sp;
в Петрограде,
в метелицу
(запомнится навек)
в бряцающем
воинственном наряде
громадный
чернокожий человек,
(У нас в России -
волки,
снег
и Волга,
дожди растят мохнатую траву,
леса...)
Добычин
сомневался долго,
что он такое видел наяву.
До самой выписки из лазарета
станковая,
цветиста,
тяжела,
молниеносная картина эта
в его воображении жила.
Чем ближе дело шло к выздоровленью,
надоедали доктора, кровать,
по твердому душевному веленью,
он знал, что - буду это рисовать,
что скоро... скоро...
Через две недели
я нарисую эту
хоть одну
про негра, уходящего в метели,
в Россию сумрачную,
на войну.
Он вышел из больницы.
Стало таять.
Есть теплота в небесной синеве.
Уже весна,
как раньше, золотая
и полыньи всё шире на Неве.
Всё зимнее и злое забывая,
весна, весна -
как весело с тобой!
И хлюпает,
и брызжет мостовая,
и всё же хорошо на мостовой.
Опять гадаю о поездке дальней
до берегов озер или морей,
о девушке моей сентиментальной,
о самой лучшей участи моей.
Веду свою весеннюю беседу
и забываю, льдинками звеня,
что из-за лени к морю не поеду,
что разлюбила девушка меня.
Окраина,
Московская застава -
бревенчатые низкие дома,
тиха, и молчалива, и устала,
а почему - не ведаешь сама.
Березы машут хилыми руками.
Ты счастья не видала отродясь,
кисейной занавеской и замками,
стеной ото всего отгородясь.
Вся в горестных и сумеречных пятнах,
тебе бы только спрятаться скорей
от непослушных,
злых
и непонятных,
веселых сыновей и дочерей.
Без боли,
без раздумий,
без сомненья,
не плача,
не жалея,
не любя,
без позволенья
и благословенья
они навек уходят от тебя.
У них любовь и ненависть другая,
а ты скорби
и скорби не таи,
и, лампой керосиновой моргая,
заплачут окна серые твои.
Здесь каждый дом к несчастиям привычен,
знать, потому печален и суров,
и неприветлив...
И когда Добычин
пришел сюда в один из вечеров -
на лестнице всё так же
сохнет веник,
видна забота,
маленький покой,
опять скрипят четырнадцать ступенек,
качаются перила под рукой.
Он постучал.
- Елена дома?
- Дома.
Крюки и цепи лязгнули спеша.
- Елена, здравствуй!
- В кои веки... Сема...
Где пропадал, пропащая душа?
Пел самовар хвалебную покою,
что тот покой - нарало всех начал,
и кот ходил мохнатою дугою
и коготками по полу стучал.
Мурлыкая, он лазил на колени,
свивался в серебристое кольцо...
Опять Елена...
(Впрочем, о Елене.
Она в рассказе новое лицо.)
Шестнадцать лет.
Но плечи налитые,
тяжелые.
Глаза - как небеса,
а волосы до звона золотые,
огромные -
до пояса коса.
Нездешняя, какая-то лесная,
оборки распушились по плечам,
и непонятная.
Почем я знаю,
какие сны ей снятся по ночам,
какие песни вечером тревожат,
о чем вчера скучала у окна.
Да и сама она сказать не может,
какая настоящая она.
Вы все такие -
в кофточках из ситца,
любимые, -
другими вам не быть, -
вам надо десять раз перебеситься,
и переплакать,
и перелюбить.
И позабыть.
И снова, вспоминая,
подумаешь,
осмотришься кругом -
и всё не так,
и ты теперь иная,
поешь другое,
плачешь о другом.
Всё по-другому в этом синем мире,
на сенокосе,
в городе,
в лесу...
А я запомню года на четыре
волос твоих пушистую лису.
Запомню всё, что не было и было.
Румяна ли? Румяна и бела.
Любила ли? Пожалуй, не любила,
и все-таки любимая была.
Шестнадцать лет.
Из Петрограда родом.
Смешные стоптанные каблуки.
Служила в исполкоме счетоводом
и выдавала служащим пайки.
Стрельба машинки.
Льется кровь - чернила -
зеленая,
жирна и холодна...
Своих родных она похоронила,
жила, скучала, плакала одна.
Но молодости ясные законы
(она всегда потребует свое), -
и вот они с Добычиным знакомы,
он провожает до дому ее,
он говорит:
- Я нарисую воздух,
грозу,
в зеленых молниях орла -
и над грозою,
над орлом,
на звездах -
чтобы моя любимая была.
Я нарисую так, чтоб слышно было -
десятый вал прогрохотал у скал,
чтобы меня любимая любила,
чтобы знамена ветер полоскал.
Орел разрушит молний паутину,
и волны хлещут понизу, грубы...
И скажут люди, посмотрев картину,
что то изображение борьбы,
что образ мой велик и символичен:
то наша Революция, звеня,
летит вперед...
И назовут меня:
художник Революции Добычин.
Мечтание, как песня до рассвета,
нисколько не противное уму,
огромное и сладкое...
А это
и дорого и радостно ему.
Мила любови темная дорога,
тиха,
неутомительна,
длинна.
И много ль надо девушке?
Немного -
которая к тому же влюблена.
Всё золотое.
Вечер непорочен
и, кажется, уже неповторим...
(Любви в рассказе воздано.
Но, впрочем,
мы о любви еще поговорим.)
Тяжелый год - по-боевому грозный, -
земля в крови, посыпана золой, -
повсюду фронт:
в Архангельске - морозный,
на Украине - пламенный и злой.
Башлык, черкеска, галифе - наряды...
Война, война...
И песни далеки...
Идут на бой дроздовские отряды
и Каппеля отборные полки.
И побежали к морю, завывая
дурным, истошным голосом, леса...
Греми, лети, тачанка боевая,
во все свои четыре колеса.
Гуляй вовсю по родине красивой,
носи расшитый золотом погон,
в Орле воруй,
в Бердичеве насилуй,
зеленым трупом пахнет самогон.
Ты, родина, в огне великом крепла.
Идут дроздовцы, воя и пыля,
и где прошли - седая туча пепла,
где ночевали - мертвая земля,
заглохшее, кладбищенское место,
осина обгорела,
тишина...
И нет невесты - где была невеста,
и нет жены - где плакала жена.
Так нет же,
не в покорности спасенье
(запомни это правило земли),
мы покидали и любовь и семьи
во имя славы, радости, семьи!
Седлали чистокровных полукровок -
седые степи, белая трава,
на бархатных полотнищах багровых
мы написали страшные слова.
Такое позабудется едва ли, -
посередине зарева и тьмы
мы за любовь за нашу воевали,
и ненависть приветствовали мы.
Ни сожаленье,
ни тоска
ни разу,
что, может быть,
судьба - кусок свинца...
(Но мы вернемся все-таки к рассказу,
которому недолго до конца.)
Мурлычет кот - кусок седого пуха.
Молчит Елена.
Самовар горит.
И о разлуке тягостно и глухо
вполголоса Добычин говорит:
- Я не могу...
Она неотвратима...
Пойми меня,
уж несколько недель,
как я рисую -
эта же картина
про негра, уходящего в метель,
и всё не то...
Он шел тогда, сверкая,
покачиваясь,
фыркая,
звеня,
и шашка и бекеша не такая,
какая на картине у меня.
И всё не так,
всё пакостно,
всё худо...
Ужели это мне не по плечу?
Хоть раз его увидеть.
Кто?
Откуда?
Всё разузнать, поговорить хочу.
Ты отпусти меня, не беспокоясь, -
я никогда не попаду в беду,
приеду скоро...
Сяду в агитпоезд...
Его на фронте всё-таки найду...
Не плачь, моя...
Всё чепуха пустая...
Добычин встал.
Добычин говорит.
Мурлычет кошка, когти выпуская.
Елена плачет.
Самовар горит.
Страна летела, дикая, лесная -
бои,
передвижение,
привал,
тринадцатая армия,
восьмая...
И только где Добычин не бывал!
Выспрашивал, мечту оберегая.
Война была совсем невесела,
и конница Шкуро и Улагая
еще вовсю хоругвями цвела.
Еще горели села и местечки
со всем своим накопленным добром,
но все-таки погоны на уздечке
уздечку украшали серебром.
И говорили конники:
- Деникин,
валяй, мотай,
не наводи тоску,
из головы, собака, сука, выкинь
Россию, православную Москву...
А мы тебя закончим на амине,
на Страшном, гад, покаешься суде...
И только негра не было в помине,
как говорили конники, нигде.
- Китайцы здесь, конечно, воевали,
офицеров закапывали в грязь...
И только раз,
однажды на привале,
с конноармейцами разговорясь...
Конноармеец, маленький и юркий,
веселой рожею румян и бел,
за полчаса стоянки и закурки
рассказывал,
захлебывался,
пел...
Он говорил на стороны, на обе,
шаманя,
декламируя