астными глазами, но, помня наставления мужа, она только промолвила:
- Schlaf gut, liebes Kind, - доброй ночи.
И вышла, унося с собою свечу.
Только когда Дик остался на жесткой кровати в темноте один, мужество покинуло его, и он в голос зарыдал, всхлипывая и вскрикивая:
- Мама, мама, мамочка!
На этот раз истерики у Дика не было, но настоящие, крупные, жгучие слезы детского горя катились по его щекам, страх терзал его маленькое сердце, усиливаемый темнотой, а голод прибавлял отчаяния. Вдруг скрипнула дверь из кухни, послышались шаги босых ног и кто-то шепотом окликнул его:
- Барчук, а барчук!
- Кто тут? Кто? - вскрикнул в еще большем испуге Дик.
- Не пужайся! - ответил тихий голосок. - Это я - Федька, я здесь с тобой буду спать.
Послышался треск спички, вспыхнул синеватый огонек, а потом на минуту во мраке ярко осветилась чумазая, встрепанная головка с вздернутым носом и добрыми голубыми глазами. Потом все опять скрылось в темноте, но Дик уже успел ободриться.
Присутствие человеческого существа успокоило его; оно ему было так необходимо, что даже Федька показался ему необыкновенно близким и дорогим. Но, вместе с тем, ласковый голос мальчика еще более напомнил Дику о его горе, и он зарыдал безутешными, но на этот раз тихими слезами.
- Послушай, не убивайся так-то! - шептал ему Федька. - Как тебя звать-то?
- Дик... - всхлипывая, ответил тот.
- Дик?.. - переспросил тот. - Мудрено чтой-то. Что ж ты, некрещеный, что ли?
- Как это - некрещеный?
- Да какой же твой святой?
- Какой святой?
- Ну, крещеное имя! Вот меня, к примеру, Федькой, - значит, Федором звать... - пояснил мальчик. - А тебя как же?
- А! - сообразил Дик. - Дмитрием.
- Митрием! Значит, Митей. Вот что, Митя, ты, чай, голоден; так я тебе хлеба краюшку припрятал; пожуй, что ли?
И добросердечный самаритянин протянул впотьмах Дику большой ломоть черного хлеба.
Дик был до того безумно голоден, что беспрекословно взял ощупью хлеб и запустил в него зубы.
- Как вкусно! - вырвалось у него вместе с еще не улегшимися всхлипываниями.
- Я посолил! - гордо сказал Федька.
- А мне не позволяют дома есть черный хлеб.
- О-о! Что ж ты ешь-то?- изумился Федька.
- Как что! - забывая слезы, в свою очередь удивился Дик. - Белый хлеб... пирожки... цыплята... дичь... рыбу... крем... мало ли что!
- О-о! - с почтением сказал Федька. - Пожалуй, и говядину, скажешь, кажный день ел?
Дик засмеялся.
- Понятно, каждый день.
Засмеялся, в свою очередь, и Федька.
- Э, значит, хорошо тебе жилось! А черного хлеба, говоришь, не едал?
- Нет, но я вижу, что это очень вкусно.
- Еще бы не вкусно! Вот еще кабы с луком... да где его его взять-то? Ты, пожалуй, и луку сколько хочешь дома ел?
- Как луку! Разве можно есть лук? Мне не дают!
- Чудно! Что ж тебе дают-то?..
- Я тебе говорю: мясо, пирожное, рябчиков...
- Полно врать-то! Чего ж бы ты от эдакой жизни да в ученье ушел?
- Я не ушел! - вспомнил Дик свое горе. - Меня отдали сюда.
И, не доев своего хлеба, он опять заплакал.
- Чего ж тебя отдали?
- Оттого, что... - Дик запнулся, но его честность взяла верх. - Оттого, что... я учиться дома не хотел.
- Что ж тебя, очень больно били, что ли? - сочувственно заинтересовался Федька.
- Били?! Как это били? - вскрикнул Дик. - Разве меня кто-нибудь смеет бить? - И, несмотря на свои слезы, он даже рассмеялся. - Меня никогда не били.
- Ну, счастлив твой бог! - серьезно сказал Федька. - Меня так здорово били. Я прежде у Сидорова в ученье жил; вот лют был бить! И кулаком, и ремнем, и пряжкой, и чем ни попало. Он мне раз колодкой голову рассек, - я месяц в больнице провалялся. Ну, тогда меня мамка к Богдану Карловичу отдала. Он, немец-то, страсть добрый! Тот, пес его возьми, день-деньской бил да еще голодом морил; а у этого во щах кажный день кусище во какой! говядины, а по воскресеньям пироги; и не бьет, так иногда только подзатыльник даст, и то больше для формы.
Дик вслушивался в совершенно новые для него слова мальчика с таким жадным вниманием, что начал забывать о себе самом. Он чувствовал, что перед ним открывается какой-то неизвестный мир; он в темноте приподнялся на локте и спросил своего товарища, который уже укладывался, зевая и громко вздыхая: "Господи помилуй и благослови!.."
- Почему же тебя отдали в ученье, если тебя там так мучил этот гадкий человек?
- О-о! - позевывая, отвечал тот. - Чего мучил? Ничего не мучил. Бил, правда, - да где же без битья проживешь? Еще такого ученья, чтоб без битья, никто не выдумал. А ведь пить-то, есть - надо.
Оба помолчали. Голова Дика работала над всем слышанным; наконец он спросил:
- А разве у тебя нет папы и мамы?
- Мамка-то у меня: в деревне, а отец пятый год как помер... - полусонным уже голосом отвечал Федька. - Значит, в семье мужик-то один я... Теперича-то я еще ничем не могу ей пособлять, а уж через три года буду жалованье получать: сначала рубля по три положат, а там, глядишь, и до восьми вгоню. Тогда мамка вздохнет.
Его голос становился все невнятнее и переходил в сонный шепот:
- А то все сама... мыкается-мыкается... и пахать, и сеять, и дрова рубить... А у нее болесть какая-то в нутренностях: иной раз подступит, так пластом лежит и кричит на крик. Сестры-то еще махонькие... Эх, дал бы бог мне скорей подрасти, весь дом на мне будет... О-о... - И с протяжным зевком он совсем смолк.
Дик окликнул его:
- Ты спишь?..
Ответом было только ровное дыхание умаявшегося Федьки.
Дик примостился поудобнее и укрылся с головой. Ему не было уже страшно, потому что он чувствовал дружелюбную близость Федьки. В его уме странно переплетались все дневные события, новые лица, новые разговоры; в темноте ярко выступило розовое лицо толстой старушки в белом чепце, потом чепец расплылся и от него во все стороны поползли белые лучи; пошли зеленые и розовые блестящие точки, много-много, и чьи-то мордочки: да, да, это все Федьки, маленькие, смешные Федьки... Потом все покачнулось, так что Дик даже вздрогнул, и вдруг все куда-то поплыло; так Дик и не заметил, как заснул.
Его разбудил Федька в шесть часов.
Дик открыл глаза и не сразу понял, где он и что с ним; на него глядели обитые тесом стены, маленькое слепое окошко и веселая рожица Федьки, который тряс его за плечо, приговаривая:
- Вставай скорей, а то нам и чаю не достанется.
Дик вспомнил все, но, к собственному своему удивлению, не захотел плакать. В окошко весело смотрело яркое солнце, Федька смеялся,- а кроме того, в Дике пробуждалось свойственное всякому, ребенку любопытство к окружающей новизне.
Федька повел его умываться на двор; там у крылечка привешен был жестяной умывальник с носиком, из которого лилась живительная струйка холодной воды, брызги летели во все стороны и горели на солнце радужными огоньками, как алмазы.
Вода освежила и укрепила мальчика моментально. Он с интересом осматривался кругом, - и невиданная обстановка понравилась ему.
Действительно, в это весеннее утро чем-то идиллически мирным веяло от всего тихого дворика; и не пахло Москвой! Казалось даже странным, что здесь, так близко от миллионов, богатых ресторанов, тысячных рысаков, электрических фонарей, телеграфов и телефонов мог существовать такой уголок - кусочек глухой провинции.
Солнце ярко пригревало нежную весеннюю траву, мягким ковром устилавшую дворик, и золотом зажигало желтые цветы одуванчика, так же нежно лаская эти скромные цветочки - цветы городских, жалких детишек, цветы бедняков, - как делало это за несколько улиц с первыми гиацинтами в богатых садах. У вязанки дров под березами рылись в земле куры, под гордым надзором огненного петуха; два толстые щенка обнимались и боролись у черепка с кашей. Из-за соседнего забора свешивались грозди лиловой сирени из церковного сада и наполняли воздух сладким запахом, поэтизируя все вокруг своей изящной красотой. За зеленью деревьев блестели золотые кресты церкви, и оттуда слышался звонкий, гулкий благовест. Было весело, тепло и свежо, а вместе с двумя мальчиками, подставлявшими под блестящие брызги воды свои головки: одну с растрепанными темными вихрами, другую с длинными, шелковыми локонами, - картинка получалась премилая и могла бы соблазнить любого невзыскательного художника.
Когда они умылись, Федька, как верный чичероне, повел своего товарища в мастерскую, где ему благосклонно кивнул головою Шварц, а толстая Амалия налила ему стакан чаю и спросила:
- Хорошо ты спал, mein Junge? {мой мальчик? (нем.).}
Вопрос звучал так дружелюбно, что хорошо выспавшийся и отошедший от первого горя Дик любезно шаркнул ножкой и ответил:
- Благодарю вас, прекрасно, а вы?
Шварц невольно улыбнулся, а старушка, рассмеявшись, ответила:
- О, я всегда сплю хорошо: целый день работаю и к вечеру устаю.
Несмотря на напоминание о работе, Дик с аппетитом выпил свой чай и съел хлеб. Когда он вставал дома в одиннадцать часов, у него такого аппетита не было.
После чаю все принялись за работу, а Амалия Федоровна отозвала Дика и повела его с собой в кухню, куда призывало ее хозяйство.
- Я хочу тебе сказать два слова, mein Kind,- начала добрая женщина, подвинув мальчику табурет и начиная чистить картофель.
Она делала зараз два дела, - и в то время, как из ее пухлых рук падали в стоявшее перед ней ведерко очистки картофеля, с ее добрых губ слетали слова наивной философии, долженствовавшей, по ее мнению, попасть мальчику прямо в сердце.
- Siehst du, mein Kind {Смотри, дитя мое (нем.).}, вчера Gottlieb тебя наказал, хотя и сделал это против сердца: ни он, ни я, мы не любим наказывать, и нам всегда очень жаль, если мальчики не послушны и не понимают своей пользы. Но, мне кажется, ты доброе и разумное дитя, и я сказала сегодня Gottlieb: "Gottlieb, оставь меня поговорить с маленьким, я уверена, что его не надо будет больше наказывать". И Gottlieb согласился, nun видишь, что я тебе хотела говорить: на свете все должны что-нибудь делать; все должны работать. Чем труднее работа, тем за нее больше вознагражденье: твой Herr papa делает мосты и получает тысячи рублей, a Gottlieb делает башмаки и получает сотни копеек; но все друг другу одинаково нужны: если бы доктор перестал лечить, аптекарь продавать лекарства, мясник резать говядину, лошадь возить - всем было бы очень неудобно. А так все делают свое дело: судья судит, купец продает, я вот здесь готовлю обед, корова дает, молочко; а все мы за это имеем наш хлеб. Если б ты хотел дома учиться, ты бы мог сделаться таким же ученым господином, как Herr Лурдюмов, но ты предпочел шить сапоги,- и это тоже тебе даст хлеб; но если ты не будешь работать, тебе нужно или умереть с голоду, или есть незаработанный хлеб; а разве честно, чтобы старый мой Gottlieb целый день трудился, чтоб заработать себе на хлеб, а ты, здоровый и молодой мальчик, даром бы кушал этот его хлеб? Скажи мне по правде, ты это находишь справедливым?
Дик, слушавший ее в молчании, невольно прошептал:
- Нет.
- Ну вот видишь! - торжествующе вскричала добрая немка. - Я знала, что ты доброе дитя! Но я тебе хотела еще сказать: если ты думаешь, что работать стыдно, то ты очень ошибаешься. Пойдем со мной, я тебе что-то покажу.
И, вытерев об передник руки, старуха повела Дика в свою спальню и там подвела его к висевшей на одной из стен "священной картине".
Это была копия с старинной картины, где наивная рука мастера изобразила мастерскую плотника и стоящего у стола старика с добрым лицом, одетого в старый немецкий костюм и в кожаном фартуке ремесленника. Он показывал ремесло отроку лет двенадцати в светлом одеянии, с длинными белокурыми волосами; это дивное детское лицо с вдохновенными глазами и сиянием вокруг головы придавало прелесть картине и заставляло забывать странности композиции и деталей.
- Ты знаешь, кто это? - благоговейно сложив руки, спросила немка.
Дик сразу узнал отрока.
- Это Иисус Христос! - сказал он, не сводя взгляда с прекрасной головки.
- Видишь - он работал! Святой Иосиф учил его ремеслу плотника, и его божественные руки не гнушались касаться простой работы!.. - с глубокой верой сказала немка... - Если после этого ты будешь стыдиться работать, делай как хочешь; ты будешь получать обед и ужин и ничего не делать, если тебе не стыдно будет; но я ручалась Gottlieb'у, что ты начнешь работать; а теперь иди и поступай, как хочешь.
С этими словами она нагнулась и, поцеловав мальчика, потрепала его по щеке:
- Geh, mein Kindchen {Иди, детка (нем.).}.
Дик вернулся в мастерскую и присел на свой табурет. Все кругом работали. Шварц ожесточенно дошивал свою розовую туфлю.
"Старенький он! - подумал Дик.- И она старенькая... старше бабушки... а все сами делают".
Рядом с ним сидел и усердно что-то тачал Федька, маленький Федька... у которого "мамка" больна и тоже все сама делает... Ничего не делали только толстый кот, сидящий на окне, и он - Дик.
Дик нерешительно поднялся с места, взял свой кусок кожи и подошел к Федьке:
- Федька... покажи, как это делается?
И вот две детские головы - голова жалкого подмастерья и голова "маленького принца" - с одинаковым вниманием склонились над одним куском кожи. Шварц опустил свою розовую туфлю и с добродушным ворчаньем пробормотал себе под нос:
- Aber die Alte hat immer recht! - Она всегда права.
Пошли дни ученья, во время которых Дик нечувствительно для себя самого переживал большой кризис. В душе мальчика совершалась перемена, и его умственный горизонт расширялся.
Отдавая его сюда, Курдюмов рассчитывал только на то, что материальные лишения отнимут у мальчика охоту капризничать и заставят его желать во что бы то ни стало вернуться домой. Но дело было не в этом, и с Диком происходило нечто особенное.
Лишения он чувствовал не так сильно: немка не могла отказать себе в удовольствии побаловать мальчика, - он ел то же, что и она с мужем: здоровую питательную пищу, составлявшую для него даже некоторое приятное разнообразие от домашнего его стола. Кроме того, так как он рано вставал, то у него был чудный аппетит и здоровый сон; занят он был весь день и потому скуки не чувствовал. В свободное время он бегал на дворе с Федькой и парой соседних ребятишек и выучился до сих пор неизвестным, но удивительно интересным вещам, как-то: игре в бабки, в горелки, в короли, - словом, тем играм, которые одинаково увлекают и "кухаркиных сыновей", и "маленьких принцев". Он узнал, что каждая простая палка обладает способностью превращаться то в лошадь, то в шпагу, то в ружье; что три невинных березы могут с успехом заменить дремучий лес; что нет лучшего дворца, чем старая бочка без днища, валяющаяся у дровяного сарая, и что военные палатки не что иное, как развешанные между двух углов забора простыни Амалии Федоровны. Все эти открытия мешали ему скучать по дому, и с бессознательным детским эгоизмом он все реже и реже вспоминал о своих.
Но вместе с этим глаза Дика открывались для нового мира, и в этот мир вводил его все тот же его маленький чичероне - Федька.
Обмениваясь по вечерам рассказами, мальчики передавали друг другу всю свою прошлую жизнь, и если Федька наивно удивлялся рассказам Дика об его игрушках, его доме и т. д. и т. д., - Дик не меньше поражался рассказам Федьки.
Он начинал понимать, что такое холод, голод, нужда, побои. Он узнавал, что есть дети, которые никогда ничего не едят, кроме сухого хлеба, которые носят одни и те же лохмотья зимой и летом, а иногда умирают от голода и холода, что есть не только нарядные и красивые мамы в плюшевых капотах, но и худые, оборванные женщины, протягивающие под окнами руку, чтоб поданным им грошом напирать себя и своего ребенка. Узнавал он также, что только ученьем можно достигнуть всего, чего хочешь, - так, по крайней мере, уверял его Федька, изумлявшийся тому, что он не хотел учиться, хотя его не били, не заставляли сидеть по ночам и, в виде наказания, не выталкивали на мороз, как прежде выталкивал Сидоров Федьку.
- Почему ты не хотел учиться? - допрашивал его Федька.
Дик хорошенько не знал, что ответить.
- Лень мне было, - говорил он наконец.
- А сапоги шить нешто не лень? - резонно замечал тот. - Да еще сам говорил, что учиться-то недолго заставляли, а тут с семи утра и до восьми вечера работаешь?
Дик не мог не согласиться с его замечанием.
- Эх ты, дурак, дурак! - сочувственно продолжал Федька. - Да кабы за меня кто платил, я бы во как учился! Ведь ты, скажем, до генерала мог доучиться, а я, как ни бейся, все сапожником останусь. Нет, просись у отца назад, да и учись, братец. Право слово, лучше!
Подобные разговоры часто повторялись между мальчиками, и Дик все яснее чувствовал, что гораздо приятнее сидеть в своей большой светлой детской за красивым глобусом и запоминать, что на Цейлоне есть пальмы и белые слоны, а в Гренландии - северное сияние и белые медведи, чем весь день просиживать в душной мастерской, пропитанной запахом кожи, и учиться шить сапоги.
Когда Курдюмов (потихоньку от сына заезжавший каждый день) как-то на минуту зашел к сыну, - Дик бросился к нему с страстным порывом. Он хотел все высказать ему, но отец только потрепал его; по голове, сказал два слова и, не дав ему времени опомниться, уехал.
Тогда у мальчика что-то порвалось в груди.
На ночь он плакал и поверял свое горе Федьке.
- Папа меня, наверно, не простит!
Тот его утешал, насколько мог, но Дик был нервен и возбужден до следующего приезда отца. Тогда прошло уже две недели с его "поступления в ученье".
Когда отец вошел, мальчик прямо встретил его словами:
- Папа, возьми меня отсюда! Я буду лучше учиться, папочка!
Курдюмов испытующе поглядел на сына.
- Дмитрий, так ты будешь учиться? Можешь ты мне дать слово?
Голубые глаза мальчика прямо и открыто глядели на отца.
- Даю тебе слово.
Спустя месяц после описанных событий на половине Анны Сергеевны сидела после обеда, по обыкновению, кроме самой хозяйки, генеральша.
Анна Сергеевна лежала на кушетке. Со времени исчезновения Дика ее нервы никак не могли успокоиться, тем более что когда Дик вернулся и ей все рассказали, она во второй раз заболела: она бы еще перенесла пансион, - но... И при одной мысли о том, что ее Дик побывал в сапожной мастерской, с ней делалась истерика.
В большой комнате толстый ковер, заглушал шаги; на лампах были темно-лиловые колпаки; пахло валерьяновыми каплями, и говорили вполголоса.
Обе они держали в руках книжки. Анна Сергеевна - последний том Прево: "Jardin secret" - и, сравнивая испытания и горести молодой женщины после двенадцатилетнего супружества со своими, проливала тихие слезы. Генеральша перечитывала "Историю бедного молодого человека" и время от времени глубоко вздыхала.
Эти эстетические вздохи и слезы не только не расстраивали их, но, напротив, как-то и способствовали пищеварению, и помогали убивать время.
Дверь отворилась, и в ней показался Курдюмов, но, увидев "слезопролитие", он приостановился.
- Я не мешаю?
Ему ответила, утирая глаза, генеральша: Анна Сергеевна все не могла простить мужа и почти не говорила с ним, уйдя в кроткое и тихое упрямство.
- Нет, мой друг: мы читаем. Но это так трогательно...
В это время из соседней комнаты вошла Мери с красными глазами и распухшим носиком. Она держала в руке мокрый платок и молча кусала его. В другой руке у нее была растрепанная книжка.
- Что с тобой, Мери, на тебе лица нет? - обеспокоилась генеральша, взглянув на девочку, бросившуюся с полным отчаянием на низенькое кресло.
Тут Мери не выдержала и разразилась рыданиями, повторяя:
- О, maman, maman! Они ее посадили в сумасшедший дом. Несчастная, такая молодая, красавица... и вдруг... и вдруг...
- Кого? - не на шутку испугался Курдюмов. - Кого это, Мери?
- Адриенну де Кардовилль! - рыдая, отвечала девочка.
Анна Сергеевна отозвалась с кушетки, оторвавшись на минуту от "Тайного сада":
- Я тебя понимаю, я сама страшно плакала над "Вечным жидом". Это такая книга!..
Курдюмов махнул рукой и хотел уйти.
Но в эту минуту в атмосферу лилового полусвета, запаха валерьяны, тишины и журчания слез ворвалось ураганом маленькое созданье в серой блузе, с круглой, как шарик, стриженной под гребенку головой. Оно бесцеремонно расцеловало охавшую Анну Сергеевну, растрепало генеральшу, дернуло за косу Мери, наполнило комнату шумом и смехом и наконец вскочило на ручку кресла Курдюмова.
Этот ураган был Дик.
Он обхватил отца за шею и начал быстро-быстро:
- Папочка, я шел к тебе, - у меня к тебе важное дело!
- О-о! Большое?
- Огромное! (Дик привык теперь с просьбами идти к отцу, беспрекословно признав его авторитет.) Только ты позволь. Позволишь? Дай слово, что позволишь.
- Ну, ну, говори, - если будет возможно, позволю.
- Да, да, возможно, значит, позволишь. Я хочу давать уроки.
Анна Сергеевна застонала, а генеральша уронила очки на пол.
- Что ты мелешь такое? - с удивлением спросил отец.
- Ну да, папа, я уж большой - я хочу подготовить Федьку.
- Какого Федьку? - встрепенулась генеральша.
- Того Федьку, от сапожника, Богдана Карловича, знаешь? - смело заявил Дик.
Анна Сергеевна протяжно вздохнула:
- Oh, mon Dieu, mon Dieu! {О, мой бог, мой бог! (франц.).} - и подняла глаза к небу, призывая его в свидетели своего беспомощного отчаяния.
У генеральши начала дрожать на голове наколка. Дик, не смущаясь, продолжал:
- Видишь, папа, его только надо подготовить. Он так хочет учиться! Так завидует мне! Я ему, папа, обещал, что я его подготовлю.
- Когда же это ты успел ему обещать, а?
- А когда он относит башмаки, так он всегда меня дожидается у гимназии и провожает домой, - объяснил Дик, не понимая, что такое он делает с сухоруковскими принципами генеральши и боязнью Анны Сергеевны.
Генеральша заохала, а Анна Сергеевна не выдержала:
- Вот вам ваши идеи о свободе детей и так далее. Я говорила, чтобы Иван провожал Дика и в гимназию, и обратно, - теперь видите, что из этого выходит...
- Мальчик ходил бог знает с кем!.. - возмущенно проговорила генеральша.
- Бабушка, - быстро повернулся к ней Дик, - Федька не бог знает кто, он очень хороший мальчик - он через три года будет кормить свою маму... она у него больная... и своих сестренок; он один мужик в семье, и он очень добрый.
Эта красноречивая защита заставила генеральшу поднять руки к небу.
Курдюмов кротко вмешался:
- Я имею честь знать Федьку en question {упомянутого (франц.).}, это действительно отличный малый, так что вы не беспокойтесь, maman.
- Да, папа, - продолжал обрадованный Дик: - и он замечательно умен. Я тебе говорю, что он доучится до генерала!
- В этом нет ничего удивительного! - поддержала мальчика увлекающаяся Мери: - и Ломоносов и Меншиков были простыми крестьянами.
- Да, да, - вскрикнул Дик, - и Ломоносов и Меншиков, вот видишь, папа!
- Да ты знаешь ли еще, что это были за люди? - смеясь, спросил отец.
- Нет, мы этого еще не учили, но все равно; ты увидишь, как он будет учиться, позволь только мне его подготовить.
- Постой, будем говорить дело: тебе его готовить некогда, тебе самому надо заниматься; но я могу попросить Семена Степановича его подготовить...
- Вот и отлично, - перебил Дик отца:- а уж там я его устрою.
- Вот как?
- Да, видишь ли: ты ведь мне даешь один рубль в месяц, и мама дает, и бабушка дает...
Курдюмов быстро поглядел на дам, но те усердно читали свои книги.
- Я это все буду копить, - продолжал Дик: - я уже купил глиняного Ваньку. Потом я отдам все инспектору, и вот - Федька будет в гимназии.
- Что ж, мы потолкуем потом, как это сделать; во всяком случае, я могу тебе обещать, что Федька твой попадет в гимназию.
- Ура! Ура! Ура! - запел Дик изо всей мочи я так принялся скакать по креслам, что с этажерки свалилась фарфоровая куколка, а все китайские болванчики закачали головами так же жалобно и укоризненно, как и сама генеральша.
Анна Сергеевна, с решимостью жертвы закрыв глаза, сжимала виски ладонями и шептала:
- Боже, боже! Несчастный ребенок!..
А генеральша едва вымолвила, презрительно покосившись на Курдюмова:
- Моя бедная Annette! У всякого есть свой бич божий!..
"Бич божий" смотрел в это время на своего крепкого, веселого мальчугана, который разучился скучать, зато научился думать о других, - и смеялся. Он смеялся, но в его глазах был какой-то неуловимый отблеск, показавший, что Дик невольно отплатил отцу той же монетой: заставил его испытать "новые впечатления" - дорогие и незабвенные впечатления тесной дружбы отца с сыном.
И Курдюмов был счастлив.
Да, хорошо тому, кто, уже спускаясь с горы, встречает того, кто только начинает подниматься по ней и должен будет идти по тому же пути. Один советом и опытом предохранит другого от опасности, а тот своей полной надежд юностью согреет его усталую душу. И нет отраднее минут, как те, когда их дороги идут еще рядом, - и хорошо им тогда, и не страшно им
В степи мирской, печальной и безбрежной.