енький". Гляжу дальше: она и на ребенка-то стала коситься, когда он ластится-то ко мне, да стала оттаскивать от меня.
Дошло дело до Михайлова дня. В Михайлов день в той деревне, откуда моя Авдотья родом-то, праздник справляют; ну, мы раньше-то, когда еще в ладу друг с дружкой жили, в гости туда собирались, и теща, это, когда у нас была звала: "приезжайте, приезжайте - смотрите". - Ладно, говорю, приедем. - А тут, как пришло время ехать, гляжу, собирается моя Авдотья одна, а мне и помину не делает. Вот так раз, думаю, распрогневалась моя баба совсем, ну да что ж делать. Запряг, это, я им лошадь, усадил мальчонка - отправились они; остался домовничать.
Скучно мне одному дома-то показалось. Убрал я скотину, запер избушку и отправился в Дубровку, в кабак. Прихожу, народу много, и николаевские кое-кто сидят; за одним столом, гляжу, Фильчак помещается, - парень такой у нас есть там, живет он в Москве в разносчиках; лето там торгует всякой всячиной, а на зиму-то домой приходит. Смолоду-то он плохо жил, а года три хорошо у него дела пошли, рублей по четыреста в лето-то добывал он и домой приносил. Хозяйство поправил вот как! Ну, знамо, человек денежный, рисковой; сидит, это, пиво пьет, разговоры разговаривает; увидал меня: - Садись, говорит, со мной. - С какой стати? говорю. - Садись, познакомимся. - Ну, сел я к нему за стол, он наливает, это, мне стакан пива: - Пей, говорит. Я выпил. - Что ж ты, говорит, с женой в гости не поехал? - Так, говорю, не поехал. - Дурак, говорит, ты от такой бабы отбиваешься: она, говорит, золото, а не баба. - Ну, говорю, какое золото, тем же добром набита, как и все люди. - Нет, говорит, ты ее раскусить не можешь; я, говорит, холостой был, с ума по ней сходил. -
Чего ж ты, говорю, замуж ее не взял? - Сватал, говорит, да не пошла, бедностью моей побрезговала, согласилась лучше вот за Мишку, первого-то своего мужа, пойти, - ан не знаешь, где найдешь, а где потеряешь: от Мишкина-то добра ничего не осталось, а у нас чего хочешь, того просишь. - Выпил он тут еще и говорит: - Отчего это такого закона нет, чтобы можно было женами меняться; вот мы тогда поменялись бы с тобой: ты бы мою взял, а я твою - согласился бы? - Не знаю, говорю, и думаю, все это шутит он, а он выпил еще да так разошелся, что в слезы ударился. - Что мы за несчастные такие, говорит, не можем так сделать, как хочется нам: полюбил я, говорит, твою жену, а владеть ей, говорит, не могу! - Стало мне еще тоскливее. Пришел я домой, лег спать, лежал, лежал, ворочался, ворочался и что-то ни что передумал. Вспомнится, это, как Фильчак расхваливал Авдотью, словно лестно это мне станет, а как представлю, как она со мной-то обходится, и обольется сердце кровью. И зачем я, думаю, только связался с нею, зачем в дом пошел, променял свою волюшку! И стало мне думаться незнамо что. Думается, что она теперь уж не будет меня больше и любить, захочет - выгонит и из своего дома, имеет она эту праву: я еще не приписан к ней. И чую я, что беды в этом большой нет, - пока голова на плечах, нигде я не пропаду, - а ноет мое сердце; понял я, что очень уж я привязался к бабе с мальчиком. Чтобы утешить себя, представил я, что это временно баба разобиделась на меня, что она вовсе меня не разлюбила, - любила же она меня первое время. Вот, думаю, после праздника приедет, совсем другое повернет. Успокоил, это, я себя немножко и заснул.
Прошел праздник, приехала моя Авдотья; вышел я ее встречать; думал я, она меня лаской встретит, а она
на меня почти не глядит. Снял я мальчишку с саней, выпряг лошадь, поставил на место. - Весело ли погуляли? спрашиваю. - Весело, отвечает баба и как-то сквозь зубы. - Ты бы мне хоть бражки кувшинчик привезла с праздников-то, говорю шутя. - Побоялась - замерзнет, говорит. - Ну, это дело другое, говорю, - а я тут московской бражки отведал, и рассказал я, как Фильчак меня угощал и как ее все хвалил. Услыхала это моя баба да как расплачется. Я ее уговаривать, утешать: - Что ты, говорю, что ты!.. - а она мне ни слова. Упало мое сердце, и свет Божий не мил стал.
Дальше - больше, дела наши не меняются. Баба все насупившись ходит, даже ребенок не так ластиться ко мне стал. Потом по вечерам стала баба уходить куда-то. Раз ушла, другой ушла, - на третий пошел я искать ее и нашел у Плотинкиных. Есть такая там семья у нас, народ обходительный, изба большая, все, бывало, к ним сходятся, кому делать нечего. Вот и моя Авдотья стала туда ходить. Подошел я под окно, - сидит разного народу этак человек шесть, и моя баба тут, и Фильчак этот там же сидит; треплются, должно быть, о чем-нибудь хохочут. Мою бабу и узнать нельзя: такая-то веселая, тоже смеется, говорит что-то, глаза блестят. Позвал я ее домой. Пришла она в свою избу, и опять с нее все веселье свалилось, опять стала пасмурная такая да нелюдимая; заглодало мое сердце Бог знает как. Любит, думаю, и она этого Фильчака, а я-то ей противен стал. И как подумал я это, пуще прежнего задушила меня тоска. Что тут, думаю, делать?
Думал, думал, - ничего не придумал, а тут еще одна неприятность вышла. Надумали наши мужики кусок земли дубровскому кабатчику сдать. Земля-то хорошая была, луговина невытрепанная, десятин 18, - он и наточил на нее зубы, подпоил кое-каких горланов и закинул крючок. Давал он по 2 рубля за десятину на девять лет, цена дешевая, только одно и лестно - за половину срока деньги
вперед отдавал; а все-таки не всем хотелось отдавать землю, и я тоже против был, потому знал, что подпоенный народ на то клонит. Потом я слышал, когда у Ивана Иваныча жил, как он говорил, что цельная земля для нашего места только дорогого и стоит, - потому с нее можно и хорошие урожаи получить, и мягкой земле за это время передышку дать. Ну и я кричу на сходу: - Не нужно землю сдавать. - Эти горланы-то как услыхали да как напустятся на меня: - Какую ты имеешь праву голос подавать? Ты, говорят, не наш, и знать мы тебя не хотим. Староста, гони его со схода! - Пришлось мне замолчать. И как понял я, что это за дело мое, и еще пуще разобрала меня тоска, думаю: "Никуда я не гожусь, ни в пир, ни в мир, ни в добрые люди".
Подошла зимняя Микола; с утра опять сходка собралась, стали сговариваться опять лесу, как летось, деревней у Ивана Иваныча покупать. Прихожу я к своей Авдотье. - Что ж, говорю, баба, возьмем лесу полоску? Зимой-то делать нечего, перевозим, а весной перепилим, крупные-то в город на рынок свезем, а сучками сами протопимся - все польза будет. - Она мне на это ни слова. "Ну, ни слова - ни слова, думаю, - шут с тобой, надоело мне тебе кланяться-то; ты от меня рыло воротишь, и я тобой не обязан очень", - плюнул да и пошел вон из избы.
После обеда, гляжу, это, теща приезжает. Сперва-то я подумал, не помирит ли она нас, а как вошла она в избу-то, поглядел я на нее - ну, вижу, не тем пахнет: жена на меня волком глядит, а теща - совсем медведем.
Попили чайку, это; пообогрелась теща; я наготовил корму скотине к вечеру; вхожу в избу, а они сидят, это, под середним окном и разговаривают. Скинул шапку, это, я, сел под конец стола, сижу, молчу. Поглядела на меня теща и говорит:
- Что ж, милый человек, коли хозяйствовать нужно, так путем; ежели в поле работать Бог дару не дал,
надо на стороне где промышлять: другие мужики в Москву на зиму-то ходят.
- Я, говорю, в Москву не пойду.
- Отчего не пойдешь, что ж тебе запрет положен?
- От белых грибов, говорю, не пойду. Я, говорю, затем в дом вышел, чтобы крестьянином быть, в деревне жить. А если бы мне по Москвам-то шляться, мне незачем было б и в дом выходить.
- В доме жить без помоги на стороне - трудно справиться: надо приработать на стороне.
- И я говорю, что надо. Вот говорил ей, что нужно дров полоску взять, а она и ухом не пошевелила, разве так можно? Что я, говорю, хуже вас, что ли? Дешевле стою? Если я работать в поле, как люди, не могу, так я не научился еще; вот погодите, выучусь, так и вас за пояс заткну.
Схватил я шапку, хлопнул дверью, да вон из избы. Пошел я в Дубровку, в кабак, заказал водки, выпил, посидел, поглядел на народ, обошлось мое сердце, воротился я опять домой.
Вхожу я в избу, гляжу: а у них опять самовар на столе, селедки, баранки, и гость у них сидит, Фильчак этот. Так меня и взорвало: этот зачем, думаю, какое ему дело тут?
Подошел я к столу, "чай да сахар", говорю.
- Просим милости, - говорят мне, а сами, это, словно не свои стали и на меня не глядят, и друг дружке в глаза взглянуть не могут.
Оборотился, это, я к Фильчаку и говорю:
- А ты, Филипп Степаныч, в родню, что ли, к нам затесался или еще как, что пришел к нам?
- Я, - говорит Фильчак, - компанию разделить пришел от нечего делать.
А теща, это, забегает:
- А мы его, говорит, позвали посоветоваться, как нам быть: дело-то у нас неладное, хозяйство-то у нас не как следует идет.
- Плохому хозяйству, говорю, я причина, ко мне нужно и на совет ходить, а не к вам; меня учить надо, что делать, а не вас... А это, говорю, тут шмоны затеваются; я, говорю, этого не допущу, не хочу страмить свою голову. Эй, ты, говорю, хороший человек, убирайся-ка вон, не дожидаясь худого слова! А то мне придется тебе дверь показать!
Засуетился, это, Фильчак, бесом стал извиваться. "Я, мол, да ничего, мол", а я и слушать его не стал. Выпроводил, это, я его, подошел к теще. - А ты, говорю, ведьма старая, до седых волос дожила, а совести не нажила; если ты будешь к нам ездить да бабу с ума-разума сбивать, я и на порог тебя не пущу! - Заревели мои бабы, теща домой стала собираться; я говорю: - С Богом! Хорошо бы было, если б ты и совсем к нам не приезжала! - Проводила домой тещу, входит в избу Авдотья. - Я, говорит, с тобой ночевать не останусь, ты меня убьешь тут. - Что ж, говорю я, дрался я с тобой когда? - А эва, говорит, ты сегодня какую прыть оказал, на тебя и глядеть-то страшно. - А коли страшно - уходи, не держу. - Стала она, это, мальчонка справлять, - одевает, обувает его, я ей ни слова. Поворочалась, поворочалась, однако никуда не пошла, раздела опять мальчишку, сама разделась, постелила на суденке постель и легла спать.
Опять я долго не спал. Лежу я и думаю: "Рассчитывал я, когда в дом входил, что кончатся мои заботы да печали, ан вышло, что только я их, женимшись, узнал. Так что же мне, думаю, мучиться, себя терзать, бабу мытарить? Да пусть она как хочет живет, коли я ей в тягость, пошли ей Бог счастья, а я-то опять как-нибудь пробьюсь - одна голова не бедна, а коли и бедна, так одна. Мало что мне хотелось бы с ними пожить всласть, да коли они этого не хотят. И только я это подумал, так так-то мне хорошо и легко сделалось, спала с моего сердца вся печаль-кручина, будто переродился я. Сейчас же я заснул; проснулся утром, и опять таково-то легко и ве-
село. Умылся я, позавтракал и подправился в путь. Помолился, это, Богу и говорю: - Ну, простите меня Христа ради, не поминайте лихом? Не обессудьте, коли чем какое горе причинил.
Поцеловал я мальчишку. Глядит на меня Авдотья и спрашивает:
- Ты куда?
- Пойду куда-нибудь себе хлеба искать да тебе не мешать; живи, говорю, как тебе угодно, твори во всем свою волю.
Села, это, Авдотья на лавку и ни слова не сказала. Надел я шапку и вышел из избы.
И пошел я опять к Ивану Иванычу. Прихожу - говорю: - Иван Иваныч, возьми меня к себе. - С радостью, говорит. - Давайте, говорю, в год рядиться. - В год так в год. - И заложился я к нему в год, договорились совсем. - Ну, говорю, теперь дайте мне три рубля на спрыски и отпустите меня на три дня; погуляю я, отведу душу, а потом приду служить вам верой и правдой.
Получил я от Ивана Иваныча три рубля и отправился прямо в Чередовое. Там, думаю, село большое, трактиров несколько, и водка лучше, и простору больше. Зашагал прямо туда.
Прихожу, думаю: "Товарища бы какого подыскать - одному гулять не весело". Вхожу в один трактир, там кабатчик дубровский сидит и с ним та девка, к которой меня, было, сперва-наперво сватали в дом. Отец-то, вишь, у ней помер, и она уж открыто стала с кабатчиком гулять, и вот теперь с ним сюда приехала. Сидят, это, вино пьют, рыбу жареную едят. Подошел я к ним. - Мир, говорю, честной компании! - а они: - Просим милости! - и сажают меня с собой за стол. Я не поломался - сел; они мне вина - я выпил. Выпили бутылку, я бутылку заказываю, - пошло у нас гулянье - разлюли-малина!
Подвыпили мы, разошелся это я, рассказал про свою судьбу, и стала мне эта девка-то пенять, отчего я ею тогда побрезговал. - Что ж у нас хуже, что ли, было бы, гово-
рит; от меня бы ты не ушел. - Я спьяна-то покаялся, говорю: - И сам жалею. - Услыхала это она, и сейчас стала меня в работники к себе нанимать. - А то как-никак, а без мужика трудно обойтись, - говорит, и столько наобещала мне, что хошь. Отвернулся это кабатчик от стола, девка повернулась ко мне и ну целовать меня - в задаток.
Не знаю, сколько мы тут гуляли, только вдруг, гляжу, шасть в трактир моя Авдотья. Подходит и говорит:
- Поедем домой! - Я говорю: не поеду, потому в два места в работники нанялся и в обоих местах задатки получил. Она не отстает, - поедем да поедем, - и чуть не силком стащила в сани и повезла домой.
От Чередового до нас-то верст 12 будет. Ну, пока ехали мы, дорогой я заснул, до двора-то проспался маленько, хмель-то вышел из головы. Приехали мы домой, вошли в избу, развязалась баба, гляжу, - а у ней все лицо опухло, глаза как фонарями налились: видно, плакала шибко. - Ты об чем это? спрашиваю. - А она как бросится на шею да как заревет: - Прости ты меня Христа ради, говорит, и сама не знаю, что мне втемяшилось так обходиться-то с тобой! Сперва-то случилось это на работе, а потом в Михайлов день матушка меня разбила; ей бы, говорит, уговаривать меня, а она меня только расстравляет: ты с ним пропадешь, да он тебя замытарит; а тут этот Фильчак подвернулся, сбивал меня в Москву итти: продай, говорит, все да пойдем в Москву, я тебя там торговать обучу. Насилу-то я, говорит, одумалась.
- Ну, говорю, слава Богу, что одумалась! - А сам под собою места не чую от радости.
Ну, помирились мы, и опять пошло у нас все по-хорошему. В люди я никуда не пошел, а собрался, купил кое-какого струментишку сапожного и стал дома работать: кому валенки подошьешь, кому починочку сделаешь, глядишь - копеечка и копеечка.
- Ну, прошло время так до святок. На святках случилось приговор нам какой-то составлять, стали подписывать приговор и записывают мою Авдотью, а я-то все еще ни при чем, глядим это мы с бабой. Мужики которые, староста - все думали - дело не ладно. Староста и говорит: - Надо тебе хлопотать к нам приписываться, а то что же это - как будто непорядки.
- Примите, говорю, меня к себе в общество, все равно я теперь ваш, припишите по закону.
- Давай, говорит, четвертной билет - припишем.
Посоветовался я с Авдотьей, она говорит: - Четвертной так четвертной, попроси только не сразу деньги брать; сразу-то нам не собраться.
Стал просить я мир, согласились в три срока деньги взять. - Ступай, говорит, в волостную, спроси, с чего дела начинать.
Пошел я в волостную; там говорят: нужно увольнительный приговор из твоей деревни, откуда родом. Поехал я в Яковлевку, туда, где сроду не был. Приезжаю: так и так, говорю, я числюсь ваш, отпустите меня из своего общества, я в другое припишусь.
Согнали сходку. Стали советоваться; кто кричит: "пусть идет с Богом", а кто кричит: "пусть за отпуск заплатит"; галдели, галдели, порешили с меня десять рублей взять и стали приговор составлять.
Составили приговор, поехали мы со старостой в чередовскую волостную, Яковлевка-то туда принадлежит. Приезжаем, писарь поглядел, поглядел на приговор, - "Мы, говорит, его сейчас утвердить не можем".
- Почему? - спрашиваем.
- А потому, нам надо приемный приговор представить, тогда мы увидим и подпишем.
- А приемного не дают, говорю, оттого, что отпускного нет.
- Ну, - говорит, - это не может быть; ты попроси хорошенько.
Нечего делать, поехал я опять к себе в волость, подхожу к писарю, говорю в чем дело; осердился на меня писарек. - Как же мы, говорит, тебе приемный приговор выдадим, когда нет отпускного? Мы на это не имеем праву!
Что тут будешь делать-то? Пошел я в трактир, сижу этак пригорюнившись, подходит ко мне сторож конторский: - А я, говорит, научу тебя, как горю пособить.
- Научи, говорю, сделай милость!
- Дай, говорит, писарю-то пятерочку, дело-то складней пойдет.
Еще пятерочку! Где их набрать? Однако, делать нечего, поехал домой, посоветовался с Авдотьей. Продали мы овец вчетвером, выручили 12 рублей, положил их в карман, поехал опять в волостную.
Выждал случая, сунул писарю пятерку, и пошло у нас дело по-другому. Сейчас мне и приговор подписали и печать приложили. "Погоняй, говорит, теперь в Чередовое, да подходи-то так же, как к нам подходил, дело-то скорей пойдет".
Поехал в Чередовое, дал и тому писарю троячку; обещал и этот не задержать.
Прошло недели две. Бумаги мои к земскому пошли. Вдруг вызывает меня к себе земский. Приезжаю я. - Ты, спрашивает, такой-то и такой-то? - Я говорю: - Так точно. - Приговора, говорит, об тебе утвердить нельзя: у тебя отец с матерью живы; добудь, говорит, от них подписку, что они тебя отпускают, тогда можно будет их на утверждение подать.
Услыхал я это, у меня индо в горле перехватило: думал, кончается моя канитель, а она тут только начинается - что будешь делать?
Приезжаю домой, опять советуюсь с Авдотьей, как тут быть - бросить дело или продолжать? Посоветовались: бро-
сать, думаем, жалко, много в него положено, а дальше продолжать - очень уж трудно-то, ведь еще не мало станет. Подумали, подумали, решили продолжать.
Пошел я к старосте. Рос у нас жеребенок-третьяк, заложил я его ему за 20 рублей, получил денежки и поехал в Москву у отца с матерью отпуска просить, в чужую деревню приписываться.
Приехал, разыскал их: все они на Хитровом живут, хуже прежнего оборвались, обрюзгли, постарели, просто глядеть жалко на них. Повел я их в трактир, спросил чаю, водки, закуски принес целый ворох: - ешьте, говорю, отводите животы. - Выпили они, поели, черед-чередом, говорю я им, зачем приехал. Как устроился, рассказал. Они ничего мне на это, посидели, посидели, потом мать - толк отца в бок: - Пойдем-ка, говорит, я тебе словечко скажу.
Пошли они в другую залу, пошептались там, приходят: - Мы, говорит, отпустить тебя согласны, только ты дай нам сейчас за это четвертной билет. - Где ж, говорю, я вам такие деньги возьму? - Начали мы торговаться. Торговались, торговались и сошлись на том, что я должен был поить их три дня, то есть чего они захотят, за то платить. Опричь этого они ни на что не соглашались.
Ну, спросили они сейчас себе еще водки, по пирогу заказали, потом пива, напились как стельки и все требуют еще.
Я уж тут не без греха: шепнул половому, чтобы он не все, что требуют-то, ставил, а подавал что похуже да подешевле. Налакались они до того, что заснули тут за столом; сволок я их на фатеру, выспались они - опять в трактир. И так три дня они пьянствовали беспробудно. На четвертый день пошли мы расписку писать - опять незакрутка: в участке нельзя, у нотариуса очень дорого, - пришлось в волостное правление отправиться; по нашей дороге, верстах в четырех от заставы, есть Сесвятское село; ну, тут волость, - туда и прибыли мы; пришли, да не
в урочный день - гражданский праздник какой-то, опять пришлось взятку давать. Ну, написали это расписку - все как следует, отдали мне ее на руки, вышел я с своими стариками из конторы, они меня это опять:
- Ну, веди нас, угости в последний, а там и Бог с тобой.
А у меня и денег всего семь гривен осталось, с ними мне до двора итти, подводу нанять не на что будет, придется пешком полтораста верст моздылять. - Нет, говорю, теперь погуляйте на свои, а мне вас угощать не на что.
- Как так? - говорят.
- Да так, очень просто.
- Ну, так давай на извозчика нам.
- Ну, говорю, господа-то невелики, и пешком пройдетесь. Побарствовали, говорю, четыре дня, да будет. - Грех, говорят, тебе будет, - ты-то вот по-людскому устраиваешься, а мы-то вот при чем остаемся, - дай хоть что-нибудь нам. - Жалко мне их стало, дал я им двугривенный, оставил себе полтинник; стал прощаться с ними - как заплачут они! Не вытерпел я, и меня слеза прошибла; выкинул еще им пятиалтынный. Как-нибудь, думаю, и с остатными доберусь, - и отправился домой...
Прихожу я домой, являюсь к земскому. Поглядел он на расписку. - Ну, это, говорит, ладно, теперь принеси ты мне от яковлевского общества подписку, в которой бы они обязались, в случае чего, сами отвечать за твоих родителей: они там могут в больницу попасть или еще каких убытков наделать, а за это ведь с яковлевских взыскивать будут. - Как услыхал я это, так меня даже одурь взяла. Стал я так и этак просить: нельзя ли как без этого? Говорит: никак нельзя. - Ну, думаю, шабаш, все пропало: да разве яковлевские согласятся такую обязанность на себя взять! И правда, - приехал я к ним, -
только заикнулся, как набросятся все на меня: ишь ты, говорят, каких дураков нашел! И сейчас же все со сходки долой.
Взяло меня горе, ударился я в кабак, стал вином душу отводить - ничего не помогает, все гложет сердце. Два дня пропьянствовал, - вижу, надо выхаживаться. Стал я выхаживаться, и послал мне Бог такого человека, который надоумил меня как сделать. А ты, говорит, вот что сделай: выдай яковлевскому обществу расписку от себя, что ты все убытки, которые в случае твои старики наделают, на себя принимаешь. - Поехал я в Яковлевку, объявил это, поставил еще вина ведерку, - согласились, переписали приговор, отвез я его к земскому, и пошли мои бумаги куда следует. Полгода не прошло после этого, вызывают меня в волостную и говорят, что я совсем теперь утвердился.
Утвердился я в обществе, утвердился и с бабой: Авдотья еще мне сына родила; только одна беда: дома-то расстроилось. Пришло время долги платить: староста требует деньги, что под жеребенка взяли; кабатчик велит одежу выкупать, что заложена была; еще один мужик долг теребит - под землю у него занимали. Ведь больше полсотни долгов-то накашляли, ну, а платить-то нечем. Хотел было опять к Ивану Иванычу заложиться, - не берет, осердился, что тогда его обманул. Закружились у нас с Авдотьей головы, хоть ложись да помирай. И что же ведь, какое дело, - видно, не даром пословица говорится: "голенький ох, а за голеньким Бог". Подошел случай - и тут выкарабкались. Старая-то лошадь у нас кобыла была, ну, и вынесла она нам жеребчика, да такого хорошего, что редко такие и в деревне бывают. Где она его добыла - кто ее знает, у нас, словно, и жеребцов таких не было. Ну, ожеребилась, это, кобыла-то, пустили мы ее на усадьбу выгуливаться. И едет мимо нашего сарая купец Рябцов, вот Савельевка-то чья. Увидал жеребенка. - Чей такой? - спрашивает. - Алексеев. - Позвать сюда Алексея. - Я подхожу. - Чей такой
завод у тебя в лошади? - А кто его, говорю, знает, - в стаде должно погулялась. - Не может быть, у этого все стати заводские. Продай, говорит, вместе с маткой. - Побежал я к жене. - Как быть, говорю, Авдотья? - Что ж, говорит, давай продадим, мы теперь на одном жеребенке управимся - четыре уж года ему. - Ворочаюсь я к купцу. - Извольте, говорю, продадим - 50 целковых им цена. - Возьми 35. - Слово за слово - 40 рублей он нам и отвалил. Ну, получили мы денежки, кому должны 20 - отдали 15, кому 15, тому 10, и осталось за нами всех долгов меньше 20 рублей.
Ну, лето-то мы проработали в поле, осенью да зимой я опять сапожничеством перебивался, а пришел пост - встретился я в дубровском кабаке с Качадыковым; он тогда взялся у кабатчика три избы срубить, ну, а народу-то мало. - Наймись, говорит, ко мне в плотники. - Я думаю он шутит. - Куда, говорю, мне в плотники наниматься, пожалуй, вместо дерева топором-то по носу заедешь. - Не заедешь, говорит, навыкнешь - как раз куда следует попадать будешь. - Подумал, подумал: постом и сапожным ремеслом можно бы было хорошо заработать, когда бы деньги были на товар, а так как денег-то у меня не было, - пойду, думаю, в плотники: хоть небольшое жалованье полтора рубля в неделю, ну, да дома хлеба не ем, и нанялся.
- И ничего, работаешь? - спросил я его.
- Сперва-то плохо дело шло, а потом понавык, и ничего - пошло. До Пасхи проработал, а потом он пристает: до Петрова дня возьмись; положил за все время двадцать два целковых, вот я и работаю.
Алексей замолчал. Пока он рассказывал, мы прошли все расстояние от волости до нашей деревни, и вскоре нам нужно было расходиться.
Я не знаю, что думал Алексей, но во мне поднялось множество самых разнообразных дум и чувств. Разбираясь в них, я долго ничего не мог сказать Алексею.
- Однако, ты молодец! - нашелcя я наконец. - Как это у тебя хватило духу все это вытерпеть? У другого бы, пожалуй, руки опустились.
- Бог помог, - молвил Алексей. - Я не один раз подумывал, особливо когда это водочки выпьешь, - наплюнуть на все да махнуть рукой. Чего мне в этот хомут-то лезть: проживу как-нибудь, все легче будет самому-то по себе, - что тут забота да тегота, и впереди сладости мало. Ну, а как это представишь, что все-таки ты будешь человеком жить на ряду с людьми, будут у тебя думка на каждый день да забота; ты позаботишься об них, они об тебе, ну и как-то лучше кажется. Думаешь, что в такой жизни об других понимать можешь, и все такое.
- Так что же ты задумываешь на будущее время?
- Да вот, Бог даст, до Петрова дня проработаю, последние долги уплачу, потом думаю своим хозяйством заняться получше. Очень у нас все плохо идет-то, никакого толку в деле нет.
- Отчего же это, по-твоему, так выходит?
- Да как сказать-то? Мало ли отчего. Иные не понимают, отчего что лучше может быть, а иные и понять могли бы, да нужда задавила. Некогда чего получше-то выдумать да испытать, а бери пока, что можно получить. Как вот деньги иной занимает: три шкуры с него за это содрать могут, а все лезет в лапы, потому ничего не поделаешь.
- А у вас плохо земля родит?
- Надо бы хуже, да нельзя. Рожь приходит сама-другая, травы почти совсем нет, только ломаешь задаром. Я вон у Ивана Иваныча жил, там рожь-то сама-осьмнадцать приходила, а земля-то такая же, все одно. Попробую, поведу дело и я по-другому, а там увидим, что Бог даст.
- Ну, желаю тебе счастливого успеха! - сказал я, когда мы подошли к перекрестку и нам пришлось расходиться. - Авось теперь таких трудностей не встретится, какие пришлось переживать.
- Как придется! - проговорил Алексей. - Наше дело - ко всему надо быть готовым; иной раз не спишь, да выспишь. Такие дела бывают.
И он тихо засмеялся, поправил картуз на голове и, попрощавшись со мной, пошел по своей дороге, а я пошел по своей.
После этого я Алексея больше не видал.