tify"> - Да, - говорит, - нету.
- Давно ли?
- Вскоре, как скотину убрали, ушла.
- Куда же?
- Не знаю. Пойдем со мной, я тебе расскажу, как было дело.
Пошла я с теткой Мариной, и стала она мне рассказывать:
- Василий-то после того в кабак прямо пошел, выпил там и пришел домой пьяный и сердитый такой, каким я его сроду не видала. Как вошел в избу, я его и не узнала даже: лицо страшное, глаза как у волка. Только он через порог переступил, как заревет: "Где наша шалава-то?" Я было хотела схоронить куда-нибудь, сказать, что нету, - пока обойдется-то он, - а она, как на грех, вышла сама из чулана: "Что тебе, батюшка?" Заревел мужик еще пуще: "Ты что наделала-то? А?!" Да как набросится на нее, как вцепится руками в косы, да как грохнет ее об пол головой, - и давай тузить: и кулаками-то, и сапогами. Бросилась я было к ней - заступиться хотела, - а он как саданет меня наотмашь - я так горошком и отскочила... Уж так-то он ее бил, так-то бил, а она хоть бы пикнула: валяется это на полу, зубы стиснула, побелела вся, из глаз слезы катятся, а голосу не дает. Наколотился он досыта, схватил за руку ее и потащил из избы вон. Я за ними - гляжу, что будет. Притащил он ее через двор да в заднюю калитку на огороды и выпихнул. Хотела я к ней выскочить, а он запер калитку, схватил меня да тоже отдул, - отдул да в омшаник под горенкой и запер, а сам ушел, не знаю куда. Уж я билась-билась там, и кричала-то, и молила - никто меня не услыхал. Как мне выбраться? Стала потолок пробовать; расшатала одну потолочину да в горенку и вылезла да на огороды. Прибегла я туда, а там Настюшкина и духа нет. Хотела было я по соседям пойти, спросить, нет ли у кого ее, да побоялась: будут придираться, спрашивать, почему ушла да зачем. И что я буду рассказывать? До того ли мне!.. Так и решилась тебя позвать на помогу к себе. Поди, родимая, по соседям, послушай; може, она у кого-нибудь у них сидит.
Пошла я по дворам, по заоконью, думаю: "Если у кого сидит Настасья, то, верно, не спят те, а разговаривают". Обошла дворов десять - ни у кого ни гугу: все спят. Так и воротилась ни с чем к тетке Марине.
- Ну, что, нету? - спрашивает.
- Должно, нету, - говорю, - ни у кого не слыхать.
- Ах ты, батюшки! Где же это она делась-то?
- Давай, - говорю, - за дворами поищем; може, она где в овине сидит или в половине.
Заплакала тетка Марина.
- Давай, давай! - говорит. - И что же это такое делается-то, батюшки мои!
Пошли мы по овинам, обошли в нашем конце все - нигде нет Настасьи. Пропели вторые петухи, месяц взошел, видно таково стало. Говорю тетке Марине:
- Пойдем, поглядим следы за двором; земля сырая - видны, чай, они. Може, скорей найдем.
- Пойдем, пойдем! - говорит.
Пошли мы ко двору, стали глядеть следы: сперва незаметно было, потом - смотрю - ступня на земле, другая, да чисто так, и в разные стороны разбиты; видно, тихо шла девка и пошатывалась. Кое-где от рук следы видны, - знать, падала она. Пошли мы по следу, - за овины вел он, а там по полосам, да как раз в лесок, что за полем был. Догадались мы об этом... Тетка Марина еще пуще заплакала.
- Никак она в лес ушла? Это раздевши, разувши-то!.. Да она зазябнет там совсем; ведь гляди, какой заморозок сегодня!
Тогда, правда, заморозок большой был.
- Так надо скорей идти туда, - говорю. - Побежим!.. Пустились мы чуть не бегом в лес, за полем уж следа не видно было. По луговине разошлись мы по лесу наудачу, стали по кустам шарить. Хожу я круг елок, приглядываюсь - ничего не видать. Долго ходила я так; вдруг слышу - тетка Марина кричит мне:
- Прасковья!
Откликнулась я, побегла на ее голос; прибегаю к ней, гляжу, а она у одной елки на коленках стоит, а под елкой на земле Настасья лежит, растрепанная, глаза закрыты и не движется - без памяти совсем.
- Батюшки мои! - говорит тетка Марина. - Никак она неживая!
Нагнулась я к Настасье, слышу - дышит; только прознобило, должно, очень ее: холодная как лед.
- Надо домой тащить ее поскорей, - говорю.
Взяли мы ее за руки, подняли, подхватили под мышки и понесли. Несем мы Настасью, а она плеть плетью: ни головы не держит, ни руками не шевельнет; только отогреваться стала.
Принесли мы ее в избу, положили на лавку, а она и совсем разгорелась: лицо красное сделалось, от головы как от печи запышало. Вдруг открыла она глаза, установилась на нас и глядит.
- Настюша, милая, - говорит тетка Марина, - худо тебе?
Ничего не сказала Настасья, только простонала да повернулась лицом к стене.
Стали щупать мы ее тело, чуем - опять простывать стала... Вдруг ударило ее в дрожь, да в такую сильную. Стали мы ее одевать, на ноги валенки надели, шубой накрыли, под голову шубу положили, а ее все трясло.
Согрели мы маленько Настасью, прошла дрожь у нее, вроде заснула она немного. Отошла я от нее, прилегла на лавку и тоже заснула и проспала до самого света...
Утром, только открыла глаза я, вижу: Настасью перенесли на долгую лавку и положили под божницу. В ногах ее сидит тетка Марина, а перед ней стоит дядя Василий. Не узнала я дядю Василья, с похмелья ли он был или ему так уж горько на дочь было глядеть, только был он совсем на себя не похож: лицо белое-белое, морщины на нем большие легли, много старше он стал, чем вчера был. Зашевелилась я, повернулся он ко мне; гляжу, а у него на глазах слезы стоят. Поняла я, что не с похмелья он такой и досадно мне стало. "Вот так, думаю, - вчера мытарился как ни попало, а сегодня жалко стало. Эх, что это за народ такой безрассудный, мужики эти!"
Поглядела я на Настасью: лежит она, чуть дышит.
- Что, ничего она не говорила? - спрашиваю тетку Марину.
- Нет, ничего, - говорит.
Пошла я домой к себе.
После обеда опять пришла к Большениным. Настасья все так же лежала; к вечеру она было пришла в себя, да ненадолго; а ночью вступил в нее сильный жар: стала она бредить, метаться, ни отца, ни матери не узнает. Поняли все, что не отходить ее, стали понемногу готовиться к ее кончине.
На другой день я и домой не ходила, все около Настасьи была. Дядя Василий с теткой Мариной совсем с ног сбились от горя и ничего уж путем и сделать не могли. Отбились они от еды совсем. И Настасью-то жалко, и на них глядеть живот замирает.
А Настасья так переменилась... совсем не та девка: из лица осунулась, нос большой стал, глаза в ямах. То мечется она, то спокойнее сделается. Лежит, дышит, а в груди у нее переливается, словно оторвалось что. К обеду она вдруг очнулась, открыла глаза, долго-долго в потолок глядела, потом перевела их на меня и вздохнула.
- Настя, - говорю я, - ну, как тебе? Нехорошо?
- Нет, ничего, - говорит тихонько Настасья.
- Как ничего, - говорю, - на что ты похожа-то стала? Таких в гроб кладут.
- И меня в гроб скоро положат.
- С этих-то пор! - говорю. - Эх, Настя, жаль мне тебя! Жить бы нам с тобой да радоваться.
- Что ж делать, - говорит. - Видно, такая доля моя.
- Неужели тебе не тяжело умирать-то!
- Нет. Мне лучше смерти и ждать нечего было бы. Куда я гожусь? Вековухой век мыкаться радости мало, а замуж идти - чужой век заедать...
- Зря ты так думаешь, - говорю. - Може, во какое счастье выпало бы.
- Нет, потеряла я свое счастье. Потеряла, не воротить бы... Эх, Параша!
И прослезилась Настасья, отвернулась к стене, а меня слезы прошибли. Думаю: "Господи, за что девка гибнет? Эх, жизнь наша!"
Ударило ее после этого опять в жар, опять забредила она, заметалась, стала об стену руками и ногами биться, - видно, очень лихо-то ей было. Дядя Василий с теткой Мариной пытались ухаживать за ней, и то и это делали, - ничего не помогли, пока сама она из сил выбилась.
После этого Настасья и в себя не приходила; все хуже и хуже ей делалось. К вечеру она совсем ослабла, а на другой день утром и богу душу отдала.
Готовились к этому дядя Василий с теткой Мариной, а как увидали, что кончилась она, стали они около долгой лавки, обнялись друг с другом да завыли обои в голос:
- Милая наша дочка, цвет ты наш алый, на то ли мы тебя растили и лелеяли, на то ли берегли и холили? Думали мы - ты наши глаза закроешь, а пришлось - сама закрыла вперед ясные очи. Зачем мы до этого дожили? Зачем только это увидали?
Собрался народ, девки, бабы... Набилась полна изба, и все поголовно плакали, глядя на них, а я в этот день просто свету божьего не видала, - так мне горько было.
Обмыли Настасью, положили в гроб, поехали могилу рыть, и все добрые люди, а сами Большенины словно обезумели от горя: ни сделать ничего не могли, ни распорядиться ничем.
На третий день вынос назначили.
Приехал диакон поднимать Настасью, отслужил панихиду. Стали прощаться. Дядя Василий опять так плакал, как прощался с дочкой, как редко мужик плачет, а тетку Марину насилу от гроба оттащили. Навалилась она на него да и не поднимается. Стали ее уговаривать, а она как грохнется на пол, да так без памяти и покатилась.
Из избы по деревне и через поле несли Настасью девки; оделись все по-великопостному - косы распустили... Сердце замирает, как вспомнишь, как несли ее. И сколько слез тогда все пролили, просто страсть!
Пронесли свое поле, захватили чужого, и тут-то и простились с покойницей. Могильщики поставили гроб на телегу и повезли ее на кладбище, а мы всей гурьбой домой пошли. Грустные все такие были мы, - жалко нам было подругу.
Только стали мы подходить к перекрестку, глядим - по большой дороге едет кто-то на дрожках на хорошей лошади. Приостановились мы, видим - Николай Васильич, этот губитель-то Настасьин. Как увидала я его, так и затряслись у меня руки и ноги. Так бы и бросилась бы я на него да все глаза ему повыцарапала бы. Подъехал к нам он, остановил лошадь и говорит:
- Вы никак луховские?
- Луховские.
- Откуда, красные девицы? Никак провожали кого? Приходите-ка в это воскресенье в Безгрошево на гулянье, - со многих деревень девки соберутся. Пряниками угостим.
Тут уж не вытерпела я, как закричу:
- Чтоб тебе подавиться твоими пряниками. Через твои пряники да гулянки мы одну на тот свет сейчас проводили.
- Что ты мелешь! Кого вы проводили?
- Настасью Большенину.
Переменился он тут в лице и говорит:
- Ничего я не знаю. Ни при чем я тут.
Да как ударит по лошади, только его и видели, - одна пыль на дороге осталась.
Уж не знаю, не догнал ли он похоронников или в сторону где своротил, только не видали его они.
1894 г.