Гречанка перебивала, делала вопросы или замечания, а Маша слова не проронила: она вся была внимание, слух и радость.
И чем дальше шло время, чем чаще я с нею виделся, тем все больше убеждался в серьезном глубоком чувстве к себе милой девушки. В ней порою замечалось то необычайное оживление, восторженность, то вся она стихала, опустив нитку с веретеном, и подолгу смотрела на меня в каком-то самозабвении: вздохнет так протяжно и улыбнется. Она совсем позабывала, что мы на беседке, что десятки любопытных глаз исподтишка следят за нами: ей, видимо, было все равно, что бы ни сказали.
Чего еще мне надо было, каких доказательств? Почему я медлил? Несчастное прошлое... Меня гвоздила уже другая мысль: буду ли я любить Машу? Ведь я уже любил, любил первою любовью, на которую потратил все чувство, и могу ли я теперь так сильно, всецело любить эту девушку? Может, это просто одно эстетическое любование или внезапно прозвучавшие, замирающие отголоски старого? И я принялся за проверку своего чувства, начал над собою производить эксперименты: прекратил хождение в Марьино, принялся усиленно читать - ничего не идет в голову; стал приводить в порядок записки, результаты своих наблюдений, - не клеится; не в состоянии и простой классификации сделать: стоит передо мной образ Маши, взор ее ласкает, голубит меня. Ударился на посиделки по соседним деревням. Еще сильнее желание - поскорее увидеть Машу... Решился на последнюю попытку: ушел в Шахру за десять верст, где я ни разу не бывал, а Шахра на весь К-ий уезд славилась своими беседками и красивыми девушками. Трое суток я пробыл там, гостя у фельдшера, и каждый вечер с ним ходил на вечеринки. Действительно, Шахра оправдала свою репутацию: я нигде не видал столько красивых женских лиц, как там, и нигде меня так не поражала вся обстановка беседок, модные наряды девиц, как в Шахре. Зато я немало и возмущался поведением "холостых"... Когда-нибудь я вас познакомлю с посиделками в Шахре, а пока ограничусь замечанием, что они отличаются своеобразным характером и привлекают массу городской молодежи. Упомяну еще, что все эти посиделки имеют громадное значение в жизни деревни. В Шахре я участвовал в играх, целовался с девицами, пел песни и старался развлечься, чтобы не думать, и отгонял от себя легкий, воздушный призрак, носившийся всюду за мною и с какою-то тихою печалью, с робким упреком во взоре смотрел мне в глаза. Две девушки из беседки мне понравились, но ни одна из них не вытеснила Маши - наоборот, ее светлый образ, во всей своей чистоте и непорочности, стал еще прекраснее, и сила его обаяния неотразимее.
Я вернулся в Семениху. В Марьине меня не видели около месяца. Как мне было показаться девушке? Я находился точно в таком же положении, в каком бывает школьник, сделавший шалость и стыдящийся в ней сознаться перед своим учителем. Я не допускал, что Маша будет сердиться или попрекать меня, но было чего-то стыдно и - конец. До рождественских праздников оставалось всего несколько дней, вечеринки должны скоро прерваться, а мне во что бы то ни стало хотелось увидеть Машу до святок. Из леса и со "стороны" деревенские начали уже подъезжать. Приехал и мой хозяин с сыном, парнем лет двадцати... Славный был это парень: русый, здоровенный, с крупными чертами лица и смотревший увальнем, но чрезвычайно добродушный и почему-то любивший меня. Его и звали Никитушкой. Вот сидел я вечерком дома за чаем и подумывал о вечеринке. Вошел Никитушка в нагольном тулупе и с шапкою в руках.
- Что, Никитушка?
- Ничего, - ухмыльнулся парень, - я так, проведать тебя зашел. Може, говорю, не пойдет ли наш барин на поседки. Так я бы ему в товарищи.
- А ведь я только хочу идти.
- Ну вот, вот, я так и думал: пойдет, мол, седня Григорьич, беспременно пойдет.
- Да ты не хочешь ли чего?
- Не! Выпил бы с тобою чашку, да разболакаться неохота. Вставай, коли удумал, пойдем!
Дорогою Никитушка успел сообщить мне множество деревенских новостей. Между прочим, он сказал, что обо мне справлялась дьячкова Анна: вернулся ли я из Шахры. Почему нейдет в Марьино, если уж он дома: "Мы по нем соскушнились".
- Да кто же они-то? - спрашиваю.
- Знамо уж кто: сама Анна-то дьячкова да Марья, дочь Андрея Никифорова.
- Почему же это ты знаешь?
- Во-она! Да, поди, все девки с парнями про это знают. Экой ты простой парень!
- Да чего знают-то?.. Чудак ты голова!
- Вестимо чего. Марья-то, слышь, от тебя с ума сходит. Худеть с лица зачала, должно, пищи уж не решилась ли!
- Что за вздор ты мелешь?!
- Экой ты, погляжу я, простой барин! Чай, я слышанное толкую. Люб, значит, ты больно Марье-то, вот она по тебе и стала сохнуть... Только ты, слышь, что я тебе скажу: соблюдай осторожность. Парфенка подрядчиков сведал про это и хвастает тебе бока намять. Ну, да ты на праздниках-то не опасайся: я тебя оберегать стану. Отец Парфенку женить надумал: баловаться парнишка на чужой стороне научился. Как Парфенка на поседках форсит! Девки ему похвастались, что ты им за все гостинцев приносишь, а он когда-когда подсолнухами их оделит. Так вечор Парфенка платок с жемками [Жемки - частицы, комки чего-либо, сжатого в кулаке] да орехами приволок, кинул девкам на колени и сказал: "Мы сами никаким господам не уступим, а что насчет семенихинского барина, то ему далеко со мной не изровняться".
До самого Марьина болтал Никитушка. Я слушал его и не отвечал: досада, опасение за доброе имя девушки и самобичевания волновали меня всю дорогу. У ворот одного, более других освещенного, дома, куда мы подошли, Никитушка потихоньку сказал:
- А ведь Марьи, гать, на беседке и нетуть.
Беседницы встретили меня приветливо, гречанка едва заметно покачала головою. Но Маши не видать. Парней было человек пять, и в числе их Парфен Игнатьич. Никитушка как влез в своем нагольном тулупе, так, не раздеваясь, и забился в дальний угол.
- Наше вам нижайшее, господин Платонов! - с комическою важностью поклонился мне сын подрядчика. - Все ли здоровы?
Я присел к Аннушке. В руках подрядчикова сына была хорошая гармоника. Беседницы просили его сыграть песенку, но как сам щеголь, так равно и другие из ребят не умели, а один только Никитушка играл. Передали ему гармонику.
- Какую, деушки, зачинать? - осведомился из угла парень.
- Какую сам удумаешь!
Никитушка начал, и беседа разом взяла:
Сне-е-ж-ки бе-е-елы-ые пу-ши-стые...
Мы с гречанкою между тем вели разговор. Я узнал, что Маша вчера была здесь, но что теперь она уже до святок не придет; затем мне сказали, что Парфен Игнатьич усердно за ней ухаживает, но что девушке это очень не нравится. Сообщили также, что "одна из девушек", в продолжение моего отсутствия, все ждала меня.
- Где же вы пропадали? - заключила вопросом Аннушка.
Я начал рассказывать... Собеседница покачала головой и перебила:
- Нашли бы время и сюда заглянуть, если бы захотели... Удивляюсь я только одному: как жестоки мужские сердца и между образованными людьми. А я думала, что если который человек образован, то он скорее может понимать и не мучит других понапрасну.
- Вы кого имеете в виду?
- Отлично хорошо сами знаете. Нечего вам и спрашивать, - сверкнув темно-карими глазами, гневно ответила гречанка. - Не место здесь, а то я поговорила бы с вами.
- А у меня к вам есть просьба. Вы позволите вас проводить, когда домой пойдете?
- Провожайте, если хотите... Я скоро уйду.
Через полчаса мы ушли. Молодой подрядчик проводил нас насмешливым взором.
- Благополучного пути и счастливого успеха желаю! - крикнул он в дверь.
Как только мы очутились с Аннушкой одни на улице, я с жаром начал просить:
- Анна Николаевна, дорогая! Нельзя ли мне увидеться с Машей?
- Если Рождеством в Шахру не уедете, то на второй день увидите: она будет на игрищах.
- Нет, скорее, на этих днях!..
- Месяц не видел - терпел и не вспомнил про девушку, а теперь загорелось... за нами кто-то идет.
Я оглянулся. Шагах в десяти валила фигура, весьма похожая на доброго медведя.
- Это Никитушка, - проговорил я. - Он меня оберегает, но, кажется, напрасно трудится...
- Почем знать? Может, и не напрасно. А стоило бы вас хорошенько проучить, не так, разумеется, как Парфен собирается, а другим образом.
- Но... если бы вы знали...
- Ничего я про ваши дела знать не желаю, не знаю также ничего и про Машу... Жалко только мне... Если бы я была на месте одной девушки, то я показала бы себя некоторым людям.
Но, должно быть, в голосе моем звучало много сердечных струн, когда я стал упрашивать спутницу, и она поддалась, положила гнев на милость.
- Ну, ради подружки, я над вами смилуюсь, - смягчая тон, сказала гречанка. - До праздников увидеться нельзя - об этом вы и думать забудьте! - но в первый день вечером приходите к нам: я вам покажу особу, которую вы желаете видеть...
- А до праздника?.. Мне необходимо два слова ей сказать.
- Тогда и скажете. Поймите же вы, что теперь идет в домах уборка, до Рождества всего четыре дня осталось. Ту особу я завтра же увижу... Вы, пожалуйста, не вообразите, что я к ней пойду нарочно с этой радостной вестью... Есть чему радоваться: сокровище какое нашлось!
Выпустив последний заряд своего гнева, гречанка взялась за кольцо калитки - мы стояли у ее дома, - потом мягко посмотрела в мое лицо, подала руку и сказала:
- А вы ведь хороший человек. Может, я вас не понимаю... До свидания, голубчик! В праздник вечером к нам! А той уж я скажу... Ах, если бы я была на месте другой... Прощай, милый тиран! - И, весело засмеявшись, бойкая девушка нырнула за калитку и скрылась.
Насилу я дождался праздника. В первый день прямо от обедни я вернулся на свою квартирку. Пришел священник с причтом и певчими (в числе их были и девушки). Зашли кое-кто из деревенских поздравить; долее других пробыли старшина с волостным писарем: они нашли очень вкусною мою закуску и потому выпили рюмок по пяти вина. Проводивши последних гостей, я поехал сам с визитами. На передке саней, вместо кучера, правил Никитушка. Объехал я дома духовенства и, захватив с собою Аннушку, направился к Андрею Никифоровичу. Оба, муж и жена, приняли меня радушно, заставили выпить рюмку елисеевского портвейна и стакан чаю. В доме их я видел зятя, но одного, без жены, подрядчика, отца Парфена Игнатьича, и еще несколько человек. Гречанка, поздравивши хозяев с праздником, отправилась в боковую комнату (дом у Андрея Никифоровича был двухэтажный, с пятью комнатами во втором), минуты через две она вернулась и спросила хозяйку:
- Где же у вас Маша?
- А разве вы ее не встретили? - отозвалась Татьяна Васильевна, - она сию минуточку, как вам взойти, поехала в Шелепиху, сестру поздравить и проведать: ведь Феклуша последние денечки ходит. Да она не замешкается: скоро обернет.
- То-то я не вижу ее, красавицу, - пристал к разговору подрядчик. - Куда, думаю, она девалась? Ан к сестричке уехала.
Гречанка присела к столу и принялась хозяйничать. Окончив свой чай, я быстро поднялся и стал прощаться. Аннушка глазами одобрила мое намерение.
- Что ты торопишься? Побеседуй с нами, - удерживал хозяин. - Дома тебя, поди, никто не дожидается.
- Приеду в Новый год. Спасибо, Андрей Никифорович.
Я уехал. На квартире меня встретил правленский сторож.
- С праздником твою милость! - начал он. - Пошту изволь получить. Только что из городу посылок воротился. Я ухватил твою пошту и побег. С праздником!
Отпустив с "благодарностью" сторожа, я пробежал письма: одно было от председателя управы, а другое от судебного пристава. Оба поздравляли и посылали лучшие пожелания, а последний усердно просил меня тридцатого декабря приехать в Шахру: "И повидаться с вами очень желаю, и кое-что вам нужно сказать", читал я, "самому заехать к вам положительно нет времени, хотя бы крюк и небольшой пришлось сделать. Год уж, как мы с вами не видались". Действительно, несмотря на свои обещания, городские приятели всего один раз посетили меня в деревне: все им некогда, делами завалены. Но вернее - на подъем тяжелы уездные обыватели, а когда случится тяжесть свою преодолеть и решиться на поездку к приятелю за двадцать верст, глядишь - Василий Дмитриевич изловил и утащил к себе на пулечку. В последних книжках журналов я пробежал одно содержание, а в газеты и не заглянул: они и так раздражали меня, а сегодня, в такой праздник и в ожидании вечера, я ничем не хотел портить настроения. По тому же самому мотиву я поторопился скорее уйти и от Андрея Никифоровича: я чувствовал, что и Маша, и я непременно смутимся при встрече в родном доме. Я волновался, но это волнение было приятно: оно всем знакомо, кто любил женщину и ждал минуты, в которую всякое томление неопределенности должно окончиться.
Вечер стоял отличный. В ночь, накануне праздника, шел снег, к сумеркам перестал, и легким морозцем потянуло. В том году до половины декабря снегу было мало; настоящий снег уже Рождеством повалил. Я вышел за ворота. Полный свежий месяц прямо глядел; небо все вызвездилось...
- Куда ты пойдешь? - услышал я голос. Я оглянулся: из-за угла дома выдвинулся Никитушка. Добродушное лицо его ухмылялось. На нем был крытый сукном тулуп, с черным барашковым воротником, на голове новая шапка и кожаные сапоги на ногах. Для праздника принарядился и он, настоящим женихом смотрел: хоть сейчас к невесте. Я ответил.
- Так мне постоять, что ли, где велишь? - спросил Никитушка.
- Зачем? Вовсе не нужно!
- Ну, коли я тебе не надобен, так я погуляю.
В доме дьячка, кроме самой молодой хозяйки, никого налицо не оказалось: отец ездил со священником по приходу, а мать с младшею дочерью ушла к дьяконице. В небольшой комнатке, служившей зальцем и освещенной висящею лампой, весело и призывно пошумливал ярко вычищенный медный самовар, со стен, оклеенных дешевенькими, но чистенькими белыми обоями, глядели портреты митрополитов и архиереев, а через открытую половинку двери, ведущей в соседнюю комнатку, гостиную, мерцал свет лампады перед наугольником с иконами. Анна Николаевна, в лучшем своем коричневом шерстяном платье, с гладко причесанными черными глянцевитыми волосами на голове, дружески приветствовала меня из-за стола, пожала руку и пригласила садиться.
- Как точно знала, что вы сейчас придете: перед вами самовар внесла. Ну, давайте чайничать. Расскажите мне что-нибудь: я очень люблю слушать, когда вы рассказываете.
Я оглянулся. Гречанка поняла.
- Да, представьте себе; надула, видно, милая-то подружка! - воскликнула она. - Хотела к шести часам прийти, а теперь уж семь.
- Что-нибудь дома задержало, - не без усилия выговорил я, и внутри у меня что-то сжалось. - Сестра у Маши больна.
- Нет, не та причина: Феклуша еще пока ходит... Должно быть, совсем уж не придет...
- А я так был уверен...
- Что ж делать? Проведем времечко и одни. Разве вам со мною скучно? А я, напротив того, думала, что вам со мною будет приятно.
В глазах ее промелькнуло что-то похожее на досаду или обиду. Я в смущении наклонил свою голову над стаканом.
- Неужели она на меня сердится!
- Должно быть, есть немножко, - утешила гречанка, - потому и не хочет на вас смотреть.
- Аннушка, зачем ты это неправду говоришь? - послышался откуда-то грудной, хорошо знакомый голосок.
Я встрепенулся. Другая половинка двери, против которой я теперь сидел, отворилась, и из гостиной, в темно-синем платье, залитая ярким румянцем, как пунцовая атласная вырезка на груди платья, показалась Маша. Я вскочил.
- Здравствуйте, Павел Григорьевич! - протягивая свою маленькую руку и устремляясь ко мне, сказала девушка. - Вы не верьте ей, что она говорит. Я, право, от вас и прятаться не хотела... Извините, я позабыла: с праздником вас поздравляю!
И никакого упрека в голосе или взгляде, ни малейшего намека на мое поведение... О, милая, бесценная девушка.
- Зачем ты вышла? - громко смеясь, говорила гречанка. - Надо бы его хорошенько помучить! Ах, если бы я на твоем месте была...
- Я не умею этого, - стыдливо склоняя лицо, проговорила Маша. - Да разве я могу их мучить? Они мне зла никакого не сделали...
- Ну, садитесь же! - прикрикнула хозяйка. - Чай заморозите. А теперь, господин Платонов, барин наш хороший, извольте-ка нам рассказывать, что вы целый месяц, как от нас в бегах находились, поделывали, какими разговорами в Шахре, на беседках, занимались и как вы с Любашею да Катенькою любезничали: я ведь все про ваши похождения знаю!
Набежала какая-то большая волна здорового веселья, подхватила нас и помчала... Я рассказывал, девушки смеялись и заливались; на минутку посдержатся, но взглянут одна на другую - так и покатятся от смеха. За Аннушкой я и раньше знал такой смех: "Ну, закатилась!" - говорили про нее, но Машин смех... я никогда не слыхал, чтобы она так смеялась. Незаметно пролетел час.
- Батюшки! Что я наделала? - вскрикнула неожиданно гречанка. - Ведь я обещалась маменьке на минутку побывать у дьяконицы, а то ведь сердиться та станет. Вы не обидитесь, если я оставлю вас? Я только покажусь, скажу, что у меня гости и живой рукой обратно.
Надев калоши и накинув шубку, гречанка проворно выбежала. Мы остались одни.
(
При последних словах Платонова дверь из гостиной в столовую несколько больше приотворилась.)
Маша проговорила несколько слов, потом стихла и медленно ушла в соседнюю комнатку. Я испытывал некоторое волнение: минута удобная, и я скажу ей... Я прошелся по зальцу, приостановился и заглянул в другую комнатку. В таинственном полусвете теплющейся лампады, в уголку старого, обитого кожей дивана обрисовывалась фигура девушки. Она сидела, прижавшись к спинке дивана, и глаза ее, чудесные, лучистые, из-под темных бровей с мольбою, казалось, обращены были на строгий лик образа.
- Можно к вам войти?
- Войдите, - ответила она, но не пошевельнулась, а отвела с иконы глаза и опустила их.
- Что с вами? - всмотревшись в ее изменившееся, сразу похудевшее лицо, спросил я. - Вы, как будто, побледнели?
Она ни слова не проговорила. Я подошел ближе и взял ее руку.
- Маша, вы не здоровы?
Девушка не отнимала своей руки, но все так же молчала.
- Дорогая! Вы, может, сердитесь на меня?
- Нет, - упавшим голосом выговорила Маша. - Только я сама не знаю, что со мной делается... - Девушка помолчала. - Скучно мне, тоска на меня страшная находит, - опять заговорила она. - Боюсь я чего-то, и сама не знаю...
Я поднял ее похолодевшую руку и прижал к своим губам. Девушка тихо, но горестно заплакала.
- О чем вы, Маша?
- Не спрашивайте меня, - с трудом, не переставая плакать, произнесла она чуть слышно. - Я не знаю... вы сами понимаете...
Я упал перед нею на колени. Она вздрогнула.
- Милая! Сокровище мое!
Она медленно приподняла свою головку, робко, как будто не доверяя себе, взглянула мне в лицо и нерешительно положила на мои плечи свои руки. На длинных ресницах, как крупные алмазы, сверкали еще слезы, но в глазах не было горя; они засветились чем-то новым, неземная радость в них вспыхнула и полилась лучами в самую глубь моего сердца.
- Будь моею женой!..
Без слов, вся любовь и красота, она склонилась ко мне на грудь и заплакала уже иными слезами.
- Скажи, - начал я погодя, - родные за меня отдадут тебя?
- Ах, господи! Да что же это такое? - в каком-то забытьи говорила девушка, заглядывая мне в лицо и вся сияя любовью, счастьем и радостью.
- Я завтра пойду просить твоей руки.
Шибко стукнула калитка, звякнула защелка в сенях, и послышались шаги.
- Это я! - подала голос из передней Аннушка. - Сейчас разденусь... Какая на дворе ночь! Вот бы покататься... Пошла на минутку, а просидела битых полчаса. - И она не спеша вошла в зальце. - Уж вы простите меня: дьяконица задержала.
По быстрому взгляду, каким гречанка метнула на свою подругу, я догадался, что она сразу все поняла, и, повеселев, принялась рассказывать про дьяконицу и ее гостей.
Маша, по-прежнему вся сияющая, слушала ее молча и все улыбалась. Я тоже молчал и улыбался.
- Ну, да будет о них говорить! - оборвала свой рассказ хозяйка. - А вот что, Павел Григорьевич: покатайте-ка нас с Машей на праздниках.
- Отчего же?.. с удовольствием, - очнулся я. - Когда вы хотите?
- Да я всегда свободна. Вот как она?.. Тебе когда можно?.. Маша, да что ты, или не слышишь?
- А? что ты говоришь, Аннушка?
- Павел Григорьевич нас покатать хочет. Второй и третий день ты на игрищах будешь, а на четвертый я отпрошу тебя у матери.
- Я не пойду на игрища, - овладев собою, ответила моя невеста.
- Как же ты не пойдешь? - лукаво посмотрев на подругу, сказала хозяйка. - Ведь ты еще не "сговоренка"! ["Сговоренка" - просватанная невеста.]
- Не пойду! - счастливо улыбаясь, повторила Маша.
Мы уговорились кататься на третий день вечером: я должен был найти двух в разнопряжку лошадей, а гречанка взялась устроить остальное, то есть отпросить Машу и пригласить еще кого-нибудь... Я начал прощаться с девушками: гостья оставалась у Аннушки ночевать.
- Мы пойдем вас проводить, - сказала хозяйка. - Маша, ты оденься!
В сенях подруги остановились. Гречанка пожала мне руку, сказав, что ей холодно, - она ничего поверх платья не накинула, - и она вернется в комнату, а Маша одета тепло, ей можно еще и поговорить. Моя дорогая стояла в сенях, в полуотворенной на крылечко двери, и полоса лунного света падала на ее лицо и грудь, слегка прикрытую штофною шубкой. Как только мы очутились вдвоем, она безмолвно подалась ко мне своим станом, я обнял ее и крепко, горячо поцеловал в пылавшие губы.
- Завтра еще не ходи, миленький! - вполголоса сказала она. - Надо мне сперва родимую матушку об этом упредить.
- А если за тебя посватается сын подрядчика?
Она покачала головою.
- Пускай сватается. Я не пойду за него, а родители меня не станут принуждать... Видишь ли что, миленький, родители меня за тебя с радостью выдадут, но ежели ты завтра придешь к батюшке моему и прямо объявишь, так он, пожалуй, усомнится и сразу не даст согласия: "Барин, - скажет, - куда нам с ним в родню вступать!" Ну, да ему что-то про тебя и урядник говорил... А как я своей родимой откроюсь, ничего от нее не потаю, расскажу, сколько времени люблю тебя и что как ты меня любишь, она с батюшкой и переговорит, он слова ее примет, послушается. Дело ли я тебе говорю?
- Хорошо, моя радость. Но ты поторопись. Тогда я в Новый год приду к вам сватать тебя.
- Так, ненаглядный мой: Новый год - и мне новое счастье принесет. Какой ты умный, добрый.
Мы расстались. Я стал взбираться на пригорок, где вздымалась среди снегов и мягко вырисовывалась своими чистыми линиями белая церковь, облитая фосфорическим светом месяца, взобрался, сделал несколько шагов и оглянулся на окно дьячковского дома: там любовно светился огонек, там ярко горело мое счастье. А из-за речки, по направлению к домам церковнослужителей, шла кучка народа.
- Домой? - раздался вблизи негромкий голос.
- Никитушка! Ты откуда взялся?
- В Марьине гулял. Ко дворам направлялся, да неш поозяблось - в церковную сторожку поогреться забежал. Теперь вместе домой пойдем: веселее вдвоем-то.
Когда мы добрались до своей избы, парень сказал мне на ухо:
- Парфенка два раз приходил: с пригорка на вас в окошко зарился. Не знаю, углядел ли он тебя.
- Уж не он ли это сейчас через реку шел?
- Видел? Он, он это, с товарищами!
Какие мгновения, часы, дни я переживал! Я совершенно возродился, любовь окрылила меня, и я бесстрашно, с гордым вызовом пошел бы навстречу грозе, злобным, но бессмысленным своим врагам и всяким невзгодам жизни... Катанье наше устроилось отлично. Я ехал с Машей и Аннушкой, стоя на передке и правя лошадью; в других санях ехали младшие сестры обеих подруг с кучером Никитушкой. Гречанка без умолку хохотала, кричала: "Кучер, правь хорошенько! Не туда едем!" Маша, веселая, счастливая, заливалась серебристым смехом.
- Ах, жизнь! - воскликнула раз Аннушка. - Так бы вот взяла да и окунулась в нее вся с головой, а там после что бы ни было... По крайней мере вспомнить-то потом было бы чем свои молодые годы.
В одной деревеньке она велела остановить лошадь, выскочила и подбежала к задним саням. Спросила, не озябли ли девочки; те отвечали, что не озябли еще пока. Аннушка не поверила.
- Не может быть! - говорила она. - Я по ушам вашим вижу, что перемерзли... Ну-ка, Никитушка, заверни вон к той избе: там у меня знакомая бабочка живет, погреемся мы у нее и чайку попьем. Кстати, я захватила с собою и припасы... А вы, если не озябли, прокатитесь еще, да и к нам, прямо к самовару поспевайте. У Михеевны мы греться будем... Трогай, кучер!
Пошел! - крикнула она, подбежала к нашим саням и дернула за вожжи.
Ночь светлая, голубая и тихая; месяц с одной стороны уже поубавился, но светил необыкновенно ярко. Крыши строений повсюду сверкали, как точно усыпанные алмазами; белые поля блестели, отсвечивали и переливались ежесекундно вспыхивающими огоньками... А лес, куда мы въехали, - молчаливый, весь в серебряных кудрях, гирляндах и бахроме, - стоял неподвижно, как будто погруженный в какой волшебный сон гигант; и над ним, в лунном свете, не слышно, но явственно, летели грациозные видения, и из широкой тени, местами, выступали фантастические фигуры и протягивались чьи-то исполинские руки... Я сидел теперь рядом с Машей, плотно прижимавшейся ко мне, видел ее свежее, горевшее пышным румянцем лицо, чувствовал ее горячее дыхание... Я рассказал ей о настоящей причине своего бегства. Она радовалась, как ребенок, и говорила:
- Милый ты мой! Сердце ты мое!.. Как я тебя люблю! - И она приподнималась, становилась в санях на колени, целовала меня, не спускала глаз и все говорила: - Люби ты меня, люби!.. Знаешь, если бы ты на мне и не женился, я все так же бы тебя любила и пошла бы за тобой хоть на край света.
- Родная, милая... А ты с матерью говорила?
- Нет еще, она теперь все у сестрички в Шелепихе... Может, сегодня не дал ли уж Господь дитя Феклуше.
- А ты любишь детей?
- Да разве кто деток не любит?.. Ведь они ангельские душеньки, святые; если помрут - их ангелы Господни возьмут под свои крылышки и понесут на небо... Вон звездочки-то - это они, душеньки младенцев, глядят на нас.
- Вот, Маша, и у нас будут с тобой детки.
- Будут... Как я стану любить их!.. - Вдруг она застыдилась, спрятала на груди моей лицо и вся затрепетала. - Павлушенька, сердце мое! Ненаглядный, свет ты моих очей! Через тебя, родной, я словно бы рай пресветлый увидела!
От этих речей, дышавших глубоким, страстным чувством, от пламенных поцелуев и близости любимой девушки, так доверчиво мне отдавшейся, я начинал как будто терять голову, поворотил лошадь и погнал в деревню. Там напились мы чаю, захватили наших девушек, Аннушку посадили опять в свои сани и понеслись по бойкой дороге, обсыпаемые по временам снежною пылью и обжигаемые резким ветерком. Кругом расстилалися неоглядные поля, сверху любовно глядели на нас звезды, освещенная месяцем даль раздвигалась и сияла нам счастием... Не доезжая Марьина, мы свернули влево и подкатили к дьячковскому дому с другой стороны. Но нас видели чьи-то зоркие, любопытные глаза... с деревни донеслись шумные мужские голоса, нескладно затянутая песня и крики подгулявших в трактире мужиков. Видимо, святочное веселье развертывалось, расходилось вширь и вдоль, наполняя деревню непривычным весельем.
Утром я узнал, что сестра Маши родила и на третий день будут крестить новорожденного. Накануне крестин - это было двадцать девятого числа, когда приехал фельдшер, - Маша известила меня, чтобы я вечером, часов около пяти, прошел мимо их дома. В этот короткий промежуток времени Никита, посещая вечеринки и заходя, из одного любопытства, в трактир поглядеть на "ряженых", успел собрать новые сведения и не преминул меня поставить обо всем в известность. По его словам, Парфен Игнатьич узнал и про наше свидание с Машей у Аннушки, и про наше катанье, а потому мне "Парфенки как можно надо остерегаться".
- Вечор, ребятенки в трактире про царя Максимилиана представляли, - доканчивал таинственно Никитушка. - Парфенка там, потихоньку от своего отца, вино пил. Выпивши, почал куражиться и выхваляться: "Ни за что, - шумит, - Машутку я барину не уступлю! Ежели бы он и жениться на ней задумал, я не дозволю: не пойдет ежели она за меня по чести, я надсмешку над нею сделаю, осрамлю так, что барин и не подумает ее после за себя взять. А ему я ноги еще перебью!"
- Все пустяки! Ничего он не посмеет сделать, и напрасно ты пьяного человека слушаешь.
- Знамо, напрасно! Человек не в своем виде... Шабаршит. Так уж ты сам гляди, делай, как тебе способнее. Мне не учить тебя. Хоть бы отцу, что ли, ты Парфешкину поговорил.
- Да о чем?
- Экий ты барин! Парфенка и допрежде слыл за отчаянного, а теперича, поживши на стороне, он совсем в разбойники приписался. Видел, рожа-то у него какая?
Взгляд свирепый, и ручищи как у медведя лапы. Не поделал бы он чего и впрямь над Машуткой-то.
- На людях не посмеет, а ночью она никуда одна не выходит.
Никита подумал, взглянул на меня и развеселился.
- И то правда, - промолвил он, - ничего ему не поделать.
Вечером, раньше назначенного срока, я отправился. Месяц еще не всходил, на улице народа не замечалось: Маша уже ждала. Под широким навесом ворот меня обняли женские руки и теплые уста прильнули к моим.
- Пришел, желанный мой. Здравствуй!
- Скажи, радость моя, говорила ты с матерью?
- Говорила.
- Что же она?
- Усомнилась, было, поначалу, что ты жениться на мне хочешь, да потом уверовала... Прослезилась, моя родимая... Ну а завтра меня дома не будет, уйду в Шелепиху: сестричка с зятем желают, чтобы я крестною матерью дитя их новорожденного была. Ты говорил, что надо с кем-то повидаться; ты и съезди, пока я у сестрички побуду, а послезавтра вернись и в Новый год...
- Договаривай, что в Новый год?
Маша гладила рукою мех на лацканах моей шубы и, точно про себя, тихо говорила:
- Скажу тебе слово тайное... в Новый год ты пойдешь за обедню, помолишься... От всего усердия помолишься, чтобы Бог послал тебе счастьица хорошего, здоровья да благополучия. Я тоже буду в Господнем храме, стану у Царицы Небесной молить себе всякого благополучия, счастьица... А из церкви ты пройдешь прямо к нам в дом, скажешь, о чем нужно, моему родителю батюшке с родимой матушкой, а я в ту пору буду в задней горнице ожидать... Скоро меня к вам кликнут, я войду; родитель меня спросит: "Марья, вот тебя Павел Григорьевич сватает. Согласна ли ты?" А я ему скажу: "Я из воли своих родителей-кормильцев не выйду. Как вы сами удумали, так и я". - "Мы с матерью согласны, - батюшка промолвит. - А ты как знаешь: воли с тебя не снимаем". Тут мы все помолимся. Батюшка с матушкой благословят нас, поздравят. Я поклонюсь им в ноги, встану, к тебе подойду, - Маша подняла на меня свое лицо, - и молвлю: "Здравствуй, жених ты мой желанный, здравствуй, Павел Григорьевич!" Да тут же, при родителях, чтобы они видели, как я люблю, и обниму тебя... вот так обниму!..
Я с трудом владел собою: из глаз выступали слезы. Я сказал, что нас могут увидеть; на это Маша качнула головой и ответила:
- Пускай их видят! Я не с чужим разговариваю да целуюсь, а с своим женихом. Я ни от кого не потаюсь: "Глядите, добрые люди, какого сокола я себе в мужья выбрала!.." Да, так и скажу... Завтра в Шахру поедешь... Если бы не крестины - я увязалась бы с тобою. Поехали бы... далеко бы поехали, и все дальше, дальше едем... хорошо нам, на душе радостно, весело... А теперь ты один, без меня уедешь... Нет у тебя родимой матушки, некому тебя в путь-дороженьку благословить, - сирота ты у меня... Дозволь, я тебя перекрещу, мое сердце.
Я снял шапку, и девушка набожно три раза перекрестила меня. Мы простились. С дороги я оглянулся. Моя невеста вышла из потемок навеса, стояла посреди улицы и провожала меня, махая рукою.
Тридцатого числа, около полудня, мы с фельдшером катили уже на паре "правленских" в Шахру. Выехав за околицу и проехав ряд семенихинских бань (в деревнях почти везде бани за околицей стоят), мне вдруг захотелось увидать Машу, взглянуть на нее хотя раз и встретить ее милую улыбку, взор ее лучистый; я вспомнил, что в Шахру была и другая дорога: из Марьина тут ездили прямо на Шелепиху. Но ворочаться назад поздно: пришлось бы сделать версты три крюку. Вчера, возвращаясь после свидания с девушкой, я встретил Парфена Игнатьича, выходившего из трактира; он посмотрел на меня как-то мрачно - не злобно, а именно мрачно, зловеще. Никитушка (он где-то поджидал меня) заметил, что "беспременно Парфешка что неладно замыслил", и обнадежил меня, что уж теперь он из глаз этого разбойника не выпустит, а утром сегодня оповестил, что Парфешка с одним товарищем уехал в Максимовку, где "больно девки баски [Баски - красивы.], и, смотри, не выбирать ли себе невесту погнал". Конечно, я не придавал никакого значения ни словам Никиты, что он сообщал мне о подрядчиковом сыне, ни дерзким выходкам лично против меня самого Парфена. Маша, с своей стороны, никаких опасений мне ни разу не высказывала; я только знал, что он ей никогда не нравился, и она этого перед ним не скрывала... Но странно: почему я обо всем этом вспомнил, почему я об этом теперь думал и сердце во мне так мучительно ныло?.. Затем припомнились вдруг слова Никиты, сказанные им накануне: "Ты, барин, Марью-то должно, тоже жалеешь?" И потом, услышав мой ответ, спросил опять: "Да ты как, жить с нею хочешь али удумал за себя взять?" - и когда я сказал, что женюсь на девушке, он обрадовался и начал шумно смеяться. "Ай, барин! Вот так молодец! Ладно ты это удумал! Право, ей-Богу!" Припомнил я - и мне самому стало весело, я внутренне начал смеяться.
Меньше часу мы ехали до Шахры. Поленов - судебный пристав - был уже там. Я подъехал прямо к его квартире (казенной). Он выбежал навстречу. Мы крепко обнялись. Завязался, по обыкновению, оживленный, но крайне непоследовательный разговор; говорили и расспрашивали друг друга обо всем, ни на чем не останавливаясь, и гнали вперед по-курьерски до тех пор, пока оба и одновременно не остановились, проговоривши: "А ведь мы еще толком-то ни о чем не переговорили", - сказали это, и оба засмеялись. Я не стану подробно рассказывать, как мы беседовали "толком", но, мимоходом, упомяну, Поленов мне сообщил, что Василий Дмитриевич (исправник) начал беспокоиться.
- Я подозреваю, - прибавил мой приятель, - что ваш дурак урядник чего не наплел ли. Старик и сам отлично знает, что урядник дурак и неверную окраску всему дает, но тем не менее тоскует и беспокоится.
- Что же сокрушает сердце доброго Василья Дмитриевича?
- А говорит, что он по беседкам этим все ходит? Какой для него, человека образованного, интерес представляют их дурацкие песни да игры?.. Не скрывается ли в том особой мысли!.. Я, разумеется, успокоивал старика, объяснил, что вас интересует.
- Передайте вы ему, что у меня действительно была особая мысль: я искал себе невесту и нашел... Я говорю серьезно. Поздравьте меня, Иван Васильевич: я после святок женюсь.
Поленов посмотрел на меня вопросительно: он принял эти слова за шутку. Я убедил его и назвал свою невесту.
- А если правду говорите, так я вас от души поздравляю! - сказал он и обнял меня. - Дай вам Бог... Надо бы жениха бутылочкою шипучки, что ли, поздравить, да ведь здесь где же достать... Те-те-те, подождите: из правления сейчас в казначейство старшина едет, а завтра Николай Порфирьевич, земец наш, приедет, так он с собою и захватит.
- Сегодня я хотел вернуться домой.
- Ну, мы уж вас никак сегодня не отпустим: сколько времени не видались, и не провести с нами лишний день... Грех вам, Павел Григорьевич!
Я недолго колебался. Маши до Нового года я не увижу, думал, почему же и не согласиться, не пробыть лишний день с приятелями?
- Я остаюсь, - сказал я, - но с условием: вы с Николаем Порфирьевичем непременно должны быть на моей свадьбе!
- С удовольствием! Если желаете, даже Василья Дмитриевича с собою привезем: он будет у нас посаженным отцом.
Мы приятно провели вечер, а следующий день и еще приятнее. На квартирке фельдшера устроили обед с шампанским (председатель управы привез три бутылки). Приятели поздравляли жениха и даже пели ему "величание". К участию в этой холостой пирушке я пригласил и хозяина фельдшера. Он долго упирался, не шел, стесняясь присутствием своего начальства; но мне помог сам председатель: он пошел к фельдшеру и привел его к столу. В шесть часов вечера мы расстались: земец и пристав укатили обратно в город, а я пешком отправился в свою деревню. Напрасно фельдшер убеждал меня взять лошадь: "Лучше вам ехать, - говорил он, - на дворе подувает, а из деревни выйдете, там, пожалуй, и очень будет чувствительно... Того гляди, метель подымится: уж очень давеча заря долго пылала". Но я наотрез отказался: давно не пивший вина, я находился в каком-то особенном возбуждении, мне хотелось быть одному, идти и думать, мечтать о своем счастье.
Я отправился тою же дорогой, какою вчера ехали. В улицах громадной деревни везде светились огоньки; кое-где по дворам слышались еще голоса, ворота скрипели, и за хлопавшими калитками раздавался девичий смех. Было темно. Изредка попархивал легкий ветерок, пробегавший змейками и курившийся по снежным крышам, на которые упадал свет из окон; небо нависло и глядело хмурым, мрачным. Я вышел за околицу. Впереди глянула стемневшая снежная равнина, справа выступил черный лес; ветерок свободно гулял в воздухе, играл по сторонам дороги и с легким посвистыванием вился теми же змейками по снегу. Небо казалось еще ниже и мрачнее. Я бодро и скоро пошел вперед. На душе было так тепло, хорошо и весело, что я не обращал никакого внимания на то, что вокруг меня делалось. Я шел, казалось, уже больше часа, мне представлялось Марьино и улыбалось милое лицо. Еще какой-нибудь час - и я в своей деревне, на квартирке, а завтра... Скорее бы это завтра! Я учащаю шаги... "А какая же скотина этот урядник, - вспомнил я рассказ Поленова. - И в чем это подозревать меня? Нечего им делать, так и выдумывают, мутят... Ах, прозорливцы!.." Но что же это вокруг меня делается? Я ничего перед собою не вижу: небо спряталось, в лицо мне бьет мелкою, холодной крупой, в ногах что-то крутит, отдувает полы моей шубы, по сторонам свистит и рвет, кругом жалобно завывает. Нет и леса! Да это уж настоящая метель разыгралась... Однако под ногами крепко: значит, иду по дороге. Я еще "наддаю" и бегу. Налетевшим вихрем с меня срывает шапку; я успеваю на лету схватить ее и снова надеть. Нога моя попадает в какую-то не то яму, не то канаву. Так и есть: я иду бороздами, полем... Надо найти дорогу. Делаю несколько шагов в одну сторону - нет пути, делаю в другую - те же борозды, и дорога пропала. Напрасно вглядываюсь, стараюсь что-нибудь рассмотреть - ничего не видно!.. "Неужели я не дойду?" - задаюсь я вопросом. Не может быть! Всего каких-нибудь две версты - нет, меньше, - и я в Семенихе. Я не теряю присутствия духа и шагаю "на авось". По временам, сдавалось, я попадал на дорогу, но через минуту, две проваливался, высвобождал ноги и снова искал дороги. Снег набился в высокие ботики, я чувствовал, как он таял, и через сапоги холод проникал в ноги. Сколько времени я находился во власти метели, плутал, падал, вставал и опять падал - определить