Главная » Книги

Потапенко Игнатий Николаевич - Шестеро, Страница 2

Потапенко Игнатий Николаевич - Шестеро


1 2 3

озимую?
   - Сеял, семь десятин посеял. ...
   - Ну, вот вы мне такую бумажку напишите, будто вы мне запродали жатву, что, значит, вырастет. Это на всякий случай... Мне оно не нужно. Сами знаете, я хлебом не занимаюсь.
   Смотрел на нее о. Антоний и дивился, что могут на свете существовать такие женщины. "И это еще попадья и священническая дочь! - думал он.- В епархиальном училище образование получила. Господи ты, боже мой!" Впрочем, удивление о. Антония происходило больше оттого, что это случилось с ним. Он поневоле вникнул в это явление. Но и раньше он знал, что Марьяна мужикам не даром раздавала деньги. Даст одному десять карбованцев весной, а на Покрову двадцать берет. Но мужик, как обладатель собственной земли, казался ей более прочным, поэтому она не требовала у него обеспечения. А дьякона каждую минуту могут согнать с места, перевести в другой приход, и поминай, как звали.
   Недолго думал о. Антоний. Да что и думать, коли нужно до зарезу? И он сказал:
   - Так позвольте уж сейчас получить, Марьяна Панкратьевна.
   - Значит, вы согласны?
   - Согласен!
   - Тяжеленько вам будет! Жаль мне вас!
   - Что делать? Случай трудный, очень трудный случай, Марьяна Панкратьевна.
   Как ни безобразны были условия этого займа, все-таки о. Антоний боялся, чтобы она не раздумала и не отказала бы, поэтому страшно торопился. Ведь от этих денег зависела его судьба.
   Но Марьяна не имела в виду мучить его. Через четверть часа он был уже дома. Натонька встала с постели. В этот день она чувствовала себя хорошо. О. Антоний старался говорить с нею спокойно и резонно, но в груди его клокотала радость, которой так и хотелось вырваться наружу. Полтораста рублей были у него в кармане, и он чувствовал себя так, как будто его сделали уже священником и дали ему самостоятельный приход.
   - Когда б скорее Дуняша приезжала! Надо в город ехать! - повторял он и в самом деле часто выходил на дорогу и смотрел, не едет ли Дуняша. Но вот по грязной дороге, по которой ручьями лились весопиие воды, показалась мужицкая повозка, вся забрызганная жидкою грязью. В передке, свесив ноги на воздух, так что они поминутно касались задних ног лошади, сидел мужик, а за его спиной, на сиденье из соломы, покрытой ряденцем, помещалась Дуняша. Это была рослая и стройная девушка с молодым, цветущим лицом, с звонким голосом и живыми движениями. Приехав, она тотчас же начала приводить в порядок хозяйство о. Антония. Лишенная всякого образования, эта девушка отлично постигла хозяйство и не могла ни минуты просидеть без дела.
   Братья,- их было четверо и все неудачники, не выше дьякона,- считали счастьем, когда она к ним приезжала. Она и с детьми возилась, и на кухне орудовала, и коров доила, и шила,- словом, это была "золотая девушка",- таков был единодушный отзыв о ней всех четверых братьев. Ей было всего двадцать лет, случалось немало женихов, но она не спешила замуж, зная себе цену и ценя также девическую свободу. "Я себе вольная пташка,- говорила она,- от брата к брату, словно мотылек, порхаю; а там пойдут дети, придут болезни, и прощай веселье. Насмотрелась я довольно на эту жизнь. Успеется еще". С ее приездом дом о. Антония оживился, повеселел, и даже Натонька как будто снисходительнее стала смотреть на мир божий.
   - Вот спасибо тебе, Дуняша, что приехала,- говорил о. Антоний,- я сегодня же укачу в город.
   - Сделай милость! Без тебя обойдемся! - шутила Дуняша.
   О. Антоний действительно в тот же день собрался и укатил в город. Дорога была прескверная. Худая кляча то и дело спотыкалась и падала в глубокие свежеравмытые лужи. О. Антоний был весь серый от грязи. Ехалось больше шагом, и пришлось прошлепать всю ночь. Места те таковы, что на расстоянии сорока верст не встретишь ни одной хаты. Только под городом, когда уже зарозовела заря, начались поселки и пошли все гуще и гуще, пока не слились с самым городом. Город был велик и буквально плавал в грязи. Улицы, скверно вымощенные каким-то каменным сбродом, были сплошь покрыты жидкою грязью, которая блестела, как сталь, и маскировала щедро рассыпанные по мостовой рытвины и ухабы, благодаря которым на каждом шагу экипажи неожиданно принимали почти вертикальное положение, а лошади становились на дыбы. Пешеходы, когда собирались перейти улицу, примерялись с таким видом и делали такие ухищрения, будто хотели броситься вплавь, Все было мокро, сыро и грязно, и люди, деятельно копошившиеся в этом болоте, казались терпеливо несущими какое-то наказание.
   О. Антоний заехал сперва на постоялый двор. Было еще рано по городскому счету - семь часов. Притом надо было почиститься и привести себя в порядок. Секретарь встает, вероятно, часов в восемь, а в десять идет на службу. Вот между этими часами и можно посетить его. О. Антоний напился чаю, который после ночной поездки показался ему необыкновенно вкусным, и достал бумагу и конверт. На бумаге он написал прошение о производстве его в священники и, бережно сложив ее, втиснул в самую середину цельную сторублевку и все это вместе положил в конверт. Все это он делал удивительно смело и уверенно, вероятно потому, что был в номере постоялого двора и один. При этом он еще вспомнил рассказ о. Панкратия и благочинного, и это ободрило его. Ему казалось теперь это простым делом, и он ни на минуту не сомневался, что сделает все как следует, т. е. как рассказал о. Панкратий. В девять часов он уже был в передней секретаря.
   - Как же сказать об вас, батюшка? - спрашивала его какая-то старуха, не то экономка, не то монашенка, не то сама секретарша.
   - Да как-нибудь... Все одно... они меня не знают! По своему делу, скажите!
   - Известно, не по чужому! - сказала старуха и ушла куда-то в мрак длинного и узкого коридора.
   Но о. Антоний ее даже не слышал. Он слышал только собственный голос, который показался ему чужим - до такой степени этот голос был робок и тонок. И ничего такого пугающего он не встретил здесь. Передняя была как у всех: два стула, стол, вешалка, зеркало. В полураскрытую дверь он видел в зале мягкую мебель в серых чехлах, угол какого-то инструмента вроде фисгармонии. Старуха тоже не представляла ничего необыкновенного,- словом, все было так, как у людей. Но о. Антония охватила робость невероятная. Должно быть, это происходило оттого, что в кармане у него лежал большой конверт с прошением, в котором была сторублевка. Какова-то еще будет судьба этой сторублевки? Может, вывезет, а может, и навеки погубит. Старуха опять появилась из мрака и пригласила его за собой. Ему тоже пришлось пройти мрачный коридор, затем повернуть налево, открыть дверь и вдруг совершенно неожиданно очутиться в кабинете секретаря. Кабинет был очень мал, с низеньким потолком, с небольшими двумя окнами, выходившими на двор, с неуклюжим письменным столом, зеленое сукно которого истерлось и было покрыто чернильными пятнами. В углу на низеньком столике стояло множество образов, и перед самым большим из них теплилась лампада. В комнате пахло гарью от лампады, которая мигала и трещала. Квартира была наемная, и ничто не свидетельствовало, что у секретаря есть дом в двести тысяч. Да, это был он. О. Антоний видел его раза два в консистории и сейчас же узнал. Громадная фигура с большою, седою головой, лицо совсем бритое и все, не исключая лба и ушей, красное, как у человека, только что выдержавшего хорошую баню; в длинном черном сюртуке, широкоплечий, порядочно сутуловатый, он всегда обдавал просителей каким-то холодом, сухостью, неприветливостью. Казалось, что ему было все равно до всех людей на свете, и он скорбел только об одном, что его потревожили. Он стоял неподалеку от двери и как-то вполоборота, точно собираясь плюнуть куда-то в сторону. Из-под густых нависших бровей смотрели большие бычачьи, совершенно холодные глаза. О. Антоний поклонился по-монашески, т. е. в пояс.
   - Как ваша фамилия? - спросил хозяин каким-то мальчишеским голосом, совсем не соответствовавшим его внешности. От такой крупной фигуры ожидалось нечто вроде грома. А он еще гнусил, растягивая слова, произнося гласные немного на э и в нос. Губы его сложились в презрительную мину, словно он заранее уже презирал ту фамилию, которую ему скажут.
   - Дьякон села Бутищевки, Антоний...
   - Бубырко! - закончил за него хозяин и свободным жестом указал ему на стул, а сам тяжелыми шагами подошел к креслу и сел. Сел и о. Антоний.
   - Точно... Бубырко! Я... отец благочинный... то есть... тово... Подавал уже один раз... тово...
   - Знаю! - прогнусил хозяин.
   - А владыко написал... рано, мол, написал владыко...
   - Знаю! - повторил хозяин и все время смотрел на о. Антония в упор своими неподвижными глазами.
   - А у меня шестеро детишек... И школу я... тово... устроил школу... и устав...
   - Знаю! - еще раз подтвердил хозяин.
   О. Антоний перевел дух и издал глубокий вздох. Этот упорный взгляд, как бы подстерегавший его, следивший за каждым его движением, просто потрясал его. О. Антонию казалось, что рука его не осмелится залезть в карман и вынуть оттуда заветный конверт.
   - Теперь я к вашей помощи прибегаю... Одна надежда на вас,- продолжал он, и рука его вдруг очутилась около кармана. Но, поигравши там пальцами, она вдруг ушла обратно и легла иа колене.
   - Что ж, ежели владыко...- начал было секретарь, но о. Антоний перебил его:
   - Прошение вам я приготовил и осмелюсь подать...
   - Прошение? Это пожалуй... Не мешает!..
   Рука, контролируемая упорным взглядом хозяина, точно боявшегося, чтобы она не ошиблась, быстро всунулась в карман и вытащила оттуда конверт, который своим измятым и скомканным видом навел ужас иа о. Антония.
   - Конверт... тово... измялся! - сказал он, судорожно сжимая конверт дрожащею рукой. Шаг, который он должен был сейчас сделать, был именно такого рода шаг, что мог и осчастливить, и погубить. А что, если о. Панкратий и благочинный рассказали ему сказки, подшутили над ним?
   - Ничего, разгладим! - ответил хозяин, сосредоточивая свой взгляд на конверте.
   - Так вот... благоволите... тово... принять... прошение.
   Он положил конверт на письменный стол и сейчас же быстро поднялся и начал кланяться. Секретарь между тем взял конверт и как-то небрежно, точно ненужную вещь, отстранил его на середину стола. Но о. Антоний уже был в передней. Никогда еще в жизни он не торопился так, как теперь. Ему мерещилось, что там, в кабинете, секретарь открыл конверт, из которого вывалилась сторублевка. Секретарь побледнел и весь затрясся. Он ринулся в переднюю и кричит ужасным прерывающимся голосом: "Как ты смел? Мне? Секретарю? Ты? Дьякон? А? Оскорбление? Владыке, в синод!5 Рясу долой! В монастырь, на эпитимию!"6
   "О господи, спаси и помилуй! - мысленно воскликнул о. Антоний, залезая правою ногой в левую калошу.- Что я наделал! Что я наделал! Погубил детей, Натоньку погубил!"
   Ему казалось это неизбежным: секретарь должен обидеться. Как это можно? Такое лицо, такой пост, и вдруг ему - взятку. Да это ужасно! Зачем ему? У него хорошее жалованье.
   Вот он на лестнице, уже внизу, отворяет дверь, но никакой погони за ним нет. Вдохнув полною грудью свежий влажный воздух, он немного успокоился и даже решил подождать минуты две: уж ежели погибать, так сию минуту. Чего ждать? Пусть уж разом. Он оглянулся на дверь секретарской квартиры; она была неподвижна и молчалива.
   Наконец, совершенно придя в себя, он понял, что никакой погони за ним не будет, что конверт с его содержимым пришелся как нельзя более по душе секретарю и что, по всей вероятности, надо так считать, что его дело в шляпе. Придя к такому приятному убеждению, он решил, что весь этот день ему следует как можно дальше держаться и от консистории, и от архиерейского дома. Не ровен час, попадешься на глаза архиерею и все дело испортишь. Но целый день надо было как-нибудь скоротать. Он побывал и на базаре, где нашел немало бутищевских мужиков, и на постоялом дворе, где пробовал заснуть, но не мог, потому что ему мешало волнение. В губернском городе у него немало было знакомых среди причта городских церквей, но он боялся даже встретиться с ними. Сейчас пойдут расспросы, зачем да почему, а он не выдержит, расскажет, что приехал проситься в священники; ну, разумеется, тот с насмешкой, другой с завистью, третий с предостережением. Бог с ними, лучше не нарушать мирное течение жизни! Ему не спалось оттого, что грудь его вся была наполнена ожиданием. Но за счастливый исход своего дела он не боялся. Секретарь - сила; ежели он принял и ничего не сказал, то, значит, сделает. Все-таки о. Антоний нашел нужным побывать у благочинного. Он не имел в виду ни о чем просить его, а только засвидетельствовать ему свое почтение. Благочинный к нему расположен, хлопотал за него у архиерея, надо же человеку показать, что помнишь это и ценишь.
   Благочинный о. Иоанн Велелепов жил таким же веселеньким домком, каков был и сам. Все у него глядело приветливо - и чистенькая лестница, и просторный стеклянный коридор с массою растений, и небольшие, уютные, залитые светом комнаты с веселыми светлыми обоями, и множество мягкой мебели, обитой розовым и голубым атласом, и хорошенькая горничная, и приветливая жена, и ласковые дети,- словом, приятно было войти в этот дом и провести здесь час-другой. По-видимому, здесь не делали разницы между гостем важным и простым.
   - А! отец Антоний приехал! Милости просим! Жена, Анюта, отец Антоний приехал! Знаешь, из Бутищевки дьякон! А ну-ка, чаю там, что ли! Хотите чаю, отец Антоний, с вареньицем? Ну, как здоровье вашей супруги? Отец Панкратий как поживает? Все делами занимается, а? А вот это моя старшая дочь! Не бойся, Нюра, подойди, это отец Антоний из Бутищевки; он добрый, он не кусается...
   И вышла матушка, вышли дети, дали чай, варенье, и о. Антоний чувствовал себя как в своем кругу. О. Иоанн жил как светский человек. Ничто в его обстановке не напоминало о том, что он духовное лицо, да притом еще стоящее на такой стезе, что недалеко и от кафедрального протоиерея. В кабинете на стенах не красовались виды афонской горы7 или доморощенные гравюры; висели только географические карты и какой-то маленький пейзаж в черной рамке. В стеклянном шкапу стояли солидные переплеты с надписями: "Шлоссер", "Бокль"8, "Шиллер", "Пушкин", "Тургенев" и тому подобными надписями, значения которых о. Антоний не понимал. В зале стояло фортепиано, матушка играла вальс, дети вертелись.
   О. Антония оставили обедать. Стесняемый присутствием матушки и детей, он никак не мог улучить минуту, чтобы рассказать благочинному о своем визите секретарю. Между тем ему ужасно хотелось поделиться с кем-нибудь своею удачей. Но после обеда выпала такая минута. Они сидели в кабинете. Благочинный сладостно протянул ноги на мягкой кушетке и потягивал сигару. О. Антонию тоже была предложена сигара, но он отказался. Он не умел курить сигары, а курил претолстые папиросы, которые крутил собственноручно и вставлял в длинный мундштук из обыкновенного бутищевского камыша.
   - А я, отец благочинный, был у секретаря! - сказал о. Антоний.
   - Ага, все по тому же делу?
   - Все по тому же... Просил о содействии, и он обещал. Суровый человек он... Видно, очень строг в своей должности.
   - Не знаю; я консистории не касаюсь. Владыко хотел назначить меня членом, но я отклонил! Бог с ними! Там интриги всякие...
   - А я таки, отец благочинный, конверт ему оставил... с прошением, хе, хе, хе!..- промолвил о. Антоний, понизив голос и даже оглянувшись на дверь.
   - Представьте себе, что если я после обеда не выкурю сигары, так все равно что и не обедал!..- сказал благочинный.
   - Привычка! - заметил гость и в то же время не без тревожного удивления подумал: "Я ему про конверт, а он про сигару!"
   В это время в зале раздались звуки фортепиано. О. Антоний продолжал:
   - Дал это я ему, а он этак рукой отстранил на средину стола и говорит: "Это, говорит, хорошо..."
   - Ты бы, Анюта, что-нибудь из Мендельсона сыграла,- крикнул благочинный жене и сейчас же обратился к гостю: - Я очень люблю Мендельсона; это мой любимый композитор. Вот слушайте, слушайте... Романс без слов...9
   О. Антоний должен был слушать и, уж конечно, больше не возобновлял разговора ни о секретаре, ни о конверте.
   Он ушел на постоялый двор, когда уже стемнело и на улицах губернского города смрадно горели "фотоженные" фонари10.
   Он думал, разумеется, о том, как приятно будет завтра узнать в консистории радостную весть. Чего доброго, может быть, все совершится в этот приезд и он, к невыразимому восторгу Натоньки и Дуняши, приедет в Бутищево священником.
   Думал он также о том, какие на свете бывают странные люди. Секретарь, например, если правда, что о нем говорят, владеет домом в двести тысяч, а берет с бедного человека сто рублей. А вот благочинный так даже слушать об этом не хочет! Противно ему, что ли, или из политичности вмешиваться не хочет? Кто их разберет? А как они живут! Какая разница! У одного все мрачно, тяжело, неприветливо, а у другого все так приятно, радостно, уютно. Хорошо, однако, быть секретарем, недурно также быть и благочинным. И тот, и другой по-своему отлично живут. Скверно только быть дьяконом в плохом приходе, да еще на дьячковской вакансии, с шестью душами детей и с больною женой.
   На другой день, в двенадцать часов дня, о. Антоний прогуливался по аллеям архиерейского сада. Они были посыпаны песком и плотно утрамбованы, и ходить по ним было хорошо. О. Антоний знал, что именно в это время секретарь бывает с докладом у архиерея, и выжидал, когда доклад кончится. Он мысленно переживал все перипетии этого доклада. Вот секретарь развернул его прошение и читает. "А! - говорит архиерей,- это тот, что в тон попадать не умеет? Я же сказал, что ему еще рано!" - "Ваше преосвященство! - отвечает секретарь,- если он тогда не попадал в тон, то это единственно потому, что ему не было дано репетиции, но вообще он человек достойный и способный! У него шестеро детей, ваше преосвященство, и позволю себе поставить на вид вашему преосвященству..." И долго, долго говорит секретарь, говорит он страсть как умно, как о. Антонию, конечно, и не вообразить, а архиерей все слушает. И чувствует он, архиерей, что секретарь его убедил и что дьякона Антония Бубырко нельзя не сделать священником, его непременно надо сделать священником. И говорит архиерей: "Ну, делать нечего! не хотел, а вижу, что надо! Ты убедил меня, секретарь! Давай перо!" - и берет архиерей перо и пишет: "Благословляю диакона Антония Бубырко рукоположить в сан священника". Секретарь складывает бумагу, кладет ее в портфель и идет в консисторию. На соборных часах пробило час дня. Надо дать время секретарю передать бумаги столоначальнику. Столоначальника он знает. Это древний человек, очень-очень древний, чуть ли не с основания консистории служит. Он такой же бритый, как и секретарь, только маленький и лысый и не мрачный, а, напротив, любезный и льстивый. Когда много лет тому назад был другой секретарь, который носил бакенбарды, то и он носил бакенбарды. Пожалуй, и ему придется что-нибудь дать.
   На тех же соборных часах пробило половину второго. О. Антоний рассчитал, что теперь все формальности копчены, к пошел в консисторию. Столоначальник был углублен в сличение какой-то копии с подлинным.
   - Я сейчас, сейчас, повремените минутку, батюшка,- сказал он с улыбкой. Улыбка у него была некрасивая, потому что не было зубов. О. Антоний ждал совершенно спокойно. Никакого дурного предчувствия у него не было.
   - Дьякон Антоний Вубырко? - спросил столоначальник.- Есть, есть. Вот ваше прошение-с!
   Он взял со стола развернутое прошение и поднес его к самому носу о. Антония. Дьякон Антоний Бубырко прочитал написанное синим карандашом рукою архиерея: "В тон попадать не научился, а посему несвоевременно". А ниже стояло уже написанное рукою секретаря и чернилами: "Отказать".
   - И больше ничего-с! - прибавил все с тою же улыбкой столоначальник и положил прошение обратно на стол.
   Как-то в одно мгновение все спуталось в голове о. Антония. Глаза заволоклись туманом, и он не видел ни столоначальника, ни писцов, ни стоявшего тут же какого-то дьячка, униженно кланявшегося и о чем-то слезно просившего. Что такое случилось? Натонька плачет. Дуняша ходит мрачная, как туча, чего даже никогда не бывало; Марьяна Панкратьевна требует деньги и говорит: "Тяжеленько вам, отец Антоний, жаль мне вас, отец Антоний", а веселый благочинный стоит где-то наверху, как бы в облаках, курит сигару и посмеивается! Но это был один только миг. О. Антоний сейчас же опомнился и подумал: "Мало!" И у него явилась дерзкая мысль - зайти к секретарю и при всех - при чиновниках, при членах консистории, при просителях спросить его: "Сколько вам надо доплатить, господин секретарь?" Но опять же от смелых мыслей, порой зарождающихся в голове деревенского дьякона, состоящего на дьячковской вакансии, до смелых поступков очень далеко. К секретарю он не пошел, а вышел вон и отправился на свой постоялый двор. И шел он, и выкатывал повозку, и запрягал в нее лошадь, и расплачивался с хозяином как-то бесчувственно. Ему даже было досадно, что он как будто не скорбит, не убивается, не думает о Натоньке, о детях. Это было отчаяние выше меры. У него не было силы скорбеть. Только поздним вечером, когда уже до Бутищева оставалось верст десять, он вдруг воспрянул и шибко погнал лошаденку.
   Неизвестно почему у него заболело сердце, забилось тревожно и что-то подгоняло его спешить.
   Он приехал домой около полуночи, и прежде всего его поразило то, что в такую позднюю пору в доме светились огни.
  

III

   Натонька лежала в жару. У нее был бред.
   Дуняша встретила его с заплаканными глазами. Детишки спали в другой комнате, но бледная Маринка в одной рубашоночке сидела у ног больной на постели и не сводила с нее испуганных глаз.
   - Что с нею? - спросил о. Антоний.
   - Тс... Иди сюда.
   Дуняша схватила его за рукав рясы и потащила за собой в кухню. Здесь она положила руки и голову на стол и зарыдала.
   - Антоша, Антоша, какой ты несчастный! - воскликнула она сквозь слезы.
   - Несчастный по всем статьям!..- прошептал отец Антоний.
   Он предчувствовал то, что ему скажут, и это было до такой степени ужасно, что он не спрашивал.
   - Сейчас, как ты уехал, она слегла,- говорила Дуняша, стараясь сдержать слезы.- Голову ей ломило, грудь камнем сдавливало, кашель, кашель, такой страшный кашель, и вдруг кровь пошла горлом... Мы испугались, боже мой, как испугались!.. Ну, хоть за фершалом послали... Пришел, посмотрел... Господи ты боже мой! Отвел это он меня и говорит: "А знаете... а ведь у нее, у матушки, чахотка, и в очень большом градусе... Так похоже на то, как бы в последнем... И навряд, говорит, она больше нескольких дней проживет..." Антоша, Антоша!..
   У о. Антония подкосились колени, и он как-то непроизвольно опустился на лавку. Он был бледен, как стена, но не плакал, а только нижняя губа его как-то бессильно вздрагивала, а глаза уставились на Дуняшу и пугали ее своим бессмысленным видом.
   - А знаешь,- говорил он слабеньким, детским голосом и, чего никогда с ним не было, заикаясь,- и там не удалось... Сто рублей дал секретарю... У Марьяны взял... И ничего... В тон не попадает... в то-о-он...
   Тут пришли слезы, и о. Антоний зарыдал страшно, громко и некрасиво, как баба. Дуняша подошла к нему и старалась утешить его, говорила, что еще неизвестно, что фельдшер ничего не понимает, но это не помогло. О. Антоний рыдал и безжалостно стучал головой об стол.
   - Ты ее потревожишь,- сказала Дуняша. Тогда он встал и начал ходить по земляному полу кухни, держась обеими руками за голову.
   - Дуняша, Дуняша, что же это такое? Как же это... тово... как же мы будем? Детишки... шестеро... мал мала меньше... Господи, помилуй!..- лепетал о. Антоний, бросая косые взгляды на темный, закоптелый образ, висевший в углу, как бы именно оттуда ожидая решения своего вопроса. Дуняша прислонилась головой к холодной стене и тихонько плакала.
   Скрипнула дверь, и вошла Марья. Веселая и беззаботная, Марья теперь была бледна, и глаза ее тоже были красны.
   - Вас, батюшка, просят, матушка просят вас!..
   - Меня?!
   О. Антоний снял рясу, всю забрызганную грязью, вымыл лицо, особенно тщательно промывая глаза, чтобы скрыть следы слез, причесал волосы и тихонько, на цыпочках, пошел в комнату. Всю свою небольшую силу воли он употребил на то, чтобы сделать свой голос ровным, а лицо спокойным и даже веселым.
   - Натонька! И что это ты вздумала, господи боже мой? Взяла да и тово... слегла...- любовным голосом промолвил он, целуя ее в горячий лоб.
   - Умирать вздумала, Антоша. Видно, бог за грехи...- Она закашлялась и выплюнула кровь.
   - Что ты, что ты, Натонька? Эк выдумала что! Еще поживем! Вот солнышко пригреет, встанешь...
   Но о. Антоний чувствовал, что голос его говорил совсем не то, что говорили слова! Всего ужаснее было то, что он заикался и никак не мог избавиться от этого. Это его приводило в отчаяние, потому что выдавало его с головой.
   - Пригреет, да не меня,- медленно покачивая головой, сказала Натонька.- Хоть бы детей-то моих оно ласково пригрело! Я уже это чувствую... И фершала видела, и Дуняшины слезы, и слышала, как ты сейчас голосил в кухне... Чувствую, Антоша, чувствую!.. Хочу поговорить с тобой. Как бы ты Маринку спать унес, не место ей тут, не идет слушать...
   - Мариночка, пойдем спатки! - промолвил о. Антоний, обращаясь к девочке.
   Но Маринка крепко обеими ручонками ухватилась за ноги матери.
   - Нет, не пойду от мамы! Никуда не пойду... И в могилку с нею! - проговорила она каким-то необычайно убежденным, вразумительным голосом.
   Из глаз Натоньки выкатились две слезы.
   - Пускай останется! - прошептала она.- Присядь, Антоша, возьми стул и присядь.
   О. Антоний покорно взял стул и присел у изголовья.
   - Что в городе? Архиерей как? - спросила Натонька.
   - Архиерей... ничего!.. Ничего, Натонька!..
   - Антоша, ты не обманывай! Меня, может, завтра на свете не будет. Говори правду,- отказал?
   - Отказал, Натонька! - совершенно убитым голосом проговорил о. Антоний и опустил голову.
   - То-то! И как же он, совсем или так, на время? - продолжала допытывать она.
   - На время, Натонька! Написал: несвоевременно, потому в тон не попадает. В тон-то, господи помилуй!
   - Правду говоришь, Антоша?
   - Правду, Натонька, как на исповеди!..
   - А у нас шестеро, Антоша! Подрастут, чем ты обучишь их? Шестеро!..
   - Шестеро, Натонька!.. Шестеро!..
   - Антон! - совсем тихо промолвила она, чтоб не слышала Маринка, но девочка была вся слух и не пропускала ни одного слова.- А ежели я умру, ты вдовцом будешь?
   - Господи ты, боже мой! - прошептал о. Антоний.
   - Вдовцом будешь, Аитоша... А вдовца священником сейчас не сделают... Нельзя... Закон такой... До сорока лет ждать, а там еще захотят ли... Это ведь за особые заслуги только... А какие у тебя, Антоша, заслуги?
   О. Антоний встал, тяжело вздохнул, провел рукой по лбу и опять сел.
   - Да что же это, господи, господи? - шептали его губы, а рука сама поднималась и делала крестное знамение.
   - Малодушествовать нельзя, Антоша, а обсудить надо!.. Шестеро ведь!.. Коли ты на всю жизнь дьяконом останешься, да и в такой бедности, как наша, детишки нищими будут... А за что? Чем они, бедные, виноваты?
   - Что же поделаешь, коли воля господня?..
   - А ежели я умру, ты на всю жизнь дьякон!
   - Что же останется нам? Не придумаю, Натонька, нет... не могу придумать!
   Голова о. Антония была действительно слишком слаба для того, чтобы разобраться во всей этой громадной куче горя. Он совсем потерял способность рассуждать, и ему казалось, что выхода нет и остается только примириться с судьбой. Натонька кашляла, и это еще больше потрясало его.
   - Слушай, Антоша, не теряй времени... Пока я жива, ты еще не вдовец... Поезжай к преосвященному... Поезжай сейчас, сию минуту поезжай... Пади ему в ноги, облейся слезами и скажи все, как есть... скажи, что умираю, и тогда всему конец... сердце-то есть у архиерея... Поезжай...
   Опять кашель, и еще раз говорит она задыхающимся голосом;
   - Поезжай... Пади к ногам... А то завтра умру... Навеки дьякон...
   - Натонька, Натонька!.. Что ты?.. Господи боже мой! Что ты говоришь?..
   - Говорю - поезжай... Поезжай, Антоша!.. Шестеро их... Поезжай!..
   - Как же я поеду, коли ты... Натонька, как же я поеду?..
   - Поезжай... Умереть-то я и без тебя умру, коли бог прикажет. Поезжай сейчас!
   - Натонька, не могу я, не могу!..
   - Антон! Иди сюда!.. Ближе, ближе!.. Дай мне руку свою... Вот так! Жили мы с тобой восемь лет согласно, любовно, и ты меня слушался... А мне теперь умереть надо, а ты... ты не слушаешься... Ну, я же господом богом молю тебя, послушайся, поезжай... Антоша, голубчик мой! Последняя это моя просьба... Поезжай!.. Сердце мое чувствует, что сжалится архиерей... Непременно сжалится... Смотри, Маринка наша славная девочка, добрая, умная головка, так неужели ей без образования расти и по людям шататься?.. А все другие, все шестеро... Ну, перекрести меня... Поцелуй меня хорошенько и поезжай... Может, бог даст, я дождусь тебя, и как отрадно мне будет умереть, коли все исполнится... Поезжай, Антон, голубчик...
   О. Антоний с глубоким религиозным чувством, какого еще никогда в жизни не ощущал в груди своей, осенил ее три раза большим, медленным, вдумчивым крестом и поцеловал ее в губы. Потом он взял на руки Маринку и тоже перекрестил ее и поцеловал. Затем он повернулся к комнате, где спали дети, и осенил ее всю таким же большим крестом...
   - Поеду,- сказал он глухим, но твердым голосом,- коли ты требуешь и сердце твое чувствует... Поеду! Горько мне будет... нестерпимо горько, а поеду, коли ты велишь, Натонька!..
   Шаги его сделались твердыми и взгляд уверенным. Он весь проникся сознанием, что исполняет, быть может, последнюю волю Натоньки.
   Он вышел в сени, потом во двор. Дуняша сидела на завалинке с поникшею головой. Марья возилась с коровой. Звезды уже погасли, и над селом расстилался бледный свет раннего утра. О. Антоний прошел в сарай, где стояла лошаденка. Она была худа и имела понурый вид. "Не довезет, куда ей! Сейчас сорок верст сделала!" - подумал о. Антоний. Притом он сознавал, что ехать надо быстро. Сегодня суббота. Если архиерей смилуется, то завтра и рукоположит, а ежели опоздать, так придется ждать неделю, до следующей службы, а мало ли что может случиться за неделю? Он вышел обратно во двор.
   - Марья,- сказал он,- беги сейчас к почтарю и чтоб сию минуту пара лошадей мне была и дилижан... В город! Да только скажи, чтобы не привязывал колокольчика...
   - Ты в город? - спросила Дуняша.
   - В город, Дуняша; сама посылает...
   - За доктором?
   - Эх, Дуняша, что доктор? Доктор ничего не поможет... Фершал правду сказал. За один этот день она так подалась, бедняга, что на смерть похожа. И сама говорит - умру!..
   - А в город зачем же?
   - Такое дело, Дуняша, что и сам пе знаю, как будет... Уж лучше не спрашивай... Может, Натонька тебе скажет... Приказала ехать... Смотри, Дуняша, на тебя вся надежда... Береги ее... А в случае чего, не приведи господи... Завтра я приеду... Эх, горе мое, горе!..
   Он ходил по двору, заглядывал в сарай, прошел к реке. Почтарь медлил. Уже совсем рассвело, когда к хате дьякона подъехал "дилижан", запряженный парой.
   О. Антоний вошел в комнату, ударил три земных поклона к образам, стал на колени и прошептал молитву, потом обернулся к Натоиьке и сказал:
   - Еду, Натонька! Пусть будет по-твоему!
   Она только одобрительно покачала головой. Он нагнулся, Натонька обвила его шею ослабевшими, холодными руками, прижала его голову к щеке и прошептала:
   - Прощай, Антоша! Уж до твоего приезда я проживу! Силы есть!.. Так и знай...
   Он вышел, шатаясь, влез в "дилижан" и быстро покатил по мягкой, влажной дороге.
   Сорок верст пути, когда у человека на душе столько горя, сомнений и недоумений,- это бесконечно долгая дорога.
   Если бы он был один, он просто рыдал, и ему было бы легче. Но впереди сидел ямщик, бутищевский мужик Макар, хорошо знакомый о. Антонию. Макар был любопытен и в начале путешествия допытывался:
   - Что это вам так приспичило, отец дьякон? Видно, дело какое важное! Прежде все на своей ездили, а тут вдруг на почтовых...
   - Значит, надо! - отвечал о. Антоний.
   - Мабуть, по службе что-нибудь? Архиерей требует? - приставал Макар.
   - Замолчи ты ради бога!.. Чего пристал? Не до тебя мне...
   Макар почесал затылок и замолчал. А дьякону действительно было не до него и не до его вопросов. В голове его копошился целый рой мыслей, которые то углублялись куда-то в далекое прошедшее, то забегали в туманное и неизвестное будущее, то парили над диваном, на котором лежала больная Натонька. Припомнил он свою жизнь, припомнил и повторил ее всю с чувством и разумением, словно собирался принять великую исповедь.
   Давнее то было время, и смутно помнится оно. Отец его был дьячком в селе, и множество у него было сыновей и дочерей. До десяти лет бегали они гурьбой в одних рубашонках, босиком по грязи и по солнцу, никто за ними не смотрел, делали что хотели, знали то, что подмечали пытливым детским оком, знали многое, чего детям знать не следует и чего другие дети не знают. Отец сам учил их грамоте: "аз, буки, веди, глаголь, добро, зело"; старик он был и учил по-старинному: букварь, часослов и, как высшая мудрость, Псалтырь - вот и вся наука. Сначала псалмы читались, потом псалмы учились наизусть,- дальше этого не могла пойти изобретательность старого дьячка, который сам ничего иного не знал, кроме книг церковного обихода. А в десять лет вдруг свезли в город и забросили в школу.
   Школа эта была бурса, настоящая дореформенная бурса, которую Антоша застал при последнем издыхании, но тем не менее могучею и сильною всеми своими особенностями11. Вдруг ни с того ни с сего засадили его за латынь и греческий, втиснули в сложную махинацию авдиторов, секуторов12, розог, линеек и т. п. страшных вещей, которые сразу запугали воображение дикого мальчика, привыкшего к свободе, к солнцу и простору деревенской улицы. Он ничего не понимал: ни требований бурсацкой дисциплины, ни правил латинской грамматики, и его за это секли, драли за уши, за чуб, сажали в карцер, лупили линейками и корешками розог по ладоням - одним словом, "учили" разными способами, какие были в распоряжении старой бурсы. Когда Антоша вспоминает это время, он ничего не ощущает, кроме какой-то дикой боли, тупой, совершенно дурацкой, ни на чем не основанной обиды. Почему? за что? за какую вину? Ведь все били его, слабого, все - от инспектора до последнего лентяя, у которого были здоровые кулаки. На битье была основана вся наука и все воспитание. Но ему пришлось терпеть это только два года. Вдруг все от верху до низу переменилось. Все стали вежливы, деликатны, приехали новые учителя, которые говорили даже "вы", розги уничтожены, никого не бьют, никто не плачет. Но Антоша уже запуган, забит, огорошен, учится плохо и еле-еле перелезает из класса в класс, засиживаясь в каждом классе по два года и прочно присвоив себе кличку "осла". Кое-как дотянул он до семинарии, побыл в ней год, но дальше уже совсем пойти не мог и оставил это, по-видимому, несвойственное ему занятие.
   Старый дьяк был тогда еще жив. Антоше пошел двадцатый год. Был он уже вполне зрелый юноша, и нужно было думать, что с ним делать. Одна дорога - поступить в пономари, а потом в дьяки, да этим и закончить карьеру. Так многие и делали. Но тут помогло одно обстоятельство. В губернии не так давно умер некий протопресвитер, важное лицо, бывший благочинный и член консистории. Протопресвитер оставил весьма изрядное состояние и, между прочим, по духовному завещанию, учредил приют для сирот-девушек духовного звания. В приюте этом обучали грамоте, рукоделию и хозяйству,- одним словом, готовили жен для младшего причта, но так как основатель его был лицо почтенное, то приют сейчас же получил привилегию. Было объявлено, что всякий причетник, взявший себе в жены "приютку", тем самым приобретает право на немедленное производство в дьяконы. И Антоше пришлось воспользоваться этою привилегией. Вот как о. Антоний, когда его спрашивали об этом и когда он был в хорошем расположении духа, рассказывал о своем сватовстве:
   - Говорит мне батько; "Ну, сыночек, доучился, кончил курс, видно, что не хотел умнее своего родителя быть. Едем-ка в приют жениться, все же таки дьяконом будешь, дьяконский-то хлеб не бог знает как бел, а все же белее дьячковского". А я... мне что? Мне все одно. Ничего не понимал я тогда толком. Жениться так жениться... о женой что делать, известно, я понимал... Вот и повезли меня туда. Приехали это мы: я, мои родные и еще сват - один знакомый дьякон. Приехали и прямо в класс. Уж, конечно, они, то есть девицы-приютки, знали, что это жених приехал, вырядились в чистенькие платья, белые передники надели и сидят рядышком, душ их восемь было, иная шьет, иная вышивает... Входим мы; я, разумеется, позади семеню, потому, как хотите, странно как-то... Пришел человек неизвестно откуда и должен себе подругу на всю жизнь выбрать. Я был тогда такой же высокий, как теперь. Прошлись мы по комнате раза два, а я все смотрю им в лица... Ну, как бы вам сказать, совершенно как товар в лавке либо на базаре. Однако нельзя же даром так-то ходить, надо, чтобы какой-нибудь толк был. Вот мать моя и подходит ко мне и говорит: "Мой совет тебе, Антоша, вон ту взять, которая с русою косой за вышиваньем сидит". Но скажу я вам, что не нравилась мне русая коса, вот не знаю, почему, а не нравилась. А сидела этак в уголку смугленькая такая, худенькая да бледненькая; взглянул я на нее, и так мне жалко сделалось, что она такая себе заморенная, и сердце так и застучало... Ну, думаю, должно быть, это и есть судьба моя! И говорю матери: "Нет, говорю, не русая, а черная коса, вон та!" - и показал пальцем. А мать говорит: "Что ж, это твое дело, не мне с ней жить, а тебе". С тем мы и вышли. Сейчас пошли к отцу Исидору на закуску,- отец Исидор - тамошний священник и начальник приюта,- гляжу, и моя черная коса здесь, чай разливает: раскраснелась вся, вижу, в волнении. Нас познакомили. Тут я узнал, что зовут со Натальей Парфентьевной, и сию же минуту в душе своей в Натоньку ее перекрестил. Только пили это все чай, вдруг, смотрю, никого в комнате нет, все куда-то исчезли, остался только я да Натонька, то есть тогда еще Наталья Парфентьевна. Сидит она на диване и в окошко глядит, словно и не обо мне думает. Понял я, что нас нарочно оставили, чтобы, значит, объясниться... Никогда в жизни этого со мной еще не бывало, чтобы я оставался с девушкой глаз на глаз, а чтобы еще объясняться - так об этом я даже понятия не имел. И трепетало мое сердце, струсил я, то есть, как следует быть. Однако что же делать-то? Все одно - надо. Приехал жениться, так надо жениться. Подошел и говорю: "Наталья Парфентьевна! вам ведь все хорошо известно, и объясняться тут нечего. Желаю, говорю, иметь вас женою своей, и в дьяконский сан, говорю, преосвященнейший владыка меня рукоположить обещал, и даже место есть в селе Бутищевом, хотя на дьячковской вакансии". А она глаза опустила: "Мне, говорит, известно... я согласна!" Тут я даже ручку у ней поцеловал. На другой день обвенчались, а там и во дьякона производство получил.
   Так рассказывал о. Антоний, когда бывал в хорошем расположении духа, но теперь, разумеется, он вспоминал это иначе. Вспоминал он с нежностью, но горечью полна была его душа. Пришлись они с Натонькой друг другу по душе, словно и в самом деле были друг для друга созданы. Пошли у них дети один за другим, "без удержу", как говорила сама Натонька, и с каждым новым ребенком росла их бедность. Натонька всегда была хилая, болезненная, но все была на ногах, а только в последние два года стала сваливаться. О. Антоний был образцовым причетником, и архиерей благоволил к нему, и у него были все шансы на то, чтобы быть произведенным в священники. Тут опять-таки должно было помочь то обстоятельство, что Натонька была "приютка". Но вдруг случилась эта история с непопаданием в тон, и надежда его осеклась. Вспомнил о. Антоний, какую хорошую жизнь прожил он с Натонькой, как лелеял мечту, что вот, наконец, придет время, когда он получит священнический приход, Натонька поправится и заживут они на славу. И вдруг нежданно-негаданно такое горе.
   Едет он в город, Натонька послала его. Может быть, выпадет счастье, архиерей сжалится, но какое же это счастье, когда Натоньке оно не достанется? Да и сам он,- что он такое будет без Натоньки? Ведь жизнь-то еще долга: ему только 28 лет. И эта долгая предстоящая жизнь показалась ему какою-то темною, холодною могилой.
   Когда он думал о том, что делается теперь там, дома, то сердце его обливалось кровью и холод сковывал все его тело. Что же это он делает? Натонька умирает там, и в самом деле умирает, он в этом убедился, а он едет хлопотать о каком-то повышении. Да ведь это ужасно - думать о повышении в такие минуты, когда любимый, самый дорогой человек умирает...
   А шестеро? Ведь шестеро их... Ведь стоит только пропустить момент, и вдруг, по воле божией, сделаешься вдовцом, и на всю жизнь бедняк, и дети - нищие.
   Вот и город, опять этот грязный город, который вчера выгнал его своею черствостью, своею несправедливостью. Опять он въезжает в него в качестве смиренного просителя, но совсем с другими чувствами. О. Антоний вынул часы и взглянул: около двенадцати. Как раз в это время у архиерея прием просителей.
   - Живо, живо поезжай к архиерейскому дому! - крикнул он Макару.
   Макар х

Другие авторы
  • Козлов Иван Иванович
  • Вольфрам Фон Эшенбах
  • Бибиков Виктор Иванович
  • Тит Ливий
  • Белых Григорий Георгиевич
  • Баженов Александр Николаевич
  • Поплавский Борис Юлианович
  • Тимковский Николай Иванович
  • Строев Павел Михайлович
  • Комаров Александр Александрович
  • Другие произведения
  • Успенский Глеб Иванович - Н. И. Пруцков. Г. И. Успенский
  • Аксаков Константин Сергеевич - Е. И. Анненкова. Архив К. С. Аксакова
  • Карамзин Николай Михайлович - Речь, произнесенная на торжественном собрании Императорской Российской Академии 5 декабря 1818 года
  • Грамматин Николай Федорович - Грамматин Н. Ф.: Биографическая справка
  • Шполянские В. А. И - Краткая библиография переводов
  • Фурман Петр Романович - П. Ф. Фурман: биографическая справка
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Голова Медузы
  • Венгеров Семен Афанасьевич - Бестужев Н. А.
  • Модзалевский Борис Львович - Библиотека А. С. Пушкина
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Собрание стихотворений Ивана Козлова
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
    Просмотров: 346 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа