ые вечерней теплотой и влагой. Облака проносились над холмами и, казалось, отдыхали на них.
Я видел, как посетители входили и выходили из игорных домов. Я жалел их за то, что они меняли эту чудную погоду, которой могли наслаждаться, на лихорадочную атмосферу игорной залы! Между ними был Каролье. Он, видимо избегая меня, перешел на другую сторону и вошел обедать к Баас-Когезу. Кто-то возле меня сказал:
- Как везет этому молодому человеку! Он каждый день выигрывает. Если так будет продолжаться еще неделю, он сорвет банк.
- Оттого что ему ничего не нужно, все ему и дается, - прибавил другой.
Я выслушал эти слова, но не позавидовал ему: я никому не завидую и не поменялся бы своею участью с королем, хотя был лишь бедным актером, отправлявшимся на работу в душный театр, чтобы забавлять публику. Я не променял бы своей судьбы на судьбу императора.
Я был так счастлив в этот вечер, идя по городу и, всё удаляясь от аромата садов и лесов, звуков музыки, журчанья ручьев и пения птиц, чтобы запереться в мрачной комнатке, где я переодевался для сцены.
Новая пьеса называлась: "Le pot de vin de Thibautin". Она была очень нелепа, но весела. Я никогда с тех пор не играл в ней, но каждая строчка ее как бы выжжена в моей памяти. Я имел новый и истинный успех в роли Тиботена. Меня вызывали пять раз и публика, наполнявшая театр рукоплескала мне без умолку. Великий герцог, гостивший здесь, пришел за кулисы, подарил мне свою собственную золотую табакерку и удостоил высокой похвалы. Я знал, что моя будущность упрочена; у меня уже была репутация, которая с каждым годом должна была все более утверждаться во Франции. Я вышел из театра счастливым человеком.
Была теплая, прекрасная, темная беззвездная ночь. Тяжелые облака обложили небо; в воздухе дарила тишина. Маленький город был лишь настолько освещен, что темные холмы за ним казались еще темнее. Запах цветов еще сильнее наполнял воздух, чем во время заката; на цветах лежали тяжелые капли росы. Все было так тихо. Жители теснились в бальных или игорных залах. Окна покинутых домов были широко раскрыты. Мелькали цветные фонарики. Там и сям стояли женщины, облокотившись на перила балкона.
Я шел вниз по аллее Marteau. Среди тишины я мог слышать журчанье ручья, струившегося по камням и шелест листьев, трепетавших от прикосновения легкого ветра.
Я взглянул на окно моей маленькой квартиры. Свет проникал сквозь зеленые ставни. Виноград вился над ними и казался темнее от падавшего на него изнутри света. Я взглянул к верху и хоть мало знал Бога среди жизни, какую вел, призвал его имя.
Я отворил дверь, поднялся на лестницу и вошел в свою комнату. Я искал ее глазами на обычном месте возле лампы, там, где стояла большая ваза с белыми розами, ее там не было.
Мне нечего рассказывать больше: эта история так стара!
В продолжение многих недель после этой ночи, я ничего не сознавал. Я сходил с ума и не помню ничего. Помню только пустую покинутую комнату, массу белых роз, лампу, под которой стояло маленькое распятие, и пустой стул, возле которого валялись ее кружева, недоконченные и спутанные. Я вижу все это постоянно.
Она ушла, не оставив мне ни одного слова, ни одного знака; а между тем все это было так просто. Все предвидели это, - как говорили мне потом - все, исключая меня.
С этой ночи ничего не было слышно в городе ни о нем, ни о ней; квартиранты нашего дома не знали ничего; по крайней мере, они так говорили. Но на полу под зеркалом лежало разорванное письмо, которое забыли или уронили. В нем было немного слов, но их было достаточно, чтобы сказать мне, что, когда она целовала меня и улыбалась при закате солнца, отсылая в театр играть мою новую роль, она уже знала, что изменит мне с наступлением ночи. Говорят, что так всегда поступают женщины.
Вероятно, я действительно сходил с ума; это очень может быть. Уже поздно осенью я начал сознавать, что делал и говорил. Город опустел, леса пожелтели, музыка замолкла, цветы завяли. Я проснулся в каком-то отупении, а между тем был совершенно спокоен и сознавал, что случилось со мной. Мне казалось, что я прожил много лет после той ужасной ночи. Мои волосы поседели. Я чувствовал себя слабым и постаревшим.
Жизнь кончилась для меня. Я удивлялся, почему не умер и не лежал спокойно в могиле.
Когда меня выпустили, я вышел на покинутые улицы; они казались такими странными - на них не было почти ни души, и ставни домов были заперты. У меня была лишь одна мысль - следовать за ними и найти их. А я потерял столько времени; была уже почти зима. Мой директор и его труппа, конечно, уже уехали. Небольшие деньги, которые я скопил, украли у меня в то время, как я лежал без сознания. Мне сказали, что я был обязан жизнью общественному милосердию. Моей жизнью?.. Я захохотал им в лицо.
Меня боялись, все еще считая сумасшедшим. Но это была неправда. Я сознавал, что делал, и у меня была одна определенная цель, совершенно ясная для меня, для которой единственно я еще мог терпеть жизнь.
Я был дурак, а она - недостойная женщина, без сомнения. Но ведь я любил ее. Я ни разу не мечтал вернуть ее. Нет, не думайте так низко обо мне. Моя жизнь была честной и незапятнанной в глазах всех людей; я не хотел бы опозорить ее такой недостойной и грязной слабостью. Но у меня была одна цель, она возбуждала мои нервы и придавала мне силы.
В одно серое утро я покинул город. У меня не было ни копейки. Мой маленький талант был убит во мне; карьера погибла. Моя зарождавшаяся известность была уже в прошедшем, забытом всеми.
Когда я приехал в эту долину, у меня было честное прошлое, драгоценное настоящее, полное надежды будущее. Когда я покинул ее... Ну, да это все равно теперь. Я умер тогда. Пули завтра не могут причинить мне боли.
Не стоит рассказывать, как я существовал между тем временем, как покинул маленький городок, в горах, и нынешним днем, когда надо мной тяготеет смертный приговор. Моя прежняя карьера сделалась для меня отвратительной, невозможной. Искусство, которым я владел когда-то, погибло во мне. Если бы я взошел на сцену, я не мог бы сказать ни слова, ни двинуться хоть одним членом. Прежнее занятие, прежнее удовольствие, родное и дорогое мне с самого детства, погибло для меня навсегда.
Актеры тысячу раз играли - и женщины тоже, я это знал - с разбитыми и обливающимися кровью глазами, и публика рукоплескала им. Но у меня всякий талант исчез; если бы я снова вошел в театр, я бы сошел с ума. В ту последнюю ночь я был так счастлив - и в полноте счастья благословлял Бога! Я жил - все равно как; был несчастлив, но не был нищим. Жизнь с рожденья научила меня довольствоваться очень малым и самому добывать то немногое, без чего невозможно существовать.
Всю зиму я искал вестей о ней - и о нем. Но страна была велика, прошли месяцы и я не узнал ничего о его пребывании, ничего, что бы могло дать мне малейшее указание на это.
Приехав в Париж, я оставался там, думая, что с его богатством и знатностью, он непременно рано или поздно приедет сюда. Я ждал всю зиму, но он не приехал. Я отправился на его родину, на юг, и старался найти его след. Я видел его большой дворец, достойный принца, но узнал, что он не жил там уже несколько лет. Он почти совсем покинул его для блестящей жизни городов.
Мне сказали, что он в Италии. Я отправился туда, но и там все время опаздывал; он каждый раз оказывался выехавшим за несколько дней до моего приезда. Не стоит говорить о всех этих странствованиях, из которых все были бесплодны.
Однажды в Венеции я опоздал захватить его только на один день; гондольер сказал мне, что с ним была женщина, прелестная, как роза. Это было во время весны. Везде цвела сирень. Я дожил до того, что увидел цветущие деревья. Какую же боль могут причинить мне пули завтра, - когда меня будут расстреливать?..
Я жил в бедности, в отчаянии, но все же не хотел умереть без мести. Наступило лето, а с летом война. Когда, она была объявлена, я был на границе. Я поспешил на родину так скоро, как только мог, идя все время пешком и зарабатывая по дороге хлеб от селения до селения, изо дня в день.
Я лишился всего, сделался слаб, туп и мрачен, сделался тем, что называют маньяком. Мне все казалось, что я вижу ее лицо, смотрящее на меня из-за цветов сирени. Я никогда ни с кем не говорил о ней, но постоянно видел ее. Я вполне лишился прежней веселости и, встречая кого-нибудь из прежних товарищей, избегал их. Некоторые из них жалели меня, хотели помочь мне. У них были добрые намерения, без сомнения, но я скорее желал бы, чтоб они убили меня. Я избегал всех и всего, что могло напомнить мне прошлое; я сделался мрачен и, может быть, отчасти лишился рассудка.
Но когда я услыхал о войне, мне показалось, что я проснулся. Мне казалось, что она звала меня, как живое существо. Я не был уже годен ни на что, но все еще мог наносить удары. К тому же, я знал, что он был офицером. Я наверно мог рассчитывать на встречу с ним во время какого-нибудь сражения. И потом я истинно любил Францию, и среди несчастий моей жизни все еще любил ее за то, что она дала мне. Я любил ее за ее залитые солнцем дороги, за ее веселый смех, за ее обвитые виноградом хижины, за ее довольную бедность, за ее кроткую веселость, за ее светлые дни, звездные ночи, за веселые группы людей у сельских колодцев, за ее смуглых, смиренных крестьян, за ее широкие равнины, ласкаемые ветром и освещаемые солнцем. Она дарила мне чудные часы, дала счастье в молодости. Я не был неблагодарен.
Во время сентябрьских жаров я достиг своей родины. Это было на другой день битвы при Седане. В продолжение всего пути я слышал печальный, мрачный шепот о наших ужасных несчастьях. Не всегда рассказывали правду, но рассказы эти достаточно приближались к истине, чтобы быть ужасными.
Жажда крови, овладевшая мной с той ночи, когда я нашел ее место пустым, кипела во мне; я ничего не видал, кроме крови - в воздухе, в солнце, в воде. Я всегда был довольно спокойного характера, всегда ненавидел ссоры. Я жил спокойно, дружно со всеми меня окружавшими. Надо мной даже острили, говоря, что если меня кто-нибудь ограбит, я буду думать лишь о том, как бы спасти грабителя от рук правосудия.
Теперь я сделался похожим на хищного зверя. Мне нужно было убивать, чтобы утолить болезненно-жгучую жажду, томившую меня. Вы не понимаете этого? Молите Бога, если он есть у вас, чтобы вам никогда не пришлось понять. Один день может изменить нас так, что родная мать не узнает своих сыновей. Я ненавидел себя, а между тем не мог перемениться. Если нас сделают ответственными за это на том свете, это будет несправедливо. Мы не можем избежать судьбы.
Когда я достиг центра Франции, всюду формировались новые корпуса и отряды вольных стрелков. Я записался в один из таких отрядов. Я был силен и хорошего роста; несмотря на мой физический недостаток - безобразие, - меня приняли с радостью. У меня была лишь одна мысль: драться за отечество, и рано или поздно найти ее.
Я сражался несколько раз; говорят: храбро. Я бросался на врагов, как тигр - а о личном страдании и опасности никогда не думал. Мы жили в лесах. Днем прятались, ночью объезжали окрестности. Мы совершали бешеные набеги, останавливали поезда, перерезывали телеграфные проволоки, перехватывали курьеров, часто разбивали кавалерию неприятеля. Мы знали, что, если будем схвачены, нас повесят, как простых разбойников, за наш патриотизм, но эта мысль не могла остановить никого из нас; мы только нападали на врага еще с большим остервенением.
Иногда в лесах или на горных дорогах мы находили кого-нибудь из своих товарищей повешенным на дереве, хотя он попался в руки неприятеля в честной борьбе за отечество; подобное зрелище еще больше ожесточало нас. Мы проливали кровь, как воду, и спасли бы Францию, - я в этом уверен, - если бы кто-нибудь сумел вести и соединить нас. Но никто не брался за это, и все труды пропали напрасно.
Партизаны могут сделать очень много, но, чтоб одерживать настоящие победы, среди них должен быть гений, а у нас его не было. Впоследствии стало известным, что я сражался за десятерых. Меня произвели в офицеры и перевели в действующую армию. Для меня это было безразлично. Место, имя, репутация - что мне было до этого? Я умер с моей прошлой жизнью. Меня перевели из отряда охотников в батальон Бурбаки. Мне пришлось нести еще более тяжелую службу, и республика была довольна мною. Возле меня часто сражались и часто падали мои прежние товарищи. Актеры и артисты честно исполнили свой долг относительно Франции; осмеянное царство комедиантов выслало сотни своих самых блестящих представителей в виде ответа на призыв смерти.
Во все это время я ни разу не видал его, хоть постоянно искал одного его, среди бури перестрелки и в грудах тел после сражения.
- Вы, верно, ищете брата? - спрашивали меня часто солдаты видя, как я неутомимо, одну за другой приподнимал головы убитых на поле сражения. А я каждый раз отвечал им: "Я ищу того, кто был мне ближе брата". Но я нигде не встречал его.
Однажды происходило жестокое сражение. Это было в дни нашей последней борьбы. Мы пытались прорваться сквозь железную стену, выросшую вокруг Парижа. Это не удалось нам, но мы работали неутомимо. По крайней мере, я могу сказать это про всех, сражавшихся возле меня, и нам даже показалось, что мы одержим верх.
В ту минуту как я спешил вперед с своими товарищами, в облаке густого дыма, с нами поравнялся отряд кавалерии, несшийся в карьер. Многие из лошадей были ранены или лишены седоков. Но, несмотря на свои потери, они пришли к нам на помощь; это был кавалерийский отряд южных дворян-добровольцев, кирасиры Кореза. Рядом со мной серая лошадь, простреленная насквозь, захрипела и упала: ее всадник упал на минуту вместе с ней, но тотчас же освободился и встал.
Это был он - наконец! Он узнал меня, а я его, даже в эту страшную минуту.
Я бросился на него, как зверь; моя сабля уже сверкнула близь его груди; дым окружал нас со всех сторон; никто нас не видел; он был безоружен и в моей власти.
Мои солдаты кричали: "En avant!" Они думали, что мы победили. Я услышал этот крик - и вспомнил все: он тоже сражался за Францию. Я не смел убить его.
- После, после! - прошептал я ему. Он понял, что я хотел сказать.
Он поймал лошадь, скакавшую мимо него без всадника, схватил свою упавшую саблю и ускакал с своим отрядом, а я снова вернулся к своему полку. Среди свиста пуль и криков нашей мнимой победы, я бросался в самые густые ряды неприятеля, пока не упал без чувств.
Когда доктор нашел меня на другой день на заре, на мне не было ни одной раны. Что касается победы, она жила лишь в мечтах побежденных, как все победы Франции во время этого жестокого года.
Я очнулся, повторяя все одно слово: "После! После!" Это время наступило скоро. Я больше не видал его тогда. Кирасиры Кореза прошли на восток. Мое начальство послало меня в столицу. Было начало нового года. Вскоре наступил тот смертельный час, когда в награду за все, что мы сделали и испытали, нам поднесли позор капитуляции. Я был один из тех, которые считали это преступлением, изменой. Я не претендую на знание, на политические способности, но знаю, что, если бы я стоял во главе правления, я бы скорее сжег Париж, как русские сожгли Москву, чем подписать его сдачу.
Многие думали, как и я, но нас не спрашивали и не замечали. Мы должны были молчать и спокойно смотреть, как немцы вошли в Париж. Тогда наступила другая война, междоусобная. Я все еще был в столице. Мне казалось, что народ был прав. Я не могу доказать этого, но думаю так до сих пор. Они, быть может, дурно взялись за дело, но они не требовали ничего безумного и были правы - в начале, по крайней мере. Когда битвы и резня кончились, страшное чувство овладело мной. Я ощущал то, что чувствует человек, долго слушавший шум водопада и вдруг очутившийся там, где все вполне тихо. Эта тишина притупляет чувства. То же самое случилось и со мной. Я начал думать, что все было лишь сном, кошмаром; я помнил только с поразительной ясностью его взгляд, когда я взмахнул саблей над его грудью, и каждый раз, пробуждаясь от сна, я шептал: "После, после!"
В то время я часто ходил смотреть на тот дом, в котором я жил с ней в Париже. Гранаты обнажили маленькую розовую комнатку под крышей; ее передняя и задняя стены были разрушены; я мог заглянуть внутрь и увидел обломок зеркала, висевший на сохранившейся стене. Другая граната разрушила маленький театр, в котором я в первый и последний раз играл в Париже; теперь он представлял лишь дымившиеся развалины. А все это было так недавно!
В такие минуты я спрашивал себя, зачем пощадил его?! Я был мрачен, молчалив и жил вполне одиноким; все, кого я знал, были убиты или погибли от голода. Я не искал новых друзей и жил один. Однако наступил день, когда я должен был решить, на чью сторону я стану.
Я стал на сторону народа, соединил с ним свою судьбу и остался в Париже. Быть может, народ был прав, быть может, и нет - не знаю; я знал только, что сам вышел из народа; что между ним были мои братья, мои родные, и я соединился с ними... Говорят, что народ был неправ, потому что потерпел неудачу; это всегда так бывает; но, мне кажется, я ошибся лишь в том, что взялся за дело, для которого свет еще не созрел. Действовать не вовремя всегда опасно.
Но я соединился с ними не потому, что считал их вполне правыми. Я не был политиком и не спрашивал, чего они хотели. Я соединил свою судьбу с их судьбой потому, что сам вышел из их среды, и потому, что мне казалось трусостью оставить их. Весь этот ужасный год проходил медленно. Я был заперт в городе; было тяжелее, чем во время первой осады. Я участвовал во многих вылазках, не сомневаясь, что он в Версале и каждый день, вставая, говорил себе: "Теперь не для чего будет щадить его".
На бастионах, где развевался красный флаг, в густом пороховом дыму, я глубоко задумывался, глядя на леса Версаля.
- Если бы мы только встретились хоть один раз!
Я был свободен теперь: его братья сражались против моих. Эта мысль укрепляла мою уверенность в деле коммуны. Вероятно, многие переживали то же, что и я.
Помню, что в это страшное время одна женщина приложила горящий фитиль к пушке, канонир которой только что пал. Она метила верно; ее выстрел попал прямо в небольшой отряд кавалеристов, скакавших по дороге к Нёльи, и свалил некоторых из них.
- У тебя хорошее зрение, - сказал я ей.
- Этой зимой, - отвечала она медленно, - все мои дети умерли от недостатка пищи, - одно за другим, начиная с первого. С тех пор мне постоянно хочется заставлять страдать кого-нибудь. Вы понимаете?
Я понимаю ее! Именно эти чувства и производят революции. Это был страшный год. По улицам текли вино и кровь. Народ опьянел и обезумел в этом опьянении. Дворцы были разграблены, церкви осквернены. Я сражался вне городских ворот, когда было возможно; когда нет, я запирался на своем чердаке, чтобы никого и ничего не видеть. Мое сердце, почти переставшее чувствовать, болело за Францию.
Однажды, идя с укреплений по боковым улицам к моему жилищу, я проходил через улицу, почти совершенно разрушенную гранатами и огнем. Здания представляли лишь развалины; вместо домов возвышались кучи мусору и извести. Балки, кирпичи, железные перекладины, камни и щебень были навалены кучами вместе с разбитыми зеркалами, обломками позолоченной резьбы, изодранными картинами, и, быть может, под этими развалинами лежали трупы обитателей этих домов, - никто не знал этого. Все было разорено, мрачно, невыразимо печально.
Но среди всего этого разорения оставался один прелестный, живой предмет, не тронутый и не обезображенный. В маленьком, когда-то зеленом и любимом садике стояло молодое деревцо сирени в полном цвету, благоухающее, прямое, покрытое нежной росой и роскошными цветами, одно среди всеобщего разрушения.
В первый раз после того, как она меня бросила, я упал на колени, закрыл лицо руками и плакал, как плачут женщины. Вскоре после этого наступил конец.
Париж горел с разных сторон. Народ убивал заложников, совершал дикие преступления. Я находился в самом центре порохового дыма, насилия, пламени, кровопролития, озлобления и зверской жестокости; я был слишком близок ко всему этому, чтобы правильно судить. Войска свирепствовали не меньше коммунаров, но, повторяю: в начале народ был прав.
С того дня, как перестреляли старых священников, я не хотел больше сражаться за коммуну. Но я знал, что коммуна должна пасть, и потому не хотел покинуть ее. Я думаю, что многие чувствовали, как и я - ненавидели злодейства народа, но не хотели отречься от него на краю гибели. Я не хотел сражаться за них, но не стал бы сражаться и против них. Я выходил на улицы и смотрел на происходившее вокруг. Небо было черно, а все кругом освещалось пламенем пожаров.
Солдаты Версаля занимали все улицы; я смотрел, не сознавая, сколько часов и дней пронеслось надо мной. Все казалось мне одной бесконечной ночью, освещенной бесконечным пламенем. Маленькие дети пробегали мимо меня с зажженными головешками в руках, которые они со смехом бросали в дома и погреба. Женщины, почерневшие от пороха, с распущенными волосами и обнаженной грудью, проносились мимо меня, как фурии с громкими проклятиями, пока, сраженные пулями, не падали замертво на мостовую. Из окон, с крыш, с деревьев народ стрелял в солдат; солдаты в свою очередь осыпали градом пуль деревья, штурмовали дома и выбрасывали из окон мертвые тела. По улицам текла кровь, поднимавшаяся все выше, мертвые тела лежали во всех направлениях: одни на папертях церквей, другие на ступенях высоких алтарей.
Во время всего этого ужаса я вспомнил о сиреневом дереве и пошел взглянуть на него. Улица, которая вела к нему, горела. В маленьком садике происходила жестокая свалка; мертвые лежали десятками в лужах крови. Но маленькое деревцо сирени стояло прямо; его зеленые ветки и нежные цветы трепетали от ветра. Несколько маленьких птичек приютили своих птенцов в ветках сирени. Они беспокоились, щебетали и трепетали крылышками между ветвями. Было так темно; им казалось, что наступила ночь, но на церковных часах пробило только полдень. Я сел на груду бревен, смявших траву у корней дерева; тихо сидел там и ждал. Я не мог сражаться за них и не хотел сражаться против них.
Вниз по разоренной, дымившейся улице быстро шел офицер с обнаженной саблей, оглядываясь во все стороны, как человек, заблудившийся или потерявший товарищей. Его мундир был измят, изорван, покрыт пылью и кровью, но это был мундир высшего офицера. Когда он приблизился ко мне, яркое пламя осветило его прекрасное лицо: я узнал его сразу.
Бог предал его в мои руки, - думал я. Мы всегда взваливаем наши преступления на Бога. Я вскочил и загородил ему дорогу.
- Наконец! - воскликнул я.
Он, смущенный, остановился и смотрел на меня с удивлением. Без сомнения, я очень изменился и он не узнал меня в этом страшном полумраке, освещенном лишь пламенем пожара. Я не дал ему опомниться и бросился на него с обнаженной саблей.
- Защищайтесь! - крикнул я ему. - Мы должны были бороться до смерти - так я поклялся себе - но наша борьба должна быть честной борьбой.
Когда я заговорил, он узнал меня. Он был храбрый и честный человек и не стал кричать, чтобы созвать своих товарищей. Он принял мой вызов, как я ему бросил, его и тотчас же стал в позицию.
- Я готов, - сказал он просто.
Мы были одни. Огонь окружал нас со всех сторон. Одни мертвые были нашими зрителями. Маленькое деревцо сирени качалось от ветра.
Наши сабли скрестились несколько раз быстро, как молния, потом он вдруг наклонился вперед и упал на мою саблю; его тело тихо склонилось к земле, как сорванная ветка.
Железо проникло прямо в его грудь. Я был отомщен. Мы боролись честно друг против друга. Он взглянул на меня, падая полумертвый на камни. Странная, бледная улыбка мелькала на его губах.
- Вы были отомщены уже раньше, - произнес он с трудом. - Разве вы не знали? Она предала меня прошлой осенью пруссакам; у нее был любовник, между нами, более знатный, чем я.
Поток крови заставил его умолкнуть. Он лежал молча, опираясь на одну руку. Пламя освещало его лицо, дым проносился над нами, маленькое деревцо сирени покачивалось от ветра, птички щебетали что-то своим птенцам.
Потом вдруг улица наполнилась людьми. Это были его солдаты. Они бросились на меня, чтоб отомстить за его смерть. С последним усилием жизни он приподнялся и крикнул им, чтоб они отошли.
- Не трогайте его, - крикнул он громко: - Я оскорбил его и пал в честной борьбе.
При этих словах, дрожь пробежала по его телу и он скончался. Его голова упала на камни; волосы пропитались кровью, уже раньше пролитой, смертельная бледность покрыла его лицо, а между тем оно было прекрасно даже и тогда.
Цветы сирени, сбитые ветром и жаром огня, мягко падали на него один за другим, как слезы. Я не двигался и стоял, смотря на него. Моя ненависть умерла вместе с его молодой жизнью; я только сожалел об нем. Мы оба погибли за такое низкое созданье.
Его товарищи и солдаты не обратили внимания на его слова; меня арестовали, как убийцу. Я не пытался сопротивляться, сломал свою саблю и бросил ее рядом с его телом.
Меня привели в тюрьму; надо мной, как говорят, было произведено целое следствие и завтра меня убьют. В чем меня обвиняют? В том, что я, солдат коммуны, убил солдата правительства. Этого больше, чем довольно в наши дни. Я рад, что всему наступает конец. Я просил только об одном - чтобы солдаты, которые будут стрелять в меня завтра, были не те, с которыми я так долго сражался за Францию.
"А когда они бросят мое тело в яму - прикажите им зарыть со мной эту ветку сирени"...
Она ничего не стоит - она давно завяла.