Полутемный лабаз Ивана Гусятника на Глазовой колоколом гудел от множества бабьих голосов. Выдавали по карточкам хлеб, и, как мухи, облепили бабы прилавок, за которым двое разбитных молодцов в ухарских картузах быстро и ловко, на манер фокусников, резали свежий дымящийся хлеб, бросали его на весы и совали в руки бабам.
Часто откидывалась дверь смежной темной комнаты, и оттуда появлялся мальчишка с двумя-тремя огромными хлебами, только что вынутыми из печи и окутанными паром.
Пахло сильно кислым тестом и дрожжами. Бабы ругали молодцов.
- Черная немочь на вас. Невыпеченным хлебом торгуют, гляди: совсем сырое, нешто детям давать его можно - животы горой вздует.
- А они нарочно, ироды, не выпекают, на мешок муки пуд выгадывают. Я знаю, мне кум кондитер говорил.
- Да ты как вешаешь! Прикинь еще раз: жульничать не позволю!
- Кровопийцы! Обирают народ. Муж мой в окопах, а они на наших костях наживаются.
Молодцы пропускали мимо ушей брань, точно не их касалось. Привыкли. Изредка лишь один нахал осклабится и обронит цинично:
- Правильно, тетка Секлетея, шпарь... Эй ты, гундосая, - получай на шестерых.
И прибавит по адресу молодчика, дежурящего у дверей и сдерживающего натиск с улицы полчища баб:
- По двое, по двое впускать, а напирать будут - по шапке...
Бабы не щадили и самого хозяина. Массивный, грузный, с лоснящимся рыжебородым лицом, он стоял в тени в конторке и, пыхтя и отдуваясь, проверял чеки. Как и молодцы, он не прислушивался к бабам.
В числе нескольких баб пробилась в дверь молодая женщина в шляпе и накидке. Она оглянула полки, достала кусок мыла и справилась о цене у Гусятника. Он поднял на нее насмешливые глаза и ответил:
- Одиннадцать рубликов...
- Молодая женщина схватилась рукой за грудь и зашаталась.
- Боже мой, неужели так дорого. Ведь так жить невозможно.
- Завтра, сударыня, дороже будет-с...
Молодая женщина покачала скорбно головой и дрожащей рукой отсчитала одиннадцать рублей.
- Многая лета Ивану Алексеевичу!
Гусятник, не снимая пухлой руки со счетов, весело кивнул головою маленькому замызганному человеку в драном пальто и дворянской фуражке.
- Поезд в Царское, Иван Алексеевич, идет через час. Идем.
- Чего так вдруг?
- Да мы ведь на сегодня условились. Должно, запамятовали. Откладывать невозможно, а то из-под носу выхватят. Вчера опять дом смотрел, и важнецкий. Жандармский полковник там жил раньше, Фокин, - слышали? Первая при дворе персона... Два флигеля, паровое отопление, оранжерея. Дворец.
Гусятник почесал за ухом.
- Ладно уж, поедем, только счета закончу и пообедаем. От водки небось не откажешься?
- Помилуйте. Водка. В этакое антигосударственное время...
Через некоторое время оба сидели за столом в тесной квартире Гусятника, и им прислуживала жена лабазника - рыхлая, добродушная женщина. Обед был сытный - жирные щи, телятина, взвар из сушеных фруктов.
- Ну, уж и угостили, Иван Алексеевич, - говорил размякший от водки гость.
- Поди-ка поищи сейчас по всему Питеру такой обед. Генералы с подведенными животами сидят. Много на газетках расторгуются они. Погоди-ка. - Он подмигнул глазом и торжественно извлек из-под дивана бутылку старого лафиту и поставил на стол...
Поздним вечером вернулся Гусятник из Царского Села и велел жене поздравить его с покупкой дома. Он не мог нахвалиться им. Подлинно дворец. И так недорого - триста тысяч. Сто сейчас, двести в рассрочку, на год.
Он хлопнул по мягкой, как бы разваренной, спине жены, слегка привлек ее к своей бабьей груди и воскликнул:
- Погоди малость еще, вон зашабашут немцы, война окончится, бросим лабаз. Довольно, на нашу старость хватит; переедем в Царское, воздух-то там какой, а вода... Огород заведем, сад и собственную малинку с чаем есть будем... Ходи веселей, старая. Мишка, граммофон - "Ехал на ярмонку ухарь купец"...
Полгода прошло со дня покупки в Царском дома Гусятником, но ни разу он не вспомнил о нем.
Надо было давно съездить туда, договорить дворника, садовника, да все некогда было. Никогда так много не торговал лабаз. Каждый день повышался товар в цене, и чем туже захлестывалась петля вокруг родины, освобожденной от царизма, но изнемогающей в борьбе с немцами, чем больше нищал город, чем тяжелее становилась железная поступь царя-голода, победоносно шествующая по рабочим кварталам, тем жаднее и загребистее становился Гусятник. Подобно коршуну, рвал он направо и налево, копя в холщовых кошелях керенки...
Петроград бурлил, как расходившийся океан. На всех углах в белые ночи собирались толпы и страстно спорили до зари. Споры доходили нередко до кулаков и обвинений в шпионстве. Часто, через каждые десять слов, повторялось имя Ленина, и невольно проникался каждый удивлением при рассказах об этой таинственной личности. Месяц только назад приехал он сюда и взбудоражил от края до края этот океан-город.
Ежевечерне с балкона дворца Кшесинской он бросал в толпу огненные лозунги, и эти лозунги подхватывались и разносились, как высшее откровение, заставляя низы глубоко задумываться.
Иван Гусятник никогда не интересовался политикой. За год революции прошла вереница политических деятелей, сменилось несколько министерств, но он с трудом назвал бы имена двух-трех революционных деятелей. С появлением же Ленина он насторожился, будто сразу учуял смертельного врага.
По закрытии магазина вечером, надвинув низко картуз, долго шатался он по Невскому, втираясь в горячие толпы на Аничковом мосту и у Казанского собора.
Чей-то комариный голос развивал коммунистические идеи, и он дергался, бледнел, пожимал плечами, и, когда на оратора наседали противники, он присоединял свой голос.
- Грабь награбленное! Это что же такое? Ежели я честным трудом нажил, так, стало быть, у меня отнимать надо? Морррда!
- Но-но, полегче, купец, - осаживал его великан солдат-гренадер. - В морду и мы умеем. А говорит тот правильно. И помещики и купцы - все вы, туда-сюда вашу... грабили, а у вас отобрать все надо.
- Господи, - шептал Гусятник, беспомощно озираясь.
Правду чуяло сердце Гусятника. Не к добру появился этот Ленин.
Когда товарищ - гостинодворский купец подсунул ему газету с обведенной синим карандашом гранкой, сердце у него куда-то провалилось, и он опустился на стул, как подрезанный. Или глаза ему изменяют? Нет, ясно сказано, он, Иван Гусятник, обложен Советской властью в миллион.
- Мил-ли-о-он. Да где я возьму его, когда у меня всего пятьдесят тысяч наберется? Вот крест...
Но рука, поднявшаяся к груди для крестного знамени, вдруг как бы закостенела и повисла в воздухе, и он услышал близко чей-то грозный голос:
- Лжешь! Подлый мародер! Поковырять у тебя в кубышке - не один миллион наковыряешь. Отольются тебе слезы матерей и сирот! Будь проклят!
Двадцатый день сидит в тюрьме Иван Гусятник. Он упорствует, будет сидеть год-два, но не расстанется с деньгами.
- Купец, а купец, - говорит ему молодой красноармеец, приставленный к заключенным, - когда мошну повытрясешь, народу вернешь награбленное?
- Как перед богом!
- Ой, разменяют.
- А это что?
- Тебе, купцу, лучше знать, небось не один раз менял деньги. Ха-ха-ха.
Вместе с Гусятником сидел круглый, как волдырь, кулак-трактирщик с Лиговки, обложенный в шестьдесят тысяч. Тоже пел Лазаря, упорствовал и думал отвертеться отсидкой.
Однажды вечером в камеру вошел чубатый матрос с тяжелым "мандатом" на боку; вид у него был серьезный. Он мигнул глазом трактирщику, и тот вышел за ним в дверь.
Прошло шесть дней, трактирщик будто сгинул. Гусятник поинтересовался у красноармейца о нем, и тот со смехом ответил:
- Ты про того толстопузого? Да его уже давно разменяли...
Гусятник вздрогнул, и тревожный огонек мелькнул в его глазах. Он смутно стал догадываться о настоящем значении этой фразы.
Часто в бессонные ночи Гусятник думал о Царском. Эх, скорее бы на волю. Лабаз побоку, бог с ним, с наживой, и махну в Царское, в свой беленький домик. Самоварчик на террасе... малиновое вареньице... сливки...
В одну из таких ночей заявился к нему тот чубатый, серьезный матрос, мигнул ему, как трактирщику, глазом, и он вскочил с нары как ошпаренный и, как теленок, поплелся за ним.
В темном дворе выросли перед ним несколько человек с винтовками и повели его вглубь.
"Разменяют", - пронеслось у него в мозгу, и впервые он понял настоящее значение этого загадочного слова.
Он заметался и крикнул надрывно:
- Братцы, каюсь, душегуб я, мародер. Только отпустите замолить.
- Ладно. Не скули, - сказал чубатый и взял его крепко под руку.
Источник текста: Л. Кармен "Рассказы", М: Художественная литература, 1977.