Главная » Книги

Аксаков Сергей Тимофеевич - Литературные и театральные воспоминания, Страница 5

Аксаков Сергей Тимофеевич - Литературные и театральные воспоминания


1 2 3 4 5 6 7

а, потому что произношение его было необыкновенно чисто. Но должно признаться, что истинного, сердечного чувства и теплоты в его чтении не было. Услыхав Кокошкина, несколько раз читающего одну и ту же пиесу, можно было сейчас это почувствовать: одинаковость приемов, одинаковость переходов из тона в тон, несмотря на наружный жар и даже подчас вызванные слезы, обличали поддельность и недостаток истинного чувства. А потому люди, никогда не слыхавшие или очень редко слушавшие Кокошкина, слушали его с восхищением или по крайней мере с удовольствием, а люди, составлявшие его почти ежедневное общество со скукою и даже с досадою.
   Окончив завтрак, согласно моему совету и желанию, мы отправились кататься по озеру на такой лодке, которая, кроме нас, могла бы поднять еще дюжину Шаховских. Погода стояла тихая, гребцы и кормщик были привычны к своему делу, и наша большая лодка легко скользила по гладкой водяной поверхности. Скоро мы увидели острова с распустившимися деревьями, покрытые зеленою травою и молодым камышом. Они стояли в разных местах, точно корабли на якорях; к одному из них прильнула лодка Писарева, и мы поплыли было прямо к нему, несмотря на его маханье и крики, что мы отпугаем всю рыбу. Я упросил Кокошкина уважить беспокойство рыбака, подъехать к острову с противоположной стороны и, держась возле его края, тихонько подплыть к лодке Писарева. Так и сделали. Он был в большом волнении, показывая две оборванные удочки, уверял, что одну оторвал огромный окунь, а другую откусила щука. Я изъявил сомнение, потому что, попробовав крепость оборванных лес, увидел, что они перегнили, и доказывал Писареву, что такую лесу, при сильной неосторожной подсечке, оторвет всякая и небольшая рыба. Разумеется, Писарев не согласился и не верил мне; он отказался от привезенного ему завтрака, просил только оставить его в покое, называл меня не рыбаком, а дилетантом. Я не стал его уверять в противном, и мы отправились продолжать свою прогулку. Мы достигли верховья так называемого Бедринского озера, и, увидев, что в него впадал небольшой ручеек из соседнего болота и такие же два ручейка - из парка, я убедился, что озеро имеет постоянную небольшую прибыль свежей, проточной воды. Вот отчего масса воды мало убывала в летние жары, отчего она не портилась, как это бывает в стоячих водах, и отчего подвергалась только обыкновенному летнему цветению.
   Накатавшись досыта, осмотрев, по моей просьбе, противоположный болотный берег озера и все пловучие острова, налюбовавшись огромным зеркалом воды, которую начинал подергивать мелкой рябью южный ветерок, и опять-таки наслушавшись декламации Кокошкина, мы возвращались весело домой. Подъехав к Писареву, мы нашли его уже более склонным и к завтраку и к возвращению в дом. От ветерка остров начинал колебаться и двигаться, рыба не брала, солнце припекало рыбака, и Писарев, выудивший, однако, двух или трех окуней, пересел к нам в лодку. На возвратном пути я старался растолковать Писареву, что я истинный рыбак, что охота для меня не шутка, а серьезное дело, что я или предаюсь ей вполне, или вовсе ею не занимаюсь, что охотничьих parties de piaisir {увеселительных прогулок (франц.).} я терпеть не могу и что завтра, когда все собираются удить рано утром (то есть часов в восемь, а не в два, как следует), я решительно с ними не поеду под предлогом, что хочу удить с берега; выберу себе местечко под тенью дерев, для виду закину удочки, хотя знаю, что там ни одна рыбка не возьмет, и буду сидеть, курить, наслаждаться весенним утром, свежим воздухом и молодою пахучею зеленью недавно распустившихся деревьев. Писарев признавался, что не понимает меня, и сказал, что на заре уедет опять к островам, потому что бедринский рыбак обещал ему обильный клев.
   В доме было прохладно, и мы, проведя несколько часов на солнце, очень обрадовались этой прохладе. Сначала все отдыхали, чувствуя какую-то приятную усталость, а потом всякий занялся тем, что ему было по вкусу: кто читал, кто пошел гулять; мы же с Писаревым занялись удочками. Я навязал ему несколько новых и крепких лес с крючками, грузилами, наплавками и поводками из струны, чтоб щуки не могли перекусить их: навязал, к сожалению, на старые, сухие и негнуткие удилища, потому что вырубать новых и сушить было некогда; приготовил и себе две удочки. Кончив свое дело, я предложил Кокошкину осмотреть его парк и выслушать его затеи. Кокошкин очень обрадовался моему предложению. Парк был нехорош. Мне показалось, что местами он был вырублен, но вековые аллеи остались, и некоторые были так широки, что Кокошкин хотел устроить в них сцену. Ему хотелось уладить два спектакля: ночной и денной; для ночного назначалась аллея, а для денного - небольшая круглая насыпь, под которой находились подвалы или ямы для хранения картофеля и разных других огородных овощей. "Милый! - говорил Кокошкин с увлечением, - на этой насыпи я поставлю деревеньку из пратикабелей,
  
   [Пратикабелью называется пристановочная, вырезанная декорация, представляющая отдельную избу, лестницу, дерево и т. п.]
  
   а бока засажу срубленными березками. Само собою разумеется, что занавесь будет не подниматься кверху, а раздергиваться на две стороны; на ней я прикажу нарисовать ту самую деревеньку в перспективе, которую зрители увидят на сцене; занавесь же в аллее будет представлять дремучий лес. В аллее пойдут отлично "Попугаи" Хмельницкого, а здесь, для денного спектакля, надобно выбрать пиеску, представляющую деревенскую улицу: таких пиес много. Разница между освещением солнечным и освещением лампами будет поразительна, и ты увидишь, как изменятся в твоих глазах одни и те же актеры и актрисы, особенно последние. Надобно признаться, что искусственный свет выгоднее для прекрасного пола и вообще для сцены. Я перевезу сюда театральную школу недели на две; это будет очень полезно для здоровья моих воспитанников и воспитанниц; девицам отдам весь дом, а сам с воспитанниками и гостями помещусь во флигеле, который для этого исправляют; другой же флигель, для московских дам, уже готов. Ты, конечно, милый, прогостишь у меня все это время". - Я отвечал Кокошкину решительно, что никак этого не сделаю, но что приехать на день или на два постараюсь. Кокошкин был очень недоволен, старался прельстить меня ночными катаньями по озеру с музыкою, пением и факелами, небольшими фейерверками на пловучих островах и проч. и проч., но я решительно отказался. Я дал слово приехать, если не будет препятствий, именно на первый спектакль, который назначался на 22 июля, в день именин его дочери,
  
   [В этот год мне не удалось исполнить мое обещание. Года через два или три, именно в это число, я был в Бедрине и видел денной и ночной спектакль на открытом воздухе. Я откровенно сказал Кокошкину, что оба спектакля произвели на меня неприятное впечатление, что это та же, противная мне, театральная partie de plaisir; Кокошкин удивлялся и остался в восхищении от своей выдумки. Впрочем, кроме меня, все были довольны, и мужчины и дамы.]
  
   для которой воздушный театр будет сюрпризом. Походив, мы воротились довольно поздно и нашли уже накрытый стол, хотя не на пристани, которую жгло уже яркое солнце, но все-таки на берегу озера, в густой древесной тени. Товарищи наши, несмотря на завтрак, проголодались и ожидали нас с нетерпением. Обед шел живо, весело и даже шумно, как вдруг один из старинных слуг Кокошкина торжественно сказал ему: "Ваше превосходительство! острова приплыли посмотреть, как вы изволите кушать!" Мы оглянулись и сквозь ветви дерев увидели подплывшую флотилию островов. Мы вскочили из-за стола и сошли на берег: шесть островов, из которых некоторые были значительной величины, пригнанные легким ветерком, полукругом, тихо подходили к пристани. Мы приветствовали их громкими восклицаниями; хозяин потребовал шампанского, и мы отсалютовали прибывшим гостям полными бокалами. К вечеру острова подошли еще ближе к пристани, потому что тут вода была глубока; но когда село солнце и ветерок потянул от запада, острова как-то столпились и потом начали медленно отплывать: поутру они были уже на другом конце озера.
   Мы отобедали поздно, когда уже наступал очаровательный майский вечер. Я вполне им наслаждался, но, судя по местности, как опытный рыбак и охотник, предвидел, что по захождении солнца будет сыро и прохладно. Я уговорил всех отложить вечернюю прогулку на лодке и просидеть вечер на пристани.
   Общество наше уменьшилось. Мы потеряли самого приятного собеседника: Верстовский, как директор музыки при театре, должен был уехать в Москву. В Бедрине не было фортепьяно, и потому мы лишены были удовольствия слушать одушевленное пение Верстовского: без аккомпанемента он никогда не пел, отзываясь слабостью голоса. Кокошкин торжественно обещал, что к будущему нашему приезду будет привезена рояль.
   Предвидение мое относительно позднего вечера вполне оправдалось; еще солнце не совсем зашло, как по болотистой стороне озера начали подниматься пары; точно, по лесу местами курился дымок и не шел кверху, а расстилался по земле. Скоро струи тумана побежали от берега по неподвижному зеркалу воды - и я увел насильно Писарева в дом, убеждая его и доказывая, что такая сырость для него очень вредна. Он плохо верил моим медицинским сведениям, но слушался меня из дружбы. Через полчаса пришли к нам Кокошкин и все остальное общество. Туманная сырость заставила их последовать нашему примеру. Кокошкину непременно захотелось сделать конец вечера литературным, и за стаканами и чашками душистого чаю, с деревенскими сливками, началось чтение. Писарев прочел элегию "Бедринское озеро", которую Шаховской и еще двое из присутствующих не знали; прочел еще какие-то стихи. Я читал наизусть отрывки из моего перевода 8-й сатиры Буало; прочел также мою русскую идиллию "Рыбачье горе", которую Писарев очень любил. Пущин с удивительным искусством прочел несколько басен Крылова. Такой натуры и простоты чтения я ни у кого не слыхал, кроме как у самого Крылова. Пущин не был литератор, но писал очень легкие и забавные стихи. Кокошкин, разумеется, не остался в долгу. Он прочел нам рассказ откупщика из своей комедии "Воспитание" и новую басню, написанную им для чтения в первом собрании Общества любителей русской словесности. Названия басни не помню, но она начиналась стихом Державина: "Шекснинска стерлядь золотая" и проч. Шаховской ничего не помнил наизусть, но сказал нам, что он привез с собой начало своей комедии, еще никому не читанной, под названием "Игроки". Шаховской был известный полуночник и хотел было немедленно начать чтение новой своей пиесы; но было уже поздно, мы все были утомлены от наслаждения прекрасным весенним днем и просили автора отложить чтение до завтра. Кокошкин благословил нас на сон грядущий "во имя муз и Аполлона". Эта декламаторская выходка рассмешила всех.
   Мы с Писаревым спали в одной комнате. Великого труда для меня стоило упросить его, чтоб он не ездил удить слишком рано, то есть до восхождения солнца. Он долго не соглашался. Я сам дал оружие против себя: я сказал ему, что самое лучшее уженье рыбы на заре. Теперь напрасно я уверял молодого моего друга, что это совершенно справедливо только в отношении к таким породам рыб, каких в Бедринском озере не водилось, как, например, язей, головлей, лещей и линей. Линей, как говорил тутошний рыбак, было много, только на удочку они не шли. Я растолковал ему, что на глубине никогда линя не выудишь, что он держится в местах мелких, тинистых, в заливах, заросших травою, которая тогда едва начинала показывать свои верхушки в полоях пруда. Я должен был побожиться Писареву, что хищная рыба рано поутру не берет, а берет после восхождения солнца. По счастию, старый рыбак, тут находившийся, подтвердил мои слова, и Писарев согласился. Приказано было разбудить меня, когда солнышко станет в дерево вышиною.
   Рыбак с точностью исполнил приказание и часа в четыре разбудил меня. Писарев крепко спал и не слыхал наших переговоров с рыбаком. Я проворно оделся и вышел на пристань. Чудное весеннее утро охватило меня приятною свежестью. Солнце, казалось, спешило на горизонт и торопливо укорачивало древесные тени, лежавшие с нашей стороны поперек озера. Не было и признаков сырости и тумана, только роса белела и светилась на деревьях и на траве. На несколько мгновений я пришел в какое-то упоение, но не Бедринское озеро расстилалось передо мною, а другие, более милые и дорогие мне места представились моему воображению. Я грустно очнулся и пошел к Писареву. Он тихо и крепко спал сном молодости и здоровья, как мне казалось; даже жалко было прервать такой спокойный сон; но, боясь, что он осердится, зачем разбудили его поздно, я разбудил его. Через четверть часа все было готово; я заставил Писарева сверх платья накинуть шинель, и он, полный охотничьих надежд, тем более, что старый рыбак достал мелкой рыбы для щук, нетерпеливо и весело отправился на уженье. Разумеется, все наше общество спало непробудным сном, хотя с вечера все решились встать рано, чтоб ехать удить; но как не было дано приказания, чтоб их разбудить, то я был уверен, что они проспят часов до восьми. Я взял свои удочки, табак и трубку, пошел по береговой дорожке, выбрал себе живописное местечко и уселся на нем, чтобы вполне насладиться прекрасным утром. Утро в самом деле было очаровательное: пение птичек заглушалось раскатами и щелканьем соловьев; с полей доносилось пение жаворонков; на противоположной, болотистой стороне токовали бекасы и свистали погоныши. Я погрузился в сладкое самозабвенье, всю очаровательную прелесть которого можно чувствовать только после, в воспоминании. Но всему бывает конец, тем более такому блаженному состоянию, и я через час точно проснулся к действительности: бессознательно закинутые мною удочки лежали неподвижно, я почувствовал, что сидеть было сыро, и воротился назад, чтоб провесть остальное утро на пристани, в покойных креслах, и чтоб исполнить мелькнувшую у меня вечером мысль - попробовать, не будет ли брать там рыба: глубина была значительная. Но едва я только уселся и закинул свои удочки, как в доме послышался шум и громкие разговоры, люди бегали и суетились, к лодке пришли гребцы и кормчий. Я удивился, что мои приятели поднялись так рано: было только шесть часов. Я пошел в дом, и весело было смотреть, как торопливо вставали, одевались и в то же время пили чай и кофе мои любезные рыбаки. Они приветствовали меня радостными восклицаниями и горячими просьбами ехать вместе с ними, быть их наставником и руководителем в рыболовстве. К общему и неожиданному их удовольствию я согласился. Мне вдруг представилась мысль, как будут забавны Кокошкин, Пущин, а особенно Шаховской с удочками в руках! Я решился забыть об охоте и полюбоваться комическим зрелищем, напился и чаю и кофе - и мы отправились.
   Я не имел причины раскаиваться, что согласился на просьбы моих товарищей. Я и теперь не могу вспомнить без улыбки тех забавных сцен, которые так наивно они передо мною разыгрывали. Прежде всего начался спор, у которого острова пристать. У всех были свои важные причины; но авторитет Кокошкина, как хозяина, более знакомого с местностью, получил перевес; мы подошли и привязались обоими концами лодки к самому длинному острову, более других заросшему лесом. С нами в лодке был мальчик для насаживания червей, очень хорошо знающий свое дело; но и здесь Кокошкину захотелось поумничать, и он велел насадить себе червяка совершенно не так, как надобно. Пущин последовал его примеру, и только Шаховской и двое других дилетантов благоразумно подчинились уменью и опытности мальчика. Все замолчали; несколько времени продолжалась совершенная тишина, и я имел время произвесть наблюдения над лицами моих приятелей. Кокошкин стоял на ногах, приняв театральную позу какого-то героя. Он с важностью и уверенностью держал в одной руке удилище, а другою подперся в бок; небольшая его фигурка в большой соломенной шляпе была очень забавна. Пущин, в серой пуховой шляпе, сидел, завернувшись в шинель, положа удилище на край лодки, и зорко смотрел на свой наплавок, как на поставленную карту (он любил играть в банк). Шаховской представлял из себя большую копну сена, на которой лежала голова, покрытая белой фуражкой с длинным козырьком от солнца, из-под которого торчал длинный, птичий его нос, готовый, казалось, клюнуть подбородок; он не выпускал из рук удилища, но в маленьких и прищуренных его глазах можно было заметить, что он думает не об рыбе, а скорее о каком-нибудь действующем лице в своих "Игроках"... Тишина и спокойствие продолжались недолго. При первом колебании наплавка каждый спешил выхватить свою удочку и с жаром уверял, что у него сорвалась большая рыба. Я старался убедить их, что рыба и в рот не брала их червяков, что это трогала какая-нибудь маленькая плотичка или верховка задевала за лесу и даже за наплавок, около которого она всегда вертится. Приятели плохо верили моим словам, покуда многократные опыты не доказали, что они справедливы. Между тем один из гребцов, усевшись верхом на носу лодки, закинул одну из запасных удочек и вытащил порядочного окуня. Это обстоятельство разгорячило еще более моих рыбаков, а слова гребца, что он тогда потащил удочку, когда уже и наплавка не было видно, убедили их гораздо сильнее моих красноречивых уверений. Все решились последовать благому примеру и дожидаться, покуда наплавка не будет видно. Это могло бы иметь свою дурную сторону; но как здесь брали только окуни и щуки, то это безусловное правило было недурно. Вскоре успех увенчал терпенье, и несколько окуней было выужено; но зато охотники так разгорячились, подняли такой шум, крик и шлепанье удилищами по воде, что испугали и отогнали рыбу. Напрасное ожидание не замедлило наскучить им, и началось придумыванье разных хитростей, как бы приманить рыбу; бросали хлеб, червей, листья и траву, которые доставали с острова, даже землю. Кто подвязывал наплавок к самому грузилу, кто удил вовсе без наплавка, кто болтал удилищем в воде, услыхав от одного из гребцов, что окуни бросаются на шум и на муть;
  
   [Это справедливо, но делается только на местах мелких.]
  
   Кокошкин принялся было уже читать, думая подманить рыбу своей декламацией, а Шаховской пустился импровизировать забавную галиматью стихами, к чему он имел большую способность и чем иногда забавлял приятельское общество... Все это было очень смешно и забавно, но, наконец, мне наскучило, я громко стал требовать возвращения домой, где ожидал нас завтрак: сейчас избитое сливочное масло, редис, только что вынутый из парника, творог, сметана, сливки и прочее. Требования мои были уважены. На возвратном пути мы заехали к тому острову, где виднелась лодка Писарева, но ее уже там не было; гребцы наши сказали, что лодка уже у пристани, куда и мы поспешили.
   Писарев встретил нас с сияющим лицом. Лов был удачен, и рыба клевала очень хорошо; он поймал двух щук, из которых одну фунтов в шесть, и десятка полтора окуней; в числе их были славные окуни, с лишком по фунту. Писарев обнимал и благодарил меня за удочки. "Всем тебе обязан, - говорил он, - а у моего товарища две удочки откусили щуки, а третью оторвал большой окунь". Вся добыча была отправлена к повару для приготовления к обеду.
   После завтрака Шаховской напомнил нам о своих "Игроках", и мы изъявили общее желание его слушать. Надобно предварительно сказать, что слушать чтение Шаховского было дело не легкое, особенно если он читал по черновой рукописи. Мы испытали это уже не раз. По большей части случалось так, что Шаховской начинал читать свою пиесу, чтоб "дать тон", как он говорил, и потом передавал ее Кокошкину или мне; разумеется, это делалось только в таком случае, если рукопись была начисто переписана; но в настоящую минуту он притащил кучу листов такого маранья, что мы заранее пришли в ужас: очевидно, что читать должен он был сам. Мы заметили Шаховскому, что трудно будет разбирать черновую рукопись, до такой степени испещренную поправками, до невероятности запачканную; но удержать его от чтения было уже невозможно. Он говорил: "Пелвый акт я сам пелеписал, и по нем будет холосо читать; втолой, плавда, не пелеписан, ну, да я лазбелу как-нибудь". Но, увы, набело переписанный первый акт похож был на самый первый черновой набросок. Шаховской весьма плохо разбирал его, заикался, плевал, перевирал стихи и слова: вместо "друг мой" говорил "труп мой", вместо "я отплачу тебе" - "я поплачу по тебе" и, наконец, рассердился на себя. Досталось бедной его лысине, которую он шлепал немилосердно. "Ну сказите, ради бога, - вопил Шаховской, - есть ли в Лоссии какой-нибудь сапозник, какой-нибудь подлец, котолый бы писал так, как я! Ну, да тепель я посталаюсь", - и начинал стараться. От старанья выходило хуже; наконец, Шаховской поперхнулся, закашлялся и задохся. Я вызвался попробовать: не могу ли читать, покуда он отдохнет? Шаховской с радостью согласился, но читать не было никакой возможности: кроме сквернейшего почерка, грубейщих ошибок в правописании, - знаков препинания или совсем не было, или они ставились наперекор человеческому смыслу. Я возвратил рукопись, сказав, что никак разобрать не могу. Шаховской сделал гримасу и стал продолжать чтение сам. За одним актом он промучил нас часа два. По несчастию, действующих лиц было множество и с презатейливыми именами; были князья и графы, и Шаховской, не разбирая их фамилий, беспрестанно употреблял фамилии своих знакомых - то граф Завадовский, то граф Комаровский, то князь Вадбольский! Невозможно было не хохотать! Князь Шаховской был тем хорош, что от всей души сам смеялся над собою. Наконец, кончился первый акт. Мы сидели в тени на берегу озера, ветерок продувал нас, и сидеть было прохладно, но Шаховской был весь в мыле, как добрая лошадь, проскакавшая десятка два верст. Мы уговаривали его отдохнуть, пройтись или даже полежать на стоявшей тут широкой садовой скамейке. Он пошел походить с нами по тенистой береговой дорожке; мы старались заговорить с ним о другом: о постановке его пиесы кому-то в бенефис, о петербургских интригах против него, даже о Шекспире, о котором он никогда не мог довольно наговориться, но, увы, все наши хитрости были напрасны: через полчаса Шаховской сказал: "Ну, тепель я вам плочту втолой акт или хоть половину его. Вы слышали только изложение пиесы, а тепель начинается интлига". Делать было нечего, опять пошли к столу и сели вокруг Шаховского. Можно себе представить, каково было чтение второго акта, написанного на листах ненумерованных, да и слово "написанного" не идет сюда: это просто прыгали по листам какие-то птицы, у которых ноги были вымараны в чернилах; листов один к другому он не мог подобрать, и выходила такая путаница и ералаш, что, наконец, сам Шаховской, к общему нашему удовольствию, сказал: "Надо напелед листы лазоблать по порядку и пеленумеловать, но я рассказу вам интлигу". И начал рассказывать интригу, в которой мы, правду сказать, также ничего не поняли. По догадкам, дело состояло в том, что шайка мошенников-игроков приезжает на ярмарку, чтоб обыграть каких-то богатых князей и графов; сначала успевает в своем намерении, потом игроки ссорятся между собою и выводят друг на друга разные плутни. Молодые графы и князья их прощают и отпускают мошенничать по всей православной Руси. Шаховской просил нас сказать ему откровенно наше мнение о первом акте и о содержании пиесы. Кокошкин отделался тем, что по первому акту нельзя судить, но что, вероятно, в последних трех будет много комических сцен и что князь не может написать пиесы, в которой не был бы виден его талант; но мы, все остальные, мягче или резче, неблагоприятно отозвались о новой пиесе. Я откровенно сказал князю Шаховскому, что считаю оскорблением искусству представлять на сцене, как мошенники вытаскивают деньги из карманов добрых людей и плутуют в карты. Я был не совсем прав и не предчувствовал гоголевских "Игроков"; неясно и нетвердо понимал я тогда, что высокое художество может воспроизводить и пошлое и, до известной степени, низкое в жизни, не оскорбляя чувство изящного в душе человеческой. Некоторые нападали на спутанность и неясность отношений между игроками, на стихи, изрубленные, как лапша, в разговорах действующих лиц; а Пущин сказал, что Шаховской только по слухам знает черных игроков и что язык у них и приемы совсем другие. Всех более впился в Шаховского Писарев и доказывал ему несообразность в определении характеров некоторых лиц и непоследовательность, неестественность в их поступках. Он даже говорил, что это не люди, а воплощенные мысли князя Шаховского, что это безжизненные куклы. Итак, бедный князь Шаховской, не привыкший к такому дружному и положительному охуждению, претерпел совершенное поражение. Он защищался, сколько мог, но крепко призадумался и приуныл. Как-то и все были, казалось, не очень довольны, что огорчили старика своею резкою искренностью.
  
   [Князь Шаховской не продолжал этой комедии и, конечно, хорошо сделал; но пролог к ней был где-то напечатан.]
  
   Рано позавтракав, рано сели обедать, а после обеда все полегли спать, в том числе и я. Но мне не спалось; я взял себе в провожатые одного из бедринских старожилов и пошел осматривать противоположный, болотистый берег. Я нашел, что почти во всю длину озера или пруда, шириною сажен на сто, вплоть до небольшого возвышения, тянулось топкое, кочковатое торфяное болото, поросшее мелким лесом. Не имея длинных сапог, я не мог исследовать его сам, но мой спутник ходил по нем до самого озера; я увидел, что почва колыхалась и опускалась под его ногами, и чем ближе к воде, тем сильнее. Я убедился, что вода уже подмыла земляную поверхность этого болота, избитого окнами, или прососами, и что рано или поздно оно все превратится в пловучие острова, а вода займет его место до самого того возвышения, по которому я шел. Тогда-то Бедринское озеро, подумал я, будет поистине великолепно.
  
   [Предсказанию моему не суждено было осуществиться. После смерти Кокошкина Бедрино перешло в другие руки, а может быть, в третьи и в четвертые. Теперь озеро спущено: в глубине лощины течет маленький ручеек, острова осели на дно и приросли к нему, а по всему логову прежнего бассейна, в иных местах до двенадцати аршин глубиною, населенного множеством рыбы, производится изобильный сенокос.]
  
   Я поспешил домой, чтобы поздравить Кокошкина с блестящею будущностью так горячо любимого им Бедринского озера; но, к удивлению моему, нашел все общество, занятое - картами. "Как, - сказал я, - и в деревне понадобились карты! Это верный знак, что пора в Москву; это значит, мы пресытились красотами весенней природы и всеми деревенскими удовольствиями". Я смутил моих приятелей своей ораторской выходкой, а сам в ту же минуту присоединился к ним и с увлечением занялся игрою. Впрочем, я поспешил сказать моим товарищам, что мы не деревенские жители, а городские гости, приехавшие в подмосковную полюбоваться природой, и что для нас простительно примешивать городские забавы к деревенским. Шаховской был удивительно забавен в игре! Он все хитрил и считал свои хитрости непроницаемыми, но их почти все отгадывали, кроме Кокошкина; Писарев же умел так искусно его подлавливать, что бедной лысине Шаховского и коричневому пятну на лбу доставались частые удары ладонью.
   После игры я упросил Кокошкина и уговорил других, чтоб завтра воротиться в Москву не к вечеру, как предполагали, а к обеду. Все приняли мое предложение без всякого затруднения, даже охотно, как мне показалось. Я вспомнил, что у меня было нужное дело. Итак, решились на другой день только позавтракать в Бедрине. Писарев, сначала споривший со мною, соглашался с одним условием, чтобы завтра, часов в пять утра, я поехал с ним удить на большой лодке туда, где он удил сегодня. Я охотно согласился.
   К большой радости Писарева, на другой день уженье было так же удачно и с большой лодки, как и с маленькой, особенно потому, что накануне было выброшено много снулой рыбешки и червей: это была отличная прикормка для хищной рыбы. Окуни и щуки точно дожидались нас, и в короткое время мы поймали также двух щук и более вчерашнего крупных окуней. Часу в двенадцатом мы отправились в Москву.
   Дорогой мне стало как-то грустно, и я мало принимал участия в веселых разговорах моих спутников. Бедринский парк, озеро, пловучие острова, весеннее утро, соловьиные песни и токование бекаса вытеснялись другими воспоминаниями, поднимавшимися со дна души. Я полон был этой борьбой. Но только въехали мы в Рогожскую заставу, только обхватил меня шум, гам и говор, только замелькали передо мною лавочки с калачами и цирюльни с безобразными вывесками, только запрыгала наша коляска по мостовой, как мгновенно исчезли и новые и старые воспоминания и мне показалось, что я не выезжал из Москвы: два дня, проведенные в деревне, канули в восемь месяцев московской жизни, как две капли в стакан воды.
   Прежняя московская жизнь потекла своим обыкновенным порядком. Каждую неделю, в известные дни, собиралось все наше общество у Кокошкина, у Шаховского и у меня; но видались мы ежедневно, даже не один раз. Загоскин и Щепкин завидовали нашему пребыванию в Бедрине, о котором мы все отзывались с удовольствием, а Писарев с восторгом.
   Служащие при театре Кокошкин, Загоскин и другие разумеется бывали в нем ежедневно: утром в конторе, вечером в спектакле. Но и мы с князем Шаховским почти от них не отставали. Внимание Писарева было тогда особенно обращено на бенефис двух танцовщиц, Ивановой и Заборовской, для которого он написал оперу-водевиль в трех действиях, заняв содержание у Фавара: "Пастушка, старушка, волшебница, или Что нравится женщине". Одна из танцовщиц играла тут говорящее лицо. Кн. Шаховской, усердно помогавший Писареву, написал для этого бенефиса вольными стихами "Урок женатым", комедию в одном действии, и "Бенефициант", премиленькую комедию-водевиль также в одном действии. Причина горячего участия Писарева в этом спектакле, конечно, мне и другим была известна; но, к несчастию, ничто не могло поколебать его безумного увлечения. Этот бенефис шел 20 мая. Писарев до истощения сил хлопотал, чтобы вдохнуть жизнь в игру хорошенькой, очень мило танцующей куклы - но, увы, понапрасну! Сам же он считал себя Пигмалионом, а в ней видел Галатею.
   Теперь время сказать, какой имело успех мое намерение сблизиться с Мочаловым, сблизить его со всем нашим кругом и через это сближение быть ему полезным. Увы, никакого успеха не имело мое доброе намерение! Мочалов был одарен великим талантом; но сам был уже неспособен к усовершенствованию своего таланта. Гром рукоплесканий и восторги публики совершенно его испортили. Он не любил бескорыстно искусства, а любил славу; он не верил в труд, в науку и хорошо знал, что как бы он ни играл свою роль, не только одно вдохновенно сказанное слово, но всякая горячая выходка увлечет большинство зрителей и они станут превозносить его до небес. Он был в этом прав и доказал нам свою правость на факте, который превзошел даже его собственные ожидания. Не помню, в какой-то новой переводной пиесе Мочалов играл большую и трудную роль. Он играл совсем не то, что следовало; но публика осыпала его рукоплесканиями и единодушно вызвала по окончании пиесы. Торжествующий Мочалов, увидя на сцене Шаховского, подлетел к нему с низкими поклонами (он чрезвычайно уважал графов, князей и генералов, особенно военных, которых даже боялся) и сказал: "Ваше сиятельство, хотя публика удостоила меня лестного одобрения-е, но мнение вашего сиятельства для меня всего дороже-с. Может быть-с, я не всю роль играл правильно. Удостойте меня вашими замечаниями". Шаховской отвечал ему: "Хоть публика тебя, любезный Павел Степаныч, и вызвала, но ты иглал челт знает кого". Шаховской сказал эти слова мимоходом и сейчас ушел. Мочалов обратился ко мне и Писареву и просил растолковать ему, отчего князь им недоволен. Мы растолковали, и на этот раз показалось нам, что он нас понял. "Извольте, - сказал он нам, - я исполню ваше желание-с и послезавтра сыграю эту роль точно так, как вы требуете". На другой день он прочел мне всю роль вполголоса, но со всеми интонациями; я был чрезвычайно доволен. На третий день он сыграл два первые акта точно так, как обещал; но публика, встретив его громкими рукоплесканиями, в продолжение двух актов уже ни разу ему не хлопнула. Мы все, сидя в директорской ложе, любовались Мочаловым и сердились на публику. Наконец, в третьем акте, в средине сильной сцены, которая была ведена прекрасно, а публикой принимаема равнодушно, Мочалов взглянул на меня, потряс немного головой, поднял свой голос октавы на две и пошел горячиться. Это был совершенный разлад и с прежней его игрой и с характером роли, но публика точно проснулась и до конца пиесы не переставала аплодировать. Увидав меня на сцене, Мочалов сказал мне: "Виноват-с, не вытерпел; но, Сергей Тимофеич, ведь актер-с играет для публики. Пять, шесть человек знатоков будут им довольны-с, а публика станет зевать от скуки и, пожалуй, разъедется; поверьте, что сегодня не дослушали бы пиесы, если бы я-с не переменил игру". Он был неоспоримо прав. Я пожал только плечами и сказал, что это правда, но очень горькая. В заключение Мочалов просил меня не пересказывать его последних слов князю Шаховскому (которому сейчас говорил другое); он его как-то побаивался.
   Мочалов был не довольно умен, не получил никакого образования, никогда не был в хорошем обществе, дичился и бегал его; бог знает из каких расчетов женился он на дочери какого-то трактирщика, потом бросил жену и пил запоем. Сначала он хаживал ко мне только рано по утрам, чтоб ни с кем у меня не встретиться. Мы читали с ним друг другу - то Пушкина, то Баратынского, то Козлова, который ему почему-то особенно нравился. Много говорили о театре, о сценических условиях, о той мере огня и чувства, которою владели славные актеры; но я видел, что, несмотря на ответы Мочалова: "да-с, точно так-с, совершенно справедливо-с" - слова мои отскакивали от него, как горох от стены. Один раз Мочалов пришел ко мне в таком виде, что я должен был вывести его насильно, и с тех пор он у меня в доме уже не бывал.
   Во время наших приятельских обедов и вечеров редко обходилось дело без карт; но сначала обыкновенно что-нибудь читали или слушали музыку. Иногда Писарев читал свои стихи, которых, впрочем, он стал писать гораздо менее. Он прочел также переведенное им в трех актах какое-то драматическое представление для будущего бенефиса Щепкина "Пятнадцать лет в Париже". Пиеса показалась мне скучновата. Но зато водевиль "Пять лет в два часа, или Как дороги утки", переведенный им для бенефиса Синецкой, всех нас заставил хохотать и восхищаться куплетами. В это время Писарев был особенно занят, по поручению Общества любителей русской словесности, сочинением похвального слова уже несколько лет умершему Капнисту: разумеется, и оно было прочтено нашему ареопагу. Но по большей части читали на этих вечерах стихи Шаховского, который, кроме своих театральных сочинений, имел время и несчастную претензию писать патриотические стихотворения.
  
   [Шаховской имел слабость придавать большую цену своим лирическим стихотворениям. В 1830 году я напечатал в "Московском вестнике" статью о заслугах кн. Шаховского в русской литературе, где, отдавая ему должную справедливость, я сказал, что лирические его стихотворения плохи. Кн. Шаховской очень осердился. Хотя поистине он должен был благодарить меня, потому что никто не говорил о нем печатно доброго слова. Статейку мою я помещаю в "Приложениях".]
  
   Одно из них чрезвычайно длинное, в котором описывалась война 12-го года и торжество русских в Париже, ужасно надоело мне. По несчастию, чтение мое нравилось автору, и я читал его тетрадищу плохих стихов не один раз. А что всего несноснее, - бывало, прочтешь около половины, как вдруг войдет новый гость, и Шаховской непременно скажет самым умильным голосом, с нежностью смотря мне в глаза: "Селгей Тимофеич, да мы повтолим для него сначаля", и я, проклиная нового гостя и Шаховского, повторял сначала. На таких собраниях был прочтен, каждый раз по одному акту, мой прежний перевод Мольеровой комедии "Школа мужей", по возможности мною выправленный и отданный на следующий бенефис Щепкину, который тосковал по Мольере и вообще по ролям, требующим работы. Я обещал ему перевесть на следующий год Мольерова "Скупого" и сдержал мое обещание.
   Слушали мы, и с наслаждением, музыку и пение Верстовского. Его "Бедный певец", "Певец в стане русских воинов", "Освальд, или Три песни" Жуковского и "Приди, о путник молодой" из "Руслана и Людмилы", "Черная шаль" Пушкина и многие другие пиесы - чрезвычайно нравились всем, а меня приводили в восхищение. Музыка и пение Верстовского казались мне необыкновенно драматичными. Говорили, что у Верстовского нет полного голоса; но выражение, огонь, чувство заставляли меня и других не замечать этого недостатка. Один раз спросил я его: "Отчего он не напишет оперы?" Верстовский отвечал, что он очень бы желал себя попробовать, но что нет либретто. Я возразил ему, что, имея столько приятелей-литераторов, хорошо знакомых с театром и пишущих для театра, нетрудно, кажется, приобресть либретто. Верстовский сказал, что у всякого литератора есть свое серьезное дело и что было бы совестно, если б кто-нибудь из них бросил свой труд для сочинения ничтожной оперы. Я, однако, с этим не согласился и при первом случае напал на Кокошкина, Загоскина и Писарева: для чего никто из них не напишет оперы для Верстовского, когда все они, да и вся публика, признают в Верстовском замечательный музыкальный талант? Мне отвечали самыми пустыми отговорками: недосугом, неуменьем и тому подобными пустыми фразами. Я расшумелся и кончил свои нападения следующими словами: "Послушайте, господа: я ничего никогда для театра не писывал; но ведь я осрамлю вас, я напишу Верстовскому либретто!" - Кокошкин, с невозмутимым спокойствием и важностью, отвечал мне: "Милый! сделай милость, осрами!" - Ободрительный смех Загоскина и Писарева ясно говорил, что они сочувствуют словам Кокошкина. По опрометчивости и живости моей я не сообразил, до какой степени это дело будет ново и трудно для меня, и вызвался Верстовскому написать для него оперу и непременно волшебную. Нечего и говорить, как был он мне благодарен. Напрасно ломал я себе голову, какую бы написать волшебную оперу: она не давалась мне, как клад. Я бросился пересматривать старинные французские либретто и, наконец, нашел одну - именно волшебную,
  
   [Кажется, она называлась по имени главного действующего лица, волшебника, вызывающего духов - "Заметти". Много каламбурили над словом "Заметти", придавая ему русское значение.]
  
   и где были даже выведены цыгане, чего Верстовский очень желал. Мы оба придумали разные перемены, исключения и дополнения, и я принялся за работу. Первый акт я кончил и начал второй, который открывался цыганским табором. Дело кое-как подвигалось вперед... но я после, в своем месте, расскажу, чем кончилась моя работа и какие имела последствия.
   В приятельской нашей игре в карты и беседах много происходило комических сцен между Шаховским и Загоскиным, хотя они горячо и нежно любили друг друга. Загоскин, в свою очередь, часто бывал смешнее Шаховского: младенческое простодушие, легковерие и вспыльчивость, во время которой он ничего уже не видел и не слышал, были достаточными к тому причинами. Часто посреди игры все мы остальные, положив карты, хохотали над ними до слез. Они беспрестанно спорили и ссорились, подозревали друг друга в злонамеренных умыслах, и нередко случалось, что один другого обвинял в утайке той карты, которая находилась у него самого на руках; но один раз случилось особенно забавное происшествие, впрочем, не зависящее от карт. Ехали мы, то есть - я, Кокошкин, Загоскин и Писарев, в условленный день, на вечер к Шаховскому. Вдруг Загоскин говорит: "Надоел мне Шаховской своими стихами; опять что-нибудь будет читать. Я придумал вот что: как приедем, я заведу с ним спор. Скажу, что я сегодня прочел "Кумушек" Шекспира, и начну их бранить; скажу, что Шекспир скотина, животное, - Шаховской взбесится и посмешит нас своими выходками и бормотаньем. Между тем время пройдет; мы скажем, что слушать его стихов уже некогда, и сядем прямо за карты". - Мы охотно согласились, потому что как-то давно Шаховской с Загоскиным не схватывались и не бранились. Приехав к Шаховскому, мы нашли у него Щепкина и еще двух приятелей из нашего круга. Загоскин с первого слова повел свою атаку, и так неосторожно и неискусно, так по-топорному, что Шаховской сейчас сметил его намерение. Вместо того, чтоб разгорячиться, он весьма хладнокровно начал подсмеиваться над Загоскиным; сказал, между прочим, что с малолетными и с малоумными о Шекспире не говорят; что вся русская литература, в сравнении с английской, гроша не стоит и что такому отсталому народишку, как русский, надобно еще долго жить и много учиться, чтобы понимать и ценить Шекспира. Шаховской знал, что ничем нельзя так раздразнить Загоскина, как унижением русского народа; знал, что он подносил горящий фитиль к бочонку с порохом. Так и случилось, - последовал такой взрыв, какого мы и не видывали! Загоскин совершенно вышел из себя и не только уже от всей души принялся ругать Англию, Шекспира и Шаховского, но даже бросился на него с кулаками. Разумеется, его удержали. Он сейчас опомнился, и Шаховской, прищурив свои маленькие глаза и придав своему лицу, как он думал, самое насмешливое, язвительное выражение, сказал: "Ну что, блат, ты хотел меня лаздлазнить и потешить публику, а я смекнул делом да лаздлазнил тебя; только чул впелед не длаться". Друзья сейчас помирились, мы все досыта насмеялись, время было выиграно и цель достигнута: мы сели прямо за карты.
   В июне, в бенефис Сабуровых, дана была комедия в одном действии князя Шаховского, заимствованная из Шекспира, "Фальстаф". Эта небольшая пиеса была написана очень остроумно, живо и весело. Шаховской роль Фальстафа отдал молодому актеру Сабурову и так же, как некогда в Петербурге от Сосницкого, требовал от Сабурова, чтоб он передразнил автора. Сабуров исполнил это и с поддельным брюхом, носом и лысиной, с перенятыми некоторыми ухватками Шаховского точно был на него несколько похож, но, видно, не так, как Сосницкий, - и Шаховской остался доволен. О других летних спектаклях не стоит и говорить.
  
   В московской журналистике все было довольно тихо. В "Вестнике Европы", доживавшем последние годы своей жизни, появлялись выходки Каченовского "о купечестве в литературе" и о "Каланче", то есть о "Московском телеграфе". Полевой отвечал очень умеренно; перебранки между ним и Писаревым совершенно прекратились; но схватки издателя "Телеграфа" с "Сыном отечества" и "Северной пчелою" продолжались. Замечательное событие в журналистике 1827 года было появление "Московского вестника", учено-литературного журнала, издаваемого г. Погодиным. Пушкин помещал в нем все свои новые стихотворения. В первой его книжке явился в первый раз известный отрывок из "Бориса Годунова". Сцена в монастыре между летописцем Пименом и иноком Григорием произвела глубокое впечатление на всех простотою, силою и гармонией стихов нерифмованного пятистопного ямба; казалось, мы в первый раз его услышали, удивились ему и обрадовались. Не было человека, который бы не восхищался этой сценой. Но, кроме литературных и ученых достоинств, "Московский вестник" был журнал честный. Критика его могла быть пристрастна, но никогда не основывалась на расчетах и никого не хвалила из видов. К удивлению моему, этот журнал, в котором, кроме стихов Пушкина, исключительно в нем помещавшихся, много было прекрасных статей самого издателя, а также гг. Хомякова, Шевырева, Веневитинова (скоро похищенного смертью), Венелина, Рожалина и других, - не имел большого успеха. Разумеется, петербургские журналисты были против "Московского вестника".
   Между тем приближалась осень; указ об учреждении отдельного цензурного комитета в Москве был давно уже подписан, и новый устав напечатан. Председателем комитета был утвержден кн. Мещерский, а я - цензором. Говорили, что третьим цензором будет С. Н. Глинка, с которым мои сношения как-то совсем прекратились. Наконец, в начале сентября приехал в Москву председатель нового цензурного комитета и привез с собой секретаря, Новикова, природного москвича. Я немедленно поехал познакомиться с моим председателем и товарищем: председатель был в то же время и цензор и никаких особенных прав не имел. Я нашел в кн. Мещерском чрезвычайно любезного, ловкого, умного и образованного человека; о нравственных его качествах я не имел никакого понятия и от всей души радовался такому товарищу: опытному, много служившему и все на свете знающему человеку, начиная от тайных придворных интриг до Пинеттевских штук в картах. Председатель мой хотел немедленно открыть комитет и ежедневно тормошил для того университетское начальство; но известно, что старые ученые люди, занятые своими головоломными делами, двигаются не очень поспешно. Оказалось, что для помещения нового цензурного комитета в университетских зданиях (как сказано было в уставе) нет места и что прежний цензурный комитет не приготовил к сдаче своего архива, своих текущих дел, запрещенных и неразрешенных рукописей и пр. Но кн. Мещерский был не такой человек, который стал бы ждать и останавливаться такими препятствиями. Взяв предписание от попечителя университета, бывшего командира гренадерского корпуса, генерал-лейтенанта А. А. Писарева, который был не то что начальник нового цензурного комитета, а какой-то ходатай, через которого производились сношения с министром, кн. Мещерский потащил с собою ректора, профессора Двигубского, по всем зданиям, принадлежавшим университету, и сейчас нашел удобное помещение в доме университетской типографии: нужно было только сделать какие-то поправки и небольшие переделки. Но чтобы не тратить времени в ожидании этих переделок, иногда очень медленных в казенных зданиях, мой председатель, живший на Воздвиженке, в великолепном доме графа Шереметева, с которым был очень близок, приказал управляющему отвесть в том же доме несколько комнат для временного помещения комитета, на что попечитель охотно согласился. Неготовность к сдаче дел также нисколько не остановила моего председателя, который, имея в руках предписание министра о немедленном открытии нового цензурного комитета, не отставал от попечителя до тех пор, покуда он не исполнил его требования. Сдачу же дел и архива положили сделать после. Итак, в исходе сентября, в зале университетского совета или в правлении (хорошенько не знаю, только помню, что на столе стояло зерцало) собрались профессора, члены старого цензурного комитета, под председательством своего попечителя, явились и мы с председателем и с своим секретарем; прочли указ, предписание министра и наши утверждения в должностях. В другой комнате, в присутствии попечителя, привели нас к присяге. Сдали нам несколько бумаг, книг и рукописей, и затем попечитель и профессоры, поздравив нас с новыми должностями, раскланялись с нами и оставили нас одних. Председатель наш хорошо знал, что я и Новиков вовсе не знакомы с канцелярским порядком, захотел позабавиться над нами и сказал: "Господин секретарь, извольте исполнять вашу должность". Новиков смотрел на него во все глаза, ничего не понимая, и, наконец, спросил: "Что будет угодно приказать?" Председатель обратился ко мне и сказал мне очень серьезно: "Сергей Тимофеевич, не угодно ли вам потрудиться и вразумить господина секретаря, в чем состоит его должность. Он, как видно, ее не знает". Я сначала немного смешался, но, зная, что кн. Мещерский большой шутник, предполагая и тут шутку, я, смеясь, отвечал ему: "Вы видите, что мы оба не знаем, что делать: так научите нас". Председат

Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
Просмотров: 423 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа