите! Разве в нем можно показаться на улице?!.
- Почему же? - усмехнулся гость. - Красота не в этом. Красота - это Рембрандт, Айвазовский, Шиллер какой-нибудь... Мадонна!
На глазах Птицына стояли слезы бешенства и обиды.
- Полез... Прямо на шляпу!
- Слепое человечество, - захохотал блондин. - Ну, если не хотите так ее носить, я вам заплачу. Ладно?
Птицын сжал губы, получил от блондина пятнадцать рублей и, ни с кем не прощаясь, угрюмо ушел.
Поросенок, держа в зубах пучок зелени, заливался беззвучным смехом.
Иван Сергеич имел цельный, гармоничный характер и не гордился этим только потому, что был скромен и прост в обращении; эти качества резко отличали его от других воров, водившихся в трактире "Лужайка", - людей в общей массе крикливых, хвастливых и наглых.
Деятельность Ивана Сергеича имела строго определенное направление, от которого он не уклонялся ни вправо, ни влево: не убивал, но зато и не работал. Только воровал.
К людям не ворующим относился недоверчиво, с легким затаенным презрением, и когда вдумывался в их жизнь, то про себя нередко удивлялся: "Почему они тоже не воруют?"
После долгого раздумья объяснял это себе двумя причинами: беспощадной логикой социального строя (если все обворовываемые будут воровать, то некого будет обворовывать), а также отсутствием предприимчивости и неловкостью лиц, которые предпочитали зарабатывать пропитание трудом.
- И трудитесь, черти, - думал с ласковой насмешливостью Иван Сергеич. - Вам же хуже! Все равно украду.
И крал.
Эту веселую человеческую комедию изредка прерывали длинные антракты - именно тогда, когда Иван Сергеич попадал в тюрьму. Здесь он имел возможность бросать ретроспективные взгляды на пройденный путь и каждый раз успокаиваться на том, что ошибок в системе не было: право Ивана Сергеича - воровать, но зато право обворованных - ввергать его в тюрьму... Пожалуйста!
После этого никто не имел возможности упрекать друг друга в несправедливости и дуться один на другого. И по выходе из тюрьмы можно было начинать новую жизнь: трудящиеся, нажившись, должны были снова плохо положить несколько вещей, а Иван Сергеич брал уже остальное на себя.
Воровал Иван Сергеич двадцать пять лет - с тех пор как себя помнил. Если считать, что проживал он в год около двух тысяч, то накрадено им было за всю жизнь мелкими вещами и суммами - пятьдесят тысяч. Эти деньги должны бы вызвать еще большее к себе уважение, если принять во внимание, что ни одна копейка из них не была нажита обыкновенным трудом или убийствами. Кражи - только кражи.
Это был превосходный, очень уютный особняк, имевший все данные для того, чтобы понравиться Ивану Сергеичу.
Оба они - особняк и Иван Сергеич стояли друг против друга на глухой, пустынной улице, и один из них думал: "Если выдавить стекло - стоят на подоконнике горшки с цветами или не стоят? Свалишь их или не свалишь?"
Долго размышлять было рискованно: через час прекрасная темная ночь сменится рассветом. Поэтому Иван Сергеич, закусив нижнюю губу, провел по стеклу кольцом, наложил на него какую-то тряпку и через минуту стоял уже на подоконнике, зорко всматриваясь в непроглядную тьму, сгустившуюся в комнате. Мягко спрыгнул босыми ногами на паркет и, простирая вперед чуткие руки, побрел наугад...
- Ох, ччерт!..
Нога его споткнулась обо что-то мягкое, большое, неподвижное, и Иван Сергеич, падая, схватился рукой за спинку кресла. Кресло стукнулось о стол, на столе задребезжала лампа... Иван Сергеич присел и сейчас же увидел, как в стороне мелькнула желтая вертикальная полоска света, которая сейчас же перешла в прямоугольник - и в дверях, освещенный маленькой лампой, показался человек.
Лампу он вытянул вперед и с любопытством водил ею во все стороны до тех пор, пока луч света не упал на присевшего около стола Ивана Сергеича.
Иван Сергеич взвизгнул, выпрямился и бросился к открытому окну, но незнакомец опередил его одним прыжком, не выпуская лампы из рук, сел на подоконник и, усмехнувшись, спросил:
- Испугались?
- Испугался, - признался Иван Сергеич и зашаркал смущенно босой ногой по полу.
- Эх вы! Как же можно быть таким нервным... Не бойтесь. Хозяина дома нет.
Иван Сергеич изумленно сверкнул глазами и спросил:
- Да... а вы кто?
- Я? Вот тебе раз! Ну, угадай-ка, миленький, кто я?
Блуждающие глаза Ивана Сергеича остановились на выдвинутых ящиках письменного стола, на большом солидном узле, валявшемся на полу, - том самом узле, о который споткнулся он минуту тому назад, - затем глаза Ивана Сергеича перешли на широкую смеющуюся рожу незнакомца, и оба человека, глядя друг на друга, стали смеяться.
- Ах, поди ж ты! - всплеснул руками Иван Сергеич.
- А я думаю: хозяин. Тикать хотел. Один ты тут?
- Один.
- Да как ты сюда пролез? Окна были целые, парадные заперты - я толкал.
- А я ключом. Зашел, а потом заперся, чтобы не мешали.
- А если хозяин подойдет?
- Он-то? Каждую ночь в клубе до восьми часов утра в карты режется! Всю хурду-мурду успеем вывезти.
- Вы... везти? - ахнул Иван Сергеич.
- А ты что думал? Эх вы, - засмеялся новый вор.- Сколько уже веков прошло, а все вы, воры, ничему не научились. Простой вы народ - воры! Без плана, без выдержки, без хладнокровия... Тебе бы, дураку, только влезть в окно, рискуя, что тебя сцапают, стянуть какую-нибудь подушку или пальто, ценой в пять целковых - и убежать... и ты уже думаешь, что большое дело сделал!
- А ты... как же? - спросил, усаживаясь на узел, Иван Сергеич.
- Вот так же! Как видишь!.. Я целую неделю потратил на слежку: как живет хозяин, да что он делает, да когда возвращается вечером? И что ж ты, братец мой, думаешь... Прислуга приходящая, никого больше ни души, а сам из клуба под утро возвращается.
Иван Сергеич вздрогнул.
- А он сейчас не приедет?!
- Будь покоен, братец: верные сведения имею.
Новый вор помолчал.
- Так вот как. И задумал я вычистить квартиру до последнего гвоздика. Переулок глухой - кому помешать нужно? Работай тихенько, смирненько. К семи часам утра заказал я две подводы с нашими ребятами - приедут, все и вывезем.
Иван Сергеич ударил себя по коленкам и восторженно вздернул головой.
- Ловко!! Все как есть?
- Все, миленький ты мой. До гвоздочка, до последней карточки. Кой-что я уже и уложил.
- Ловкий дьявол... Меня-то в долю примешь?
- Почему не принять. Товару много. Расторгуемся. Однако, миленький... Американцы, о которых ты по своему умственному убожеству не имеешь никакого понятия, говорят: время - деньги. За дело! Я письменным столом займусь, а ты картины снимай.
Новые друзья весело захлопотали. Наглость и уверенный план другого вора обворожили Ивана Сергеича. Заворачивая в полотняные простыни картины и связывая веревками груды дорогих золотообрезных книг, Иван Сергеич время от времени садился на пол и громко торжествующе хохотал:
- Ай да мы! Ну и мы! Ну и воры нынче пошли!
- Не дери глотку, - скромно сказал новый вор.- Дело нужно делать, а он гогочет... Укладывай лампу в ящик... Да с резервуаром поосторожней! Он, кажется, фарфоровый. Разве вы, черти, понимаете?
Иван Сергеич хлопотал, вертелся по комнате, упаковывал, распутывал веревки, развязывая узлы острыми зубами, и все время среди этих занятий восторженно поглядывал на товарища.
А тот, уложив всего одну этажерку с безделушками и какой-то чемодан, уселся в кресло и важно закурил папироску.
Работы было еще много, но он всем своим видом показывал, что закончить ее предоставляет простоватому Ивану Сергеичу, который с мокрым, потным лицом то и дело подбегал к товарищу и, держа в руках какой-нибудь альбом с фотографическими карточками, отрывисто спрашивал:
- Брать?
- Бери, Ваня, бери. Все пригодится.
- А салфеточку эту? Неужто и ее брать? На что она?
- А что ж салфеточка - собака, что ли? Зачем ее оставлять... Да поторапливайся! А то ребята с подводами приедут - куда нам все поспеть?
И вместо того чтобы помочь утомленному, запыленному Ивану Сергеичу, он только курил да поглядывал на окна, в которых занимался рассвет...
Приехали "ребята с подводами".
Все было уложено, связано, и Иван Сергеич, еле держась на ногах от усталости и суеты, разрешил и себе закурить папироску.
- Нечего там раскуриваться! - оборвал его безжалостный товарищ. - Помогай таскать вещи. Смотри - до хозяина досидимся.
- А ты чего же не помогаешь? - робко спросил Иван Сергеич.
- Напомогался достаточно! Моя работа раньше была. Не бросай папироски на ковер: прожжешь - за него и полцены не дадут! Черти вы! Разве понимаете?
На улице было холодно... Босые ноги чувствовали на мостовой предрассветную сырость.
Товарищ Ивана Сергеича тоже вышел к подводам и равнодушно смотрел, как их нагружали "ребята".
- Готово, ребята? - спросил он.
- Все готово.
Тогда товарищ обратил сонное лицо к Ивану Сергеичу и, улыбнувшись, сказал:
- А теперь - иди себе, братец, подобру-поздорову.
- Как - иди? - ахнул Иван Сергеич. - А вещи? А дележка?
- Какие вещи?
- Да эти! Что мы собирали.
- А разве они твои, эти вещи?
Иван Сергеич рассердился.
- Да ведь и не твои!!
- Нет, мои.
- Это же еще почему такое? Хозяин ты им, что ли?
Незнакомец засмеялся.
- Эх ты! Говорил же я, дураки вы, воры! А кто ж я? Конечно, хозяин. На другую квартиру переезжаю, с ночи укладывался... А ты тут пришел, помог... Да я ничего не имею. Спасибо, что помог. По крайней мере, честным трудом рубль заработал. Хе-хе! Я даром, братец, чужого труда не хочу. На, получай! За честный твой труд!
Хозяин вынул из кармана рубль и сунул его в руку Ивану Сергеичу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уже всходило солнце, когда Иван Сергеич брел по пустой улице недовольный, брюзжащий сам на себя, с серебряным рублем, зажатым в грязный кулак.
Гармоничная натура Ивана Сергеича могла показаться странной непонимающему, недалекому человеку.
Этот рубль, заработанный трехчасовым тяжелым, неблагодарным трудом, - жег ему руку.
Проходя по мосту, Иван Сергеич плюнул, очень неприлично обругался и, размахнувшись, выбросил дурацкий рубль в воду.
Мой приятель, студент Ушкуйников, и я - мы сидели в цирке и смотрели на громадного, мясистого парня, который стоял на арене и, изогнувшись чудовищным глаголем, поднимал над головой какие-то металлические шары.
- Ловко! - восторженно прошептал Ушкуйников, шевеля мускулистыми руками. - Одной рукой! А в них около семи пудов.
- Ну так что? - спросил я, с усмешкой глядя на него.
- Семь пудов! Это - рекорд!
- Чего ты так волнуешься? Разве тебе не все равно, если в этом инструменте, висящем сейчас над его головой, - семь пудов, а не пять или шесть?
- Что ты! - удивился Ушкуйников. - Как же может быть все равно? Шесть пудов - это и я жму! А вот семь - это уже гениально!
- А что, если бы нашелся человек, - саркастически спросил я, - который мог бы переплюнуть через двухэтажный дом? Ты бы тоже назвал его гениальным?
- Поехала! - засмеялся Ушкуйников. - Это уже, брат, философская отвлеченность. Шопенгауэр!
Не знаю, что меня привязало к этой большой, добродушной, глуповатой, сильной собаке. Мы были совершенно разные люди: я - маленький, худой, с нежными руками, впалой грудью и вечной боязнью холода, жары и ветра; он - высокий, широкогрудый, с железными мускулами, громким хохотом и с какой-то медвежьей грацией и ловкостью в движениях... Я - умный, много читавший, много знающий человек, он - недалекий, простой, с самыми примитивными влечениями и настроениями.
Когда мы шли из цирка, я, делая короткие шажки, смотрел на него снизу вверх, нервно дергал его большую красную руку и язвительно говорил:
- Я тебе удивляюсь! Ты человек без полутонов. Осчастливить тебя можно тем, что - каким-либо образом - утроить твой рекорд в поднимании восьмипудовой гири... А сделать несчастным - еще легче. Стоит только ударить тебя оглоблей по голове; тогда ты, ощутив физическую боль, - будешь чувствовать себя страшно несчастным.
Он рассмеялся.
- Ну и чудак же ты! Выдумает что-нибудь вечно. Разве можно оглоблей драться?
- Вот видишь! Видишь? Очень мило... ты даже не уловил моей главной мысли, а обратил почему-то внимание на оглоблю, будто бы в ней весь центр! Оглобля играет здесь чисто служебную роль, как подспорье, как иллюстрация к отвлеченной мысли.
- Да брось, - сказал Ушкуйников. - Философия. Гегель.
- Ты меня извини, - с горячностью вскричал я. - Но я не понимаю тебя... У тебя какая-то мания притворяться глупее, чем ты есть. Ведь ты, как студент, все-таки знаешь, что употребление тобой имен философов совершенно бессмысленно. Ни Шопенгауэр, ни Гегель здесь ни при чем.
- Да брось.
- Чего там бросать? Я знаю, когда тебе возразить нечего, ты говоришь: да брось. Это, брат, самый глупейший прием в споре.
Он, сбитый с толку, приостановился.
- Чего ты ругаешься? Смотри - горло пересохнет. Хочешь, я сейчас посажу тебя на крышу этого киоска? Оттуда удобно говорить блестящие речи!
- Конечно, конечно! У тебя ведь другого аргумента быть не может. Или на какую-нибудь дурацкую крышу посадишь, или повалишь на тротуар.
- Да брось, - поежился Ушкуйников. - Я же пошутил.
Я сделал вид, что не слышу его.
- Ты можешь ударом кулака раздробить мне голову, но ведь эту же операцию может произвести и любой дом, который уронит с карниза мне на голову кирпич. Какая же между вами тогда разница?
- Между мной и домом? - спросил притихший студент.
- Да-с. Между тобой и домом. Теперь уже пора бросить это!.. Раньше, конечно, когда любовь женщины добывали дубиной, и пищу добывали дубиной, и честь свою защищали дубиной - тогда физическая сила была хороша... А теперь, когда мы идем по гладкому тротуару, мимо целой тучи городовых, навстречу вежливо извиняющимся при невольном толчке прохожим, - кому и на что нужны твои рекорды, бицепсы и твое примитивное "да брось...".
- Да брось, - сказал Ушкуйников. - Почему же человеку и не быть сильным, если он хочет этого?
- Не надо. Устарело. Пережиток. Уродливый атавизм.
- Эммануил Кант, - прошептал Ушкуйников.
- Дурак.
- Да брось. Пойдем лучше в кабак. Чего ты так распетушился?
II
В ресторане мы выбрали в боковой комнате укромный, безлюдный уголок и уселись за столик.
- Дайте мне баранью котлетку. А ему, - усмехнулся я, указывая на Ушкуйникова, - четыре порции сосисок с капустой.
- А сколько у вас штук на порцию? - спросил с любопытством Ушкуйников.
- Четыре штуки.
- Тогда четырех порций хватит.
- Однако, - болезненно поморщился я. - Я хотел пошутить... А ты серьезно?..
- Такими вещами не шутят, - сентенциозно сказал Ушкуйников. - И дайте маленькую кружку пива за 20 копеек.
- Это самая большая, - возразил лакей.
- Ну уж и большая! Хвастаетесь. Давайте скорей! Иначе я выпью всю вашу кровь и жалкие остатки тела съем!
Он подмигнул лакею и захохотал.
Когда лакей отошел, Ушкуйников сладко потянулся, встал и заявил.
- Хорошо бы, пока подадут ужин, сыграть одну партийку на бильярде. Как движение - очень полезно!
- Играй сам свою партийку. Я не хочу.
- Да почему?
- Что в ней хорошего, в бильярдной игре? Тычут палками в какие-то шарики, а те катаются по сукну, падая изредка в узкие, неудобные для этой цели, отверстия. Очень забавно!
Эта живая, нарисованная мною картина подействовала на впечатлительного Ушкуйникова угнетающе. Он приостановился, и на его лице появилось выражение нерешительности и колебания: стоит ли действительно играть?
Но сейчас же его медленную голову осенила какая-то мысль... Он улыбнулся, погрозил мне пальцем, сказал:
- Барух Спиноза!
И ушел в бильярдную.
Я развернул газету. Погрузился в чтение.
III