ter" >
Вид острова Карла (один из Галапагосских)
Далее к островам Полинезии, восхитившим Дарвина своей райской природой; побывали в Австралии - стране естественноисторических курьезов: птицезверей и сумчатых животных, лесов, не дающих тени, эвкалиптов с опадающею корою и т. п.; посетили острова Килинг, послужившие главным объектом для знаменитой теории коралловых рифов, развитой Дарвином впоследствии; заглянули на острова Маврикий, Св. Елены, Вознесения и, побывав еще раз в Бразилии, через Азорские острова вернулись в Англию.
Какой светлый и проницательный ум нужно было иметь для того, чтобы не потеряться среди такого разнообразия! Хорошо, что этот ум не был загроможден книжными теориями. Они необходимы для нас, простых смертных; нам нужны руководящие идеи, хотя бы и ложные, чтобы хоть как-нибудь разобраться в хаосе явлений. Дарвину они не требовались, он учился у самой природы; в ней, а не в профессорских лекциях, почерпнул он свои руководящие идеи. Книги являлись уже потом, пополняя и расширяя, но не создавая его взгляды.
Независимо от того значения, которое имело путешествие как знакомство с природой, оно было важно как школа практических занятий. Теснота помещения заставляла быть методичным и аккуратным - качества, драгоценные для ученого. Масса материала, представлявшегося на каждом шагу, и недостаток времени приучали дорожить каждой минутой и работать как можно быстрее - привычка, сослужившая Дарвину великую службу впоследствии, когда постоянная болезнь отнимала у него большую часть времени. Наконец, путешествие дало ему "привычку к энергичному прилежанию и сосредоточенному вниманию"... "Все, о чем я думал или читал, я тотчас приводил в связь с тем, что видел, и это продолжалось в течение пяти лет путешествия". Словом, оно давало ему не только материал для размышления, но и дисциплину, и метод, необходимые для того, чтобы справиться с этим материалом.
Отношения с товарищами в течение всего плавания были наилучшими. "Ни разу в течение пяти лет, - рассказывает Д. Сюлливан, бывший вторым лейтенантом на "Бигле", - мы не видели его в дурном расположении духа, никто не слыхал от него сердитого или нетерпеливого слова. Уважение к его энергии и способностям заставило нас дать ему прозвище "милого старого философа".
Со многими из них Дарвин и впоследствии поддерживал сношения и обо всех вообще сохранил хорошее воспоминание. "Мой отец, - говорит Ф. Дарвин, - до последних дней с удовольствием вспоминал о путешествии и о друзьях, которых приобрел на "Бигле". Имена их были знакомы нам, его детям, из его рассказов, мы даже разделяли чувства отца ко многим, кого знали только по именам".
Только с капитаном ему случалось ссориться из-за политических убеждений. Фицрой был истый тори и защитник рабства, Дарвин - виг, считавший невольничество позорнейшим клеймом Америки. При всем своем добродушии и детской незлобивости он не был человеком, способным поступиться хоть йотой своих убеждений в угоду кому бы то ни было. "Мы не раз ссорились, - рассказывает он. - Так, например, во время переезда в Баию, в Бразилии, Фицрой защищал и превозносил рабство, я же доказывал его гнусность. Он рассказал мне, что недавно посетил одного землевладельца, который созвал всех своих рабов и спрашивал их, счастливы ли они и желают ли получить свободу; но все они отказались от нее. Я спросил его, - быть может, с насмешкой, - неужели он думает, что ответ рабов в присутствии господина заслуживает доверия. Это страшно рассердило его; он сказал, что так как я сомневаюсь в его словах, то мы не можем более жить вместе. Я думал, что мне действительно придется оставить корабль, но как только весть о нашей ссоре распространилась, - а это случилось очень скоро, потому что капитан послал за первым лейтенантом, чтобы излить перед ним свою злобу на меня, - все офицеры кают-компании пригласили меня жить с ними. Впрочем, Фицрой вскоре доказал свое обычное благородство, прислав ко мне офицера с извинением и просьбой жить с ним по-прежнему".
В течение путешествия Дарвин вел дневник и при случае переписывался с родными и знакомыми. Некоторые из его писем так заинтересовали Генсло, что он отпечатал их частным образом, для раздачи друзьям.
"В конце нашего путешествия, - рассказывает Дарвин, - когда мы были на острове Вознесения, получил я письмо, в котором сестры сообщали мне, что Сэджвик был у моего отца и говорил ему, что я займу со временем выдающееся место среди ученых... Прочитав это письмо, я почти бегом взобрался на скалы, и вулканические породы звенели под моим геологическим молотком... Все это показывает, как я был честолюбив", - прибавляет он простодушно.
Неудобство помещения, однообразная пища, мелкие передряги и опасности во время экскурсий - словом, все неприятности, неизбежно связанные с путешествием, переносились им легко. Более серьезным бедствием была морская болезнь, преследовавшая его все пять лет плавания. В ней видят иногда зародыш болезни, развившейся позднее и не дававшей ему покоя всю жизнь; но сам он приписывал последнюю наследственности.
Глава III. Первые работы Дарвина
Возвращение Дарвина. - Результаты путешествия. - Первые работы: дневник путешествия, теория коралловых рифов и другие геологические труды. - Дарвин и Лайель. - Две эпохи в научной деятельности Дарвина. - Монографии усоногих. - Прием со стороны ученых. - Скромность Дарвина. - Жизнь в Лондоне: знакомство с Лайелем, Гукером, Р. Броуном и др. - Эразм Дарвин. - Отзыв Чарлза Дарвина о Карлейле. - Встреча с Боклем. - Женитьба Дарвина. - Болезнь; переселение в Доун
2 октября 1836 года Дарвин вернулся из путешествия. В это время ему было 27 лет. Вопрос о карьере решился сам собой, без долгих размышлений. Не то чтобы Дарвин уверовал в свою способность "двигать науку", но и рассуждать об этом было нечего: на руках оказались огромные материалы, богатые коллекции, в голове - планы будущих исследований; оставалось, не мудрствуя лукаво, приниматься за работу - Дарвин так и сделал.
Привезенные коллекции ему удалось распределить между компетентными учеными: Ричард Оуэн обработал ископаемых млекопитающих, Уотергоуз - современных, Гульд - птиц, Дженнинс - рыб, Бель - пресмыкающихся и земноводных. Эта кооперативная работа явилась под общим заглавием: "Зоология путешествия на "Бигле" (1839-1843). Сам Дарвин обработал для печати свой дневник (1-е изд. 1839 г., 2-е - 1845-го) и взял на себя геологическую часть путешествия. Результатом его исследований явились знаменитое сочинение "О
строении и распределении коралловых рифов" (1842),
"Геологические наблюдения над вулканическими островами" (1844) и
"Геологические исследования в Южной Америке" (1846).
Карта южной части Южной Америки
Дневник путешествия имел большой успех. Безыскусная простота изложения - его главное достоинство. Дарвина нельзя назвать блестящим стилистом; в его описаниях нет картинности Гумбольдта или мечтательной поэзии Одюбона. Но любовь к природе, тонкая наблюдательность, разнообразие и широта интересов автора искупают недостаток красоты изложения.
Теория образования коралловых рифов путем понижения морского дна, дававшая необыкновенно простое и естественное объяснение разнообразным формам этих замечательных островов, была немедленно принята ученым миром. Книга Дарвина сделалась, что называется, классической. Данное им объяснение вошло в учебники и долго не вызывало сомнений. Впоследствии оно подверглось нападкам и критике; но мы не будем останавливаться на этом предмете. Как ни важен вопрос о коралловых рифах сам по себе, он все же ничто в сравнении с великим вопросом о развитии органического мира, который Дарвину удалось разрешить так блистательно.
Остальные геологические работы его представляют собой развитие принципов Лайеля. Только что вышедшую в то время книгу Лайеля ("Principles of Geology" ["Начала геологии" (англ.)]) он захватил с собой в путешествие. Это была одна из немногих книг, имевших известное значение в его развитии. Лайель, один из величайших мыслителей нашего века, близок по духу Дарвину. Трудно представить себе два более родственных ума. Стремление объяснять всякое явление реальными причинами, крайнее недоверие к гипотезам, сочиненным a priori, способ мышления, индуктивный по преимуществу, и в особенности уменье просто смотреть на вещи характеризуют их обоих. "Не нужно придумывать неизвестных сил для объяснения явлений, которые объясняются действием сил, известных нам", - вот, в сущности, основная мысль Лайеля. Заслуга его в том, что он не только высказал эту мысль, но и приложил ее к миру геологических явлений, показав, что грандиознейшие изменения действительно происходят в силу медленного действия известных нам факторов, что прошлое действительно объясняется настоящим...
Что может быть проще этой мысли, - но как трудно было убедить людей в ее справедливости! Но так уж создан ум человеческий, что он перепробует сотни хитроумнейших и сложнейших объяснений, прежде чем взглянет на дело просто. В этом отношении история науки есть свидетельство столько же глупости человеческой, сколько и ума. Каких чудес не придумывалось для объяснения того, что такое ископаемые кости и раковины! И когда наконец нашлись люди, сказавшие, что кости суть кости, а раковины - раковины, какую жестокую борьбу им пришлось выдержать! Но то же самое повторяется в истории всех отраслей науки. Призраки, порожденные нашей фантазией, становятся нам поперек дороги и затемняют ясную сущность дела. Нужен гений, нужен исключительно ясный и могучий ум, чтобы рассеять их, взглянуть на вещи спокойными и бесстрастными глазами и сказать нам, что дважды два четыре, а не что иное. Оттого величайшие открытия всегда так просты, оттого так часто приходится слышать по поводу славнейших завоеваний гения: "Да что же тут такого особенного? Это так просто!.."
Эта ясность ума, присущая гению, помогла Дарвину сразу оценить учение Лайеля. "Первая же местность, которую я исследовал в геологическом отношении, а именно Сант-Яго на Островах Зеленого Мыса, ясно указала мне поразительное превосходство лайелевского метода в геологии сравнительно со всеми другими натуралистами, сочинения которых я имел с собою или читал впоследствии". Заметим, что в это время никто из натуралистов еще не оценил принципов Лайеля, и Генсло, рекомендовавший Дарвину "Principles of Geology", советовал книгу прочесть, но излагаемому в ней учению не верить...
Собственные геологические исследования Дарвина произведены в духе Лайеля и оказали значительное содействие распространению и принятию его принципов. В этом - их главное значение.
Начав говорить о работах Дарвина, упомянем здесь же о его исследованиях над усоногими. Правда, они исполнены значительно позднее (1846-1854), но по характеру своему относятся к его первым работам. Вообще в его научной деятельности можно различать два периода: до и после "Происхождения видов". Труды первого - геологические и зоологические - представляют обработку материала, собранного во время путешествия, и не относятся непосредственно к задаче его жизни - эволюционной теории; работы второго тесно связаны с "Происхождением видов" и посвящены изучению тех или иных элементов великой проблемы.
Заинтересовавшись некоторыми усоногими, привезенными из Америки, Дарвин решил исследовать их поосновательнее. Для этого пришлось сравнить их с известными уже видами: оказалось, что в систематике и синонимике этой группы царит изрядный хаос; Дарвин принялся распутывать его и, таким образом, был поставлен перед проблемой обработки всего подкласса усоногих.
Эта огромная и необычайно кропотливая работа заняла восемь лет. Дарвин и сам сомневался, стоит ли она такой затраты труда и времени, но уже не хотел бросать начатое дело. Результатом исследований явились двухтомная монография современных усоногих ("Монография подкласса усоногих", 1851 и 1854 гг.) и две работы об ископаемых представителях той же группы ("Монография ископаемых Lepadidae", 1851 г., и "Монография Balanidae etc.", 1854 г.).
Работа над усоногими - одна из тех работ, которые высоко ценятся специалистами, ценны для систематики, но не связаны с общими вопросами; к ним применяется обыкновенно название солидных, почтенных, капитальных, однако для чтения они совершенно непригодны. По мнению Дарвина, Бульвер вывел его в одном из своих романов в образе некоего профессора Лэнга, написавшего два толстых тома о морских блюдцах (раковинах).
Должно заметить, однако, что работа над усоногими имела известное значение - может быть, даже очень большое - для Дарвина. Она наглядно показала ему шаткость и условность представления о виде как о независимой, резко определенной единице. "Меня поразила, - говорит он, - изменчивость каждой отдельной части... Когда я строго сравниваю один и тот же орган у многих индивидов, то всегда нахожу его изменчивым и вижу, как опасно устанавливать виды на основании мелочных признаков".
"Описав известное число форм как отдельные виды, - пишет он Гукеру (1853), - я разорвал рукопись и соединил их в один вид; снова разорвал рукопись и наделал отдельных видов; там опять соединил их - и, наконец, заскрежетал зубами и спросил себя, за какие грехи я терплю такое наказание!"
Первые же работы Дарвина - в особенности теория коралловых рифов - доставили ему видное место в кругу ученых, чего он, впрочем, вовсе не сознавал. Трудно представить себе более скромного человека. Он, кажется, принимал за чистую монету свои слабые успехи в школе и не считал себя способным на что-нибудь путное. Отправляясь в путешествие, он думал, что ему придется ограничиться ролью коллекционера, да и тут сомневался - удастся ли ему собрать годный для науки материал. Внимание, с которым ученый мир отнесся к его первым работам, вызвало у него наивное изумление и радость. "Я прочел в Геологическом обществе два сообщения, - пишет он Фоксу в 1837 году, - которые были благосклонно приняты великими светилами; это внушило мне много доверия к себе и, надеюсь, не слишком много тщеславия, хотя, признаться, я расхаживаю иногда как павлин, любующийся собственным хвостом. Я никогда не думал, что моя геология может быть достойна внимания таких людей, как Лайель". В другом письме он говорит: "Если я доживу до восьмидесяти лет, то не перестану удивляться, что я могу быть писателем; если бы в тот год, когда я отправлялся в путешествие, кто-нибудь сказал мне, что через несколько лет я буду ангелом, я счел бы это не более невозможным".
Однако практика сама собой уничтожила эти сомнения. Мало-помалу Дарвин убедился, что может быть работником не хуже других. Но дальше этого он, кажется, не пошел. Он так и не догадался, что охватывать одним взглядом мириады разнообразных фактов и выводить из их изучения великие законы - дело вовсе не обыкновенное, что люди, способные к такому делу, являются вершинами и возвышаются над человечеством, как пирамиды над песком пустыни.
"Всякий человек с самыми обыкновенными способностями мог бы написать такую книгу, если бы имел достаточно терпения и времени", - говорит он о своем "Происхождении видов", забывая, как много тружеников корпят годами и десятками лет, тщетно пытаясь создать что-либо повыше дюжинной фактической работы...
Эта скромность тем более привлекательна, что представляет крайне редкое явление. Гений и тщеславие почти всегда неразлучны. Великий ум слишком часто соединяется с ничтожным характером. Мелкие страсти и страстишки так же охотно свивают гнездо в сердце гиганта, как и в сердце карлика. Ньютон и Лейбниц, грызущиеся из-за права первенства на открытие дифференциального исчисления; братья Бернулли, завидующие успехам друг друга; Реомюр, прибегающий к низким сплетням и пасквилям, чтобы унизить Бюффона, - вот примеры, к сожалению, слишком частые в истории науки и ее деятелей. Тем с большей отрадой останавливается наш взор на редких исключениях, к числу которых принадлежит и Дарвин.
Независимо от упомянутых выше работ, Дарвин вскоре по возвращении из путешествия принялся за собирание материалов по вопросу о происхождении видов. Нам придется еще говорить об этой работе; пока оставим ее в стороне и скажем несколько слов о его жизни по возвращении в Англию.
Несколько месяцев он прожил в Кембридже, а в 1837 году переселился в Лондон, где оставался пять лет, вращаясь, главным образом, в кругу ученых. Привыкнув жить среди вольной природы, он сильно тяготился городской жизнью.
"Я ненавижу лондонские улицы... Этот Лондон - дымное место, способное отнять у человека значительную долю лучших удовольствий жизни", - жалуется он в своих письмах.
Из ученых он особенно близко сошелся с Лайелем и Гукером. Первый отнесся с большим сочувствием к его геологическим работам. "Из всех ученых, - писал Дарвин Фоксу, - никто не может сравниться с Лайелем в дружелюбии и благожелательстве. Я много раз встречался с ним и склонен сильно полюбить его. Вы не можете себе представить, с каким участием отнесся он к моим планам".
В своих воспоминаниях Дарвин говорит о нем следующее: "Лайеля я видел чаще, чем кого-либо... По моему мнению, ум его отличался ясностью, осторожностью, здравым суждением и значительной оригинальностью. Если мне случалось высказать какое-нибудь замечание против него по поводу геологических вопросов, он не успокаивался до тех пор, пока не выяснял предмета вполне, а вследствие этого вопрос для меня самого становился яснее. Он приводил всевозможные аргументы против меня и даже, исчерпав весь запас их, долго оставался в сомнении. Другой характерной чертой его было сердечное участие к чужим работам... Он страстно любил науку и с живейшим интересом относился к будущим успехам человечества... Его честность была в высшей степени замечательна. Он доказал ее тем, что обратился к учению о происхождении видов уже в старости и после того как приобрел большую славу опровержением Ламарковых воззрений".
Лайелю, однако, не хватало неумолимой логики и последовательности Дарвина. Это выразилось и в его отношении к вопросу о происхождении видов. Впрочем, об этом еще будет упомянуто в своем месте.
С Гукером Дарвин сошелся еще ближе. Дружба их продолжалась до самой смерти Дарвина. Гукер много помогал ему своими огромными знаниями, находя, в свою очередь, источник дальнейших исследований в его идеях.
Он познакомился также со многими другими замечательными людьми, такими как Роберт Броун, знаменитый ботаник, разъяснивший тайну оплодотворения растений, открывший клеточное ядро и сильно подвинувший вперед естественную систему растительного царства; Маколей, Карлейль, Бокль и другие. Мы приведем здесь его отзывы о некоторых из этих лиц, так как мнение великого человека о своих современниках всегда представляет интерес.
"Роберт Броун - "facile princeps botanicorum", как называл его Гумбольдт - кажется мне замечательным по кропотливости и совершенной точности своих наблюдений. Знания его были громадны, и многое сошло вместе с ним в могилу вследствие его преувеличенной боязни сделать ошибку. Он щедро рассыпал передо мною свои знания, но относительно некоторых пунктов был замечательно честолюбив. Я посетил его два или три раза перед отъездом "Бигля"; однажды он попросил меня взглянуть в микроскоп и рассказать ему, что я вижу. Я исполнил его просьбу: кажется, дело шло о плазматических токах. Когда я спросил его, что это такое, он отвечал: это моя маленькая тайна".
С Карлейлем Дарвин познакомился в доме своего старшего брата, Эразма. Здесь кстати будет сказать несколько слов об этом последнем. Эразм был смирный, скромный, несколько насмешливый и склонный к меланхолии человек. Он вел тихую, незаметную жизнь в Лондоне; слабое здоровье не позволяло ему предаться какой-нибудь деятельности. Трудно сказать, была ли ему присуща искра дарвиновского гения. О бездарности или даровитости людей мы можем судить по их произведениям, по их делам. Эразм Дарвин не оставил никаких произведений и сторонился всякой деятельности. Знавшие его с удовольствием вспоминали его беседу, напоминавшую произведения Чарлза Ламба, писателя, известного своим остроумием. Чарлз Дарвин всегда с уважением отзывался о его уме. Карлейль находил его даже выше Чарлза, но этому отзыву нельзя придавать значения, так как знаменитый историк не любил хорошо отзываться о тех, кто превосходил его славой...
"Карлейль издевался над всеми, - говорит Дарвин, - однажды, будучи у меня, он назвал историю Грота "вонючей лужей без признаков духовной работы". Пока не появились его воспоминания, я считал его насмешки частью просто шутками, теперь же не думаю этого... Никто не может сомневаться в его удивительной способности рисовать события и людей гораздо ярче, чем, например, Маколей... Верны ли эти картины - другой вопрос. Он имел огромное значение благодаря своему уменью запечатлевать в сердцах людей великие моральные истины. С другой стороны, его мнения о рабстве возмутительны. В его глазах сила есть право. Его кругозор, по моему мнению, очень узок, даже если оставить в стороне все отрасли точной науки, которую он презирал... Удивляюсь, как мог Кингсли назвать его человеком, способным подвинуть науку. Он презрительно смеялся, когда я говорил, что математик вроде Уэвеля может судить о теории цветов Гёте. Ему казался смешным человек, ломающий голову над вопросом, с какою быстротой движется ледник, и движется ли он вообще. Насколько могу судить, я никогда не встречал человека менее способного к точным научным исследованиям".
На одном вечере Дарвин встретил знаменитого впоследствии Бокля. "Он говорил очень много, и я слушал его молча, да и не мог бы вставить своего слова, потому что он не умолкал ни на минуту... Когда я отошел от него, он обратился к одному из своих друзей и сказал: "Книги мистера Дарвина гораздо интереснее, чем его разговор".
Вообще, эти годы были самым деятельным периодом в жизни Дарвина. Он часто бывал в обществе, много работал, читал, между прочим увлекался поэтическими произведениями Колриджа и Вордсворта; делал сообщения в ученых обществах и в течение трех лет состоял почетным секретарем Геологического общества.
В 1839 году он женился на своей кузине, мисс Эмме Вэджвуд.
Между тем здоровье его становилось все слабее и слабее. В 1841 году он писал Лайелю: "Мне горько было убедиться, что мир принадлежит сильным и что я не буду в состоянии делать ничего более, кроме как следить за успехами других в области науки".
Такие грустные мысли нередко приходили ему и позднее: "Мысль о том, что я, вероятно, навсегда лишен лучшего из наслаждений - возможности исследовать новую область, - заставляет меня стонать" (к Лайелю, 1849 г.).
К счастию, эти печальные предчувствия не сбылись, но вся его остальная жизнь прошла в непрерывной борьбе с болезнью. Шумная городская жизнь становилась для него невыносимой, и в 1842 году он переселился в расположенное недалеко от Лондона имение Доун, купленное им для этой цели.
Дом и сад Ч. Дарвина в Доуне
Я веду очень тихую и потому счастливую жизнь и медленно, но постоянно ползу вперед со своей работой.
Образ жизни Дарвина. - Прогулки. - Письма. - Любовь к бумаге. - Чтение. - Литературные вкусы Дарвина. - Потеря эстетических наклонностей. - Любовь к природе. - Семейная жизнь. - Отношение к детям. - Недоверие к школам. - Посетители Доуна. - Научные занятия. - Постоянная болезнь. - Уменье пользоваться временем. - Тщательность в опытах. - Простота аппаратов. - Настойчивость Дарвина. - Отношение к книгам. - Неспособность к языкам. - Процесс писания книг. - Честность Дарвина
Поселившись в Доуне, Дарвин провел в нем 40 лет спокойной, однообразной и деятельной жизни. Излагать ее историю значило бы излагать историю "Происхождения видов", "Прирученных животных", "Происхождения человека" и других трудов Дарвина. Это - крупнейшие события в его жизни, верстовые столбы на его жизненном пути и в истории развития человечества.
Рабочая комната Ч.Дарвина в Доуне
В одной из следующих глав мы дадим краткий очерк научной деятельности великого биолога; здесь же познакомим читателя с его обыденной, домашней жизнью.
Дарвин был около шести футов ростом, но несколько сутуловат, почему и не казался очень высоким. В молодости он отличался силой, выносливостью и ловкостью, ходил без устали, перескакивал через жердь, поднятую на один уровень с его подбородком, легко переносил голод и жажду и так далее, но годы, а в особенности постоянная болезнь, подточили его силы.
В ручной работе он был очень неловок и никогда не мог сделаться хорошим препаратором или рисовальщиком. Удачный анатомический препарат казался ему чем-то почти сверхъестественным.
Образ жизни его отличался регулярностью. Он никогда не отступал от заведенного порядка - черта, общая всем много работающим людям.
Он вставал очень рано, отправлялся на коротенькую прогулку, затем - около восьми часов - завтракал и садился за работу часов до девяти - половины десятого. Это было его лучшее рабочее время. В половине десятого он принимался за чтение писем, которых получал очень много, с половины одиннадцатого до двенадцати или половины первого опять занимался.
После этого он считал оконченным свой рабочий день и, если занятия шли успешно, говорил с удовольствием: "Сегодня я хорошо поработал".
Затем отправлялся гулять, не обращая внимания на погоду, в сопровождении любимой собаки, пинчера Полли. Собак он очень любил, они отвечали ему тем же. Пинчер Полли - резвая маленькая собачонка - пользовался его особенной благосклонностью. На спине у него было пятно рыжих волос, выросших после обжога на месте прежних, белых. Это обстоятельство находилось в согласии с одною из научных гипотез Дарвина и увеличивало его симпатию к Полли.
Прогулка начиналась посещением оранжереи, где Дарвин осматривал растения, над которыми производились опыты. Во время прогулки он часто останавливался для наблюдений над птицами или зверями, отыскивал гнезда и прочее.
За возвращением с прогулки следовал поздний завтрак. Дарвин очень любил сладкое; врачи не одобряли это, но он не особенно ревностно исполнял их предписания. Вина он почти не пил и был большим врагом пьянства. Курил только во время отдыха; при работе же употреблял нюхательный табак, чему научился еще в Эдинбургском университете. Противник всяких излишеств, он попробовал однажды бросить табак, но это оказалось ему не под силу. Целый месяц он крепился; но чувствовал себя "в крайне летаргическом, сонном и меланхолическом настроении" и кончил тем, что вернулся к старой привычке. Чтобы несколько затруднить себе частое употребление табака, он держал его в передней, так что за каждой понюшкой приходилось идти через несколько комнат.
После завтрака он читал газеты, а потом принимался за письма. В этом отношении он был крайне аккуратен и любезен. В числе получаемых им писем было, разумеется, немало пустых, глупых и назойливых; однако он относился к ним очень благодушно и почти всегда отвечал, стараясь по возможности удовлетворить корреспондента. Он говорил, что письмо, оставленное без ответа, ложится камнем на его совесть.
Для ответа назойливым корреспондентам была у него готовая форма, но, кажется, он никогда не употреблял ее. Однажды какой-то молодой человек, иностранец, написал ему, что хочет произнести в одном собрании речь в защиту эволюционной теории, для практики в красноречии, но слишком занят, чтобы читать книги Дарвина, и потому просит его составить и прислать резюме своей теории. "Даже этот удивительный молодой человек, - говорит Ф. Дарвин, - получил вежливый ответ, хотя вряд ли много материала для своей речи".
Одною из странностей Дарвина была любовь к бумаге. От получаемых писем он отрывал чистые листики и пользовался ими для своих заметок, писал на оборотной стороне старых рукописей - вообще относился к бумаге с истинно плюшкинской бережливостью.
Покончив с письмами, он уходил в кабинет и отдыхал, лежа на диване и слушая чтение какого-нибудь романа, биографии или другой книги ненаучного содержания. Как мы уже упоминали, вкус к поэзии он утратил с годами до такой степени, что, вздумав однажды перечитать Шекспира, нашел его невыносимо скучным и бросил, не дочитав. Но чтение романов вошло у него в привычку. Нельзя сказать, чтобы он отличался высоким художественным вкусом. Романы служили ему развлечением вроде игры в карты и тому подобного. Усталый мозг требовал отдыха, но привычка к работе не допускала полного бездействия; нужен был суррогат деятельности, для этой цели, конечно, больше годились легкие романы, чем классические произведения. От романа он требовал занимательной интриги, счастливой развязки и хоть одного добродетельного героя, а еще лучше - героини. Произведения, составленные по этому рецепту, вполне удовлетворяли его, хотя и не отличались высокими художественными достоинствами. Печальная развязка портила все дело. "Ее следовало бы запретить законом", - говаривал он, шутя. Любимыми авторами его были: Вальтер Скотт, в совершенстве удовлетворявший его требованиям; миссис Гаскель и мисс Остин.
Вообще, легкая текущая литература доставляла ему много утешения. "Романы, - говорит он в своей автобиографии, - много лет служили для меня удивительным отдыхом и развлечением, и я часто благословляю всех беллетристов".
Около четырех пополудни он снова уходил гулять; по возвращении работал от половины пятого до половины шестого; затем снова начиналось чтение романов и куренье.
После обеда, около половины восьмого, он играл с женой в шашки - обыкновенно две партии в вечер. В течение многих лет велся аккуратный счет партиям, и Дарвин относился к ним с величайшим интересом: горько жаловался на свое несчастье и с азартом говорил об удивительном счастье жены.
После обеда он читал какое-нибудь научное сочинение - до тех пор, пока позволяли его слабые силы; затем слушал иногда музыку (жена его играла на фортепиано) или чтение.
Любовь к музыке сохранилась у него дольше, чем все другие эстетические потребности, хотя под конец и она ослабла. Музыка доставляла ему удовольствие не столько сама по себе, сколько потому, что под ее звуки ему легче думалось о научных проблемах. Он любил Бетховена и Генделя, но никогда не мог узнать их произведений. "Очень хорошая вещь! Что это такое?" - спрашивал он о какой-нибудь сонате или симфонии, слышанной уже десятки раз. Однако такие похвалы вызывались всегда одними и теми же вещами; стало быть, некоторым слухом он обладал. Наизусть он знал только одну какую-то песенку, которую и напевал в благодушные минуты.
Постепенное отмирание эстетических наклонностей вызывало с его стороны сожаление. "Потеря восприимчивости к подобным вещам (то есть поэзии, искусству и т. п.) есть потеря счастья и, быть может, вредна для интеллекта, тем более - для нравственного характера, так как ослабляет эмоциональную сторону нашей природы" (Автобиография).
Впрочем, на нем самом это вредное действие не обнаружилось. Напротив, "интеллект" его, по-видимому, развивался за счет остальных способностей. Что касается нравственного характера, то он до конца жизни оставался тем же мягким, простодушным, незлобивым человеком, каким является в начале своей деятельности.
Вообще, сомнительно, чтобы эстетическое развитие имело связь с нравственным. По крайней мере, подтверждения этому нельзя найти в мире художников, музыкантов и им подобных. Нервность и нравственность - две разные вещи. "Художественные натуры" не всегда бывают хорошими натурами. Может быть даже, чрезмерная восприимчивость к искусству вредит характеру? Может быть, увлекаясь воображаемым миром, человек забывает о мире реальном, о действительных людях с их действительными нуждами?..
Одна только эстетическая наклонность сохранилась у Дарвина до конца жизни: любовь к природе. Красивый ландшафт приводил его в восторг. Он любил также цветы и восхищался причудливой формой диклитры или изяществом лобелии. Впрочем, сюда вряд ли подходит выражение "эстетическая наклонность". Скорее это было участие к жизни природы. Красивый и нежный цветок казался ему живым существом; он осторожно дотрагивался до его лепестков, точно опасаясь причинить ему боль... Ростки, над которыми он производил опыт, были "бесстыдными плутишками", которые во что бы то ни стало желают поступать по-своему, часто наперекор ожиданиям экспериментатора. Занявшись опытами над росянкой (насекомоядное растение), он бросил их на время, заинтересовавшись перекрестным опылением: "Росянки пошли к черту, пока я не закончу и не издам книгу (о перекрестном опылении), а там я снова вернусь к моим милым росянкам и буду просить прощения у этих маленьких существ за то, что мог хоть на минуту послать их к черту..." Это одушевление природы скрашивало для него самую скучную и кропотливую работу.
Музыкой и чтением заканчивался день. Около одиннадцати часов Дарвин ложился спать. Спал он плохо: часто страдал бессонницей и кошмарами.
Так проходил его день. Отшельническая жизнь в Доуне разнообразилась время от времени поездками к родственникам, в Лондон, на морской берег и так далее. Большею частью поездки эти предпринимались по настояниям жены, когда она замечала, что работа начинает слишком утомлять его. Он, однако, не сразу сдавался и обыкновенно выторговывал в свою пользу день или два, то есть отправлялся не на пять, а на три дня и так далее.
Кроме поездок с целью развлечения, он посещал время от времени гидропатическое заведение доктора Лэна в Moor Park'e, в Суррее. Дарвин, как и его отец, не особенно доверял медицине, но холодные ванны оказались для него полезными, восстанавливая его силы хоть на короткое время.
Он так привык к замкнутой семейной жизни, что небольшие отступления от нее доставляли ему иногда чисто детское удовольствие. "Я обедал с Беллем в Линнеевском клубе, - пишет он Гукеру (1861), - и мне было очень весело. Обедать вне дома для меня так ново, что я очень радовался этому".
В семейной жизни он был вполне счастлив. "В его отношениях к моей матери, - говорил Фрэнсис Дарвин, - ярче всего сказывалась его симпатичная, чуткая натура. В ее присутствии он чувствовал себя счастливым; благодаря ей его жизнь, которая иначе была бы омрачена тяжелыми впечатлениями, имела характер спокойного и ясного довольства".
Книга "О выражении ощущений" показывает, как тщательно он наблюдал за своими детьми. Он входил в мельчайшие подробности их жизни и интересов, играл с ними, рассказывал и читал, учил собирать и определять насекомых, но в то же время предоставлял им полную свободу и относился к ним по-товарищески. "Я думаю, - говорит Ф. Дарвин, - что он за всю жизнь не сказал дурного слова кому-либо из своих детей; но я уверен и в том, что нам никогда не приходило в голову не слушаться его. Я припоминаю один случай, когда отец пожурил меня за непослушание, и живо представляю себе чувство уныния, овладевшее мною, но также и заботливость, с какою он старался утешить меня, обращаясь со мною особенно ласково".
"Мое самое раннее воспоминание, - говорит дочь Дарвина, - это восхищение, которое нам доставляла его игра с нами. Невозможно передать, как восхитительны были его отношения к семье - и в то время, когда мы были еще детьми, и позднее, когда мы выросли.
На какой ноге мы стояли с ним и как ценили его товарищество, видно из того, что один из его сыновей, четырехлетний мальчик, предлагал ему сикспенс, если он будет играть с нами во время рабочих часов. Мы все знали святость рабочего времени, но нам казалось невозможным, чтобы кто-нибудь мог устоять перед сикспенсом".
У него самого сохранилось отрадное воспоминание об этом времени. "Когда вы были маленькими, - говорит он в автобиографии, - я радовался, играл с вами, и теперь с сожалением думаю о том, что эти дни никогда не вернутся".
Воспитание и будущность детей сильно беспокоили его: "Я просто становлюсь болен, когда думаю об их карьере: все кажутся мне плохими, и я до сих пор ничего не придумал... У меня теперь три пугала: калифорнийское и австралийское золото, которое, обесценив мои бумаги, доведет меня до нищенской сумы; нашествие французов, которые захватят Доун; и карьера моих сыновей".
Собственный опыт внушил ему большое недоверие к школам вообще, а классическим в особенности. "Я убежден, что школы значительно улучшились со времен нашего детства, но я ненавижу школы и всю эту систему, стремящуюся разрушить семейную связь, так рано отрывая от семьи мальчиков. Но делать нечего; я не вижу другого исхода и не решусь предоставить молодого человека искушениям света, не подвергнув его предварительно более мягкому испытанию школьной жизнью". (Письмо к Фоксу, 1852). "Мне кажется, - пишет он Фоксу (1853), - хотя, быть может, это только мое воображение, - что я замечаю вредное, суживающее влияние школы на духовное развитие моего старшего сына, вследствие того именно, что она убивает интерес ко всему, что требует наблюдения и умозаключения. По-видимому, она развивает только память".
Еще более, чем воспитание, беспокоила его мысль о наследственной, как он думал, болезни, которая может передаться детям и лишить их возможности работать. "Вы спрашиваете о наших детях - теперь у нас пять мальчиков (о! карьера, о! золото и о! французы, эти три "о" - ужаснейшие пугала для меня... Но другое и еще более страшное пугало - это наследственная болезнь" (к Фоксу, 1852).
"У меня сохранилось смутное воспоминание, - говорит Ф. Дарвин, - о том, как он заметил однажды: "Слава Богу, у вас хватит на хлеб и сыр", - и я был еще так мал, что понял эти слова буквально".
Опасения эти оказались преувеличенными. Болезнь его, кажется, не передалась никому из детей; свой жизненный путь совершали и совершают они благополучно, а двое - Джордж и Фрэнсис - заняли видное место среди ученых.
Добродушие и мягкость Дарвина, обнаруживавшиеся в его семейных отношениях, памятны и всем его знакомым. В обществе он никогда не стремился играть роль, "задавать тон" - слабость, присущая великим мира сего. Он не монополизировал разговор, не впадал в тон проповедника или непогрешимого судьи; беседа его - то серьезная, то шутливая - была так же безыскусна, как и его книги, и так же содержательна, так же богата мыслями и знанием... Он говорил охотно, но умел и слушать и никогда не подавлял своего собеседника.
Лучшие черты его характера особенно рельефно проявлялись в его отношении к посетителям и гостям, нередко заглядывавшим в Доун. Отсутствие стеснений, благодаря которому гость с первых шагов чувствовал себя как дома, соединялось с самым заботливым вниманием.
"Нельзя себе представить более гостеприимного и приветливого во всех отношениях дома, - говорит сэр Дж. Гукер. - Из гостей чаще всего бывали доктор Фальконер, Эдуард Форбес, проф. Белль и мистер Уотергоуз. Устраивались продолжительные прогулки, возились с детьми, слушали музыку, которая еще и теперь звучит в моих ушах... Я помню задушевный смех Дарвина, его приветливость, его сердечное отношение к друзьям..."
Когда имя Дарвина стало известным всему миру, Доун стал привлекать посетителей из самых отдаленных стран. Чарующее впечатление, которое Дарвин производил на гостей своей приветливостью и простотой, не меньше содействовало его человеческой популярности, чем сочинения- его славе ученого. Приведем здесь отзыв одного из наших соотечественников, посетившего Доун в конце семидесятых годов.
"Когда попадешь в Доун, когда переступишь порог этого небольшого кабинета, в котором ежедневно, вот уже полвека, работает этот могучий ум, которого потомство поставит в один ряд с Аристотелем и Ньютоном, невольно ощущаешь понятную робость, но это чувство исчезает без следа при первом появлении, при первых звуках голоса Чарлза Дарвина. Ни один из его известных портретов не дает верного понятия о его внешности: густые, щеткой торчащие брови совершенно скрывают на них приветливый взгляд этих глубоко впалых глаз; а главное - все портреты, в особенности прежние, без бороды, производят впечатление коренастого толстяка довольно буржуазного вида, между тем как в действительности высокая, величаво спокойная фигура Дарвина с его белой бородой невольно напоминает изображения ветхозаветных патриархов или древних мудрецов.
Портрет Ч.Дарвина (1850-е гг.)
Портрет Дарвина с одной из позднейших фотографий
Тихий, мягкий, старчески ласковый голос довершает впечатление: вы совершенно забываете, что еще за минуту вас интересовал только великий ученый; вам кажется, что перед вами дорогой вам старик, которого вы давно привыкли любить и уважать как человека, как нравственную личность... В его разговоре серьезные мысли чередовались с веселой шуткой; он поражал знанием и верностью взгляда в областях науки, которыми сам никогда не занимался; с меткой, но всегда безобидной иронией характеризовал он деятельность некоторых ученых, высказывал очень верные мысли о России по поводу книги Мекензи-Уоллеса, которую в то время читал, указывал на хорошие качества русского народа и прочил ему светлую будущность. Но всего более поражал его тон, когда он говорил о собственных исследованиях, - это не был тон авторитета, законодателя научной мысли, который не может не сознавать, что каждое его слово ловится на лету; это был тон человека, который скромно, почти робко, как бы постоянно оправдываясь, отстаивает свою идею, добросовестно взвешивает самые мелкие возражения, являющиеся из далеко не авторитетных источников...
Утомившись продолжительным, оживленным разговором, он простился со мной и, оставив меня со своим сыном, удалился, чтобы отдохнуть, но через несколько минут возвратился в комнату со словами: "Я вернулся, чтобы сказать вам только два слова. В эту минуту (это было в июле 1877 года) вы встретите в этой стране много людей, которые только и думают о том, чтобы вовлечь Англию в войну с Россией; но будьте уверены, что в этом доме симпатии на вашей стороне, и мы каждое утро берем в руки газету с желанием прочесть известие о ваших новых победах" (К. Тимирязев. Дарвин, как тип ученого).
В деловом отношении Дарвин был аккуратен до щепетильности. Счета свои он вел очень тщательно, классифицировал их и в конце года подводил итоги, как купец. Отец оставил ему состояние, которого хватало на независимую и скромную жизнь. Заботы о куске хлеба, беспокойство о завтрашнем дне, поиски хлебной работы - все эти "les petites misères de la vie humaine"["маленькие неприятности человеческой жизни" (фр.], ничтожные по существу, но страшные своим количеством и способные отравить жизнь, как ничтожные мухи могут испакостить лучшую картину, - все эти misХres миновали его, к счастью для него самого и для науки...
Собственные книги давали ему значительный доход; так, за два издания "Происхождения видов" он получил около 8 тысяч рублей, за "Происхождение человека" - около 14 тысяч рублей и так далее, - чем немало гордился не из любви к деньгам, а вследствие сознания, что вот, мол, и он может зарабатывать свой хлеб. Несмотря на такие успехи, он всякий раз, выпуская новое сочинение, сомневался в успехе и очень беспокоился о бедном издателе, которому придется потерпеть убыток.
Он нередко оказывал денежную помощь нуждающимся ученым, а в последние годы жизни