. навек здесь... - искренно вымолвил Луговский и вздрогнул даже при этой мысли. От солдатика не скрылось это движение.
- Не бойтесь, барин, бог поможет, ничего, выпутаемся...
Потом он сразу постарался переменить разговор.
- Ну, барин, вы человек новый, и я вот расскажу всю нашу работу, то есть как за нее приняться. Вы назначены в кубочную, где и я работаю. У нас два сорта рабочих - кубочники и печники. Есть еще литейщики, которые белила льют, так то особа статья. Печники у печки свинец пережигают, а кубочники этот самый свинец в товар перегоняют, и уж из товара литейщики белила льют... Кубики бывают сперва-наперво зеленые, потом делаются серыми, там белыми, а потом уж выходят в клейкие, в товар. Где в два месяца выгоняют кубик в товар, где в три. У нас месяца в два с половиной, потому кубочные жаркие. Зеленый кубик для работы самый вредный, а клейкий самый трудный - руки устают, мозоли будут на руках. Вот вы теперь со мной рядом, будете заместо офицера, который, я говорил, в больницу ушел, а кубик остался клейкий...
- Стало быть, трудно будет?
- Ничего, я помогу; а теперь, барин, усните, завтра в пять часов вставать, ложитесь.
- Благодарю вас, благодарю! - со слезами выговорил Луговский и обеими руками крепко пожал руку
собеседнику.
- Спите-сь, спокойной ночи! - проговорил тот, вставая.
- А ваше имя-отчество?
- Капказский - так меня зовут.
- Нет, вы мне имя-отчество скажите...
- Нет, барин, зовите Капказский, как и все!
- Не хочу я вас так называть, скажите настоящее имя...
- Был у меня на Капказе, в полку, юнкарь, молодец, словно и вы, звал он меня "Григорьич", зовите и вы, если уж вам угодно.
- А вы, Григорьич, кавказец?
- Да, Тенгинского полка...
- Так и я Тенгинского, юнкером служил в нем.
- Эх, барин мой родной, где нам пришлось свидеться!..
Слезы градом полились у обоих горемык, родных по оружию. Крепко они обнялись и заплакали...
- Милый мой барин, где нам пришлось встретиться!.. - всхлипывая, говорил кавказец.
- Чего вы там, черти, дьяволы, спать не даете! - послышался чей-то глухой голос из угла...
Кавказский оправился, встал и пошел на свое место.
- До завтра, барин, спите спокойно! - на пути выговорил он.
- Прощай, Григорьич, спасибо, дядька! - отвечал Луговский и навзничь упал на грязный пол.
Измученный бессонными ночами, проведенными на улицах, скоро он заснул, вытянувшись во весь рост. Такой роскоши - вытянуться всем телом, в тепле - он давно не испытывал. Если он и спал раньше, то где-нибудь сидя в углу трактира или грязной харчевни, скорчившись в три погибели...
А уснуть, вытянувшись во весь рост, после долгой бессонницы - блаженство.
В соседней с заводом церкви ударили к заутрене. В казарму, где спали рабочие, вошел ночной сторож, ходивший в продолжение ночи по двору, и сильно застучал в деревянную колотушку.
- Подымайтесь на работу, ребятишки, поды-майсь! - нараспев прикрикивал он.
- Эй, каторга - жисть. Господи, а-а-а! - раздался в ответ в углу чей-то сонный голос.
- Во имя отца и сына и святого духа, - забормотали в другом.
- На работу, ребятишки, на работу! - еще усилил голос сторож.
- Чего ты, осовелый черт, дармоед копейкинский, орешь тут, словно на панифиде? - вскочив с полу, зыкнул на него Пашка, прозванный за рост и силу атаманом.
- Встал, так и не буду, и уйду, чего ругаешься, - испуганно проворчал сторож и начал спускаться вниз.
- Паша, а фискал-то тебя боится, науку, значит, еще не забыл, - сказал Пашке один из рабочих подобострастно заискивающим голосом.
- Вставать в кубочную, живо! - скомандовал Пашка, и вся эта разношерстная ватага, зевая, потягиваясь, крестясь и ругаясь, начала подниматься. В углу средних нар заколыхалась какая-то груда разноцветных лохмотьев, и из-под нее показалась совершенно лысая голова и заспанное, опухшее, желтое, как шафран, лицо с клочком седых волос вместо бороды.
- Вставайте, братцы, пора, сам плешивый козел из помойной ямы вылезает, - указывая на лысого, продолжал Пашка. Многие захохотали: "козел" отвернулся в угол, промычал какое-то ругательство и начал бормотать молитву.
Понемногу все поднялися поодиночке один за другим, спустились вниз, умывались из ведра, набирая в рот воды и разливая по полу, "чтобы в одном месте не мочить", и, подымаясь наверх, утирали лица кто грязной рубашкой, кто полой кафтана...
Некоторые пошли прямо из кухни в кубочную, отстоявшую довольно далеко на дворе.
Разбуженный Кавказским, Луговский тоже умылся и вместе с ним отправился на работу.
На дворе была темь, метель так и злилась, крупными сырыми хлопьями залепляя глаза.
Некоторые кубочники бежали в одних рубахах и опорках.
- Холодно, дядька! - шагая по снегу и стуча зубами от холода, молвил Луговский.
- Сейчас, барин, согреемся. Вот и кубочная наша, - показывая на низкое каменное здание с освещенными окнами, ответил дядька.
Они вошли сначала в сени, потом в страшно жаркую, наполненную сухим жгучим воздухом комнату.
- Ух, жарища! - сказал кавказцу Луговский.
- Тепло, потому клейкие кубики есть, они жар любят, - ответил тот.
Луговский окинул взглядом помещение; оно все было занято рядом полок, выдвижных, сделанных из холста, натянутого на деревянные рамы, и вделанных, одна под другой, в деревянные стойки. На этих рамах сушился "товар". Перед каждыми тремя рамами стоял неглубокий ящик на ножках в вышину стола; в ящике лежали белые круглые большие овалы.
- А вот и кубики. Их мы сейчас резать будем! -
показал на столы кавказец и подал Луговскому нож особого устройства, напоминающий отчасти плотнический инструмент "скобель", только с длинной ручкой посредине.
- Это нож, им надо резать кубик мелко-намелко, чтоб ковалков не было. Потом кубики изрежем - разложим их на рамы, ссыпем другие и сложим. А теперь снимайте с себя платье и рубашку, а то жарко будет.
Луговский снял рубашку. Кавказец окинул его взглядом и, любуясь могучим сложением Луговского, улыбнулся:
- Ну, барин, вы настоящий кавказец, вам с вашими руками можно пять кубиков срезать!
Луговский действительно был сложен замечательно: широкие могучие плечи, высокая, сильно развитая грудь и руки с рельефными мускулами, твердыми, как веревки, показывали большую силу.
Он начал резать кубик. Мигом закипело дело в его руках, и пока кавказец, обливаясь потом, тяжело дыша, дорезывал первый кубик, Луговский уже докончил второй. Пот лил с него ручьем. Длинные волосы прилипли к высокому лбу. Ладонь правой руки раскраснелась, и в ней чувствовалась острая боль - предвестник мозолей.
- Ай-да барин, наше дело пойдет! - удивился Кавказский, смотря на мелко изрезанные кубики.
- Хорошо?
- Лучше не треба! Теперь раскладывайте его на рамки, вот так, а потом эти рамки в станки сушить вставим.
Сделано было и это. На дворе рассвело...
- Теперь вот извольте взять эту тряпицу и завяжите ей себе рот, как я, чтобы пыль при ссыпке не попала. Вредно. - Кавказский подал Луговскому тряпку, а другой завязал себе нижнюю часть лица. Луговский сделал то же. Они начали вдвоем снимать рамки и высыпать "товар" на столы. В каждой раме было не менее полпуда, всех рамок для кубика было десять. При ссыпке белая свинцовая пыль наполнила всю комнату.
Затем кубики были смочены "в препорцию водицей", как выражался Кавказский, и сложены. Работа окончена. Луговский и Кавказский омылись в чанах с водой, стоявших в кубочной, и возвратились в казарму, где уже начали собираться рабочие. Было девять часов. До одиннадцати рабочие лежали на нарах, играли в карты, разговаривали. В одиннадцать - обед, после обеда до четырех опять лежали, в четыре - в кубочную до шести, а там - ужин и спать...
Так и потекли однообразно день за днем. Прошло два месяца. Кавказский все сильней кашлял, задыхался, жаловался, что "нутро болит". Его землистое лицо почернело еще более, и еще ярче загорелись впавшие глубже глаза... Кубики резать ему начал помогать Луговский.
Луговский сделался общим любимцем, героем казармы. Только Пашка, ненавидимый всеми, был его злейшим врагом. Он завидовал.
Было второе марта. Накануне роздали рабочим жалованье, и они, как и всегда, загуляли. После "получки" постоянно не работают два, а то и три дня. Получив жалованье, рабочие в тот же день отправляются в город закупать там себе белье, одежду, обувь и расходятся по трактирам и питейным, где пропивают все, попадают в часть и приводятся оттуда на другой день. Большая же часть уже и не покупает ничего, зная, что это бесполезно, а пропивает деньги, не выходя из казармы.
В этот день, вследствие холода, мало пошло народу на базар. Пили уже второй день дома. Дым коромыслом стоял: гармоники, пляска, песни, драка... целый ад... Внизу, в кухне, в шести местах играли в карты - в "три листа с подходцем".
На нарах, совершенно больной, ослабший, лежал Кавказский. Он жалованье не ходил получать и не ел ничего дня четыре. Похудел, осунулся - страшно смотреть на него было. Живой скелет. Да не пил на этот раз и Луговский, все время сидевший подле больного.
Было пять часов вечера. В верхнюю казарму ввалился, с гармоникой в руках, Пашка с двумя пьяными товарищами - билетными солдатами, старожилами завода. Пашка был трезвее других; он играл на гармонике, приплясывал, и все трое ревели "барыню".
- Будет вам, каторжные, дайте покой! - простонал больной кавказец, но те не унимались.
- Пашка, ори тише, видишь больной здесь! - возвысил голос Луговский, сразу, по-солдатски, привыкший к новому житью-бытью.
- А ты мне что за указчик, а? Ты думаешь, что ты барское отродье, так тебя и послушаюсь?!
- Во-первых, не барин я, а такой же рабочий, а во-вторых, - перестань горланить, говорю тебе...
- Как ты смеешь мне говорить, черт?! Ты знаешь, кто я? А? Или я еще не учил тебя? Хочешь?..
- Хочу и требую, чтобы ты перестал играть, а то я тебя силой заставлю...
- Меня силой?
- Да, тебя, силой! - раздраженно уже крикнул Луговский.
В казарме все смолкло... Бросили играть в карты, бросили шуметь. Взоры всех были устремлены на спорящих. Только двое товарищей Пашки шумели и подзуживали его.
Пашка выхватил откуда-то длинный нож и, как бешеный, прыгнул на нары, где был Луговский.
Вся казарма будто замерла. В этот момент никто не пошевелился. Так страшен был остервенившийся Пашка. Некоторые опомнились, вскочили на помощь, но было уже поздно, помощь не требовалась. Страшный, душу раздирающий стон раздался на том месте, где сидел Луговский и лежал умирающий Кавказский. Стон этот помнят все, слышавшие его, - ему вторила вся казарма. Крик испуга и боли вырвался одновременно из всех ртов этих дикарей.
Один из рабочих, человек бывалый, старик, по прозвищу Максим Заплата, бывший мясник, видевший эту сцену, рассказывал после об этом происшествии так:
- Как вскочит Пашка с полу, выхватил ножище да как бросится на барина - страшный такой, как бык бешеный, который сорвется, коли его худо оглушат обухом, глаза-то кровью налились.
"Убью!" - кричит. Схватил он левой рукой барина за горло, а нож высоко таково поднял, и видел я сам, как со всего размаха засадил в барина. Закричал я - а встать не могу, и все побледнели, все, как я. Видят - а не могут встать. Известно, кто к Пашке каторжному подступится! Поди, на душе у его не один грех кровавый! Одно слово - сибиряк...
Как ударил он ножом, и слышим мы, кто-то застонал, да так, что теперь страшно... Не успели мы опомниться - глядим, Пашка лежит на земле, а на нем верхом барин сидит. Как уже это случилось, мы все глазам не поверили и не знаем... Только сидит на ём барин и скрутил руки ему за спину... Как это вышло - и теперь невдомек.
А вышло это вот как.
Пашка бросился на Луговского, левой рукой схватил его за грудь, а правой нанес ему страшный удар, смертельный. Но Луговский успел одной рукой оттолкнуть нож, который до рукоятки всадился в щель нар, где, изломанный пополам, и найден был после... Под правую же руку Луговского подвернулась левая рука Пашки, очутившаяся у него на груди, и ее-то, поймав за кисть, Луговский стиснул и из всей силы вывернул так, что Пашка с криком страшной боли повернулся и упал всею тяжестью своего гигантского тела на больного кавказца.
Он-то и застонал так ужасно...
Луговский, не выпуская руки Пашки, успел вскочить на ноги, левой рукой поймал его за ворот, сдернул с нар на пол и сидел на нем.
Все это произошло в один момент, казарма еще не успела опомниться... Товарищ Пашки наяривал на гармонике "барыню".
- Доволен? - спросил лежавшего на полу Пашку Луговский.
- Бей его, разбойника! - крикнули все рабочие в один голос и вскочили с мест. Гармоника смолкла.
- На место, не ваше дело! - энергично, голосом, привыкшим командовать, крикнул Луговский.
- Не тронь, ребята, это наше дело с ним, другим не след путаться! Павел, вставай, я на тебя не сержусь, - спокойно произнес Луговский и встал с него.
- Ты виноват во всем, ты подзуживал Пашку сделать скандал. Из-за тебя драка, чуть не убийство вышло, - подойдя к игравшему на гармонике секретарю, проговорил Луговский, взмахнул рукой, и полновесная пощечина раздалась по казарме. Секретарь вместе с гармоникой слетел вниз по лестнице, в кухню...
Восторженно-дикие крики одобрения раздались с обоих этажей нар.
Луговский с этой минуты стал властелином, атаманом казармы.
Эти люди любят дикую силу...
И нельзя не любить силу, которая в их быту дает громадное преимущество, спасает.
А Пашка все еще лежал лицом вниз.
- Павел, вставай! - поднимая его за левую руку, сказал Луговский.
- Ой, не вороши, больно! - как-то приподнимаясь вслед за поднятой рукой, почти простонал тот и, опираясь на правую, сел на пол.
Страшен он был... За несколько минут перед тем красный от пьянства, он как-то осунулся, почернел, глаза, налитые кровью, смотрели ужасно - боль, стыд и непримиримая злоба сверкали в них...
Бледное, но разгоревшееся, на этот раз сияющее лицо Луговского с его смеющимися глазами было страшным контрастом.
- Паша, что с тобой?
- Ничего, руку ушиб, - с трудом поднявшись, ответил тот и, вставая, спустился вниз в кухню и ушел на двор.
Крикнули рабочих к ужину.
Прошел уж и лед на Волге. Два-три легких пароходика пробежали вверх и вниз... На пристанях загудела рабочая сила... Луга и деревья зазеленели, и под яркими, приветливыми лучами животворного солнца даже сам вечно мрачный завод как-то повеселел, хотя грязный двор с грудами еще не успевшего стаять снега около забора и закоптевшими зданиями все-таки производил неприятное впечатление на свежего человека... Завсегдатаям же завода и эта острожная весна была счастьем. Эти желтые, чахлые, суровые лица сияли порой...
В одно из этих весенних воскресений, в яркий полдень, кучка рабочих сидела и лежала на крыше курятника, на заднем дворе завода, и любовалась на Волгу. Между ними не было видно Луговского и Пашки. Внизу, рядом с курятником, на двух ящиках лежал покрытый рваной солдатской шинелью Кавказский и полуоткрытым тусклым взором смотрел на небо; он еще более похудел, лицо почернело совершенно, осунулось, нос как-то вытянулся, и длинные поседевшие усы еще более опустились вниз, на давно не бритую бороду. Он тяжело дышал и шевелил губами, будто хотел что-то сказать, но ни звука не слышно было из его почерневших, будто прилипших к зубам губ...
- Поди, теперь наш барин в Рыбну[1] [1 Рыбинск] приехал, - прервал молчание старик Заплата.
- И дай ему, господи, хороший человек был, по работе на барина и не похож: кубик, бывало, в пять минут изрежет, либо дрова колоть начнет, так не успеешь оглянуться, сажень готова...
- Нашел кого поминать, подлеца! - злобно сказал секретарь.
- Не любишь, видно, плюху помнишь?
- Плюху! Счастье его, что Пашка сбежал, а то бы ему такая плюха была, что своих бы не узнал, счастье, что уехал-то.
- Да, вырвался-таки на волю, только потому, что не пьянствовал, а то тоже бы нашей участи хватил.
- А что, ребятки, где в самом деле Пашка, я в больницу ушел, а когда вернулся, его уже не было, - спросил молодой сухощавый солдатик с болезненным лицом.
- Сбежал он, Карпуша! - продолжал Заплата.
- Из-за чего?
- Да из-за того, что квартальный приходил справляться: кто он такой есть.
- Паспорт фальшивым оказался, - вставил секретарь.
- Фальшивым?
- Да.
- Так кто же он был, этот самый Пашка? - обратился к секретарю Карпушка.
- Каторжник беглый, за убийство сосланный был, вот кто!
- Каторжник? А ты почем знаешь?
- Он мне раз пьяный открылся во всем.
- А ты на него квартальному донес, фискал! За трешницу товарища продал.
- Все равно он и без этого убежал бы, чего лаешься, коли не знаешь!
- Братцы! Подь-ка сюды кто-нибудь! - послышалось снизу.
- Никак Капказский зовет?
- Братцы, дайте испить!
- Сейчас, дядя, сейчас принесу! - ответил сверху Заплата, спустился вниз и через минуту стоял с полным ковшом у Кавказского.
- На, кушай на здоровье!
- Спасибо! - прохрипел тот в ответ и стал жадно пить... - Хорошо! - сказал он, роняя ковш на землю.
- Ну что, дядя, лучше тебе? - перегнувшись с крыши, спросил его Карпушка.
- Хорошо... вон солнышко светит, привольно... На Волгу бы хотелось, поработать бы, покрюшничать! Вот через недельку, бог даст, поправлюсь, в Рыбну поеду к моему барину, вместе работать будем...
- Да, в Рыбне теперь хорошо, народу сколько сошлось, работы дорогие! - задумчиво проговорил Заплата.
- Нет, на Капказе лучше, там весело, горы! Люблю я их! На будущее лето уеду в Владыкапкай, там у меня знакомые есть, место дадут... Беспременно уеду!.. - чуть слышно, но спокойно и медленно, с передышкой говорил кавказец...
- На Капказ? - спросил Карпушка.
- На Капказ! Я его весь пешком выходил; хотите, Ребятки, я вам капказскую походную песенку спою, слушайте!
И он, собравшись с силами, запел надорванным голосом:
Гремит слава трубой, Мы дрались за Лабой; По горам твоим, Кавказ, Уж гремит слава об нас... Уж мы, горцы басурма...
Вдруг хрип прервал песню, - кавказец как-то судорожно вытянулся, закинул голову назад и вытянул руки по швам, как во фронте...
- Что это с ним, Заплата?..
- Что? То же, что и с нами будет, умер!
- Эх, братцы, какого человека этот свинец съел: ведь три года тому назад он не человек - сила был: лошадь одной рукой садиться заставлял, по три свинки[1] [1 Свинка - четыре пуда свинца] в третий этаж носил!.. А все свинец копейкинский. Много он нашего брата заел, проклятый, да и еще заест!..
Заплата злобно погрозил кулаком по направлению к богатым палатам заводчика Копейкина!
- Погоди ужо ты!
Было шесть часов вечера. Темные снеговые тучи низко висели над Москвой, порывистый ветер, поднимая облака сухого, леденистого снега, пронизывал до кости прохожих и глухо, тоскливо завывал на телеграфных проволоках.
Около богатого дома с зеркальными окнами, на одной из больших улиц, прячась в углубление железных ворот, стоял человек высокого роста...
- Подайте Христа ради... не ел... ночевать негде! - протягивая руку к прохожим, бормотал он...
Но никто не подал ни копейки, а некоторые обругали дармоедом и кинули замечание еще, что, мол, здоровяк, а работать ленится...
Это был один из тех неудачников, которые населяют ночлежные дома Хитрова рынка и других трущоб, попадая туда по воле обстоятельств.
Крестьянин одного из беднейших уездов Вологодской губернии, он отправился на заработки в Москву, так как дома хлебушка и без его рта не хватит до нового.
В Москве долгое время добивался он какого ни на есть местишка, чтобы прохарчиться до весны, да ничего не вышло. Обошел фабрики, конторы, трактиры, просился в "кухонные мужики" - не берут, рекомендацию требуют, а в младшие дворники и того больше.
- Нешто с ветру по нонешнему времени взять можно? Вон, гляди, в газетах-то пропечатывают, что с фальшивыми паспортами беглые каторжники нарочно нанимаются, чтобы обокрасть! - сказали ему в одном из богатых купеческих домов.
- Разь я такой? Отродясь худыми делами не занимался, вот и пашпорт...
- Пашпортов-то много! Вон на Хитровом по полтине пашпорт... И твой-то, может, оттуда, вон и печать-то слепая... Ступай с богом!
Три недели искал он места, но всюду или рекомендации требовали, или места заняты были... Ночевал в грязном, зловонном ночлежном притоне инженера-богача Ромейко, на Хитровке, платя по пятаку за ночь. Кроме черного хлеба, а иногда мятого картофеля-тушенки, он не ел ничего. Чаю и прежде не пивал, водки никогда в рот не брал. По утрам ежедневно выходил с толпой таких же бесприютных на площадь рынка и ждал, пока придут артельщики нанимать в поденщину. Но и тут за все время только один раз его взяли, во время метели, разгребать снег на рельсах конно-железной дороги. Полученная полтина была проедена в три дня. Затем опять тот же голод...
А ночлежный хозяин все требовал за квартиру, угрожая вытолкать его. Кто-то из ночлежников посоветовал ему продать довольно поношенный полушубок, единственное его достояние, уверяя, что найдется работа, будут деньги, а полушубков в Москве сколько хошь.
Он ужаснулся этой мысли...
- Как не так, продать? Свое родное и чужому продать? - рассуждал он, лежа на грязных нарах ночлежной квартиры и вспоминая все те мелкие обстоятельства, при которых сшит был полушубок... Вспомнил, как целых четыре года копил шкуры, закалывая овец, своих доморощенных, перед рождеством, и продавал мясо кабатчику; вспомнил он, как в Кубинском ему выдубили шкуры, как потом пришел бродячий портной Николка косой и целых две недели кормился у него в избе, спал на столе с своими кривыми ногами, пока полушубок не был справлен, и как потом на сходе долго бедняки-соседи завидовали, любуясь шубой, а кабатчик Федот Митрич обещал два ведра за шубу...
- Ты во што: либо денег давай, либо духа чтоб твоего не было! - прервал размышления свирепый, опухлый от пьянства мужик, съемщик квартиры.
- Повремени, а, ты! Сколочусь деньжатами, отдам! Можа, местишко бог пошлет... - молил ночлежник.
- За тобой и так шесть гривен!
- Ведь пашпорт мой у тебя в закладе.
- Пашпорт! Что в нем?! За пашпорт нашему брату достается... Сегодня или деньги, али заявлю в полицию, по этапу беспашпортного отправят... Уходи!
Несчастный скинул с плеч полушубок, бросил его на нары вверх шерстью, а сам начал перетягивать кушаком надетую под полушубком синюю крашенинную короткую поддевочку, изношенную донельзя.
Взгляд его случайно упал на мех полушубка.
- Это вот Машки-овцы шкурка... - вперяясь прослезившимися глазами в черную полу, бормотал про себя мужичок, - повадливая, рушная была... За хлебцем, бывало, к окошку прибежит... да как заблеет: бе-е... бе-е! - подражая голосу овцы, протянул он.
Громкий взрыв хохота прервал его. Ночлежники хохотали и указывали пальцами:
- А мужик-то в козла обернулся!
- Полушубок-то блеет! - И тому подобные замечания посыпались со всех сторон. Он схватил полушубок и выбежал на площадь.
А там гомон стоял.
Под навесом среди площади, сделанным для защиты от дождя и снега, колыхался народ, ищущий поденной работы, а между ним сновали "мартышки" и "стрелки". Под последним названием известны нищие, а "мартышками" зовут барышников. Эти - грабители бедняка-хитровака, обувающие, по местному выражению, "из сапог в лапти", скупают все, что имеет какую-либо ценность, меняют лучшее платье на худшее или дают "сменку до седьмого колена", а то и прямо обирают, чуть не насильно отнимая платье у неопытного продавца.
Пятеро "мартышек" стояло у лотков с съестными припасами. К ним-то и подошел, неся в руках полушубок, мужик.
- Эй, дядя, что за шубу? Сколько дать? - засыпали его барышники.
- Восемь бы рубликов надо... - нерешительно ответил тот.
- Восемь? А ты не валяй дурака-то... Толком говори. Пятерку дам.
- Восемь!
Шуба рассматривалась, тормошилась барышниками.
Наконец, сторговались на шести рублях. Рыжий барышник, сторговавший шубу, передал ее одному из своих товарищей, а сам полез в карман, делая вид, что ищет денег.
- Шесть рублев тебе?
- Шесть...
В это время товарищ рыжего пошел с шубой прочь и затерялся в толпе. Рыжий барышник начал разговаривать с другими...
- Что же, дядя, деньги-то давай! - обратился к нему мужик.
- Какие деньги! За что? Да ты никак спятил?
- Как за што? За шубу небось!
- Нешто я у тебя брал?
- А вон тот унес.
- Тот унес, с того и спрашивай, а ты ко мне лезешь? Базар велик... Вон он идет, видишь? Беги за ним.
- Как же так?! - оторопел мужик.
- Беги, черт сиволапый, лови его, поколя не ушел, а то шуба пропадет! - посоветовал другой барышник мужику, который бросился в толпу, но "мартышки" с шубой и след простыл... Рыжий барышник с товарищами направился в трактир спрыснуть успешное дельце.
Мужицкий полушубок пропал.
Прошло две недели. Квартирный хозяин во время сна отобрал у мужика сапоги в уплату за квартиру... Остальное платье променяно "а лохмотья, и деньги проедены... Работы не находилось: на рынке слишком много нанимающихся и слишком мало нанимателей. С квартиры прогнали... Наконец, он пошел просить милостыню и два битых часа тщетно простоял, коченея от холода. К воротам то и дело подъезжали экипажи, и мимо проходила публика. Но никто ничего не подал.
- Господи, куда же мне теперь?..
Он машинально побрел во двор дома. Направо от ворот стояла дворницкая сторожка, окно которой приветливо светилось. "Погреться хоть", - решил он и, подойдя к двери, рванул за скобу. Что-то треснуло, и дверь
отворилась. Сторожка была пуста, на столе стояла маленькая лампочка, пущенная в полсвета. Подле лампы лежал каравай хлеба, столовый нож, пустая чашка и ложка.
Безотчетно, голодный, прошел он к столу, протянул руку за хлебом, а другою взял нож, чтоб отрезать ломоть, в эту минуту вошел дворник...
Через два дня после этого в официальной газете появилась заметка под громким заглавием: "Взлом сторожки и арест разбойника".
13 декабря, в девятом часу вечера, дворник дома Иванова, запасный рядовой Евграфов, заметил неизвестного человека, вошедшего на двор, и стал за ним следить. Неизвестный подошел к запертой на замок двери, после чего вошел в сторожку. Дворник смело последовал за ним, и в то время, когда оборванец начал взламывать сундук, где хранились деньги и вещи Евграфова, последний бросился на него. Оборванец, видя беду неминучую, схватил со стола нож, с твердым намерением убить дворника, но был обезоружен, связан и доставлен в участок, где оказалось, что он ни постоянного места жительства, ни определенных замятий не имеет. При разбойнике нашелся паспорт, выданный из волости, по которому тот оказался крестьянином Вологодской губернии, Грязовецкого уезда, Никитой Ефремовым. Паспорт, по-видимому, фальшивый, так как печать сделана слишком дурно и неотчетливо. В грабеже, взломе и покушении на убийство дворника разбойник не сознался и был препровожден под усиленным конвоем в частный дом, где содержится под строгим караулом в секретной камере. Разбойник гигантского роста и атлетического телосложения, физиономия зверская. Дворник Евграфов представлен к награде".
Такое известие не редкость! Его читали и ему верили...
Это был двадцатилетний малый, высокого роста, без малейшего признака усов и бороды на скуластом, широком лице. Серые маленькие глаза его бегали из стороны в сторону, как у "вора на ярмарке".
В них и во всем лице было что-то напоминающее блудливого кота. Одевался Спирька во что бог пошлет. В первый раз - это было летом - я встретил его бегущего по Тверской с какими-то покупками в руке и папироской в зубах, которой он затягивался немилосердно. На нем была рваная, вылинявшая зеленая ситцевая рубаха и короткие, порыжелые, плисовые, необыкновенной ширины шаровары, достигавшие до колен; далее следовали голые ноги, а на них шлепавшие огромные резиновые калоши, связанные веревочкой. Шапки на голове у Спирьки не было. У меблированных комнат, где служил Спирька самоварщиком, его остановил швейцар:
- Спирька! Как тебе не стыдно так ходить? Ведь гостиницу срамишь!
- Что это? Чем-с?! Украл, что ли, я что? - отвечал тот, затягиваясь дымом.
- Кто говорит, украл! А ходишь-то в чем... Стыдно!
- Чего стыдно! Всяк знает, что я при месте нахожусь! Вот коли бы без места ходил этак, стыдно бы было, вот что! - И еще раз пыхнув папироской, Спирька в два прыжка очутился на верху лестницы.
Я жил в тех же нумерах.
- Что это, у нас служит? - спросил я швейцара.
- У нас, Владимир Алексеич, самоварщиком; самый что ни на есть забулдыжный человек и пьяница распре-горчайший, пропащий!
- Зачем же держать такого?
- Сами изволите знать, хозяин-то какой аспид у нас - все на выгоды норовит, а Спирька-то ему в аккурат под кадрель пришелся - задарма живет. Ну и оба рады. Хозяин - что Спирька денег не берет, а Спирька - что он при месте! А то куда его такого возьмут, оголтелого. И честный хоть он и работящий, да насчет пьянства - слаб, одежонки нет, ну и мается.
Я жил в одном номере с товарищем Григорьевым. Придя домой, я рассказал ему о Спирьке.
- Да, я его видал. Любопытный человек, он меня заинтересовал давно; способный, честный, но пьяница.
Этим разговор о Спирьке и кончился. Потом я его несколько раз встречал в коридоре и на улице.
Как-то пришлось мне уехать на несколько дней из Москвы. Когда я возвратился, мой товарищ сказал мне:
- А у нас, Володя, семейства прибавилось.
- Что такое?
- Спирьку я к себе в лакеи взял.
- Ну?! - удивился я.
- Да, верно; третьего дня его хозяин прогнал, идти человеку некуда, ну я его и взял. Славный малый, исполнительный, честный.
В это время дверь отворилась, и с покупками в руках явился Спирька. Положив покупки и сдачу с десятирублевой ассигнации, он поздоровался со мной.
- Здравствуйте, барин, - рикамендуюсь вам, что мы теперь у вас в услужении будем.
- Рад за тебя, служи.
- Нет, вы, барин, на меня поглядите-сь, каким я теперь - хоть сейчас под венец, - обратился ко мне Спирька, охорашиваясь и поправляя полы спереди узкого, короткого сюртука.
- Барин подарил-с, - сказал он. Действительно, Спирьку нельзя было узнать. На нем была поношенная, но чистенькая триковая пара и порядочные, вычищенные до блеска сапоги. Он был умыт, причесан, и лицо его сияло.
- Эх, то есть вот как теперь меня облагодетельствовали, что всю жизнь свою не забуду, по гроб слугой буду, то есть хоть в воду головой за вас... Ведь я сроду таким господином не был. Вот родители-то полюбовались бы...
- Ну и покажись им, - сказал я.
- Это родителям-то-с? Да у меня их никогда и не бывало; я ведь из шпитонцев взят прямо.
- Как не бывало?
- Мы шпитонцы; из ошпитательного дома... бог его знает, кто у меня родитель - може, граф, може, князь, а може, и наш брат Исакий!
- Ну, последнее вернее, - сказал мой товарищ, глядя на лицо Спирьки.
Стал у нас Спирька служить. Жалованье ему положили пять рублей в месяц.
Два месяца Спирька живет - не пьет ни капли. Белье кой-какое себе завел, сундук купил, в сундук зеркальце положил, щетки сапожные... С виду приличен стал, исполнителен и предупредителен до мелочей. Утром - все убрано в комнате, булки принесены, стол накрыт, самовар готов; сапоги, вычищенные "под спиртовой лак", по его выражению, стоят у кроватей, на платье ни пылинки.
Разбудит нас, подаст умыться и во все время чаю стоит у притолоки, сияющий, веселый.
- Ну что, Спиридон, как дела? - спросишь его.
- Слава тебе господи, с бродяжного положения на барские права перешел! - ответит он, оглядывая свой костюм.
- А выпить хочется тебе?
- Нет, барин, шабаш! Было попито, больше не буду, вот тебе бог, не буду! Все эти прежние художества побоку... Зарок дал - к водке и не подходить: будет, помучился век-то свой! Будет в помойной яме курам да собакам чай собирать!
- Так не будешь?
- Вот-те крест, не буду.
Спустя около месяца после этого разговора Спирька является к моему сотоварищу и говорит ему:
- Петр Григорьич, дайте мне четыре рубля, жисть решается!
- Как так?
- Невесту на четыре рубля сосватал! С приданым, и все у нее как следно быть, в настоящем виде.
- Что ты?
- Будь сейчас четыре рубля, и жена готова!
- На что же четыре рубля?
- Свахе угощение, и ей тоже надо. Сделайте милость, будьте, барин, отец родной, составьте полное удовольствие, чтобы жениться - остепениться!
Ему дали четыре рубля. Это было в три часа дня, Спиридон разоделся в чистую сорочку, в голубой галстук, наваксил сапоги и отправился.
На другой день Спирька не являлся. Вечером, когда я вместе с Григорьевым возвратился домой после спектакля, Спирька спал на диване в своих широчайших шароварах и зеленой рубахе. Под глазом виднелся громадный фонарь, лицо было исцарапано, опухло. Следы страшной оргии были ясно видны на нем.
- Вот так женился! - сказал Григорьев, рассматривая лежавшего.
- Да, с приданым жену взял!
Спирька, услыхав разговор, поднял голову, быстро опомнился, вскочил и пошел в переднюю, не сказав ни слова.
- Спиридон! - громко окликнул его Григорьев, едва сдерживаясь от смеха.
- Чего изволите? - прохрипел тот в ответ, останавливаясь у двери и жмурясь.
- Что с тобой? А?
- Загуляли, барин! - Спирька махнул энергично правой рукой.
- А свадьба когда?
- Не будет! - пресерьезно ответил он и скрылся за дверями.
Григорьев решил его еще раз одеть и не прогонять.
- Авось исправится, человеком будет! - рассуждал он.
Однако слова его не оправдались. Запил Спирька горькую. Денег нет - ходит печальный, грустный, тоскует, - смотреть жаль. Дашь ему пятак - выпьет, повеселеет, а потом опять. Видеть водки хладнокровно не мог. Платье дашь - пропьет.
Наконец, Григорьев прогнал его. После, глубокой осенью, в дождь и холод, я опять встретил его, пьяного, в неизменных шароварах, зеленой рубахе и резиновых калошах. Он шел в кабак, пошатывался и что-то распевал веселое...
Ханов более двадцати лет служит по провинциальным сценам.
Он начал свою сценическую деятельность у знаменитого в свое время антрепренера Смирнова и с бродячей труппой, в сорокаградусные морозы путешествовал из города в город на розвальнях. Играл он тогда драматических любовников и получал двадцать пять рублей в месяц при хозяйской квартире и столе. Квартирой ему служила уборная в театре, где в холодные зимы он спал, завернувшись в море ил