Главная » Книги

Селиванов Илья Васильевич - Полесовщики

Селиванов Илья Васильевич - Полесовщики


1 2 3


И. В. Селиванов

  

Полесовщики

Рассказ

  
   Селиванов И. В., Славутинский С. Т. Из провинциальной жизни
   М., "Современник", 1985. - (Из наследия).
  

I

  
   Был темный летний вечер. Под навесом густого, мрачного леса тоскливо светился одинокий огонек, отражавшийся на грязи проезжей дороги; глухо свистел и завывал ветер в сучьях дерев, в скважинах одинокой хижины, торчавшей под громадными соснами; жалобно выла собака, вероятно, от голоду, потому что одинокие жильцы этой хижины часто и сами довольствовались куском черствого хлеба; да вдали, где-то далеко, и то изредка, раздавались неясные звуки колес, стучавших по шоссе.
   Неизъяснимая грусть закрадывалась в сердце, смотря на это одинокое, сиротливое убежище человека, заброшенного сюда вопреки всем общественным условиям, стремящимся сближать людей в общество; еще грустнее стало бы тому, кто заглянул во внутренность этой избушки, достойной скорее назваться конурою животного, нежели жилищем человека. Так называемые сени из плетня, в которых ходил ветер так же свободно, как в ветчинницах и чердаках для сушения белья; из сеней дверь аршина в полтора вышиною или еще и меньше, куда скорее надо пролезать, нежели проходить; в углу несколько соломы, наполовину сгнившей, на которой дрожала от сырости и голоду тощая собака, тихо и жалобно вывшая; в самой избушке пол, сильно покачнувшийся к стороне печи, уродливо выставившейся вперед красными углами своими и черной огромной скважиной, называемой топкой; закоптевшие от беспрестанного дыма стены, лавки в 4 или 5 вершков шириною, на которых не только лежать, но и сидеть невозможно так они узки грубо обтесанные четыре бруска, на которых лежали две не связанные между собою, но только сильно замасленные тесинки, заменяющие стол, и, наконец, в углу какой-то уродливый столбик на трех ножках, в верхнем конце которого вделаны три железных рогульки и в них торчит лучина, достойно освещавшая это жилище нищеты и страданий, и, наконец, облако дыма, не успевавшее выбраться в единственное отверстие, сделанное над печкой и заменявшее дымовую трубу, и потому наполнявшее всю верхнюю половину избушки. Эта грязная конура, называемая сторожкой и караульной между окрестными жителями и гордо величающаяся домом лесного сторожа в инвентаре и ведомостях административного управления.
   В избенке этой находилось два человека. Один из них лежал на печи, вероятно, потому, что лежать, кроме нее, было негде, и его в этом дымном полумраке нельзя было видеть; другой стоял посреди избы, сильно сгорбившись, потому что, ежели бы он распрямился, дым стал бы есть ему глаза; да и полати, бог знает для чего тут приделанные, мешали ему распрямиться во всю вышину его. Стоявший посредине одет был в серый, изорванный в лохмотья кафтан; на ногах торчали у него безобразные лапти, надетые на толсто обертывающее ноги сукно, такого же достоинства, как кафтан; из-под кафтана около шеи и в дырья его виднелась толстая и грязная так называемая конопная рубашка - грубое полотно, которое скорее годилось бы на паруса кораблей, нежели на одежду человека. В эту минуту он подпоясывался каким-то обрывком, который только что носил название кушака, но, в сущности, состоял из бесконечного множества дыр и узлов, как-то странно связанных между собою грязными нитками из бумаги и шерсти, а на голове у него покоилась полоска пегой овчины с кружком полинявшего плиса, заменявшая шапку. Он был не стар, но на бледном и как-то странно истомленном его лице, украшенном всклокоченною рыжею бородкою, не было видно стремления и жизни молодости; потухший взор его лениво и почти бессмысленно бродил по окружающим и по временам вдруг выплывающим при внезапном блеске лучины из таинственного полумрака нехитрым предметам бедного жилища; движения его были ленивы и вялы, и он повязывался кушаком едва ли не десять минут; так торопился он туда, куда шел! Равнодушие, неосознанная тоска, всякое отсутствие внутренней жизни составляли отличительный характер его лица; он взял суковатую палку, заткнул за кушак топор, как заметно, скорее по инстинкту, нежели с сознанием того, для чего это делает, и уже намеревался пролезать в ту дыру, которая называлась дверью, когда неожиданный вопрос его товарища, лежавшего на печи и до сих пор упорно молчавшего, вдруг остановил его.
   - Ты куда, Степа?
   - Пойду в обход, - отвечал Степан со вздохом,- только ночь-то добре темна!.. Хошь глаз выколи.
   За этим последовало несколько минут молчания, в продолжение которых лежавший сопел, а стоявший чесал спину.
   - А для чего ты пойдешь? - возразил первый.- Али в этой темности ты увидишь что-нибудь? Под носом у тебя рубить станут, ничего не увидишь; а слушать-та, пожалуй, слушай, сколько душе угодно; от этого им убытку нет.
   - Я и сам, дядя Микита, тоже мерекаю! да боюсь, кабы пожарной староста не заехал. Он, никак, в Дятлово проехал сумеречками; будет ворочаться, пожалуй, и завернет сдуру... заорет, зачем дома, а не в лесу. Черт его душу возьми совсем! Лучше где-нибудь под сосной простою; по крайности хошь лаяться не станет: ушел, дескать, в обход.
   - Да вить теперь ишь ты, как поливает - словно из ведра. Не ходи, Степа!
   - Боюсь, дядя Микита! Прошлой черед тоже эдак застал в караулке, лаился, лаился, да еще голове нажалился... так полосовали, полосовали спину, инда тошно стало... ну его совсем к богу.
   После такого убедительного доказательства в необходимости хоть постоять под сосной дядя Микита не возражал более. Водворилось снова торжественное молчание. Степа, как его называл Микита, постоял еще несколько минут молча, как бы в раздумье или ожидая новых возражений со стороны дяди Микиты, но как этих возражений не последовало, то он поправил шапку, сдвинул кушак еще ниже и, почесав затылок, вышел из избы. В сенях он что-то повозился, вероятно, отвязывая собаку,- надо было думать, что в темноте он как-нибудь наступил ей на ногу или на хвост, потому что она жалобно взвизгнула; за этим раздалось шлепанье по грязи, постепенно удалявшееся; наконец все утихло.
   В этой тишине было что-то зловещее. Это была та тяжелая, безотрадная тишина, которая бывает среди скорби и нищеты: она нарушалась трещанием лучины, порывами ветра, стонавшего в трубе как-то жалобно и тоскливо, стучаньем капель дождя в единственное и полуразбитое стеклышко окошка и, наконец, гулом леса, высокие деревья которого грозно помахивали вершинами своими под порывами холодного ветра. Изредка только, среди этого мертвого безмолвия, вскрикивал сверчок, раздавалось храпение дяди Микиты да отдаленный одинокий лай собаки, ушедшей с Степаном.
   Так прошло с четверть часа. Вдруг дверь избенки с шумом растворилась, лучина, затрещав, чуть не погасла, когда наружный воздух хлынул в полурастворенную дверь, то глазам представился мокрый, весь в грязи, Степан с знаками ужаса на лице.
   - Дядя Микита! а дядя Mикита! - закричал он торопливо.- Послушай-ка, никак, в лесу кто-то рубит? Как будто топор слышно?
   Дядя Микита не отвечал; он был в том сладком, томительном забытьи, какое испытывается в первом сне, на жарко истопленной печи.
   Не получая ответа, Степан шагнул к печке, поймал рукою Микиту за что попало и принялся трясти его изо всей силы. Тогда только Микита проснулся, торопливо вскочил, протирая глаза, и в испуге спросонья кричал:
   - А? что? Горим, што ли? Выноси скорее все... Эй, бабы! слышите? живо!
   А сам метался на своем месте и искал ногами подножки с печи, желая слезть, и второпях не находил ее... Степан остановил его.
   - Да не горим, дядя Микита,- отвечал он,- а в лесу топор слышно! Должно быть, вязниковские опять приехали.
   - А! не горим,- отвечал Микита, озираясь.- Ну слава богу! А мне померещилось, что избенка моя горит... ну я и того! Слава богу! - повторял он, крестясь и сильно почесывая себе спину и бока.- Слава богу! Ты что, Степа? - продолжал он, совершенно придя в себя.
   - А то, дядя Микита, что в лесу у нас, никак, рубят. Что делать-то?
   - Что делать - я и сам не знаю. Разве в эдакую темноту увидишь что-нибудь? И увидишь, так немного возьмешь. Должно быть, далече рубят; смотри подле шасе.
   - Должно быть, дядя, что там. Глухо что-то слышно.
   - Да и рубить больше негде. Сюда не поедут. Черт им велит в эту грязь заезжать. А там по шасе хорошо; нарубил да и прямо на базар.
   - Что ж нам делать-то?
   - А черте знает, что делать. Идти туда - далёко, версты с три, пожалуй, будет; пока ты дойдешь, они и нарубить и уехать успеют; только что ноги поломаешь даром. Да и польза-то какая из этого?.. Никакой нет! Разве они с пустыми руками, што ли, воровать-то поедут? Я, чай, и кистеньков набрали, и дубинок разных, подступись-ка к ним; разве голову не проломают, што ли? а все пользы не будет. Не мы, дескать, да и кончено, коли в донос пойдет. Разве этого не было? Косой Алешка на что малый провор - да и тот што взял, как эдак насунулся. Вить уж застал с порубленным вешняковских, на месте застал, да что лих им сделаешь. Их была орава - человек пять, никак, он и подступиться-то к ним не посмел; покуражился, покуражился издали, да на том и съехал. В лицо всех знает - ну рассказал, как кто и в чем одет был; а как пошло к суду, их всех оправили; говорят, чем можешь доказать, что они были, а не другие кто? А ему, известно, чем доказать? Они, говорит, притоманно1 они, видел сам, как они рубили и на воза накладывали, своими глазами видел. А ему в суде на это: это, брат, всё хорошо, да, вишь, этого мало, что ты видел,- доказать надо; эдак ты, пожалуй, продашь лес да после скажешь, что порубщики у тебя лес вырубили, так тебе и верить? Тут, брат, доказать надо, а не то чтоб так... а ему доказать чем же?.. один в лесу был. Тем дело и кончилось. Никак, его же наказали за слабое смотрение.
   - Так ты думаешь, дядя Микита, что ходить нам незачем?
   - Оно пойти-то можно, да только пользы из этого не будет... Это уж наверное!
   - Так пойдем, дядя, все как-то лучше; авось как-нибудь и изловим, может, один кто?
   - Да, расставь карман-то; поедет те один. Небось косой десяток народу. Разве в этакую теметь поедет один. В лесу-то, чай, жутко; не сунется...
   - Ну, а как же мы с тобой ночью по лесу ходим?
   - Да разве не жутко, что ли? И идем-то так с опаской, все около опушки норовишь жаться, не ровен час, чтоб можно было улизнуть, коли что подеется. Тут, брат, храбриться нечего. Начнешь храбриться, так, пожалуй, леший такую с тобою штуку сыграет, что и ног не унесешь. Не бывало, что ли?
   - Оно как, чай, не бывать - случалось; самому только не приходилось.
   - А небось хочется? так ступай, пожалуй. Чего нет другого, а за этим дело не станет.
   - Хотеть, чего хотеть, дядя Микита; дело-то наше подневольное - вот что! И пужаться будешь, а все пойдешь, небось, розга-то не свой брат. Ты, видно, пыли-то еще не видал?
   - Не видать! как не видать, видал; только не шибко больно было. Старый голова у нас не добре чтоб сердит был: ну известно, потазать потазает2, а не то чтобы того...
   - Ты бы вот к нынешнему в лапы попался, так задал бы он тебе. Тебе в стариках хорошо быть; вас не пугают, а вот как нашему брату, так уж куды жутко приходит. Окружной-то и твердит: "Пори их, как можно! чтоб пикнуть не смели!", а голова тому и рад!
   Говоря это, они вышли из избы. Дождь в эту минуту перестал, месяц блеснул из-за тучи, разорвав темную пелену облаков; с леса понесло душистою зеленью клена и черемухи; вдали явственно раздавался стук топора, вторимый гулом леса.
   - Слышь, а! слышь, дядя Микита! - говорил Степан торопливо.- Ишь как валяют! Запорют нас с тобой, дядя Микита! Право запорют! - Видно было по всему, что он ежели не в первый, то уж никак не больше как во второй раз был караульным, и потому боялся преступить обязанность свою и вместе с тем страшно боялся наказания.
   - Пойдем, дядя Микита! - повторял он.- Право, пойдем! Может быть, и изымаем как-нибудь, а не изымаем, хоть спугнем по крайности. Не ругаться же им, собакам, в самом деле, над нами? Дубинка у меня надежная - авось и испугаются.
   Дядя Микита, напротив того, как заметно, был травленый волк, и потому не торопился на стук топора, зная, что там, кроме побоев, а может быть чего и хуже, схватить нечего. Но так как дождь перестал и месяц все более и более начинал обливать серебряным светом окрестность и даже проникать под темный навес дерев и листьев, то он и согласился идти. Тем не менее он предварительно облекся в кафтан, взял в руку суковатую палку с камлышкой на конце, заткнул за пояс топор и отправился. Собака бежала перед ними, обнюхивая каждый кустик или вдруг робко останавливаясь, когда от месячного света какой-нибудь куст бросал на дорогу длинную тень.
   Когда они вступали под темную зелень мохнатых великанов, звуки ударов топора начали раздаваться еще сильнее; они неслись по направлению к шоссе и показывали, что не один, а много топоров работали над незаконной порубкой. Это заставило Микиту останавливаться или по крайней мере не торопиться; напротив, его товарищ, после того как удары топора раздавались явственнее, делался как-то храбрее и решительнее. Это был не тот вялый, как бы убитый человек, каким мы видели его в караулке; походка его сделалась тверда, быстра и решительна; глаза как-то странно горели на лучах месяца и вялая, медленная речь окрепла. Он часто хватался за рукоятку топора, как будто с намерением его оправить, хотя в этом не предстояло никакой надобности, и время от времени махал своею толстою палкой.
   Ночь между тем разгулялась вовсе. Темные облака, удаляясь, черными грядами ложились на горизонте; на синем куполе блеснули звезды; в траве затрещал кузнечик; под кустами блеснули светящиеся червячки. Душистый запах дерев и травы так и обдавал полесовщиков своею ароматическою влагою. Грудь дышала шире и свободнее в этой благоухающей атмосфере. Собака останавливалась чаще и чаще по мере приближения к порубщикам. Издалека, среди этой торжественной тишины, вдруг пронесся звук отдаленного колокола,- пробило полночь. Дядя Микита снял шапку и перекрестился; Степан сделал то же скорее из подражания, нежели по собственному побуждению.
   Пройдя версты полторы, полесовщики при обороте дороги увидали на поляне пасущихся с роспусками3 лошадей; невдалеке раздавались звуки топоров. Звуки эти были все чаще и чаще; казалось, что порубщики торопились окончить начатую работу; может быть, их надежды на темноту ночи были расстроены светом месяца, неожиданным после такой наволоки. Лошадей было семь или восемь, и топоров работало пять; значит, было пять человек, а может быть и более. Двум соваться на пятерых было бы не рассудительно. Никита, как человек бывалый, очень хорошо знал, что подобные дела кончаются часто смертоубийством, и потому, когда увидел лошадей, сильно дернул Степана с дороги в кусты, для того чтобы порубщики не могли приметить их и они имели время уговориться, как действовать.
   Прикрытые кустами, они начали советоваться. Степан, в воинственном разгаре своем, предлагал идти прямо на порубщиков и действовать силой. Никита, как человек немолодой и, следственно, более опытный, предлагал подкрасться к лошадям и, ежели можно, отогнать одну из них, для того чтобы иметь в руках доказательство обвинения в порубке. Но чтоб обвинить их, надо было, по крайней мере, знать, из какой деревни порубщики и кто они такие; как человек, давно живущий в этой местности, Никита знал почти всех крестьян верст на двадцать в окружности и надеялся признать хоть одного из них. Они начали красться кустами к тому месту, где паслись лошади, и, может быть, успели бы в своем намерении, ежели б собачонка, увидя невдалеке чужих людей, вдруг не залаяла и тем не изобличила их присутствия.
   Увидя, что они открыты, Никита и Степан бросились к лошадям, схватили одну, уцепились кое-как за роспуски и пустились вскачь. Как ни скоро они это сделали, порубщики успели бросить свою работу и уже бежали к ним с поднятыми топорами и конечно схватили бы их, ежели б решительный удар дубины, нанесенный Степаном лошади, на которой они ехали, не заставил ее сделать такой вольт, какого она, вероятно, в свою жизнь никогда не делала. Это разом отделило их на несколько сажен от порубщиков; но Никита, однако, успел рассмотреть их в лицо. Их было шестеро. Все они были вешняковские крестьяне и знакомы Никите. Но знакомство в этих случаях скорее вредно, нежели полезно, именно потому, что полесовщик, зная похитителя, может назвать его и предать суду. Между тем Никита со Степаном скакали что ни есть духу, побуждая лошадь всеми средствами, какие только были у них в руках. Порубщики, видя, что пешком они не могут остановить их, тоже схватили первых попавшихся лошадей и пустились за ними в погоню. Тишина леса вдруг огласилась криками полесовщиков, погонявших лошадь, и криками их преследователей, которые, махая топорами, обещали изрубить их на части, ежели поймают.
   К несчастию, лошадь, взятая полесовщиками, была не из лучших, следственно, уехать на ней от преследователей, ежели они продолжат свою погоню, надеяться было нельзя. Да и куда уехать? В караулку? Что ж пользы? Какой помощи могли они ожидать там? В караулке своей они были так же одиноки, как и в лесу, и это очень хорошо знали окрестные поселяне; а сама караулка от ближайшей деревни отстояла не менее как на восемь верст; следственно, помощи ждать неоткуда. Один случай мог спасти их от тяжких побоев, а может быть и от смерти,- это встреча какого-нибудь проезжего; но по дороге этой мало ездят, да и кому охота в осенние ночи пускаться в дорогу. Все это обсудили они, но не знали, на что решиться. В эту критическую минуту Степан, как-то не потерявший присутствия духа, предложил, нахлыставши хорошенько лошадь, чтоб она скакала еще некоторое время, самим спрыгнуть в кусты и там спрятаться, между тем как преследующие, обманутые топотом лошади, будут их преследовать далее. Никита одобрил этот план: оставалось только привести его в исполнение.
   На их счастие, луна задернулась облаками и на лес снова налегло темное покрывало. Мешкать было нечего. Не теряя ни мгновения, Никита первый, при внезапно представившемся повороте дороги, круто извернувшейся вправо, сполз с роспусков и, как змея, пополз в кусты. Степан, дав лошади еще три или четыре хороших удара, спрыгнул в другую сторону и торопливо спустился в межевую яму, на его счастие тут попавшуюся.
   Маневр их удался как нельзя лучше. Лошадь, ими оставленная, скакала еще сажень сто; за нею с новыми криками ярости и вовсе недвусмысленными выражениями злобы проскакали вешняковские, понуждая лошадей своих чем попало, даже дубинами. Они проехали мимо полесовщиков в нескольких шагах и не приметили их. Никита, свернувшись, как еж, лежал в кусте ни жив ни мертв. Степан в чаще кустарников, которыми поросла яма, сидел, приготовивши топор и дубинку и решившись защищаться до последней крайности.
   Когда порубщики проехали мимо, тогда Никита со скоростью, делающей честь его ногам и которой, впрочем, нельзя было ожидать от его лет, бросился в чащу и действительно скоро исчез в ней так, что его, по пословице, с собаками найти бы было нельзя. Степану хоть и крепко не хотелось обращаться в постыдное бегство, но, рассудивши, что порубщиков шестеро, а он один и что на дядю Микиту надеяться нечего, тоже решился отретироваться, что исполнить ему было нетрудно с его молодыми, здоровыми и длинными ногами.
   Между тем лошадь, на которой ехали полесовщики, чувствуя, вероятно, что никто более не погоняет ее и что вожжи ослабли, пошла тише, а наконец и совсем остановилась. Тогда раздалось восклицание торжества, вылетевшее разом из шести уст, и остановившаяся лошадь была тотчас окружена со всех сторон, чтоб не дать возможности полесовщикам спастись бегством. Конечно, ежели б Никита и Степан не сделали этого, участь их не была бы подвержена сомнению - они были бы убиты. Погоня и неожиданность до такой степени возбудила негодование и вскипятила кровь крестьян, что они готовы были на все, хотя, может быть, через несколько часов они сами первые стали бы раскаиваться в своем поступке. Как бы то ни было, полесовщики были спасены, по крайней мере, хотя на эту минуту.
   Вопли ярости огласили лес, когда шестеро преследователей увидали, что они обмануты. Они тотчас воротились назад и начали шарить вдоль дороги, ошаривая каждый куст, но уже было поздно; полесовщики наши были далеко, и каждый, хотя в этом они и не соглашались между собою, инстинктивно направлялись к своей караулке. Через полчаса они были дома, мокрые, ободранные, но тем не менее счастливые тем, что успели спастись, ибо ни один из них не сомневался в той участи, какая их ожидала.
   Когда они вошли в караулку, оба усердно перекрестились; даже и Степан, несмотря на то что был помоложе и, следственно, поравнодушнее, перекрестился усерднее обыкновенного. Так как они очень устали, то, разумеется, на эту ночь объяснений никаких не последовало; всякий рад был добраться до своего места. Никита улегся на печи, Степан на полатях. Подложивши изодранные и мокрые кафтаны свои под голову, за неимением ничего лучшего, а под телом, довольствуясь - Никита голыми кирпичами, а Степан голыми досками,- они захрапели на славу.
   Против обыкновения они проснулись спустя долго после восхода солнца. Оно уже весело заглядывало в маленькое окошечко их, когда Степан первый открыл глаза и, вспомня вчерашнее, вскочил с своего места, как будто бы его ужалила пчела. Мысль, что порубка сделана и что за нее надобно отвечать, как какое-нибудь страшилище, представилась ему. Он разбудил Никиту не потому, чтоб он был ему нужен, но потому, что страдать одному вообще как-то мучительнее, нежели сам-друг: человек находит какое-то эгоистическое удовольствие видеть свое страдание разделенным. Никита был далек от того, чтоб разделять мучения своего товарища. В продолжение своей жизни он так много видел несправедливости и над собою и над другими, что решил, что об этом предварительно думать не стоит, что ежели им суждено быть наказанными за чужую вину, то будут наказаны, "хоть там матушку-репку пой!". Что какой талан дан кому от бога, такой и будет - и прибавил: "За грехи наши, видно, нас бог наказал, что нас полесовщиками выбрали". Этим оканчивалась его практическая философия.
   Степан не был так рассудителен: он возмущался при мысли о наказании, которого не заслуживал и в предупреждение которого сделал бы всё, что только мог, ежели б это было в его силе. Прежде всего он спросил: каким образом и по чьему распоряжению караулку их построили не с той стороны, где всегда происходит воровство и где следы его всегда скрыты, т. е. на шоссе, по которому так ловко, сейчас после покражи, увозить воровское, а в противной стороне, на расстоянии от дороги в трех или более верстах, и притом почти в восьми верстах от всякого жилья, так что, ежели б воры были посмышленее, им стоило бы только приехать в караулку, перевязать обоих полесовщиков и потом ехать на добычу совершенно свободно и без оглядки, и никто этого не только бы не увидал и не услыхал, но караульщики, связанные, даже могли бы умереть с голоду прежде, нежели кто-нибудь об них вспомнит. Никита ему отвечал так: ты чуден малый, подумаешь. Разве строить караулку спросят кого-нибудь? Это, брат Степа, начальство решает, где ей быть; говорят, даже в Питер пишут, где ей стоять надыть; как оттуда велят, там и построют. Так уж тут, брат, толковать много нечего. Когда бы спросили нашего брата мужика, где ее ставить надо, так небось рассказал бы им, как и что; по пальцам бы перечел, где надо строить, где не надо. Да разве нашего брата спросят, что ли? Они в свои нос дуют; они думают: коли они бари - так уж всё знают и им спрашивать мужика нечего. Расставь карман-то. Видишь ты: у нас две пустоши - одна Варнахинская, вот в которой вчера порубку делали и нас с тобой чуть было не ухлопали, а другая Сенюхинская с полверсты отсюда.
   В Варнахинской-то, видно, сот семь десятин будет, а в Сенюхинской ста полтора. Ну вот они и рассудили, что, как построют караулку между обоими пустошами, так полесовщикам, видишь, ловко будет караулить ту и другую, а того не расчухали, что около Сенюхиной кругом чужой лес; чтоб до нее только добраться, так такие рытвины да буераки надо проехать, что у всякого охота пропадет не то что воровать, даже и просто-то в нее заехать. Да и вору всякому, чем ехать за семь верст киселя есть, лучше нарубить где ни попадя, только бы поближе. Разве, в самом деле, вор разбирать станет, что ли, чей лес? Ему все равно, чей бы он ни был, казенный, так казенный, помещичий, так помещичий; только бы ловко было, да рука подошла. Они, видишь ты, по плантам судят; а на планте, известное дело, все гладко - ни сучка, ни задоринки нет; а вот кабы на месте-то посмотрели, так увидали бы, что это не так. Я было, как меня полесовщиком выбрали, стал говорить голове об этом; да разве он послушает что ли... заорал, заорал, затопал ногами, я и замолчал, ну те к богу. Да тут проклятый писаришка еще пристал. Этот што, прости господи, суется! Так, с бока припека какая-то. Добро бы хрестьянин был, ну, разумеется, нашу крестьянскую нужду и знал бы; а то черт знает, откуда взялся. Стракулист какой-то; а тоже как начнет величаться, так куды те! И черт-то ему, кажется, не брат! "Ты, говорит, что, умничать тут пришел? Хуже тебя знают, что ли? Окружной так велел, говорит; в Питере, говорит, это дело было; не твоему рылу чета это дело порешили; так тебе тут соваться нечего". - "Помилосердуйте, ваше благородие, говорю; сами рассудите милостиво: ведь моя спина отвечать-то будет, а не чья другая - так кому ж и говорить, как не мне. Лесу-то в обеих пустошах верст без малого на десять в длину будет; жилье от нас не ближе, как на восемь верст. Как же можно укараулить? сами посудите. И укараулишь и вора увидишь - да ничего не поделаешь; разве узнаешь, с каким оружием приходят? Умирать тоже никому не хочется".- "Вон,-закричал он,- с такими речами! Ты бунтовщик, говорит, ежели смеешь такие речи говорить; тебе толкуют, что из Питера так приказано, а ты умничать смеешь. Сотню палок тебе ввалить, бунтовщику; ты и других научаешь начальство не слушать, да умничать сметь". Я было и то и другое - куда те! С глаз согнал, да еще вдогонку закричал: "Моли твоего бога, что десятской к празднику в Архангельское уехал; узнал бы ты кузькину мать, как сметь ослушиваться начальства!" Нечего делать, с тем и побрел домой, чтоб пусто им стало!
   - Да, плохо, коли резонов не принимают! - заметил Степан с грустью.-Сами чепухи наделают, а наш брат отвечай. Одначель, дядя Микита, нам не сходить ли на вечернюю порубку, полюбопытничать бы, много ли они, проклятые, лесу погадили? Ведь все, я чай, надобно по начальству донесть, как бы, в самом деле, в ответе после не остаться.
   Дядя Микита соглашается, что действительно надо посмотреть порубку; что же касается до того, доносить или не доносить, решим, что надо соображаться с обстоятельствами и осмотреться, что выгоднее. Они пошли.
   Утро было чудесное; теплый воздух имеет в себе что-то разнеживающее, мягкое; с зеленых, сочных листьев капали еще остатки дождя и росы, не успевшие высохнуть; во всякой лужице, как в маленьком зеркале, ярко отражались и синева неба, и зелень дерев. Прямые и слегка окраенные смолистою желтизною стволы сосен величаво возвышались на изумрудном фоне листьев и кустарников, по которым весело прыгали и заливались в непрерывной песне стаи птиц, приветствовавших пробуждение дня; вдали стучал дятел, трещала иволга, стрекотал кузнечик, и тысячи букашек гомозились в траве; муравьи спешили куда-то, отягченные ношами, а в воздухе во всех направлениях, взад и вперед, сверху вниз и снизу вверх сновали мириады крылатых букашек и комаров, изумрудных, пестрых, всех цветов и видов, которыми с таким изобилием населен мир божий. И все так было полно, так живо, так весело... От зелени кустов и листьев березы разливался такой нежащий, обаяющий аромат, запоздавшие цветки, поникшие головкою в дождливые дни, с такой радостью спешили развернуться и пожить в теплой атмосфере ясного дня.
   Микита и Степа, слишком сжившиеся с природою, не любовались ею. К тому же круг нравственной деятельности их был слишком тесен, и нельзя было требовать от них этого: материальные нужды и заботы слишком много поглощают - и поглощают по необходимости - жизнь таких людей. Кто в поте лица, и часто в кровавом поте, должен завоевывать у судьбы даже самое необходимое для жизни, тому некогда думать о наслаждениях духовных.
   Не изумрудная красота зелени, не бездонная синева неба, не веселое щебетанье птиц занимали их, когда шли они к месту порубки; как опытные охотники, подстерегающие дичь, они примечали ширину шин тех роспусков, на которых ехали сами и на которых гнались за ними вешняковские; приняли к сведению то, что переды у лошадей были кованые, а зады нет, что, наконец, там, где похитители, убедившись, что они гонятся за пустою лошадью, сошли с роспусков, что некоторые из них были в сапогах и сапоги эти были подбиты гвоздями в три ряда, а другие в лаптях с подковыркою. Следы шин, следы сапог и лаптей, следы подков и копыт были вымерены Степаном с математическою точностью и со всего взяты смерки, т. е. палочки, наломанные в длину и ширину смеренного и которые Степан, чтоб не перемешать между собою, одни накусал зубами, другие сдернул ногтем, а третьи оставил без заметки. К этим уликам, собираемым ими с таким тщанием, присовокупили они еще новую: на дороге лежала рукавица, вероятно, второпях потерянная кем-нибудь из порубщиков, а на месте порубки найден даже изорванный кушак, тоже, вероятно, как-нибудь забытый в суматохе. Срубленных дерев оказалось двенадцать из толстомерных, т. е. более пяти вершков в отрубе, и не подстойных, а свежих,- обстоятельство, тоже с горестию замеченное полесовщиками, на том основании, что за толстомерные и свежие деревья штрафных денег платится более, нежели за тонкомерные, и штраф этот должны заплатить они, ежели не докажут, кто были похитители. Приведя таким образом все в известность, они расстались: Никита отправился к пожарному старосте или лесному объездчику, для объявления ему о случившемся; а Степан пошел обходить лес в предохранение от новых порубок. Село, к которому принадлежали Никита со Степаном, было верстах в девяти от отхожей пустоши, где происходило рассказываемое нами; а потому прежде, нежели Никита, человек немолодой, притом мало спавший ночь и усталый от продолжительной ходьбы, добрался туда, было уже около полудня, то есть такое время, когда в деревнях уже пообедали и легли отдыхать. Это нашел он и у пожарного старосты, к которому он явился прямо из лесу, не заходя даже к себе домой. Пожарный староста, сколько его по требованию Никиты ни будили, не проснулся; и не проснулся по очень простой причине: в это утро был у них мирской сход, и на этом сходе он сильно подгулял, а потому лежал, что говорится, без задних ног. Сколько ни теребили, ни толкали, ни качали и ни поднимали даже, пожарный староста только мычал какие-то непонятные слова, и то не открывая глаз, и был решительно не способен не только заниматься служебными делами, но и какими бы то ни было, ежели б дело шло даже о собственном самосохранении. Видя, что от пожарного старосты толку не добьешься, Никита, как ни был он голоден, не евши ничего со вчерашнего вечера, и как ни устал, отправился к лесному объездчику: на несчастие, этот уехал в объезд и не мог воротиться прежде следующего утра. Что должен был делать Никита? Ждать, как проснется староста и приедет объездчик, т. е. до утра. Но в эту ночь разве не могут приехать в лес новые порубщики? И тогда что будет делать Степан один, может быть, против десятерых? Взгрустнулось Никите. Несмотря на философское воззрение его на телесное наказание, на штрафные деньги и на предание суду и следующее за тем "лишение всех лично и по состоянию присвоенных ему прав и преимуществ", до которых ему, впрочем, очень мало было нужды, только бы спина была цела,- он струхнул невольно перед процедурой следствия, допросов, очных ставок и так далее, при которых мучат целые недели, испишут стопы бумаги для того, чтоб кончить все тем же, чем бы можно было кончить тотчас, т. е. наказанием, только без этой нравственной пытки, которая называется следствием. Что ж мудреного, что он пришел домой не в духе; ни с того ни с сего разругал жену, которая старалась его угостить и тем и другим; подала пшенной каши с молоком, творожку, ситничка, всего, одним словом, что содержит незатейливое крестьянское хозяйство. Никита был угрюм, говорил мало и, пообедавши, лег тотчас спать на сеновал в деннике, что, как известно, составляет самый покойный из всех будуаров нашего мужика.
   Проснувшись, он почувствовал, что голова у него свежее, и принялся думать крепкую думу, что ему теперь делать? Как ни кидал он, все выходило как-то неловко и некстати, тем более что нельзя было обойтись без того, чтоб не идти к писарю, которого он крепко не жаловал, и, за недостатком других властей, объявить хоть ему о порубке, а кстати написать и рапорт, потому что по заведенному у них, по требованию окружного, порядку, для большей ясности и отчетливости в делах, все должно было делаться не на словах, а на письме. Конечно, кроме писаря, пожарного старосты и объездчика, есть на селе еще и другие власти: старшины, заседатели и, наконец, сам голова; но все они также были на сходке, где судили какого-то виноватого, и он, чтоб не быть виноватым, ублаготворил их так, что они единогласно под конец схода признали его вполне невинным. Следственно, на них рассчитывать тоже было нечего: пришлось идти к писарю.
   Писарь, как, вероятно, вы и поняли из рассказа Никиты, был из благородных - то есть чиновник. В формулярном его списке значилось, что он губернский регистратор Савелий Ксенофонтов Иерусалимский, из службы исключен за нерадение и нетрезвую жизнь, вдов, судим был за то, что украл поросенка и заложил в кабаке, и по решению суда оставлен в сильном подозрении. Конечно, об этом его формуляре не знал никто, так как он был из вольнонаемных; а ежели б кто и знал, то, по всем вероятиям, не поставил бы ему кражу поросенка в тяжкую вину,- и по очень уважительной причине: хмельком-то в деревнях зашибается всякий, да и слимонить поросенка, чтоб отнести в кабак, тоже вряд ли кто из десятка под пьяную руку откажется, особливо когда опохмелиться надо во что бы то ни стало, а денег нет. Вот, например, взять поросенка на другую какую потребу - о! это другое дело, это воровство, гнусное воровство, которое заслуживает примерного наказания; но взять для того, чтоб опохмелиться, нет! Как хотите, это простительно всякому, и осудить такого, воля ваша, не достанет ни у одного духу. Кто бывал хмелен, тот знает, каково состояние похмелья: тут за стакан вина не то что поросенка - корову готов всякий взвалить на плечи да снести в кабак, только бы достало силы,- так болит голова, и так скверно на сердцу!
   Когда Никита вошел к нему на двор, губернский регистратор уже встал после обеденного отдыха и важно расхаживал в ситцевом халате по своему двору с предлинною трубкою в зубах, занимаясь разбором ссоры между двумя петухами, поссорившимися за золотистую с черными перышками в хвосте курицу. По суду писаря, оказался виновным один из петухов; и он с отеческою, впрочем, любовию наказывал его собственноручно розгою из веника, приговаривая: "Не подобает тебе непристойное делать! Всякий должен только своим пользоваться", забывая, что этим он подписывает свой собственный приговор, так как вся жизнь его состояла из беспрестанного пользования и постоянного желания пользоваться чужим и что на этом основании зиждется устройство всех человеческих гражданских и политических обществ.
   Хотя Никита давно уже стоял с шапкой под мышкой на дворе писаря, ожидая окончания суда, а потом наказания, Иерусалимский не торопился ни тем, ни другим, и уже тогда обратился к мужику, когда окончил и то и другое и притом самым удовлетворительным образом. Надобно вам сказать, что губернский регистратор был методист и не любил вообще торопиться никогда и ни в чем; любимые его пословицы были: поспешишь - людей насмешишь! Тише едешь - дальше будешь! Пьян да умен - два угодья в нем! Эта последняя пословица хоть и не шла к двум предыдущим, но употреблялась им всегда, вероятно, потому, что ему особенно нравилась, а может быть он находил, что хорошее всюду кстати и нигде испортить не может. Так или не так, только он, видя Никиту, смиренно и даже с некоторым подобострастием стоявшего у калитки, не торопясь нимало, осмотрел его с ног до головы, как бы какое-нибудь редкое насекомое, и потом медленно, даже с некоторою расстановкою, спросил:
   - Тебе чего, дружище, надобно?
   Никита, как, вероятно, вы и прежде заметили, был не из храбрых и, несмотря на всю рассудительность свою, не мог не ощутить некоторого трепета, когда серые, совиные глаза поросячьего вора остановились на нем с неподвижностью взора Каменного гостя. Он начал говорить, но чувствовал, что говорит нескладицу, и вследствие этого смешался до того, что начал пороть такой сумбур, что из его рассказа нельзя было понять ни слова. Чувствуя сам, что мелет вздор, он остановился.
   - Ничего, дружище, не понимаю! - отвечал хладнокровно писарь.- Что-то караульщик, да что-то лес, да что-то срубили... а кто кого срубил: лес ли караульщика или караульщик лес - неизвестно. Повествуй, друже, яснее.
   Надо думать, что губернский регистратор, бывши в семинарии, читал в переводе Шекспира и потому любил игру слов, употребляя ее весьма часто в своем разговоре, и ежели о чем болел больше всего душою, так это о том, что среди "необразованных" и "мужичья", как он выражался, эти красоты слога пропадали даром. Тем не менее он не отказывал себе в этом наслаждении при всяком удобном случае.
   Когда Никита рассказал ему подробно сцену прошедшей ночи и просил написать рапорт, писарь задумался. Вообще он принял себе за правило не делать никогда, никому н ничего даром; а что взять с полесовщика, которого и в должность-то эту выбрали за бедность и за то, что он одиночка и, следственно, заступиться за него некому, тогда как богатые и у мира и у начальства откупались от этой должности у кого вином, а у кого деньгами. Простая и отчасти жалкая фигура Никиты, конечно, говорила в его пользу, и выгнанный из службы чиновник, несмотря на очерствелое сердце, пожалуй, хоть и не прочь бы был преступить для него однажды навсегда принятое правило, но, рассудивши, он нашел, что изменить принципу есть такая страшная вещь, что об этом надо бояться даже и думать. Он ужаснулся, вспомнивши, что ежели он преступит правило свое, к нему будут приходить с просьбами сперва десятки, а потом, пожалуй, и сотни, и он будет принужден удовлетворять этим просьбам даром. Ни голова, ни сердце у него не переваривали подобной мысли. Тридцать лет он крепко держался правила: щичи4 его казну - твоя казна прибудет. И никогда не изменял ему; изменить ему теперь казалось чуть не святотатством. Сообразно этому он отвечал:
   - У тебя, дружище, губа-то не дура. Не только от него заявку прими, да еще рапорт напиши. Да ты как думаешь, мальчик, что ли, я тебе достался? Ведь писать-то учат не даром; тоже деньги платят, не щепки; так ты с чего же взял, что я даром писать тебе стану? Ты, я чай, знаешь, что когда идут просить что-нибудь, так идут не с пустыми руками. Сухая ложка рот дерет.
   - Принести-то мне нечего, ваше благородие! За скудость мою и в полесовщики-то меня выбрали. Один мужик я в семье, как есть, а семья не малая - сам-пят; прокормить, одеть, обуть надо, а где взять-то? Вы знаете наши достатки - каковы они; а тут еще штрафные взыскивать станут, да, чего доброго, розгами отхлещут. Помилосердуйте, ваше благородие!
   - Это, братец, ты все не резон говоришь. Знаю я, что ты одинокий; да ведь и я, дружище, тоже одинокий. У тебя по крайности дом есть, каков он там ни есть, а все-таки дом, а у меня ни кола ни двора - весь тут! Жалко мне тебя, а пособить нечем. Порядок портить не следует. Сделаешь для тебя - налезут другие, так оно и не годится...
   - Пожалуйста, ваше благородие! Старосты нет, все другие хмельны так, что ничего в толк взять не могут; не к кому мне обратиться, а в лес идти надо; товарищ там один; сохрани бог, что там случится, я опять в ответе буду. Сами рассудите милостиво: разве я виноват в том, что нынче сход был, а старосты нет дома.
   - Да кто же тебя и винит? Ты не виноват, да ведь и я не виноват! Что ж ты ко мне пристаешь? Уж ежели такая должность у тебя, так сам на себя и пеняй.
   - Да я чем же виноват, ваше благородие, что попал в эту должность? Разве не силком меня выбрали? Кабы у меня в мошне-то гремело, так я поставил бы миру на кон ведро или два, так и ослобонили бы; а как нечего поставить, так и сохни!
   - Это все-таки, братец, до меня не касается. Мое дело писать, что велит голова; а там я ничего больше и знать не хочу. Прощай, однако ж. Мне с тобою балясничать-то долго некогда. Отец дьякон на вечеринку приглашал, так пора уж идти. Прощай добро.
   После такого ясного отказа Никите было нечего больше делать, как убираться вон. Он знал, что, ежели будет приставать еще - пожалуй, беды себе накликает, и потому, выйдя за калитку, остановился в раздумье: что ему делать? Идти к голове - да что из этого толку? Голова, не спросясь писаря, слова не вымолвит, не то что сделает что-нибудь; а писарь как заберется к дьякону, так его оттуда пестом не выживешь,- голова хоть раззовись. Следственно, в этом нет пользы - только треуха съешь5, а потом, чего доброго, в правлении велят задержать. Долго думавши, Никита решил, что нынешний день ничего не сделаешь и что, следственно, больше ничего не остается, как идти снова в свою караулку и что дело не уйдет объявить об этом после, когда все власти будут или налицо, или в трезвом состоянии. Но так как дело подходило уже к вечеру, то он и остался дома ночевать, а на другое утро рано отправился в лес.
   Пришедши в свою караулку, он нашел Степана в страшных попыхах. Воры в эту ночь приезжали снова, но уже не восемь, а двадцать человек; срубили лесу видимо-невидимо и, как по всему было заметно, искали полесовщиков, вероятно, для того, чтоб порассчитаться с ними за прошедшую ночь. Никита знал, что Степан в подобных случаях не трус и что ему поверить можно, так как он вообще человек не облыжной6, и потому задумался не на шутку: каким образом продолжать при таких условиях караул леса? караулить, как надо, то есть ловить порубщиков - значит идти на явную смерть; не караулить - рискуешь на одних штрафных потерять и последнее достояньишко, не говоря уже о наказании, которое придется перенести без всякой вины, молча и почти добровольно. Положение было безвыходное.
   - Куда ни кинь, все клин! - так заключил он вслух свое долгое размышление.
   Несмотря на всю храбрость свою, даже и Степан опешил перед появлением двадцати человек, приехавших с явным намерением пощипать их ребра. Это не входило в программу его ответственности, в которой он предполагал только взыскание начальства; а потому и решил, что в подобных случаях соваться шибко нечего, что черт его возьми, лес-то; свои бока дороже, и, чтоб соваться в воду, надо прежде спросить броду, т. е. ловить тогда, когда знаешь наверное, что поймаешь и что вор не отвернется; а в противном случае лучше показывать вид, что ничего не видишь и ничего не знаешь, и что пусть лучше штрафы берут да наказывают, нежели убьют где-нибудь под кустом, как какую-нибудь собаку.
   - А как дело-то было? - спросил его Никита, любопытный знать о похождении последней ночи.
   - Как ты, дядя Микита, ушел,- начал рассказ свой Степан,- я закусил маленько, побродил, да и опять на боковую; думаю - лучше я теперь сосну хорошенько, зато, как вечер придет, буду смотреть в оба; чего доброго, не придут ли опять аспиды-то за лесом; ну и лег. Устал ли я уж больно, ал и уж так на меня сонный стих напал, только проспал я добре долго; смотрю, уж солнышко с полуден давно сошло, так как бы сказать в полдник. Вот я встал, перекрестился, да и в путь. Ну, пока дошел до шасе, да там маленечко отдохнул, смотрю солнышко уж и низенько стало, уж и темнеть начинает. Тебя, дядя Микита, я, признательно, не ждал: думал, к своим зайдет, закалякается там и тем и другим займется, так не выпустят тебя до утра. Котомочку свою я взял, сунул туда краюху хлеба, так, значит, в караулку ворочаться мне и не нужно было: ночую, дескать, в лесу, все единственно, где ни ночевать, а может, и изловлю какого-нибудь шального, так на него и вчерашнюю порубку свалить можно. Выбрал я дерево покудрева-тее да порогулистее, взобрался на него да и засел там; думаю: эдак ладно, меня-то в зелени не видать, а мне виднехонько все, что кругом деяться станет. Ну вот и совсем смерилось, и заря погорела, в лесу уж и шибко темно стало; а я все сижу да посматриваю, не приедет ли какой. Сперва по шасе много что-то ездили, а как смерклось - как-то перестали; так значит, кто едет один, далеко его слышно. Это, говорю, хорошо: кто по шасе сюда приедет, я его не прозеваю; там как он ни таись, все уж чутко будет; а приехать со стороны некому, да и неоткуда, и, кроме вешняковских, этой пакости ждать не от кого. Как совсем стемнело, лгать не хочу, жутко мне стало. На ту беду проклятые совы такой вой подняли, ну словно по мертвому плачут... так вот те за сердце и хватает, ей-богу! Уж не рад, что и в лесу-то остался; пропадай они пропастью, и порубщики-то. А там вдруг как захохочет кто-то, так инд

Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
Просмотров: 755 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа