Главная » Книги

Гиппиус Зинаида Николаевна - Перламутровая трость

Гиппиус Зинаида Николаевна - Перламутровая трость


1 2 3

  

З. Н. Гиппиус

  

Перламутровая трость
(Опять Мартынов)

  
   З. Н. Гиппиус. Арифметика любви (1931-1939)
   СПб., ООО "Издательство "Росток"", 2003
  
   Писал любовные мемуары. Бросил. Все какие-то случайные анекдоты, короткие. А ведь бывало же посерьезнее? Попробуем. И чтоб краткостью не соблазняться, но чтоб не надоедали и подробности, а писать искренно и старательно. Долгих подступов к истории тоже не побоюсь.
  

I
Бабушка

  
   Случилось это в годы, когда я был женат на моей бабушке.
   Бабушка к истории отношения прямого не имеет. Упоминаю вскользь, ради отношения очень непрямого, - дальше видно будет, какого. А про женитьбу скажу только, что был момент, когда мне нужно было оказаться "женатым", иначе хоть в петлю. Почему - неинтересно. Вот она тогда и выручила меня, дорогая моя покойная бабушка (я ей троюродным внучатым племянником приходился, но с детства любил, уважал и бабушкой звал). У нее, в Долгом, в Тамбовской губернии, мы и обвенчались утречком рано, а после, днем, я уехал. Почти что прямо опять в Германию.
   Вот, собственно, и все. Теперь будет новый подступ, длинный, в виде целой истории: чужой, не моей, но для моей ее приходится рассказать.
  

II
Чужая история. Начало

  
   Франц фон Галлен.
   Самый мой близкий друг, даже единственный друг среди кучи приятелей, студентов Гейдельбергского университета.
   Старше меня, - ну, положим, я-то был тогда чуть не самым юным из всех студентов. Никогда я не думал, что такого (современного) немца могу встретить. Знали, были прежде, но живого не надеялся увидать. Был очень немец (из хорошей, старой немецкой семьи, чрезвычайно, притом, богатой), и окружало его какое-то нежнейшее обаяние. Мечтательной тишины - соединенной с острой мыслью, всегда глубокой. Писал, конечно, стихи (мне они казались прекрасными, не хуже Новалиса) и серьезно занимался философией.
   С философии сближение наше началось; потом уж пошло дальше.
   И с виду Франц мне казался таким, каким должен бы, по моему представлению, быть или молодой Шеллинг, или тот же Новалис, - кто-нибудь из дорогих мне прежних немцев; я их обожал. От плотного бурша в нем - ничего. Какие глаза, с голубыми блесками! Тонкий, даже слишком тонкий стан. Рисунок губ немножко беспокоил: розово-нежные, складывались они с какой-то трогательной беспомощностью.
   Мы стали неразлучны. У меня не было от него тайн. У него, я думал, тоже. Отношения идеальной дружбы. Как Тик и Вакенродер, восторженно вспоминал я.
   Никакого оттенка старшинства в его дружбе не было. Только временами, неожиданно, проявлялось в ней что-то не совсем понятное для меня; какое-то нежно-ласковое отдаление, словно бережность по отношению ко мне.
   Но я и не задумывался над этим.
   Потом мы расстались. И потекли годы. Разделили нас? И да, и нет. За эти годы я несколько раз видел его, возвращаясь в Германию; но не это, а наша, не всегда частая, но постоянная переписка сблизили нас... и совсем по-новому. Ушла юная, гейдельбергская восторженность, - Бог с ней! Я узнал Франца, как он есть, и, по-человечески, верно, привязался к нему. Я, впрочем, вообще верен.
   Потому, когда пришло это последнее письмо, где он звал меня приехать, хоть ненадолго, - я не задумался. Давно его не видал, но то, что случилось с ним года два тому назад, - знал. Теперь Франц зовет меня. Зовет успокоенным, почти веселым письмом. Но все-таки зачем-то я ему нужен? Поеду.
   И поехал.
  

III
Драма и трагедия Франца

  
   Сквозь глициниевый покров, бледно-сиреневую сетку, шелковистую - ядовито-зеленое Ионическое море. Высокое. С муаровыми лесами ближе к скалам. А больше ничего. Направо и налево от веранды - буйно заросшие горные уступы, - это сад. Вилла - крошечный домик, - точно спрятана со всех сторон, точно провалилась она в цветущую заросль.
   - Ты мой друг, - говорит Франц, - самый близкий друг. Ты все знаешь, ты все можешь проникнуть умом и сердцем. Ты мне нужен иногда, как никто в мире. Но я не обманываю себя: понять ты меня не можешь.
   Милый, тонкий профиль на сиреневом шелке глициний. Глаза опущены.
   - Франц, что ты называешь "понять"?
   - Как если б ты был мной... на минуту. Да нет, вернулся в себя - опять забыл. Это - вот эта часть человеческой жизни и существа, - самая забвенная. И друг в друге самая непонятная, если не схожая. Могу встретить человека случайного, далекого, глупого, противного, но который будет понимать. Мы с ним будем "мы"...
   - А я с тобой - никогда? - перебил я. - Ты прав, вероятно; если речь о таком понимании. Только видишь ли... Ты слушаешь меня, Франц? Одни, как ты, познали себя; для других, как для меня, все тут загадочно, и я сам не знаю хорошенько, с кем я - "мы". Кажется, не с тобой... Но, кажется, - и не с ними...
   - Нигде? - улыбнулся Франц и встал. - Вот уж неправда! Это-то я о тебе знаю, и ты сам знаешь. Но оставим пока. Хочешь, пройдемся? К Дикой скале, вниз?
   Неслышно ступая, вошел один из служителей Франца.
   - Signor...
   Сказал что-то Францу, я не разобрал, хотя по-итальянски знал недурно. Но к сицилианскому их говору еще не привык.
   - Вот, не могу, - произнес Франц, слегка пожав плечами. - Джиованне уверяет, что со снимками что-то неладно, которые у меня сушились. Надо пересмотреть. Ты придешь вечером? Перед закатом?
   Я обещал. И, взяв шляпу, вышел из сада на ослепительную каменистую тропинку.
   Я не живу у Франца. Он устроил меня в знакомой ему семье, у венгерского художника, женатого на немке; красивая вилла по ту сторону городка, Флориола.
   Домик Франца, запрятанный так, что ниоткуда его не видать, называется Рах. А Франц здесь, в этом крошечном городке Bestra - навсегда. Так он говорит, так мне верится, хотя... мне почему-то за него больно, я даже возмущаюсь. Всю жизнь... а есть ли ему 35 лет?
   Франц занимается художественной фотографией. Для себя, конечно.
   Снимки его действительно прелестны. Почти все сделаны у него же в саду, а сад этот, с его могучей растительностью, с неизвестными мне подчас, странными деревьями, похож не на сад, а скорее на рай в счастливые дни, до грехопадения.
   Франц живет один, - с несколькими служителями. Они же и помощники его. Они же и натурщики, когда он снимает свой райский сад.
   Сначала я их не различал: все одеты одинаково, все одного, сицилианского, типа - не совсем итальянского, с какой-то примесью: короткий, прямой нос, и смуглота особая, с золотом. Теперь я знаю и Джиованне, и Джузеппо, и Нино... и как его? самый маленький?
   Знаю немножко Бестру, знаю, почему ее именно выбрал Франц, когда, больше двух лет тому назад, решил искать уединения, "навсегда" порвал с семьей и с родиной.
   Он мне писал об этой драме. Писал подробно, открыто, не щадя ни себя - ни других. И я хорошо понял, что грубый скандал, разыгравшийся в грубом берлинском обществе (так называемом "лучшем", к нему принадлежал Франц), не мог не быть для Франца "драмой", - и не мог он ее не завершить, как завершил.
   Я понял драму. Совсем, совсем, до конца понял. Но ведь за драмой Франца стоит трагедия? Ведь о ней-то и говорил он, что я не могу - как он понимает понимание - ее понять?
   Кажется, не могу. Или могу?
  

IV
Продолжение

  
   Дома я застал вакханалию цветов.
   То есть не у меня, не в моих комнатах, а в громадной, полупустой, красивой комнате - салоне-столовой - хозяев. Я туда сразу прошел, хозяйка окликнула меня из лоджии, сверху.
   Самого старого венгерца, Мариуса, как всегда, не было. В мастерской, очевидно. Я туда к нему заходил; хорошо, только жара, а ведь еще апрель в начале.
   На столах, на стульях, даже на полу, кучами лежали цветы. Всякие, от лилий, - и каких-то странных, голубых, - до полевых и горных асфоделей, фрезий, оранжевых и розовых ромашек. Эти вороха ловко разбирала Клара, с помощью трех прислужниц.
   - Идите помогать! - крикнула она, повернув ко мне худое, молодое лицо. Блеснуло pince-nez, с которым она не расставалась. - Это все друзья мои здешние нанесли, нынче ведь день моего рождения... А, дона Чиччия! - перебила она себя, вставая навстречу какой-то дикой сицилианской бабе с очередным снопом красных цветов. Заболтала с ней по-сицилиански.
   Хозяйка моя была очень популярна. Но я долго не мог взять в толк, почему и что это, вообще, за семья. Вилла Флориола, едва я вошел, поразила меня гармоничностью линий, вкусом строгого, скупого, внутреннего убранства. И несколькими картинами, - маслом, сепией, гуашью - женские лица такой прелести, что не верилось в портретность. Произведения Мариуса, пояснила мне хозяйка, фрау Цетте (или Клара, как я мысленно ее называл). Клара эта была, прежде всего, ужасная "немка", с ног до головы: ноги довольно плоские, а белокурые волосы с чуть зеленоватым отливом.
   - Наш общий друг, Monsieur von Hallen, находит Флориолу недурной, - сказала она певуче. - Вас здесь ничто не будет оскорблять.
   Я сразу понял, что эта немка не просто себе молодая немка, отлично ведущая хозяйство. Хозяйство-то ведет, но она, кроме того, немка с "чтением" и с "запросами". Это по-русски, впрочем, - с "запросами"; по-немецки надо бы как-нибудь иначе, - с "порывами", с "мечтаниями"... практике не мешающими.
   Почему, например, говорит она со мной по-французски? При Мариусе мы переходим на немецкий, а чуть вдвоем - она французит. Говорит бегло, акцент небольшой, но интонации голоса глубоко немецкие.
   И причем этот Мариус, приземистый, грубоватый, диковатый, с седыми висками? Клара не очень красива, худа, костлява даже немного; однако наружности не неприятной, - птица в пенсне; и совсем молода, тотчас объявила мне, что ей двадцать пять лет.
   - Мариус сам строил Флориолу, по своему плану, сам смешивал и краски для каждой комнаты; мы ее выстроили, когда поженились. Ах, она мне дорого стоила! - разоткровенничалась Клара (и это с первого знакомства). - Вот не мечтала, что тут останусь жить. Приехала из Мюнхена ненадолго, с братом-художником... Мариус жил здесь уж давно.
   Я заключил из этого, что Мариус был беден, она - богата. Но зачем они поженились - не понимал. Мне было все равно, да уж такой характер: люблю, глядя на людей, как-то их психологически устраивать, о них догадываясь. Часто делаешь неверные догадки; ищешь непременно смысла в людских поступках, а всегда ли он есть?
   Тут я решил, что Мариус не влюбился в Клару, сумел как-то обольстить богатенькую молоденькую дурнушку и получил вместе с ней виллу и чудесную мастерскую. А увидев воочию оригиналы Мариусовых рисунков, так меня прельстивших, - каюсь: в первую минуту заподозрил даже, что Мариус завел себе и гарем.
   Вышло глупо: нет, три красавицы, - подлинные красавицы! - были самыми несомненными служанками четы Цетте. Вероятно, их выбирали, как годных и для этюдов Мариуса; но только с этой стороны он ими интересовался. Клара учила их работать и обращалась с ними, как строгая мать. Три девушки, - даже девочки: старшей, Марии, едва минуло 16 лет. Пранказии, самой темной и огнеокой - 14. А Джованнине всего 12. Но, Боже мой, как они, все разные, были хороши! Не буду описывать, пусть бы Гоголь... Да и Гоголь спасовал со своей Анунциатой; кроме того, здесь и не было никаких условных "итальянских", римских, красавиц. Куда Анунциата перед лицом Марии, напоминающей Мадонну какого-то старого испанского художника, или перед ангельским личиком Джованны! Я не мог не подумать, что и Мариус все-таки исказил их, не справился. И я не мог решить, которая лучше. Ну, Бог с ними.
   - Вы сегодня будете обедать у нас, - сказала Клара, проворно связывая цветы. Хоть в такие же красивые букеты, то длинные, то широкие, связывали цветы три пары смуглых рук - ворох не уменьшался. После доны Чиччии еще являлись такие же "доны", и все с цветами.
   - Придет signor il dottore {синьор доктор (ит.).}. придут... - Клара назвала несколько лиц из "высшего" местного общества. Да, в Бестре было свое "высшее" общество: древние фамилии сицилианские. Я даже был, с фрау Цетте, с визитом в такой семье - Клара повела меня туда, отрекомендовав, как своего друга, иностранного "барона", интересующегося старинными вещами. Они были мне показаны, но потрясло меня другое: существование, в двадцатом веке, таких людей, с такими обычаями, в таких домах живущих. Каменная лестница, вечная сырость, вечный темный холод: окна никогда не отворяются. На железные узорчатые балконы никто никогда не выходит. Не принято. Мы видели каких-то старых фефел, - я их не различал в сумраке и едва понимал. Барышни не показываются. Впрочем, оне и на улицу не показываются. Гуляют изредка, и только в сумерки, с накинутым на голову кружевом. Гулять не принято. А что было бы, если б какой-нибудь из этих "синьорин" пришло в голову надеть шляпку! Ничего нет более "непринятого". К счастью, синьоринам такой мысли в голову не приходит.
   - Когда я их приглашаю обедать, я не зову иностранцев, - продолжала Клара. - Вы - ничего, вы живете в доме. Мы сами иностранцы, но мы уже местные жители. И то наш единственный, кажется, дом, где они бывают. Так вы придете?
   Обычно я обедал у себя, внизу, если не у Франца. Но случалось и у хозяев.
   - Я... не знаю, - ответил я заплетающимся языком. - У меня... голова болит. Прошу... извините меня.
   Дело в том, что цветы меня одолели. Отуманили, одурманили. В сон какой-то погрузили. У меня было ощущение, что я объелся цветами. Полусознательно продолжал их перебирать, однако.
   Клара ничего не заметила.
   - Приходите! Или вы обещали M-r von Hallen? Я вспомнил, обрадовался:
   - Да... Ему обещал... Мадам Цетте, вы меня извините, у меня кружится голова.
   - А, это fiori di Portugaio! {цветы Португалии (ит.).} С непривычки, в комнате...
   - Нет, все, кажется, вместе. Как вы этот... цветопад выдерживаете? Она засмеялась. Хлопнула в ладоши и - presto-presto! {скорее, скорее (ит.).} - велела своим девочкам утащить куда-то вороха. Букеты остались. Голова у меня продолжала кружиться. Нет, пойду на воздух! Я встал.
   - Je l'aime... Oh, que je l'aime... {Я люблю. О, как я люблю (фр.).} - произнес около меня чей-то тихий голос. Это не имело никакого смысла, некому было и говорить, а потому я испугался: бред, что ли, начинается?
   - Как жаль, что вы не можете! - сказала Клара. - Вы нам изменяете. Вот и M-r von Hallen - с тех пор, как вы здесь, - Флориола его совсем не видит. Это ваша вина.
   Смеясь, погрозила мне пальцем, еще что-то болтала, но я уже не слышал: скорей, на террасу, и дальше, на дорогу. Хорошо бы на свежесть моря, - а то ведь и на воздухе (теперь я чувствую) везде тут пахнет цветами, цветами, цветами...
  

V
Продолжение

  
   Францу я аккуратно рассказывал мои впечатления от Бестры. Он очень внимательно слушал, сам не говорил ничего, как будто хотел, чтобы я самостоятельно осмотрелся. Как будто выжидал... чего?
   В тот вечер, на острой Дикой скале, я ему не без юмора сообщил, как я "объелся" цветами. Потом спросил:
   - Что, собственно, эта чета Цетте из себя представляет? Ты их давно знаешь?
   По правде сказать, другой вопрос вертелся у меня на языке, поважнее Цеттов: что - они! знаю их три дня, уеду и не вспомню... Меня занимало нечто более важное. Зачем нужен я Францу? Конечно, долгая разлука создает отдаление, сразу не войдешь в полосу открытых разговоров. Надобно время, чтобы даже близость письменную, когда она есть, перевести на разговорную. Но все-таки! Он - спокойнее, чем я ожидал. Драма его, мне известная, как будто отошла в прошлое, а трагедия... он сказал, что я ее не понимаю и не пойму. Зачем я ему нужен? На вопрос о Цетте он ничего не ответил, точно не слышал. Смотрел на высокое море под нами. Из-за ледяной, расползшейся Этны падали последние лучи заката, море стало совсем муаровым.
   - Скучно... - сказал вдруг и обернул ко мне тонкое лицо. Я невольно подумал, - это часто случалось, - что Франц особенно, одухотворенно красив. Даже не чертами, а Бог весть чем.
   - Ты знаешь, Отто женился, - прибавил он.
   Отто - молодой граф X., из-за которого и разыгралась тяжелая драма Франца. Женился? Я не знал, что сказать и молчал.
   - Да, женился. И, главное, очень счастлив. Он мне написал.
   - Так что же... - начал я и договорил скороговоркой: - Или ты его еще любишь?
   Франц сдвинул брови, лицо его стало жестко. Пожал плечами. И - мне показалось - с сожалением посмотрел на меня:
   - Но я думал... ты не поймешь.
   - Опять?
   - Да. Впрочем, когда-нибудь, может, и поймешь. Не желаю тебе этого.
   - Франц, право надоело. Очень хочу понять, уверен, что пойму. И не драпируйся ты в эту тогу непонятого, - передо мной! Я сам давно хотел спросить тебя...
   - Потом, потом! - с нетерпением и мучительством перебил Франц. Мы замолчали. Вдруг он, неожиданно:
   - Ты, кажется, спрашивал меня о Цетте? Это... примечательная семья. И он... и Клара.
   Я поднял глаза. Удивился. Столько доброты, грустной, правда, но почти нежной, было в лице Франца. Впрочем, я знал и эту его черту: он был бесконечно добр к людям, и не к людям только, а ко всему живому. Он как-то светился весь иногда, - не оскорбляющей, пронзительной добротой - жалостью.
   - Она очень несчастна, - сказал он. - Клара.
   Я изумился.
   - И невинно-несчастна, - прибавил Франц, вставая. - Но ты...
   - Опять и этого не пойму? Нет, Франц, ты просто смеешься надо мной.
   Франц и действительно расхохотался, да так весело, что и я, глядя на него, тоже.
   Стояли друг перед другом и хохотали. Будто опять два студента в далеком Гейдельберге. Будто не чаша южного моря зеленела перед нами; не темнеющий жаркий воздух дышал на нас бесстыдным запахом "цветов португальских", и не широкая Этна лежала в углу; а серые, свежие гейдельбергские горы смотрели на нас. Милая, чистая, острая свежесть! Сама - как молодость.
  

VI
Вечер в Рах

  
   Франц жил вовсе не таким отшельником, как я себе сначала воображал. С местными старыми "фамилиями" он, правда, не общался, но в этом глухом скалистом городишке, из одной-единственной улицы состоявшем, было, оказывается, немало иностранцев. Для приезжих имелось два отеля, - очень скверных; но большинство иностранцев - люди не приезжие: по зеленым скатам, там и здесь, лепились белые домики-виллы, а собственниками были богатые люди, заблагорассудившие в Бестре поселиться, - англичане, американцы, немцы... вот французов я что-то не помню. Все жили уединенно, как Франц, но не отшельнически; не чуждались общения между собою, кое-кого я у Франца уже встретил.
   Городская улица с обеих сторон заканчивалась древними каменными воротами: Восточными и Западными. Все виллы-домики ютились по крутым склонам вне города, за городскими воротами. В глаза не бросались, иные точно совсем были запрятаны в густую зелень, чуть заметна плоская крыша. От виллы Франца, - Рах - и крыши не видать: скалы заслоняют.
   Наша Флориола была, напротив, на скале: низенькая с дороги - она, с другой стороны, была в три этажа. Мой длинный чугунный балкон-галерея висел над провалом, глубоким зеленым скатом. Вдали, за ним, туманилось высокое море. Рах был не так близко: к Францу я попадал, пройдя Восточные ворота, всю городскую улицу и ворота Западные, выходящие на Этну. Мог, впрочем, обойти город узкими горными тропами, вдоль города вьющимися, но я в них путался, особенно ночью.
   Редко видел я Франца в нашей Флориоле, и то не у меня, а у моих хозяев: вчера пришел приглашать их к себе, на "праздник в Рах". Это - как он объяснил мне, - немножко музыки, несколько случайных друзей...
   Обычай Бестры, вероятно. Я уже привык, что в Бестре много обычаев, с виду не странных, но все же своеобразных: то, что везде - и не совсем то, а иногда и совсем не то.
   Загадка Бестры была загадка простая; но такая тонкая, что я долго не мог найти слов и для нее, и для ответа на нее.
   Одно было ясно: попал я в мир, в какой еще не попадал. Неистовый юг, сицилианский, на другие не похожий (а я бывал и южнее), цепкий, сладкий, тяжело-ладанный - обнимал тело, внутрь проникал и словно там, в душе, тоже что-то по-своему переделывал. Ведь вот, цветы голову кружили, до тошноты, а я оторваться от них не мог: без мысли, готов был часами перебирать шелковые лепестки, прятать в них губы и лицо. А ночью, на балконе, над темным провалом, откуда, словно клубы удушливого ладана, подымались на меня земные запахи, - я отдавался им со сладким безволием. И даже любил, кажется, это безволие - чего? Души или тела?
   В этом особом мире была и Бестра, тоже особая и внешне, и внутренно.
   Но тут, хоть и скучно, я должен сказать два слова о себе. Для ясности дальнейшего.
   Полной ясности, конечно, все же не будет: Франц говорил правду, самая непонятная сторона в человеке - его сторона... любовная. Франц говорил - непонятная для другого. Прибавлю: и для самого себя.
   Как всякий размышляющий человек, я об этой стороне очень много думал. И вообще, и относительно себя. Пришел к довольно интересным выводам и заключениям. Мало-помалу у меня создалась даже своя теория, не лишенная гармоничности и крепко построенная.
   Я был очень доволен, пока не заметил: живу я, чувствую, поступаю, действую так, как будто никакой у меня теории нет. Даже не вопреки ей живу, люблю и ненавижу, а помимо нее, начисто все ее забывая, когда приходится жить и действовать.
   Когда же, в свободное время, я ее вспоминал - она опять казалась мне стройной, всеобъясняющей, идеально-прекрасной; и было досадно и удивительно, что даже в мелочах, в подробностях, она для жизни оказывалась не нужной и к жизни не приспособляемой.
   Виновата, конечно, не теория (или моя "Философия Любви", как я называл) - виноват я сам, до нее не доросший. Я сам ее создал, - лучшей частью моего "я", - но моя физиология и даже психология - примитивны и по-своему - знать ничего не желая, - живут; своим примитивным законам покоряются.
   Да, очень досадно. Но я не отчаивался. Несоответствие? Но оно с течением времени может ведь сгладиться? Или нет?
   Во всяком случае, рассуждая о любви, - я обязательно высказывал мои теоретические взгляды; говорил о великом единстве любви и великой свободе в любви (хотя и объективно свободу эту как-то не очень понимал и принимал).
   Франц не сомневался, что я утверждаю его святое право на ту любовь, какая ему дана и послана. И я не сомневался, - еще бы я это святое право не утверждал!
   Я сурово судил человеческие предрассудки, привычные и неподвижные. Назвали одну форму любви - "нормой", по большинству, дали большинству права, а у меньшинства отняли все. Портят жизнь себе и другим, отравляют подозрениями, презрениями, гонениями... Драма Франца - не отсюда ли?
   И то, что я сам порою, в наитемнейшей глубине, тоже ощущал норму - нормой, а другое - чем-то таким, о чем "не говорят и скрывают", - повергало меня в немалый ужас. Власть привычного, обывательского предрассудка? Даже надо мною? Нет! Нет!
   Вот она, милая Бестра, вот разгадка ее радостной особенности: здесь - "говорят и не скрывают"; здесь не тащат за собой предрассудков, здесь все просто; здесь свободно - всем.
   Когда я это все разгадал, мне стало двое веселее.
  

VII
Оно

  
   Праздник Франца отложен. Почему? Какие-то будто цветы не расцвели еще. Вот вздор! А, может быть, правда? Клара не удивилась же, приняла, как понятное.
   Но на Франца что-то нашло. Я уж стал, было, привыкать, что он успокоенно-счастлив и что для того он меня и вызвал, чтобы я на его успокоенность посмотрел; а тут вдруг выступило из-под нее новое... или старое, прежняя какая-то его мука. Всегда она у него была, в нем чувствовалась. Трагедия, которой я не понимаю?
   Мы с Францем и молчать вместе умели, и говорить. Но случалось ли что-нибудь со мной, или с ним, - ни я, ни он не начинали рассказывать. Только если другой догадывался, приблизительно, в чем дело, - мог начаться разговор.
   Франц обо мне всегда догадывался. Я - реже. Уж очень много было в нем неожиданного. Однако я его слишком любил, а потому тоже угадывал часто, что его мучит, хотя бы и не понимал самой муки.
   Тут я вдруг почувствовал, что Францу всего тяжелее сейчас - граф Отто, а почему граф Отто - я объяснить себе не мог. Вопрос мой: разве ты его любишь? - был грубый, пошлый, поверхностный вопрос: я знал, что Франц его не любит.
   Два дня я Франца совсем не видел. Потом мы целый день гуляли вместе, далеко, в горах, и молчали. Вечером, у него, опять молчали. Я поднялся уходить. Он меня не удерживал. Я уж сошел со ступенек веранды. Постоял, поглядел на звезды над морем, невыносимо беспокойные, громадные; медленно вернулся и, сам не знаю как, сказал:
   - Otto?
   Франц кивнул головой, а я ушел.
   Ночью проснулся от ужаса: темнота комнаты была наполнена сонмом визжащих ведьм. Я еще не знал, что это ветер, не знал, что такое ветер Бестры. Это не наяву и не во сне. Точно в сорокаградусном жару летел я сам куда-то в бездонную пропасть вместе с этим полчищем орущих ведьм, грохочущих и хохочущих дьяволов. Не было похоже ни на бурю, на грозу с громом; ни на что не похоже. Ни одной мысли в голове - только этот режущий визг. Мне стало казаться, что и я сам, и все тело мое визжит, пролетая темные пространства.
   К утру я пришел в себя, хотя визг продолжался. Попробовал встать, - ничего, встал. К изумлению - увидел даже, что красавица Мария несет мне завтрак, - идет по внешней лестнице к дверям балкона. Золотые волосы бились у ее лица, платье, как мокрое, обнимало ноги.
   Я набрался мужества, приоткрыл дверь. Думал, меня оглушит, но звук уж, кажется, не мог усилиться. Мария ловко вошла, поставила поднос на столик, что-то говорила, улыбаясь, но слов расслышать было нельзя.
   Весь этот день - день удивлений.
   Клара пришла ко мне, но так как и ее я расслышать не мог, она взяла меня за руку и бесстрашно повела, сквозь весь этот серый ужас крика и лета, - наверх. Там, в большой и пустой комнате, мне показалось еще невозможнее: к визгу цимбалы какие-то присоединились, металлические звоны...
   В углу был накрыт чайный стол. Черно-сизое море в белых локонах смотрело в окно. А за столом сидел Франц.
   Он улыбался, улыбалась Клара, смеялись девочки. Мне стало стыдно. Голоса Клары я еще не мог расслышать, но крик Франца начал понимать. Оказывается, он очень любил этот ветер. Он знал, что я, с непривычки, потеряю голову. Но пора ее найти...
   Клара улыбалась, у нее было приятно взволнованное, даже порозовевшее лицо. Франц был любезен, наше чаепитие выходило премилое, но я все-таки не совсем еще понимал, что вокруг меня творится и говорится - даже на каком языке. То будто по-немецки, а то по-французски. Или вдруг по-итальянски. Я улавливал отрывки фраз, слова, неизвестно кем произносимые, иногда нелепые, которые явно никому из нас не могли принадлежать. Например, откуда вдруг это: "Voglio bene... voglio tanto bene"?.. {"Люблю... так люблю" (ит.).} Ведьмы, конечно, издеваясь провизжали...
   И - хлоп! Камнем вдруг упала тишина. Никогда я не думал, что она может упасть так тяжело. Я глядел, раскрыв рот, на Клару, потом на Франца. Все молчали. Франц улыбался.
   - К этому тоже надо привыкнуть, - сказал он тихонько (мне показалось - ужасно громко). - Только не радуйся: еще вернется. Воспользуемся, впрочем, минуткой: проводи меня.
   Он встал.
   - Но Monsieur не успеет... - Клара поглядела на меня с жалостью.
   - Ничего, это будет первый урок. Идем, mon ami {мой друг (фр.).}. Да не надо шляпы, что ты!
   Мы вышли.
   Да. Удивительный день! Начался удивлением, продолжался и кончился. Удесятеренный вопль и вихрь, после каменной тишины; мы с Францем на острой тропе, крепко друг за друга держащиеся; и этот разговор в вихре... почему, однако, я уже хорошо слышу Франца, а он меня?
   Я, кажется, понял трагедию Франца. И очередную его, сегодняшнюю, муку понял. Словами рассказать, как я понял, - нельзя, конечно. Расскажу потом словами, но заранее знаю, будет решительно не то.
   Догадался я также, что еще что-то здесь, около Франца, постороннее путается, досада какая-то, печаль какая-то для нежно-жалостливого его сердца. Но еще не знал, где она, откуда.
   Узнал после.
  

VIII
Передышка

  
   Нужные цветы, вероятно, расцвели, потому что отложенный праздник в Рах снова был назначен.
   Незадолго до него, я проснулся однажды с необыкновенной легкостью в душе, в теле и в памяти. Бывают такие странные... ну не полосы жизни, для полос слишком кратко, но промежутки, когда все важное, тревожащее, точно отступает, отпадает от тебя; знаешь, что оно есть, иной раз даже предчувствие чего-то важного в будущем есть, или было вчера... А сегодня - ничего нет, кроме легкого и милого настоящего.
   Бестра, я думаю, - город, где особенно часто случается это с людьми. Такое уж ее свойство... Прекрасное утро мое не для меня одного встало странно прекрасным: Клара смеялась внизу с какими-то старыми англичанками, смеялась пробежавшая вниз Пранказия. А когда я вышел к Восточным воротам в городе и разболтался со знакомыми мальчиками у старой стены, я увидел Франца, да такого веселого, с таким беспечным лицом, что мне стало совсем хорошо. Франц держал в руках букет совершенно необычных голубых роз: они растут только в саду signore il dottore, это его тайна! Франц заходил к нему в сад, и смешной этот доктор Бестры преподнес ему розы, с гордостью.
   Мы условились, что я приду вечером: у Франца нынче день работы. Право, и он, как я, не думает сегодня ни о чем!
   А я пока решил слазить на Monte Venere. Гора не гора - острая серая скала, как раз над виллой Рах. Наверху - крошечное селенье и старенький монастырь.
   Забавная эта гора - Венеры. Как все забавно и мило в Бестре, теплой, пахучей, бело-голубой. Издревле свободны ее граждане, старые и юные. Всем это известно, известны и старые ее привычки, обычаи мирной жизни. Но юность буйна, а добрый порядок нужен. И carabinieri {полицейские (ит.).} (их целая пара) за ним все же следят. Смуглые юноши, от Восточных ли, от Западных ли ворот, если черту порядка, бывает, переступят, - посылаются, с отеческим наставлением, в ссылку: ненадолго, и недалеко, всего-то на гору Венеры, в старый монастырь. Не строгий, ну а все же юноши этого не любят и ведут себя, большей частью, добропорядочно.
   Мне у Венеры понравилось. Тишина какая! У монахов пряники винные. А ссыльных не случилось.
   Вечером у Франца... давно нам не было так весело. Мы болтали глупости, хохотали, шутили с Пеппо, с Нино; они тоже разошлись, как никогда. Только Джиованне держался в стороне. Самый красивый! Нет, Нино тоже очень хорош. Из райского сада несло такими благоуханьями, что голова тихо кружилась и опять это тихое, безвольное блаженство... Под конец уж и говорить не хотелось: так сладостно блаженное томление.
   Месяц давно закатился; ночь, как чернила, как тушь китайская; в двух шагах не видел я ни Франца, ни его кресла. Но я чувствовал Франца. Его и себя вместе чувствовал - в одном, а что это "одно" было - неизвестно; что-то вроде томительного счастья.
   Пробили далекие городские часы.
   - Как поздно, - сказал я, но не двинулся.
   - Подожди. По нижней тропинке дойдешь в пять минут.
   - Нет. Слишком темно.
   - Тебя проводит... Джиованне. Нет, Нино. Нино, возьми фонарь. Легкая тень метнулась по веранде. Мерцающий огонек зажегся, осветил на секунду кресло, глицинии, бледные черты Франца...
   - Ecco, signore {Вот, синьор (ит.).}.
   Мы с Нино на крутой скользкой тропе. Налево - скала, выше - полуразрушенные стены города. А направо - черное ничего: однако оно чувствуется громадным и пустым. Только густые запахи его наполняют, но я уж, кажется, перестаю их слышать.
   Моя рука лежит на узком плече Нино. Я гораздо выше Нино (мы ведь с Францем почти одного роста). Я чувствую худенькое плечо сквозь тонкую ткань рубашки. Качающийся огонь снизу освещает нежное, смуглое лицо, особенно незнакомое в этих теневых неровных лучах. Моя рука скользит, протягивается дальше... она уже на другом плече Нино. Весь он ближе ко мне, совсем близко... Мы еще идем, но все тише. Тише колеблется круг света. Моя рука скользит...
   - Signor... Signor... - шепчет Нино.
   Я тоже шепчу какие-то простые слова. Наклонившись, ищу его лица, ищу губами его свежих губ.
   - Oh, signore... Impos... {О синьор, невозм... {ит.).}
   Знаю, знаю эти шепоты, это "нет", которое всегда звучит "да, да...".
   Но что случилось? Точно чья-то холодная рука ласково отстранила меня от Нино. И я разжал объятия. Прислонился к скале. Неподвижно и бессмысленно глядел, целое долгое мгновенье, на неподвижный теперь огонек фонаря на земле, пока огонек не закачался снова. Шепот Нино я продолжал слышать, но как-то не слушал, не понимал. Кажется, Нино шептал, что мы уже выходим на большую дорогу, что она вот "gia qua" {уже здесь (ит.).} и что "i carabinieri sono adosso... sono adosso..." {"полицейские сзади... сзади" (ит.).}.
   Мне было это теперь решительно все равно.
   Дома я запер окна, ставни, зажег свечу, присел на постель.
   Сердце билось редкими, тяжелыми ударами, словно было оно во мне ужасно большое.
   Что случилось? Почему я?.. Нет, Франц не понял бы меня. Да и кто понял бы, если я сам себя не понимаю?
   Франц сказал бы, пожав плечами: "Ну да, вы все так... Если б Нино был не "он", а "она"...
   Но это неправда! Неправда! В памяти мелькнула далекая история Ранней юности, ницский карнавал, глаза Марсель, - чьи? Кто это, "он" или "она"? Я не знал, я не думал об этом, Марсель была (или оыл) для меня "ты"... Единственное "ты" в мире...
   А Нино - прежде всего, и наверно, не "ты". И тогда уж безразлично опять, "он" ли, "она" ли. Потому что Нино тогда - "оно".
   Я чувствовал, как я путаюсь, путаюсь и все безнадежнее запутываюсь в нитках собственных мыслей. Рвал нитки, злился, но отстать не мог.
   Половину ночи просидел так нелепо на постели.
   А когда решил, наконец, раздеться и лечь, то одно только знал наверное: что передышка-то, во всяком случае, кончена.
  

IX
Перламутровая трость

  
   У Клары в последнее время такое бледное, измученное лицо, что я ни в чем не могу ей отказать. Зовет меня пойти с ней к знакомой англичанке-художнице.
   Я этих Клариных англичанок терпеть не могу. И проезжих, из отеля, и местных. Потому что местных, со своими виллами, в Бестре тоже много. Что оне тут делают - кто их знает. Живет такая англичанка, непременно староватая и уродливая, одна, чаще с другой, компаньонкой, и занимаются чем-нибудь "художественным": рисуют оне, что-то, будто, пишут, или коллекционируют...
   Я, впрочем, мало этими знакомыми Клары интересуясь, видел их только издали. Тип англичанки на континенте известен; в Англии же я не бывал и почему-то совсем меня туда не тянуло: ни страна, ни народ, ни даже литература английская не привлекали. Бывают такие идиосинкразии.
   Бледненькую Клару пожалел огорчить и, хотя не то что к англичанке, а совсем никуда не хотелось мне в тот день идти, - пошел.
   По дороге задумался, что же это с Кларой? Мариус ей надоел, с мрачным видом своим и толстыми черно-серыми усами? И почему Франц так значительно сказал о ней: невинно-несчастна?
   Клара старалась занять меня, рассказывала о художнице; она будет рада видеть меня, Клара ей обо мне говорила. Она интересуется современными идеями в литературе и философии. А в живописи она увлечена кубизмом. Клара не поклонница его... Но все-таки любопытно.
   Мне было совсем не любопытно. Увидав же кубистку, я окончательно сник. Одно разве утешительно: эта расползшаяся дама, с крутыми, явно крашеными, темно-красными волосами, оказывалась скорее немкой, нежели англичанкой, а в саду ее виллы было сидеть приятно.
   Сад спускался вниз полукруглыми террасами. На одной из них, около низкой, широкой каменной ограды - парапета, был приготовлен чайный стол. Какое-то густое темное дерево, похожее на иву, - но не ива, конечно, - струило длинные мягкие ветви вниз, стлало их по
   камню низкой ограды. Казалось, тень от этого дерева особенно свежа и тиха. Свежую тишину и болтовня английской немки не нарушала, я не слушал. Не помню даже, на каком языке шел разговор: на немецком? На английском? На французском? Или все вместе?
   По гравию шаги. Новая гостья. Клара и хозяйка встретили ее приветливыми восклицаниями. Я обернулся, встал с соломенного кресла.
   Хозяйка что-то спрашивала у новопришедшей по-английски. Клара обратилась ко мне, принялась нас знакомить.
   Гостья была маленькая девочка. Так мне показалось с первого взгляда. Очень маленькая и худенькая - да, но чуть она робко присела на каменный парапет, прямо под струящимися ветвями, я увидел, что это, пожалуй, и не девочка. Некрасивое, узкое личико даже старообразно. Все в нем остро: острый подбородок, длинноватый острый нос. Только бледно-розовые губы - детские.
   Клара назвала ее "баронессой"... фамилии я не уловил. Хозяйка спросила что-то о здоровье "your mother". Клара, думая, вероятно, обо мне и привыкнув говорить со мной по-французски, перебила:
   - Oh, parlons donc franèais!
   - Parlons franèais! {- Давайте говорить по-французски. - Будем говорить по-французски! (фр.).} - согласилась маленькая баронесса, но я понял, что это не ее язык. Раньше она сказала несколько слов по-немецки, потом по-английски, но и там мне почудился едва уловимый акцент. Кто она?
   Хозяйка с такой же силой болтливого красноречия разливалась теперь по-французски. Но я не слушал. И не на нее смотрел. Короткое серое платье; и как-то жалобно скрещенные ножки в серых чулках и белых туфельках. Немножко сутулится, оттого, сидя, кажется еще меньше. Широкий жакет английского покроя, английская соломенная шляпа.
   - Dites moi, Monsieur, qu'est-ce que c'est que le symbolisme? Dites moi... {Скажите, мсье, что такое символизм? Скажите... (фр.).}
   Обернулся к хозяйке, не видя ее.
   - Mais je ne sais pas, Madame. Je ne sais rien du tout. Je ne pense jamais à rien... {Я не знаю, мадам. Я ничего об этом не знаю. Я об этом ничего не думаю... (фр.).}
   К счастью, вмешалась Клара. А я продолжал свое странное занятие, - ни о чем, действительно, не думая, глядеть на баронессу и на свисающие ветки.
   Немка-англичанка затрещала о современной музыке. Маленькая баронесса сняла шляпку, положила ее на парапет, рядом. Я увидел коричневые волосы, с золотыми искорками. Остриженные высоким бобриком, они пышно поднялись надо лбом. Не волнисто, а только пышно.
   - Какая у вас красивая палка, - сказал я.
   Она молча протянула мне свою трость. Черное дерево внизу, а вся верхняя половина покрыта сплошь перламутровой инкрустацией. Но я почти не видел; я увидел глаза, светло-светло-карие, с желтым ободком вокруг зрачка, и в них, и в том, как она протянула мне эту свою трость, увидел... не знаю что, неопределимо, час судьбы, может быть. Знаю тольк

Другие авторы
  • Энгельгардт Александр Платонович
  • Северин Н.
  • Слетов Петр Владимирович
  • Уайльд Оскар
  • Коропчевский Дмитрий Андреевич
  • Лукьянов Александр Александрович
  • Крюков Александр Павлович
  • Пильский Петр Мосеевич
  • Куропаткин Алексей Николаевич
  • Корнилович Александр Осипович
  • Другие произведения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Сочинения Александра Пушкина. Статья десятая
  • Милюков Александр Петрович - Я.П. Бутков
  • Щеглов Александр Алексеевич - Марш полковника Мина
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Из литературы испанского Ренессанса
  • Белинский Виссарион Григорьевич - О господине Новгороде Великом... А. В.
  • Венгерова Зинаида Афанасьевна - Эжен Сю
  • Татищев Василий Никитич - История Российская. Часть I. Глава 6
  • Вяземский Петр Андреевич - Писатели между собой
  • Андерсен Ганс Христиан - Сидень
  • Кармен Лазарь Осипович - Разменяли
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
    Просмотров: 769 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа