p;
земли здоровье, сбитое в комок.
Казалось, это бредовое -
словом,
метель вокруг ходила колесом,
а он откуда выходец?
С лиловым,
огромным, оплывающим лицом...
Глаза глядели яростно и косо,
в ночи огнями белыми горя,
широкого приплюснутого носа
пошевелилась черная ноздря.
И дернулась, до десен обнажая
все зубы белочистые, губа
отпяченная,
жирная,
большая,
мурашками покрыта и груба.
Он шел вперед,
на памятних похожий,
на севере,
в метели,
чернокожий...
Как тучу пронесло перед Семеном
И охватило жаром и зимой,
и оглушило грохотом и звоном,
и ослепило золотом и тьмой...
Метель шумела:
- Мы тебя уложим,
постель у нас мягка и хороша...
А он глядел вослед за чернокожим,
в пургу,
не понимая, не дыша...
Хотел за ним -
а ноги как чужие...
Душило...
Надавило на плечо
и стыло,
стыло,
стыло в каждой жиле,
потом и хорошо и горячо...
Текут моря -
и вот он, берег дальний,
где отдохнуть от горести не грех -
мы ляжем под кокосового пальмой,
я принесу кокосовый орех...
Усни, усни...
Неправда, не пора ли,
забыть... Уснуть...
Всё хорошо вдали...
Виденья перепутались и врали,
и понесло.
Добычина спасли -
его полуживого подобрали
и сразу же в больницу увезли.
Тяжелый год - по-боевому грозный, -
он угрожал нам тучею-копной,
он подбирался, дикий и тифозный,
и зажигал, багровый и сыпной.
Курносая была, пожалуй, рада,
насытилась на несколько веков, -
от Киева почти до Петрограда
поленницы лежали мертвяков.
Был человек - уснул,
глядишь - не дышит...
И ни за что - костей охапка, хлам...
Температура за сорок
и выше,
и разрывало сердце пополам.
Завалены больницы до отказа,
страна больная - подчистую, сплошь, -
по ней ползет кровавая зараза,
тифозная, распаренная вошь.
На битву с нею -
люди на дозорах,
земля лежит могилою - дырой -
замучена.
Температура сорок.
И за сорок.
И пахнет камфорой.
Добычина четвертая палата
совсем забита -
коек пятьдесят.
Тесемочки кофейного халата
не шелохнутся -
мертвые висят.
Запахло сукровицей.
Воздух спертый.
И, накаляя простынь добела,
опять огонь гуляет по четвертой
(четвертая предсмертная была).
Такой жары,
такого горя - вдоволь...
За что меня?
Ужели не простят?
Несет, качает в темноте бредовой,
и огненные обручи свистят -
про горький дым,
слепящий нас навеки,
про черную, могильную беду,
про то, что мало жизни в человеке...
И чудится Добычину в бреду:
текут пески куда-то золотые,
кипящие,
огнями залитые,
ни темноты,
ни ветра,
ни воды,
ни свежести, хоть еле уловимой,
и только в небо красное лавиной
ползет песок, смывая все следы.
Застынь, песок...
Остановись...
Не мучай
жарой, переходящею в туман...
Вот по песку,
по Африке дремучей,
цепочкой растянулся караван.
Курчавы негры,
кожа вся лилова.
На неграх стопудовые тюки -
они идут, не говоря ни слова,
темны,
широкоплечи,
высоки.
Их сотни три,
а может, меньше - двести...
Неважно сколько...
Главное - все вместе
носильщики,
как лошади они...
Куда идут?
На негров непохожи,
обуты в сапоги шевровой кожи,
одетые в бекеши и ремни.
Жарки кавалерийские рубахи,
клокочет сердца пламенный кусок,
тесны ремни,
и тяжелы папахи,
и шпоры задевают за песок,
Песок мерцает, шпорами изрытый,
и негры тонут в море золотом...
Широкополой шляпою покрытый,
погонщик белый гонит их кнутом.
Всё завертелось в дикой карусели,
а негры вырастают из песка, -
на них тюки, как облака, осели,
на них папахи, словно облака,
ремни скрипучи,
сапоги скрипучи,
по-львиному оскалены клыки,
и галифе лиловые, как тучи,
и лица голубые велики,
и падая
и снова вырастая,
хрипят, а дышат пылью золотой -
их всех несет жары струя густая
по Африке, огнями залитой.
Песок течет, дымясь и высыхая,
тюками душит,
солнце пепелит,
и закружилась Африка глухая,
ни жить, ни петь,
ни плакать не велит.
За что такая страшная расплата?
Добычин бредит неграми, жарой...
Открыл глаза -
четвертая палата,
сиделка дремлет,
пахнет камфарой.
На столике стакан воды отварной...
Немного воздуха,
глоток питья -
и снова бестолочь
и дым угарный
и, может, полминуты забытья.
И снова в мире грохота и воя
живет каким-то ужасом одним -
опять одно и то же бредовое,
огромное,
и гонятся за ним.
Он падает, Добычин,
уползая
в кустарники колючие...
Рывком
за ним летит пятнистая борзая
и по земле волочит языком
и нюхает.
Брыластая,
сухая,
с тяжелым клокотанием дыша,
глазами то горя,
то потухая,
найдет его звериная душа.
Нашла его.
Захохотала хрипло,
залаяла собачья голова...
Язык висит,
а на язык прилипла
какая-то поганая трава.
Глядит в глаза.
Несет невыносимой,
зловонной,
тошнотворной беленой, -
вонючее, как трупное, -
и псиной.
Нельзя дышать.
И брызгает слюной.
Ужели жизни близко увяданье?
Погибель непонятна и глупа,
и на собачье злобное рыданье
бежит осатанелая толпа.
Уже алеет небо голубое,
всё жарче солнечное колесо,
и вяжут белокурые ковбои
Добычина волосяным лассо.
Его волочат по корням еловым
и бьют прикладами наперебой,
он - не Добычин,
он - с лицом лиловым,
с отпяченной и жирною губой.
Он африканец, раб и чернокожий,
он - бедный трус,
а белые смелы...
Он кожею на белых непохожий,
и только зубы у него белы.
И волосы тяжелые курчавы,
на кулаки его пошел свинец,
под небом Африки его начало,
и здесь, в Америке, его конец.
Покрыто тело
страха острым зудом,
прощай, земля...
Его зовут: идем!
Ведут судить
и судят самосудом -
и судят Линча старого судом.
За то, что черен -
по причине этой...
И он идет -
в глазах его круги, -
в бекешу золотистую одетый,
в шевровые обутый сапоги.
Нога болит -
портянкой, видно, стерта,
немного жмут нагрудные ремни,
застегнута на горле гимнастерка, -
ему велят:
- Скорее расстегни...
Петля готова.
Сук дубовый тоже,
наверно, тело выдержит -
хорош.
И вешают.
И по лиловой коже
еще бежит веселой зыбью дрожь.
В последний раз
сквозь листья вырезные,
дубовые,
сквозь облака сквозные
в небесную глядит голубизну,
где нет людей
ни черных
и ни белых,
где ничего не знают о пределах,
где солнце опускается ко сну.
Но петля душит...
Воздуха и света!
Оставьте жить!..
И нет земли у ног,
и каплют слезы маленькие с веток,
кругом темно,
и хрустнул позвонок...
За что такая страшная расплата?
Добычин бредит неграми, жарой...
Открыл глаза -
четвертая палата,
сиделка дремлет,
пахнет камфарой.
Недели две Добычина носила,
кружила бесноватая, звеня,
сыпного тифа
пламенная сила
по берегам безумья и огня.
Недели две боролась молодая
Добычина старательная плоть
с погибелью,
тоскуя, увядая,
и все-таки хотела побороть.
Недели две - две вечности летели,
огромные,
пылающие,
две...
Всё Африка,
всё негры,
всё метели,
в больной его кружились голове.
И этот бред
единый образ выжег
соединил, как цельное, в одно
всё, что Добычин
вычитал из книжек,
из "Дяди Тома хижины" давно.
И только негры.
Будто для парада,
прошли перед Добычиным они,
обутые в шевровые -
что надо...
Одетые в бекеши и ремни.
В кавалерийских шерстяных рубахах -
всё было настоящее добро:
оружие
и звезды на папахах,
кавказское на саблях серебро.
И, всем понятиям противореча,
прошли они тяжелою стеной,
по-видимому, та ночная встреча
была тому единственной виной
(когда в тифу,
в дыму,
в буране резком
он шел домой
и чувствовал: горю...
И встретил негра
(верить ли?)
на Невском,
одетого, как выше говорю).
Знать, потому
и не было покоя
Добычину и за полночь
и в ночь,
хотя, по правде,
зрелище такое,
пожалуй, и здоровому невмочь.
На самом деле -
ночью,
&nb