а по лесу стон пойдет, а по спине так мурашки и поползут.
- Это леший тешится! - заметил важно Никита.
- Должно быть, леший,- отвечал Степан добродушно,- только уж больно страшно, дядя Микита. Так вот и заливается - да не один. Слышу - и в другом углу леса захохотал так же; думаю: ну! беда! пришел, видно, мой конец! Сижу ни жив ни мертв, а сам молитву творю да крещусь - упаси бог!
- Это хозяйка лешего с ним перекликалась! - снова заметил Никита.
- Уж кто ее знает, хозяйка ли там али другой леший, только у меня руки и ноги так ходенем и ходили. Вижу, что дело дрянь; эдак и порубщики приедут, так я ничего не увижу со страху; думаю: дай лучше выду на шасе - все-таки там ровное место, не так страшно; да и проезжие, может, какие есть; так могут в случае чего и помощь дать. Слез я с дерева, да как дал стрекача к шасе, так инда поджилки заговорили. Вышел на шасе, смотрю - никого! ну вот я сел под куст, да вытащил из кармана ножик,- думаю: кто ни на есть, леший али человек - только живой в руки не отдамся. Как выпущу кишки, тогда посмотрим, кто кого одолеет. Сижу я эдак с час, слышу - стучат колеса на шасе и спорят что-то громко; должно быть, едут не одни, а много. Ночь-то хоть и не месячная была, а все видеть можно; я, знаешь, вытянул из куста шею, да и смотрю пристально таково: кого дает бог? Ну вот уж и близко - первой, другой, третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой, восьмой! фу-ты, господи! восемь подвод и все на роспусках, а народу на них насажено видимо-невидимо. Что за притча такая? Куда это их такой содом поднялся? человек с двадцать будет, чего нет, больше! Ехали, ехали по шасе, да вдруг как вернут по шильниковской дороге и прямо в лес! Э, приятели! так вот вы куда пробирались, да еще такой артелью; это не то чтоб очень ладно; одному мне с вами ладить нечего; рубите, сколько душе угодно; поперечить вам не буду, а посмотреть, что вы будете делать,- посмотрю; на этом не взыщите! Ну вот как они приехали, я, знаешь ты, где ползком, где так, а где и в бежки - за ними. Вижу, прямо к заповеди пробираются. Э, братцы! у вас губа-то не дура! знаете, где раки зимуют! видно, уж не в первый раз! Ну вот приехали они, лошадей разнуздали, пустили на траву, а сами принялись любовать деревья, не то чтоб подстойные али тонкие - чего нет лучше выбирают; вижу, что назло делают, ступай, дескать, полесовщик, лови нас. Я коё-как, где ужом, а где на четвереньках дополз-таки до них, слышу даже, что и гуторят промеж собой. Вот один и говорит: "А что, ребята, ну да как полесовщики придут, а мы рубим словно в своем лесу?" А другой ему: "Пускай придут, милости просим, их-то мы и ждем, ежели они вздумали, соседско дело, ловить нас да в суд представлять, так пусть не взыщут; отомнем им бока так, что до новых веников не забудут". А третий, видно добрый человек, примолвил: "Э, братцы! разве дело-то их не подневольное. Небось, тоже начальство есть; да, чего нет, еще спрашивает с них, зачем лес порублен? Небось, тоже отвечать должны, коли порубка приключится; чего доброго, розгами секут, да пожалуй еще отдадут в солдаты, коли молодой угодит".- "А нам-то что за дело? - другой опять сказал.- Эдак обо всяком думать, так без хлеба насидишься. Разве тебя сюда с собой звали сердобольничать, што ли? сердобольничал бы дома с бабами; а у нас так порешили: гадить лесу как можно больше, а вздумают полесовщики нас показывать - в дубье их принять да укомплектовать так, чтоб они и другу и недругу заказали трогать вешняковских". И пошли косить. Уж они рубили, рубили, инда страсть, что дерев поваляли. По лесу инда стон пошел, как они в двадцать-то топоров принялись валять. Плохо-плохо дерев по десяти на топор повалили, так что и увезти всего не могли,- половина валяется в лесу. Слыша такие слова, я назад, назад, да давай бог ноги! ну их совсем,- ухлопают, немного возьмешь. Дело ночное, боятся они, што ли, кого?.. в лесу сами хозяева...
Грустно слушал этот рассказ Никита. После неудачи вчерашнего дня и рассказа Степана он невольно упал духом. Что теперь делать? Кому служить? Беда и тут и там, а пособить нечем и некому. Конечно, ежели б начальство вступилось, можно бы было горю помочь. Да на кого надеяться-то? Голова ничего не смыслит и во всем слушается писаря; что этот скажет, так и делается; а от писаря чего ждать? Известно, благородный разве станет мужицких речей слушать. Ему бы сорвать что-нибудь, а об другом он и думать-то позабыл. Вот кабы у полесовщиков было подарить чем - ну, это статья особая; тут писарь обработал бы все, и голову настроил, и дело пошло бы, как по маслу. За небольшим и дело стало - за деньгами. Думал, думал Никита. Посоветовался бы с Степаном, да толку от него мало: малый он добрый и дюжий, а уж за советом к нему лучше не ходи; как от козла - ни шерсти, ни молока. Послать куда - сбегает скорехонько; а уж насчет рассудить что - нет, не годится. Никите надо было обдумать одному.
Долго думавши, он, наконец, наткнулся на мысль: ну, а что ежели об этой порубке не объявлять вовсе, а сказать только об одной первой? Чего доброго, пожалуй, не поверят, что порубщики приезжали две ночи сряду и нарубили столько, что даже увезти не могли. А как на зло пойдет, выдумают, что мы сами нарубили, торговать лесом вздумали: тогда и вовсе не отвертишься. Не лучше ли, какие пеньки потолще, о тех объявить, а какие потоньше, грязью замазать, да мохом прикрыть; авось следователи, как считать порубку начнут, не догадаются да подумают, что это прошлогодние. Они радехоньки будут как бы только скорее отделаться да домой улизнуть; спросят для виду, сколько порублено, да так и запишут. Право! никак, лучше смолчать.
Когда Никита сообщил эту мысль Степану, тот нашел ее превосходною, потому что по простоте своей видел в ней средство отделаться. Решили - сделать так, как говорил Никита. Степан отправился приводить это в исполнение, а Никита снова побрел на село. Уговорились оставить открытыми полтораста корней; это число Никита должен был показать и в рапорте, остальные предположено замазать грязью, как будто они срублены давно, а которые можно, так закласть мохом, чтоб и следа не осталось, какие тут были деревья.
Пришедши на село, Никита нашел пожарного старосту, голову и всех остальных на своих местах и в здоровом состоянии; только одного объездчика не было дома: он уехал в объезд, но куда, ему сказать не могли. В поданном рапорте Никита показал порубленными полтораста дерев; описал подробно, как он узнал их в лицо, как они гнались за ними, и в подтверждение справедливости своих показаний представил рукавицу, кушак и смерки ног и шин в виде палочек, выше описанных. Подавши этот рапорт, Никита был потребован к голове, лежавшему, по страшной тучности своей, или, лучше сказать, огромному брюху, на циновке из тростника в сенях, на том основании, что в избе ему все было жарко и он от жару нигде не мог найти места. Одет он был в красную, так называемую, александрийскую рубашку, подпоясан шелковым поясом, на кожаном ремешке висели ключ и медная гребенка, а в головах, вместо подушки, торчал его синий суконный кафтан, скомканный кое-как и изобличавший, что голова "не из опрятных" и что, несмотря на достаток (за что он и был выбран), он продолжает жить такою же свиньею, как и прежде. Проведя целую жизнь содержателем постоялого двора, он приобрел эту суровость в обращении, это равнодушие к страданию ближнего, какими вообще отличаются эти люди, и эта суровость, очень заметная в серых и плутовских глазах, опушенных густыми, черными с проседью и нависшими на глаза ресницами, еще более развилась в звании головы и вполне открыла все стороны этого характера, грубого, жадного, своевольного и мстительного. Никита, не шедший к нему добровольно, очень хорошо знал, почему не шел; теперь же, потребованный им, делал это очень неохотно и крестился не один раз, прежде нежели доплелся до его избы, повторяя беспрестанно про себя: "Пронеси господи! пронеси господи! во веки веков!" Это была его обыкновенная молитва.
Сверх общего страха, производимого головою на всю волость (голова был выбран, потому что этого захотел вследствие каких-то особенных причин помощник окружного начальника), Никита имел еще особую причину его бояться: бывши как-то лет десять тому назад тоже в должности полесовщика, он поймал его работника с возом покраденных дров - и голова, тогда еще не бывший головой, сказал ему: "Помни ты это, Никита! Не мытьем, так катаньем - дойду я тебя! Заруби это себе на носу! Будешь помнить Евсея Никитича!" Так обыкновенно называл себя голова в разговоре.
А потому, когда Никита взошел, голова насупил брови так, что глаз почти не стало видно, хотел было повернуться на бок, но так как огромное брюхо помешало ему это сделать без помощи других, то это раздосадовало его еще более, и он, уже явно рассерженный, ни с того ни с сего начал кричать, задыхаясь от гнева и от толщины, что Никита за лесом не смотрит вовсе, коли такие огромные порубки делаются; что его, Никиту, так как он по летам в солдаты не годится, надо сослать в Сибирь; что он из его дома камня на камне не оставит и что не будет он Евсей Никитич, если не покончит его, Никиту, и со всею его поганой семьей.
Никита стоял ни жив ни мертв, слушая это, и мысленно повторял про себя: "Пронеси господи! пронеси господи! во веки веков!" Когда же голова дошел до того, что обещал не оставить от его дома камня на камне и доконать всю его семью, Никита затрясся всем телом и обещался поставить Пресвятой Владычице десятикопеечную свечку, ежели господь пронесет грозу, висящую над его головою.
- Ну, рассказывай, как дело было! - заорал голова, изливши в бранных словах всякого рода наименования весь гнев свой и, вероятно, не находя для него более прилагательных.
Никита повторил все, что было написано в рапорте, и с теми подробностями, какие случились в действительности, назвав двух или трех порубщиков по именам.
- Врешь ты, собачий сын! - закричал голова.- Врешь, подлец! Вешняковские никогда ворами не были! Это у тебя с пьяных глаз, должно быть, так померещилось. Должно быть, вы, мерзавцы, там в лесу только пьянствуете да казенный лес продаете, а после с больной головы да на здоровую валите! Врешь, собачий сын! Вешняковские крестьяне знатные ребята; к ним, когда ни заезжай, и настойки и харчу - всего вволю; это не прощелыги какие-нибудь, у которых укусить нечего. Они знают, как встретить и как проводить голову надо... Небось не так, как вы, бобыли... Ну да погодите, задам я вам трезвону!.. Всех в Сибирь поссылаю, собачьи вы дети, всех!., будете у меня на веш-няковских клепать напрасно... Доеду я тебя!.. погоди!..
Никита хотя и подумал, что оттого-то и много у вешняковских и настойки, и харчу всякого, что они торгуют воровским лесом, и что самый избыток этот у людей, не занимающихся ни ремеслом, ни торговлей, явно указывает на незаконность их доходов, однако не посмел этого сказать, чтоб не нажить еще горшей беды. Зная, что слова скорее могут раздражить, нежели успокоить голову, он только кланялся, убедившись многолетним опытом, что поклоны, начиная от верху до низу, лучше всего могут умерить гнев сильных этого мира.
Но видно, голова уже так привык к поклонам, что они вовсе на него не действовали. Не говоря, зачем его позвал, он только продолжал ругать Никиту теми выразительными и крепкими словами, какими так богат наш русский народный словарь. Когда наконец словарь этот был истощен до того, что надо было или выдумывать свое, что, как известно, не совсем легко, или повторяться, что, вероятно, не совсем весело, голова, кидаясь на рогожке, как одержимый бесом, не будучи в состоянии подняться, захрипел:
- Вон, собачий сын! пока я тебя в три кнута не велел отодрать. Будешь ты у меня вешняковских ловить!..
Никита не заставил себя повторять этого. Он бросился за ворота, как из лука стрела; сшиб на дворе с ног работницу, несшую горячую воду, и, не чувствуя того, что обварился и что ему вслед несутся проклятия, на улице раздавил собаку, которая, выскочив из подворотни с тем, чтоб на него лаять, и, следственно, не ожидавшая такого внезапного и отчаянного нападения с его стороны, с визгом и жалобным лаем, поджав хвост, бросилась снова в подворотню.
Только отбежав домов на тридцать от дома головы, он остановился и, видя, что за ним никто не гонится, перевел дух. Потом принялся рассуждать: зачем меня требовал голова к себе? Неужели затем, чтоб поругаться только? Быть не может!.. И долго бы продумал он, ежели б последние слова головы не пришли ему внезапно на память: "Будешь ты у меня ловить вешняковских!" Значит, ему не по нутру, что я их написал порубщиками. Да что же мне делать? Не объявлять никого да самому розги принимать - какой же это порядок? Бьют, как не поймаешь, да как будут бить, что поймал, так лучше удавиться, чем полесовщиком быть. Удавлюся, так, по крайней мере, один конец... умер да и к стороне; а эдак жить да чуть не всякий день тиранство принимать... это хуже смерти.
Грустен пошел Никита в караулку, не зайдя даже к семье. Да и что мог сказать он им радостного?.. а горя-то у них, вследствие нищеты, и своего было много. Степан встретил его тоже невеселой вестью: в это утро был объездчик и тоже наобещал всякого рода наказаний за то, что не умели поймать порубщиков. Тщетно Степан представлял ему, что их было с топорами и дубинами человек двадцать, а их только двое и что сверх того Никита дряхлый старик; объездчик твердил одно: "Все бы как-нибудь изловить надо! Как дадут вам хорошую припарку, так небось будете ловить!"
Повесили носы полесовщики. Лес им сделался гадок. Лежат себе в караулке, махнули рукой и ухом не ведут, рубят лес или нет. Изредка только выйдут на двор послушать, как завывает ветер в сучьях; как каркают вороны, вызывая бурю; как хрустит сухой лист под падающим сушняком; как долбит дятел или как среди мертвой тишины ночи аукнет леший или вдруг застучит дождь. Тогда они с крестом возвращаются на жесткое ложе свое и, молча, потому что уже говорить не о чем, засыпают тем безмятежным сном, каким засыпают спокойные совестью и нищие духом,- сном, единственною отрадою бедняка, другом, никогда ему не изменяющим.
К их счастию, наступившая холодная и дождливая погода караулила лес лучше всякого сторожа. В самом деле, кому охота тащиться в лес, когда дождик холодный и частый сечет в лицо, холодит члены и пронимает до костей. Надобно или очень любить ремесло, или очень нуждаться, для того чтоб, несмотря на такую погоду, пускаться на добычу, где, может быть, накостыляют еще шею или представят к становому, от которого откупаться дороже станет, нежели что выручить на лесе.
Между тем объездчик, воротившись из того объезда, где Никита с Степаном были караульщиками, и видя там значительную порубку, которую искусство Степана закрыть порубленные пеньки мохом не могло скрыть от его опытного глаза, не захотел, чтобы подумали, что он не видал этой порубки, и тотчас по приезде подал рапорт о том, что в пустоши Варнахинской срублено неизвестно кем в ночное время сот до трех дерев разной меры, почему и просил произвести об этом надлежащее следствие. Слова "неизвестно кем" поставлены им были, несмотря на уверение Степана, что это вешняковские, потому, что он не хотел указывать прямо на вешняковских, ведя с ними хлеб и соль, и особенно заезжая часто на перепутье, а предоставил это открыть следствию, рассуждая так: "Ежели доказано будет, что это действительно вешняковские, то по крайней мере не от меня это вышло... я тут в стороне; мне из них никто глаза уколоть не может, что я подвел их под розги!.." Слова же "ста три дерев" были им написаны на том основании, что он видел, что срублено дерев гораздо более ста пятидесяти, как показал полесовщик, и, следственно, не рисковал быть уличенным в преувеличивании или недостатке надзора ни со стороны полесовщиков, ни со стороны следователя.
Рапорт его, дошедший до станового вместе с рапортом Никиты, заставил его поторопиться следствием, пока не выпал снег. Для этого послал он сотских собрать понятых, которые должны были его ожидать в Вешняках, как ближайшем к порубу селении, а сам отправился на другой конец уезда, "по не терпящему отлагательства делу", т. е. на именины к одному помещику, у которого свояченица была, как он выражался, "кровь с молоком, чудо-баба, так и видно, как мозжечок из косточки в косточку переливается". Становой рассчитывал отпраздновать там день, в ночь отправиться и к утру быть в Вешняках. Но судьба, постоянно гнавшая полесовщиков, судила иначе. На именинах у помещика был большой съезд соседственных дворян, следственно, еще больший съезд кучеров и лакеев. Все это к вечеру перепилось и передралось, так что, когда становой, неутомимый танцор, только что вступал в мазурку, надеясь в ней объясниться с царицей своего сердца, его внезапно вызвали в переднюю и объявили, что предводительского лакея убили в драке. Пославши к черту и драчунов и убитого, он, может быть, окончил бы прежде мазурку и объяснился, как надо, потому что даже приготовил все фразы, приличные обстоятельству, ежели б предводитель, узнавший об этом случайно, выйдя из-за карт по необходимости в переднюю, не услышал шушуканья, не схватил на лету несколько слов, пояснивших ему дело, и не пристал к становому тотчас произвести следствие. Разумеется, делать было нечего: надо было спрятать фразы до времени, отказаться от мазурки и тотчас приступить к допросам: чтоб не омрачить торжества, решено было заняться этим делом на следующий день, а празднику не мешать; но истина не могла быть скрыта, особливо когда попалась в девичью. Толпы барышень, беспрестанно туда выскакивавшие, то поправить юбку, то прикрепить бантик, то пригладить волосы, растрепавшиеся в вальсе, узнали это в ту же минуту от горничных и разнесли всем по зале с быстротою молнии - так что менее нежели через четверть часа, знали это все от мала до велика, но молчали, боясь, сообща новость другим, расстроить всеобщее веселье. Странно было видеть эти постные фигуры, обязанные смеяться по наряду, и другие фигуры, делавшиеся постными из приличия, услыхав об убийстве человека, а в душе посылавшие его ко всем чертям за то, что он помешал им подольше повеселиться. Хотя никто не сообщал другому лицемерной мысли, что танцевать в то время, как в доме есть покойник, неприлично, что-то неловкое заставило, однако, хозяина ускорить ужин. Становой был просто в отчаянии. Допросы, им самим писанные, по безграмотности допрашиваемых, носили на себе явный отпечаток его душевной тревоги. Они представляли страшный сумбур, и никакая человеческая мудрость не разобрала бы их и не привела в порядок. Результат следствия был тот, что человек убит (это был, конечно, факт, которого никакими показаниями опровергнуть было нельзя), а кем убит, когда, при каких обстоятельствах, все это осталось покрытым мраком неизвестности. Из следствия можно было, пожалуй, подумать, что он сам убился, хотя знаки убийства были таковы, что нельзя было даже сомневаться в причинении ему смерти другим. Будь это в другом месте, а не в доме, где находилась царица сердца станового, он, исправный, впрочем, чиновник, добрался бы до истины, и убийца, может быть, в рудники пошел бы оплакивать свое злодеяние; но, благодаря ей, все остались правы, кроме, разумеется, убитого, сильно неправого тем, что умер, когда другие остались живы. Царица сердца станового в кисейном платьице и с сладкою улыбкою на розовых губах, конечно, и не воображала, что она спасла человека, а может быть и многих, от позора и казни: в то время, как производилось следствие, она щелкала кедровые орешки и болтала какой-то вздор о пелеринках и канзу.
Но как бы то ни было, а это непредвиденное обстоятельство задержало станового на целый следующий день в доме помещика, потому что надо было ждать лекаря для анатомического осмотра и вскрытия. Становой был необыкновенно терпелив в этом ожидании, и, когда лекарь приехал, он даже заметил ему, что он его не ожидал так рано, чему лекарь, не посвященный в сердечные тайны станового, даже удивился, привыкнув слышать от него, обыкновенно, упреки за медленность.
Так как лекарь приехал перед вечером, то, разумеется, приступлено к вскрытию не было; надо было ожидать следующего дня. К утру понятые, собранные еще накануне утром, разбрелись, и надобно было сбирать их. Так прошло еще полдня. Когда вскрытие было окончено, наступил уже опять вечер, и становой, сидя подле царицы своего сердца, находил, что пускаться ночью, осенью, опасно,- как бы не насидеться где-нибудь в канаве; и под влиянием магического взора повелительницы своей решил отложить отъезд до завтрашнего утра, для чего и простился даже с нею с вечера. Но, вставши утром, он почувствовал такую необходимую потребность увидать ее еще раз, сказать ей и услышать от нее хотя одно слово, что под всякими предлогами тянул отъезд свой до того времени, как встанут все в доме, т. е. до двенадцатого часу, так что, когда она встала, оделась и вышла в гостиную, завтрак стоял на столе и не было предлога уехать без завтрака; когда завтрак окончился, стол был уже накрыт к обеду, и становой нашел, что представления хозяйки о том, что через час будет обед и что без обеда уехать из дома как-то неловко, да и ни к чему не поведет, потому что все-таки прежде утра в Вешняках нельзя ничего начать, вполне справедливы, и потому решился остаться обедать. На его несчастие или, лучше сказать, на несчастие понятых, собранных в Вешняках третий день и пропитывающихся чем бог послал, мать его возлюбленной бегала с четвертой карточкой по дому повторяя: "С дамами по маленькой!" и наткнулась на станового, стоявшего в раздумье. Становой принял карту с приличным поклоном, даже с подобострастием, и объявил, что считает себя счастливым быть этим четвертым.
Становой был до такой степени утонченно вежлив, что ни одной фразы не начинал иначе как: "Я имел честь, я имел счастие, я имел удовольствие". Это иногда производило довольно странные и смешные gui pro guo. Однажды на вопрос своей возлюбленной: слышал ли он о смерти ее бабушки? - он отвечал ей: имел удовольствие слышать! не подозревая неприличия своего ответа. Все, что он делал, было в высшей степени проникнуто необыкновенной почтительностью и чувствительностью: говорил ли он с начальником - он не стоял на одном месте, а чтоб сказать слово - делал три шага вперед, выговаривал свое слово и потом опять делал три шага назад. Поэтому во время разговора с начальниками он казался танцующим, особливо когда разговор состоял из односложных вопросов и ответов. С старушками он никогда не говорил сидя; ежели старая дама обращалась к нему с вопросом, он тотчас вскакивал с своего места и не садился до тех пор, пока спрашивавшая не прекращала своих вопросов. Смешнее всего это было за картами; он вскакивал беспрестанно. Играющие страшно сердились на него за это, но он не обращал на них внимания, считая вежливость первою и самою высшею обязанностию каждого. Мужчины вследствие этого не хотели играть с ним, отчего он, впрочем, не был и в претензии, предпочитая во всяком случае дамское общество. Разговоры его с девицами были курьезны в высшей степени. Он так часто кланялся, семенил ногами, топтался на одном месте, вскидывал голову, подымал и опускал глаза, вздыхал, прижимал руку к сердцу или перекладывал их то за спину, то за борт жилета, что со стороны можно было подумать, что он разыгрывает какую-нибудь пьесу, тогда как все это происходило от чувствительности, галантерейности и тончайшей светскости. Когда обед окончился, окончилась и партия бостона "с дамами по маленькой" и не было уже никакого предлога оставаться, он собрался ехать. Возлюбленная его (в провинциях за недостатком молодых людей и становые играют роли) бросила на него при прощаньи очаровательный взгляд, от которого у него пробежали мурашки по спине.
Он приехал в Вешняки без головы и сердца. Что ж удивительного, что следствие, которое ему надо было производить, он повел бог знает как. Понятые, собранные, вероятно, за три дня перед тем, наскучив ожиданием и видя, что становой не едет, и между тем не имея чем питаться, потому что вешняковские кормить их не хотели, разбрелись - кто домой, т. е. верст за шесть или за семь, кто к родным, кто к знакомым, а другие по кабакам,- и кончилось тем, что из двадцати четырех человек, согнанных сюда сотским, осталось только три, да и то потому, что они были такое старичье, что едва таскали ноги. Посланы же были в понятые потому, что были затяглые и употреблялись, обыкновенно, для сиденья у околицы или караула гороха и мака. А как осенью ни сидеть у околицы, ни караулить горох и мак не надобно, то их и послали в понятые, для того чтоб не отрывать от работы людей здоровых и нужных. По приезде станового в Вешняки надо было полдня употребить на разыскиванье их и согнать снова в Вешняки. Когда все они бы ли, наконец, собраны, им велено было отправиться в Варнахинскую пустошь, а с тем вместе становой написал отношение к окружному начальнику о присылке депутата к следствию и отправил с сотским. Сотский, пожалев гнать лошадь свою по такому делу, которое до него не касалось, отправился в управление пешком, и так как город был верстах в тридцати, то и дошел туда только к вечеру. На другой день он подал отношение окружному, тот внес его в управление, а оно в то же, впрочем, присутствие распорядилось уведомить, что командирован для этого волостной голова ближайшей волости, о чем к этому голове послало тогда же предписание. Отношение к становому понес опять сотник и хоть к утру следующего дня, но все-таки доставил его становому. Пакет же к голове подвергся другой участи: он лежал в управлении до того времени, как из волости явился кто-то по собственным делам или приехал рассыльный, который, по позднему осеннему времени и сильной грязи, ездил туда, обыкновенно, только один, а много два раза в неделю. Таким образом становой хотя и имел ответ, что депутат назначен, он должен был, однако, просидеть с понятыми сложа руки целый день; видя же, что он не является, послал показать ему отношение правления и просил его приехать. Голова справедливо и законно ему отвечал, что так как он не получил предписания от своего начальства, то и не считает себя вправе принять на себя звание депутата. Видя, что этой формалистике конца нет, становой решился приступить к делу один. Составил постановление, что депутат не едет, что у него много дел, не терпящих отлагательства, что понятые дежурят четыре дня, вследствие чего он должен начать следствие один. Прежде всего надо было узнать, как велика порубка. Для этого понятые получили приказание считать порубленные пни. Они пошли в лес, запасшись каждый достаточным количеством больших и маленьких щепочек: большая щепочка или палочка должна была означать толстомерное дерево, маленькая тонкомерное. По мере того, как попадался им срубленный пень, они перекладывали соответственную ему палочку из левого кармана в правый. Итог палочек в правом кармане у всех понятых должен был означать количество срубленных дерев. Лишь только понятые вошли в лес, три старика, бывшие в их числе, пройдя до лесу шесть верст, до того утомились, что легли под первым кустом и лежали до того времени, как стали на противоположном конце вызывать всех к учету. Тогда, переложа из левого кармана в правый по порядочной горсти палочек, они поплелись на сборное место. Надо думать, что и другие считали таким же образом, потому что, когда сочли все палочки, оказалось, что дерев порублено 1800, вместо 150. По рассуждению станового, этого быть не могло по очень простой причине. Предполагая, что в первый раз приезжало шесть, во второй двадцать человек, выходит двадцать шесть человек, а двадцать шесть человек, как бы они усердно ни рубили, в продолжение двух ночей вырубить 1800 дерев не могут. Это было так ясно, как дважды два. Несмотря на всю свою вежливость, становой, ругнувши их довольно энергически, послал снова считать, а сам воротился опять туда, откуда начали; и так как время было холодное, велел развести огонь и начал около него греться. Понятые, видя, что они промахнулись, насчитав слишком много, в этот раз впали в другую крайность: насчитали уже меньше того количества, какое показали полесовщики. Видя, что и это вздор, и заметя, что порублено-таки довольно, становой решился взять какое-нибудь среднее число и показал порубки 350 дерев, что понятые и утвердили своим подписом. Это и составило акт о количестве порубки, по которому судебное место должно было судить преступников.
Окончив дело в лесу, становой с понятыми пошел по дворам всшняковских крестьян для осмотра. У всех почти, на дворах, задворках, гумнах нашел он целые стопы лесу, зарытые в навозе, заваленные соломою, вывезенные куда-нибудь в кустарник и, наконец, сваленные просто на улице. Хозяев этого лесу не оказывалось, хотя деревья были чрезвычайно сходны с теми пнями, которые остались в порубке. Однако крестьяне почти единогласно, кроме немногих, показали, что лес куплен ими у проезжих неизвестных крестьян за такую-то цену, но кто такие эти крестьяне и откуда, они не знают, в лицо их не помнят, имен и места жительства их не спрашивали и, ежели встретятся с ними, в лицо их не узнают.
После такого точного и категорического ответа, очень хорошо доказавшего, что им уже не в первый раз давать ответы на следствиях по порубке, становой приступил к допросам полесовщиков, начиная с Никиты.
- Ты полесовщик в Варнахинской пустоши?
- Я, ваше благородие.
- Как тебя зовут, много ли тебе от роду лет, какой веры, бываешь ли на исповеди и у святого причастия, женат или холост, российские законы знаешь ли? и проч.
Никита отвечал на все вопросы, а писарь станового писал.
- Как происходила порубка?
Никита рассказал подробно, как было дело, как за ними гнались и как одной хитрости они обязаны спасением своей жизни.
- Знаешь ли ты, кто были порубщики?
- Знаю, ваше благородие. Они все вешняковские.
- Можешь ли ты назвать их по именам.
- Могу, ваше благородие.
- Говори.
- Иван Семиченков, Онуфрий Карчагин, Дмитрий Деряба, Антон Передышкин, Сидор Тютин, Карп Залихватский; а других, ваше благородие, имен не помню, а указать могу.
- Хорошо, укажи.
Становой велел собрать всю деревню, поставил их в шеренгу и велел Никите выводить. Никита без запинки вывел двадцать шесть человек.
- Рубили вы лес в Варнахинской пустоши?
- Знать не знаем, ведать не ведаем, ваше благородие.
- Как же на вас показывает полесовщик, что рубили вы, и даже грозили еще убить его с товарищем.
- Вольно ж ему показывать, ваше благородие. Это, должно быть, он с сердцов на нас показывает.
- За что же ему на вас серчать?
- Он требовал, чтобы мы угостили его вином; мы не захотели, вот он и осерчал.
- Где ж это было?
- В Дерябине, в кабаке.
- Когда?
- Да бог весть когда, давно как-то.
- При ком это было?
- Никак, чужих-то никого не было. Было али не было, ребята? - спросил вдруг первый, которого привели к допросу, обращаясь к товарищам.
- Никого не было! загремели хором все двадцать шесть человек.
- Так таки и никого и не было, кроме его и вас два дцати шести человек?
- Никого не было.
- Каким же образом вы все двадцать шесть человек порубщиков, как будто сговорились собраться в дерябинский кабак и бог знает еще когда? Как могло это случиться?
- Не могим знать, ваше благородие.
- Да как же не можете знать - ведь вы в кабаке-то были? Как же вам не знать?
- Запамятовали.
- А откуда у тебя лес? - спросил вдруг становой у одного из них.
- Купил на базаре.
- Где?
- В городе.
- У кого?
- У неизвестного человека.
- Неужели ты ездил за лесом за тридцать верст на базар в город, когда в пяти верстах у вас есть базар в Лихвинском?
- В городе на базаре купил, ваше благородие.
- Ведь ты лжешь, шельма ты эдакая?
- Точно так, ваше благородие.
- Что ж точно так, что ты лжешь или что купил на базаре?
- Купил на базаре.
Видя, что из этого не будет толку, становой перешел к другому.
- Ты что скажешь?
- То же, что и первый человек, без всякой отмены и добавления.
- Видно, ты при следствиях бывал?
- Случалось-таки, ваше благородие, не один раз.
- Был осужден?
- Никак нет-с. Все в подозрении оставляли.
- Ну и ничего?
- Да что ж такое, ваше благородие. Разве подозрение на вороту виснет. У нас есть ребята раз по десяти оставлены в подозрении - да что им от этого делается? Жиреют только.
- Так вы не боитесь суда?
- Чего ж бояться, ваше благородие? Суд не медведь - не съест.
- Ну а как накажут?
- Кто попался, так сам на себя и пеняй. Всякий сам о себе обдумывать должен.
- Ну а у тебя лес откуда? тоже с базара?
- С базара.
- И ты не врешь?
- Что мне врать-то. С базара, ваше благородие.
- А почем ты за него платил?
- Запамятовал што-то.
- Так-таки ничего не помнишь?
- Не помню, ваше благородие.
Таким образом пройдены были все двадцать шесть человек. Как ни уличал их Степан, как ни рассказывал подробно происшествие, называя по именам, кто что делал и указывая притом на лица,- они все стояли на своем: знать не знаем, ведать не ведаем; никогда в лесу не были, лесу не рубили, за полесовщиками не гнались и их в лицо тоже не знаем.
- Где же вы были в эту ночь - говори по порядку?
- Были все дома! - отвечали каждый и порознь и вместе. Спросили домашних - ночевали ли они дома, отлучались ли куда ночью - и жены и дети отвечали утвердительно: ночевали дома, никуда не отлучались.
Видя, что, сколько ни переворачивай вопросы, сколько ни умничай, из этого не выйдет ничего, становой перешел к допросам по уликам: рукавице и кушаку.
- Чья эта рукавица? - спросил он Залихватского, стоявшего по списку в первых.
- Не могу знать, ваше благородие.
- Не твоя будто бы?
- Никак нет. У меня сроду и рукавиц-то не было.
- Как не было? Так ты и зимой ходишь без рукавиц?
- Без рукавиц.
- Ты страшная бестия, Залихватский. Однако погоди.
Становой велел позвать человек десять из села Вешняков, не говоря зачем, и спросил их неожиданно:
- Правда ли, что Залихватский ходит без рукавиц?
Мужики переглянулись между собою и сказали.
"А бог его знает! Должно быть, без рукавиц, коли сам говорит".
- Да что вы вздор-то мелете, разве может человек зимой ходить с голыми руками? Ну не такие рукавицы, так другие какие-нибудь, а верно, уж что-нибудь да носит.
- Мы эвтого знать не можем, ваше благородие. Может, и есть у него рукавицы, только никогда не случалось замечать - есть они у него или нет.
И все десять показали тоже "может быть", только с некоторою перестановкою в словах.
Становой, затронутый за живое такою наглостью, велел позвать жену и других семейных Залихватского.
- Ты жена Залихватского? - спросил он бабу, начинавшую уж из приличия рюмить.
- Его, батюшка.
- Где рукавицы твоего мужа?
- Не знаю, батюшка, наше дело бабье - где ж нам знать.
- Однако ты должна знать, носит ли твой муж рукавицы или нет?
- Почем же мне знать-то, ваше благородие. Он не маленький, сам знать должен.
- Да не об нем толк, а о тебе. Я тебя спрашиваю.
- Я ничего не знаю, ваше благородие. Наше женское дело: щи сварить да кашу; ребятенкам рубашонки выстирать.
- Да что ты околесную-то городишь? Я тебя спрашиваю: носит ли твой муж рукавицы?
- Не знаю, ваше благородие.
- Так-таки никогда не видала, надевает ли твой муж рукавицы, когда едет куда?
- Никогда не видала.
Как ни вертел становой вопрос, как ни старался добиться хоть отрицательного ответа от всех семейных Залихватского, ответ был один: не знаем, не видали. Тогда он сделал внезапный обыск; в доме Залихватского нашли две пары рукавиц.
- Чьи эти рукавицы? - спросил он его самого.
- Батюшкины.
Спросили старика - он признал их за свои.
- А другие?
- Не знаю.
- Как не знаешь, когда их нашли у тебя в доме.
- Кажись, что ночевал у нас прохожий - так его, смотри.
- Кто был этот прохожий?
- Неизвестный человек, ваше благородие.
- Почему ж ты думаешь, что они его?
- А может, и не его, ваше благородие. Я так только сказал.
Становой принялся за жену Залихватского.
- Ночевал ли у вас прохожий?
- Когда, ваше благородие?
- Ну хоть на этой неделе?
- Что-то не догадалась.
- Да чего тут не догадываться, был ли у вас кто-нибудь чужой в доме или нет?
- Кажись, что не был.
- Как же твой муж говорит, что у вас ночевал прохожий и что эта рукавица его?
- А может, и был, ваше благородие. Наше дело бабье - велят принести что, квасу ли, молочка ли, принесешь.
- Да не о квасе и молочке идет дело - я спрашиваю: оставил ли прохожий у вас рукавицы? вот об чем толк.
- Может, и оставил.
- Как же он мог оставить, когда ты сама сейчас сказала, что прохожего у вас не было.
- Может, что и был.
- И ты не видала?
- Не видала.
Становой даже плюнул и ругнул их, но только для собственного удовольствия, не ожидая от этого никакой пользы.
Так прошел он всех двадцать шесть человек. Кто носил рукавицы, но эти были не его; кто уверял, что он, кроме варежек, никогда в жизнь ничего не носил; кто говорил, что он зимой никуда не ездит, все дома сидит, одним словом, всякий городил, что ему приходило в голову, и какой бы это ни был вздор, все подтверждали это единодушно, а ежели какие-нибудь и проговаривались, то на следующем ответе поправляли это. "Запамятовал, может быть, и был, должно быть, так, коли он говорил" и тому подобное.
При обысках в их домах у Передышкина нашли одну рукавицу, у которой не было дружки. Сличили ее с тою, которую нашли в лесу, - оказалась очень сходною. Становой торжествовал.
- Что скажешь, и это не твоя?
- Не моя, ваше благородие.
- Ну уж, брат, нет! извини! позвать понятых.
Понятые пришли, уставили глаза в землю и молчали.
Надо вам сказать, что Передышкин шинковал вином, так как кабака в Вешняках не было. За это он был у всех мужиков, как вешняковских, так и окрестных, в особом уважении.
- Ребята, рукавицы эти дружки ли между собою? - сказал становой, обращаясь ко всем и подавая им рукавицы. Стоявший ближе к становому взял их у него из рук, помял в руках, молча передал другому, другой третьему и так далее. Все, однако, молчали.
- Ну что ж,- спросил становой,- дружки ли они или нет?
- Не знаю, может, и дружки.
- Как может быть? я у тебя спрашиваю не "может быть", говори правду - дружки или нет?
Понятой взглянул на товарищей и сказал:
- Что, ребята, дружки они?
Все молчали.
Становой, как ни был кроток, взбесился.
- Да что ты других-то спрашиваешь? Я с тобой говорю, а не с ними, дружки ли эти рукавицы?
- Не знаю, ваше благородие.
- Да разве ты не видишь?
- Глазами как-то плох, ваше благородие!.. с прошлой осени куриная слепота, што ли, напала.
- Куриная слепота бывает вечером, а не днем; ежели у тебя действительно куриная слепота, теперь ты должен видеть.
- Не вижу, ваше благородие.
- Как же ты ходишь, коли не видишь?
- Так и хожу, ваше благородие.
- Видит он, ребята, али не видит?
- Невдомек как-то! - отвечали они хором, между тем как два или три голоса отвечали: "Не видит!", а другие три или четыре голоса сказали: "Должно быть, не видит, коли говорит".
Становой перешел к кушаку.
С кушаком повторилось то же, что и с рукавицами. Хозяина ему не нашлось.
Тогда становой приступил к меркам их сапог, лаптей и пр., велел принести песку, насыпал в избе, и один по одному водили каждого из двадцати шести человек. Пятеро из них оказались в сапогах, другие в лаптях. Следы тех, которые были в сапогах, как раз сходились с мерками. Позвали опять понятых. видите ли вы, что по меркам, снятым в лесу, это те самые сапоги?
- Видеть-то видим, ваше благородие! только бог же их знает, как бы не погрешить напрасно.
- Чего ж напрасно, когда это видно как нельзя лучше?
Мужики молчали, переглядывались и чесали головы.
- Ну говорите по порядку. Ты, рыжая борода! говори! сходны ли сапоги с мерками?
- Не знаю, ваше благородие.
- Ну посмотри хорошенько да и скажи.
Понятой взял мерку, прикинул к следу, помолчал немного да и сказал:
- Не знаю, похоже-то похоже, а ведь кто е знает! пожалуй, и даром погрешишь.
- Значит, похоже?
- Бог весть.
- Да как же бог весть. Ведь ты