было невозможно; но мне уже казалось, что с того времени, как я вышел из Шахры, прошла целая вечность. Холод давно зашел мне под шубу, в рукава, острые струйки бежали по спине, груди и рукам... Я принялся кричать - напрасно, голос мой терялся, пропадал беззвучно в крутившейся мгле. "Неужели смерть?" - молнией сверкнуло в голове, и ужас объял все мое существо. "А Маша? А старик отец? Мои далекие друзья? Да я еще и молод, пожить хочется. Ведь я до сих пор еще не жил, жизнь только что было мне улыбнулась..." А кругом по-прежнему все так и сеет, метет и заслепляет глаза. Порою, мне чудилось, откуда-то и будто близко вырывались неясные крики, вопли отчаяния и молящие стоны; по временам, из снежной мглы мелькали чьи-то огненные глаза... Силы меня покидают, страшно измученный, я падаю и теряю сознание. Но холод спасает меня: "Ведь так я замерзну", - промелькнула у меня мысль. Я собираю остаток сил, делаю последние усилия, встаю, порываюсь вперед и чуть не ударяюсь головой обо что-то черное, сразу завязнув в глубоком сугробе... И в ту же минуту на меня пахнуло теплом: стена! Я нащупываю бревна, пазы и мох, сквозь который теплый парок пробивается. Я воскрес! Пролезаю сугробом по стене, нахожу дверь, толкаю - заперта, замок висит; отыскиваю оконце, отгибаю гвоздики и вынимаю раму... Минута, и я - в теплой бане. Поставив на прежнее место оконце, я вынул из кармана спички, зажег и осветился: широкая лавка у стены, полок, скамейка, и у шестка лежит нащепанная лучина. Очевидно, баня днем была топлена. Я взглянул на свои часы: ровно одиннадцать. При свете лучины, выколотив из калош снег, я отряхнул шубу, наскоро разостлал ее по лавке, сделал из нее постель и подушку, скинул сапоги и, не раздеваясь, кинулся на лавку. Какое наслаждение после всех испытанных передряг очутиться в тепле и расправить свои усталые члены! Немного, на какую-нибудь четверть [Четверть - старая русская мера длины, равная четвертой части аршина (17,775 см).], лавка оказалась коротенька, но ничего, просплю ночь, - спать ужасно хотелось. Глаза как-то сами собой закрываются, я чувствую, что быстро опускаюсь вниз и вместе с тем начинаю засыпать. Неясный, но милый образ еще раз проносится, какие-то обрывки мыслей, представлений... и меня сознание оставляет... Но в то же мгновение, которое отделяет состояние сознательное от бессознательного, я почувствовал, что как будто меня кто подергивает за ногу. Я не придаю этому никакого значения: мало ли какие ощущения мы испытываем, а сегодня и подавно... Гоню из сознания это ощущение, стараюсь, если можно так выразиться, забыть про него и отдаться всецело одолевающему меня все больше благодетельному сну; но чем ближе я ко сну, тем чувствительнее подергивание за ногу (правую). Тут я вспомнил, что лавка коротка, достал спички и зажег лучину. Делом нескольких секунд было подставить к лавке скамейку и снова лечь. Отлично, теперь усну. Я засыпаю... Но опять кто-то дергает. Не встану: пусть дергает! А сон так и разнимает, спать хочется, я не знаю как... Дергает... Что за черт!.. Должно быть, какой-нибудь зверок завелся... Вскочил. С лучинкою заглянул под лавку, в углы, под полок: ничего не видно, дыр и щелей больших, в которые пролез бы зверок, тоже не заметил... Ложные ощущения - и только. Лег. Проворочался минуты две, подождал, что еще будет, не начнется ли снова... нет, все благополучно... Ну, теперь дергай сколько угодно, ни за что не встану... Сон уже ждет меня: как только я последние слова про себя сказал, он ко мне и подступил. Начал засыпать... "Встань!" - слышу шепот. Ну, галлюцинации уже слуха! Вот, чувствую, левую ногу за пятку щипнуло; еще раз и опять то же подергивание... Дергай, мне все равно, я не встану. И вот я уже почти совсем заснул. "Встань!" - в самое ухо опять шепчет и дергает. И как только я отдалялся от сна, дерганье и шепот прекращались, а как начинал засыпать - снова все сильнее, сильнее. С полчаса шла эта борьба, были моменты, когда я совсем забывался, но ощущение от сильного подергивания уже за обе ноги и шепот "вставай!" возвращали меня к сознанию. Я даже рассердился, вскочил, как исступленный, и сел... Вы сами знаете, явлений сверхъестественного я не признаю, и объяснения данного случая не мог найти... Надел сапоги, встал и зажег лучину, осмотрел еще раз все углы, под лавкою, полком, даже заглянул в печку, где близ самого чела поставлен чугунчик с неостывшею еще водой, - нигде ничего не нашел. Разве в предбанник заглянуть? Переменил лучину, зажег и отворил тихонько дверь.
С последними словами Платонов сильно побледнел, залпом выпил стакан холодной воды и отер пот на лбу.
- Как только передбанье осветилось, из уголка, с лавки, выделилось бледное молодое лицо с устремленным прямо на меня светлым взором... Я остолбенел.
- Маша!
Она все так же, с устремленным на меня светлым взглядом, неподвижно сидела на своем уголку. Я коснулся ее руки, увидел на шее пятна... Лучина выпала у меня из рук, я грянулся к ногам ее и застонал.
(
В эту минуту из гостиной послышался слабый стон, но Платонов не слышал).
- Напрасно я, поднявшись с полу, - заговорил после длинной паузы рассказчик, - отогревал в своих руках холодные руки девушки, покрывал поцелуями бледное лицо, глядевшее на меня среди ночного сумрака, - я не мог возвратить к жизни свою дорогую невесту. Но и сама смерть, как будто возмущенная насилием злодейства, побоялась уже наложить свою печать на лицо девушки: несмотря на бледность, оно оставалось прекрасным, как у живой, и неподвижный светлый взор карих глаз не пугал воображения... Первой моей мыслью было - бежать на деревню, поднять народ и искать убийцу... Посмотрев еще раз при огне на мертвую красавицу, я поцеловал ее в последний раз и вошел в баню - там как-то посветлело: я подумал, что уже занялось утро, но, открыв часы, увидел, что стрелки показывали всего два. Я выставил раму и через окно вылез на волю. Метель не унималась, в воздухе по-прежнему крутило и везде сыпало, но вверху, сквозь волнистые тучи, разливался лунный свет. Я взял от бани влево, разломал прясло [Прясло - звено, часть изгороди от одного вбитого в землю столба до другого, жердь для изгороди.] и, увязая по колени в наметенных сугробах, выбрался на дорогу. Ее тоже всю "передуло", но я знал, что это была дорога, и знал, куда мне идти: хотя строений и не видать было, но Марьино от меня находилось в нескольких саженях. Достигнув скоро деревни, я поднял крик, звал на помощь и стучал по избам - никто меня не услышал, никто не отозвался...
Если бы в эти минуты попался мне злодей, я так же бы задушил его своими руками, как он задушил мою бесценную Машу!..
Я продолжал кричать и звать, но бесполезно... Обезумевший от горя и отчаяния, я падал на снег и рыдал, точно дитя... Как я добрался до своей деревни - не помню... Долго я стучал у ворот квартиры. Наконец услышали, со двора окликнули, и Никитушка, с ночником в руке, отворил калитку. Должно быть, лицо мое очень изменилось, парень оторопел:
- Да ты кто такой будешь?.. Ба-а-тюшки, - растянул Никитушка, - наш барин?! Да на тебе и лица своего нет...
Совершенно обессиленный и убитый, я молча поднялся в светелку и кинулся на кровать... Против всякого ожидания, я, как только лег, заснул тотчас же крепким, тяжелым сном человека, измученного физически и нравственно.
Я спал очень долго и проспал бы еще дольше, если бы меня не разбудили... Я открыл глаза, светелка моя была полна народа. Я узнал старшину, некоторых из крестьян, урядника и станового; впереди передо мною стоял в полной форме товарищ прокурора, с которым я был знаком и играл в преферанс у нашего исправника.
- Господин Платонов! - официальным тоном произнес товарищ прокурора, - потрудитесь одеться, вы арестованы, и мы произведем у вас обыск. Понятые здесь?
- Здесь, ваше высокородие! - ответил урядник, прикладывая руку к козырьку форменной фуражки.
Я глядел и ничего не понимал, что около меня творится. Видел, как везде шарили, все переворачивали, разглядывали на свет и т. д., и т. д. Наконец я не выдержал:
- Позвольте спросить, господин прокурор, чему я обязан вашим посещением?
- Вы сами лучше должны знать, - уклонился он от прямого ответа. - Но если вы не знаете, то вам объяснят в свое время.
Тут я вспомнил о своей злополучной невесте и тоном негодования сказал:
- Неужели вы полагаете, что я мог совершить это гнусное убийство?
- Мы ничего не полагаем, пока дознание и следствие не выяснят, - отчеканил товарищ прокурора.
По окончании обыска был составлен протокол, результат которого был таков: противузаконного ничего в бумагах и вещах не оказалось. Понятые недоумевали и глядели испуганно, а урядник ехидно улыбался.
- Господин Платонов! - провозгласил чиновник от полиции, - во имя закона и начальства, извольте следовать со мною: нас ждет экипаж.
У ворот стояли сани с кибиткою, на козлах рядом с ямщиком помещался жандарм, другой стоял у экипажа. Мы с чиновником уселись в повозку, стоявший жандарм пристроился на облучке. Колокольчик залился. Меня сначала привезли в уездный город; там сменили только лошадей и повезли дальше. Трое суток, нигде не отдыхая, меня везли на лошадях, затем по железной дороге вплоть до Петербурга. С дебаркадера [Дебаркадер - железнодорожная (обычно крытая) платформа для приема пассажиров и выгрузки грузов.] в закрытой карете доставили меня к подъезду какого-то громадного здания, потом повели по длинному со сводом коридору и заперли в отдельную камеру. В скором времени потребовали меня на дознание. Прокурор, высокий господин, с изящными, благородными манерами, длинными и точно выточенными из слоновой кости пальцами, в чудеснейшем черном фраке, с Владимиром на шее и моноклем, приступил к дознанию. В зале, за столом, кроме прокурора и меня, сидели еще два человека: жандармский офицер и господин в штатском костюме. По соблюдении известных формальностей, касающихся звания, лет и пр., прокурор прочитал мне одну статью из уложения о наказаниях, по которой я обвиняюсь.
- Признаете себя виновным? - с оттенком изящной меланхолии спросил он.
- Не только не признаю, но и само обвинение в подобном преступлении нахожу несправедливым... - и я не договорил, глубоко возмущенный и обиженный.
- Вы, разумеется, не ожидали этого, - начал прокурор, - вас это потрясло. Успокойтесь! Выпейте чаю.
Человек с чайным подносом явился... Из-за ширмы чья-то рука навела на меня стекло фотографического аппарата... Затем мне предлагались вопросы о каких-то неизвестных людях, о моих с ними отношениях и т. д. Я решительно ничего не понимал. "Здесь какое-нибудь недоразумение", - говорил я. "По всей вероятности, недоразумение", - соглашался прокурор. Я не помню подробностей, все происходило точно в каком сне, как и все последующее. Отчетливо сохранился в моей памяти штатский господин. Он ничего не говорил, ни о чем не спрашивал, а сидел, наклонясь над какими-то бумагами, весь поглощенный их содержанием; но с его макушки, из-за поредевших черных волос, скромно выглядывала какая-то любопытная шишка; мне все время казалось, что она внимательно за мною наблюдает и старается проникнуть в мои думы и мысли. Помню еще, что меня опять вызывали, потом судили и повезли обратно в Семениху.
В полном расцвете стояла весна, какой я на севере еще ни разу не видывал. Кругом все ярко зеленело, везде пестрели цветы, леса синели, бесконечные, словно море, звенели в чистом прозрачном воздухе жаворонки, а по берегам гулко резвящейся речки, в пышных зеленых кустах, без умолку заливались соловьи. Высокое небо, распростершееся голубым сводом, ликовало вместе с обновленною природой, а великолепное солнце сыпало миллионы лучей света и тепла на счастливо вздыхавшую землю, вызывая все к жизни, радости и любви... А я должен был умереть... За что? что я сделал?
На самом возвышенном пункте увала [Увал - вытянувшаяся в длину возвышенность с пологими склонами.], против окон моей деревенской квартирки, был воздвигнут помост. Меня привезли... Внизу помоста сидели: исправник и знакомый мне товарищ прокурора с одной стороны, волостной старшина и писарь - с другой. Возвышались два столба с перекладиною и веревкою, с готовою петлей, между столбами виднелась бочка, к ней была приставлена лестница. Священник отсутствовал. Я не заметил и исполнителя казни. Один, по лестнице, взбираюсь на бочку. Передо мною на десятки верст развернулась окрестность, вся - в сиянии весеннего утра, наполненная чарующими голосами и звуками. Неудержимое, странное чувство жизни во мне всколыхнулось... Неужели я умру? Еще несколько минут - и я не увижу больше ни этого солнца, ни этих лесов, ни ярко зеленеющих высокою рожью полей, перестану слышать, и сердце, бьющееся любовью к людям и природе, навеки замрет... Я опустил глаза вниз. Вижу печальное, взволнованное лицо Василия Дмитриевича; он боязливо, но с участием посматривает на меня и украдкою вытирает глаза. Слышу, товарищ прокурора говорит:
- Не пора ли приступить?
- Подождать бы, - негромко отвечает старшина. - Вон, гляди, с помилованием едут!
Я взглянул. Из зеленой долины поднялись и мчатся к нам, тройками, телеги; в них сидят мужики, размахивая своими руками и показывая что-то белое. Это бумага о помиловании?.. Но скоро ли доедут? Еще пять-десять минут - и я спасен...
- Осужденный! - раздался голос представителя закона, - чего вы ждете? Пора.
- Но где же палач?
- Мы избавляем вас от руки палача; вы сами можете это сделать... Но если не хватит силы воли, то мы пригласим. Где Парфен Игнатьев?
Я вспомнил Машу, и вся кровь ударила мне в голову. Взглянув в последний раз на голубое небо и на эту дивную природу и мысленно послав всем и всему последнее "прости", я схватил веревку, быстро накинул на себя петлю, оттолкнул ногою бочку и повис в воздухе... Несколько секунд я сохранял еще сознание: дыхание перехватило, биение сердца замедлялось, прошла по всему телу мучительная судорога; я захлебнулся, и дух из меня вышел.
И в то самое мгновенье, как жизнь оставила повиснувшее тело, ко мне воротилось самосознание... Что же это? Меня казнили, но я снова чувствую, мыслю... Не доверяя самому себе, я подхожу к начальствующим лицам. Исправник, горько плача, усаживается в тележку, товарищ прокурора в своем тарантасе уже отъехал, на своих местах остались старшина и писарь.
- Вы меня знаете? - спрашиваю я.
- Очень хорошо, - отвечает старшина, - вы господин Платонов.
- Но ведь меня казнили?
- Сию только минуту. Вон и тело ваше висит.
Я покосился, увидел... и содрогнулся... Мое уважение к закону доходит в эту секунду до такой степени, что я подвергаю себя вторичному риску.
- Может, это ошибка или недоразумение? - пристаю я к старшине. - Вместо меня кто-нибудь другой повешен?
- Что вы, господин Платонов! Разве такие дела зря могут производить?
- Но позвольте, скажите мне, кто же, по-вашему, теперь я?
- Вы - дух.
- Стало, я свободен и могу теперь уйти?
- Куда вам угодно; мы не смеем вас задерживать. Дух нам от Бога не предоставлено казнить.
Точно снова возродившийся, освобожденный от всяких уз, я почувствовал в себе неведомый источник новых сил, дивной мощи и небывалой энергии. И природа, и люди - все передо мною стало в ином свете, преобразованном и чистом, как оно вышло из рук Творца в первые минуты своего создания. Я вижу тихо спускающуюся с лазурных небес неземной красоты девушку, в белом, из живых цветов, венке на голове и с поднятою кверху рукой; она летит ко мне навстречу, и я слышу ее голос - нет, не голос - звуки небесной мелодии.
- Милый! узнал ли ты свою невесту?
- Дорогая моя!
Но тут, откуда взялись, показались люди, похожие на городовых; впереди их становой, урядники. Они беспокойно озираются, кого-то ищут глазами.
- Так нельзя, - переговариваются, - нужно его изловить. Те дурачье-то, мужики, отпустили его, а разве это дозволено?
Но вот они увидели... Все красные, с вспотелыми лицами, задыхаясь, бегут и кидаются на меня.
- Лови, лови!
Но они не в состоянии меня схватить, окружают живым кольцом, тянутся руками и не могут достать.
- Безумцы! - произносит моя дивная невеста, девушка в блистающем венке. - Разве вы смеете к нему прикоснуться? Взгляните на свои руки, в чем они? А он - дух, часть самого Божества.
- Барин, а барин! Да вставай же! В который раз тебя будим... Неш не помер ли? - слышу я знакомый голос. - Павел Григорьевич, сударь!
Я проснулся. У кровати стоит хозяин, а от двери глядит встревоженное лицо Никитушки.
- Час уж времени, - говорит хозяин. - Вставай!
"Так все это был сон! - подумал я. - И злодейство - сон?!" - вспомнил я о Маше и всем существом обрадовался. Я быстро и весело поднялся.
- А у нас, барин, какое несчастье случилось: девушку в бане мертвую нашли, Андрея Никифоровича дочку, Машу-то. Чай, ты знавал ее?
Я уронил голову: не сон, значит, смерть Маши...
- Барин, барин!.. Слышь-ка, что я молвить тебе хочу, - заговорил Никита. - Ты не думай, что это Парфешкино дело: он еще из Максимовки не приезжал.
Я посмотрел на него.
- На кого же думают?
- На кого... Коли не Парфешка, так не на кого и думать: покойнице никто зла не желал.
- Ты постой, Никитушка, - остановил сына отец. - Дай я обскажу. Марьюшка у сестры гостила, знаешь, что в Шелепиху выдана? Накануне там крестины были, отец-то с матерью домой ушли, а Марья осталась; обещала на другой день к вечеру домой воротиться. Не пришла. Родители на то подумали, что она у сестрицы заночевала, и справки в тот день не делали; утром, мол, седни придет домой. К обедне ударили. Из Шелепихи Василий, муж старшей-то, идет. "А где Маша?" - спрашивают родители. "Чай, дома, - говорит Василий-то, - она вчера, как смерклось, порядком уж стемнело, простилась с нами и пошла к вам". Кинулись искать. Побежали к дьячковой дочери - нету, не бывала. Наведались еще в избу, две, куда Марья вхожа была, и туда не заглядывала. Куда девалась?.. Матка-то, Татьяна Васильевна, паренька своего, Ваняшку, к нам присылала: "Вернулся ли ваш барин?" - спросил. Мы, знамо, сказали: "дома".
- Да ты рассказывай, как нашли-то Машу, - вмешался Никитушка.
- А нашли-то как? Хозяйка той самой бани нашла. Утром к достойне уж благовестило - хватилась она, что вечор, как вымылись, позабыла баню запереть, а замок-от в передбанье на окошечке оставила. Пошла туда, везде сугробы надуло, ан на бане замок висит. Она, знаешь, к маленькому окошечку, заглянула в передбанье, ан тут она и есть, на лавке мертвая девушка сидит... Теперь у Никифоровича такой вой; плач идет - и не приведи только Господь-Батюшка слышать! Дьячковская дочь словно бы вне себя; ополоумела совсем девка.
- Дали уж знать становому, - прибавил Никитушка, - урядник караул в бане поставил. Будто, говорят, следы около бани обозначились. Ночью-то замело, а утром сегодня посдуло и видать стало... Сказывают: след ровно от ступней в калошах.
Парфен между тем домой не возвращался. Никто не знал о виновнике убийства. Но в народе сдержанно называли имя подрядчика: "Недаром он третьи сутки пропадает". Товарищ, с которым он тридцатого числа уехал, в тот же день возвратился и сказал, что Парфен остался в Максимовке гостить. На другой день по селу и деревням пробежало: "Убитую взрезать будут..." Эти два слова приводили деревенских людей в ужас.
Я отправился в правление узнать, не приехали ли чиновники. Оказалось, что еще нет. Волостной писарь, имевший квартиру в доме правления, пригласил нас с старшиною к себе на чай. Сидим... Вошел сторож, зовет на "слово" старшину.
- Что такое, говори!
- Человек к тебе пришел. По делу, сказывает.
- Что ж, вели, старшина, ему сюда войти, - говорит писарь.
Спустя минут пять в комнату вошел Парфен... Он был в новом, на лисьем меху и крытом черным сукном, тулупе, в ботиках и с куньей шапкой в руке; лицо его показалось мне бледнее обыкновенного, но оно было спокойно. Помолившись на иконы, он поклонился старшине и нам с писарем.
- Здравствуй, старшина! - промолвил парень. - Здравствуй, писарь, и ты, барин, здравствуй!
- Что скажешь, Парфен Игнатьич?
Тот молчал, глядя на свою кунью шапку с малиновым бархатным верхом, потом, тряхнувши волосами, начал:
- Я слышал, приедут чиновники, станут резать убиенную. Это они напрасно хотят. Тем делу они не помогут, а над невинным телом надругаются. Нельзя ли это оставить?
- Мы в том непричинны, дело это не наше, Парфен Игнатьич.
- Про это мне известно. Да я не к тому речь клоню. Ежели дохтур с чиновником хотят узнать, отчего смерть девушке приключилась, так они про это могут по видимости судить. Марья руками задушена.
Старшина с писарем переглянулись. Признаться, я едва совладел с собою, когда вошел Парфен, но, увидев его лицо и услышав его речи, я подавил свое чувство и весь превратился в слух.
- Почему же ты знаешь, что девушка руками задушена? - спросил старшина. - Разве ты свидетельствовал?
- Не свидетельствовал - это не наше дело. А ежели я сказал, так, значит, что-нибудь да знаю. - И Парфен снова принялся смотреть на свою богатую шапку.
- Может, ты нам что немножко и поведаешь? - полюбопытствовал старшина. - Да ты что стоишь-то, Парфен Игнатьич? Присел бы! Али ты хочешь мне одному, по секрету, что молвить? Так я выйду с тобою в правление.
- Нет, я скажу и при других. А сидеть мне с вами теперь не приходится, Трифон Михайлович...
Проговорив эти слова, Парфен опять как-то энергически встряхнул волосами, точно он хотел окончательно от чего-то разом освободиться, повернулся прямо лицом и сказал твердым голосом:
- Грех мой: я Марью удушил!
Хотя мы и ожидали чего-то от Парфена необыкновенного, но такое признание совершенно нас поразило. Старшина всплеснул, как-то по-женски, руками и жалобно воскликнул:
- Так за что же ты погубил ее? Да и себя не пожалел...
Я не мог Парфена ни видеть, ни слышать долее и бросился вон из комнаты... Уже после от писаря я узнал исповедь преступника. В расчеты его не входило убийство. Не видя девушки на посиделках, он, с досады, начал пить; парни над ним подтрунивали: "Что, паря, Машуха-то твоя с барином катается, а на тебя и глядеть не хочет? Отобьет ее у тебя барин". Самолюбие парня было уязвлено. Он не раз поджидал Машу, хотел с нею поговорить наедине, но это не удавалось, а то Никитушка мешал. Узнав, что девушка ушла к сестре, и зная, когда воротится, он составил план: уехал с товарищем в Максимовку, в тот же день отпустил его обратно, наказав про себя в деревне сказать, - собственно, это для Никитушки, - что сам он остается еще на три дня. Накануне Нового года Парфен забрался в сруб, близ марьинских бань, и оттуда выслеживал ходивших в баню и Машу до самой ночи. Для смелости он выпил две бутылки водки. Девушка возвращалась домой около семи часов вечера; метель только начиналась, он пошел к ней навстречу, поздоровался и повернул с ней к своей деревне. Дорогою говорил, что ее давно не видать было, и потом спросил, пойдет ли она за него замуж; получивши отрицательный ответ, Парфен стал допытываться, почему Маша не хочет за него выйти, и, по грубости, не вытерпел, сказал: "Знаю я... ты с барином гуляешь!" Маша обиделась, а затем прямо объявила, что я жених ее. В эту минуту они как раз поравнялись с банею. "Так не бывать же тому!" - вскричал Парфен, схватил ее в охапку и бросился в баню. "Она так обробела, - рассказывал Парфен, - что и крикнуть не успела. Притащил ее в передбанье и прямо на лавку. Тут девушка опамятовалась и, должно, сдоганувшись, что я хочу с нею делать, как закричит! Я испугался: услышат люди. Ухватил ее за горло и не отпускаю: "Нишни, а то задушу!" А она: "Я легче смерть приму, - говорит, - чем бесчестье свое от тебя понесу!" - и опять кричать. Я еще пуще сдавил ее горло. "Перестань!" - говорю, и поотпустил. А она: "Павел Григорьевич, болезный, дай защиту!" - и руками как толкнет меня. Тут началась у меня с нею возня: здоровая, даром что по виду такая нежная была. Я остервенился, ухватил уж изо всей силы руками за горло и крепко-крепко держу, не выпускаю. Долго этак держал... уж очень мне обидно показалось, что барина своего упомянула, - ну, и пьян-то я был, туманом разум заволокло. "Что, перестанешь? Забудь своего полюбовника, согласись по доброй воле!" Молчит. Я опять, а сам за горло держу, не отпущаю. Не отвечает. Поглядел, а у ней глаза остановились. Отпустил... Не закричала, молчит. "Ну?" Ни слова... Тут я доганулся, что удушил девушку. Увидел на окошке замок, ухватил его, запер баню да бежать. Не хотел признаваться, да совесть начала шибко мучить... Видно, так уж греху тому быть. А не желалось барину-то ее уступить, потому больно уж я любил покойницу.
- Машу не вскрывали, - закончил Платонов, бледный, с холодным потом на лбу и лице.
Никто еще не мог освободиться от произведенного рассказом впечатления, как из гостиной дверь распахнулась и вошла хозяйка, взволнованная, со слезами на глазах, а за нею показалась другая молодая особа.
- Павел Григорьевич! - дрожащим голосом проговорила Катерина Петровна. - Что вы только вынесли! - И она крепко пожала Платонову руку. - Мы с Надею все слышали...
Через час в светлом зале все гости Владимира Александровича сидели за ужином, хозяин разливал по стаканам вино и посматривал на часы, стоявшие на угольном столике; минутная стрелка подходила уже к часовой, сравнялась, и часы начали бить. Все стихли; с последним ударом хозяин поднял стакан.
- С Новым годом, с новым счастьем!
- С Новым годом, с новым счастьем! - отозвалось с разных сторон, послышалось чоканье стаканов, и все пришли в движение.
Хозяин произнес речь, в которой говорил, что Новый год, воротив в их дружеский кружок дорогого товарища, принес с ним подтверждение той истины, что дух человека жив и всегда будет жив, и поднял бокал за этот дух, не знающий никаких оков, дух, которым красится жизнь человека, который вечно поддерживает нашу веру в добро и правду.
- За дух, за идею! - подхватили со всех сторон.
- А я, - сказал погодя хозяин, - предложу, господа, выпить за нашего друга Павла Григорьевича!..