/div>
Павел Мироныч ему и погрозил.
А гостинник отвечает:
- А если грозиться, так я сейчас таких орловских молодцов кликну, что
вы ни одного не переломленного ребра домой в Елец не привезете.
Павел Мироныч, как первый елецкий силач, обиделся.
- Ну что делать,- говорит,- зови, если с места встанешь, а я вон из
номера не пойду; у нас за вино деньги плочены.
Мясники захотели уйти - верно, вздумали людей кликнуть. Павел Мироныч
их в кучу и кричит:
- Где ключ? Я их всех запру.
Я говорю дяде:
- Дяденька! бога ради! Вот мы до чего досиделись! Тут может убийство
выйти! А дома теперь маменька и тетенька ждут... Что они думают!.. Как
беспокоятся!
Дядя и сам устрашился.
- Хватай шубу,- говорит,- пока отперто, и уйдем.
Выскочили мы в другую комнату, захватили шубы, и рады, что на вольный
воздух выкатились; но только тьма вокруг такая густая, что и зги не видно, и
снег мокрый-премокрый целыми хлопками так в лицо и лепит, так глаза и
застилает.
- Веди,- говорит дядя,- я что-то вдруг все забыл - где мы, и ничего
рассмотреть не могу.
- Вы,- говорю,- уж только скорей ноги уносите.
- Павла Мироныча нехорошо что оставили.
- Да ведь что же с ним делать?
- Так-то оно так... но первый прихожанин.
- Он силач; его не обидят.
А снег так и слепит, и как мы из духоты выскочили, то невесть что
кажется, будто кто-то со всех сторон вылезает.
Я, разумеется, дорогу отлично знал, потому что город наш небольшой, и я
в нем родился и вырос, но эта темнота и мокрый снег прямо из комнатного жара
да из света точно у меня память отуманили.
- Позвольте,- говорю,- дяденька, сообразить, где мы находимся.
- Неужели же ты в своем городе примет не знаешь?
- Нет, знаю, мол; первая примета у нас два собора: один новый, большой,
другой старый, маленький, и нам надо промежду их взять направо, а я теперь
за этим снегом не вижу ни большого собора, ни малого.
- Вот тебе и раз! Этак и в самом деле с нас шубы снимут или даже совсем
разденут, и нельзя знать будет, куда бежать голым. Насмерть простудиться
можно.
- Авось, бог даст, не разденут.
- А ты знаешь этих купцов, которые из-под постелей вылезли?
- Знаю.
- Обоих знаешь?
- Обоих знаю, один называется Ефросин Иванов, а другой Агафон Петров.
- И что же - они всамделе купцы?
- Купцы.
- У одного рожа-то мне совсем не понравилась.
- Чем?
- Язовитское в нем ображение.
- Это Ефросин: он и меня раз испугал.
- Чем?
- Мечтанием. Я один раз ишел вечером ото всенощной мимо их лавок и стал
против Николы помолиться, чтобы пронес бог,- потому что у них в рядах злые
собаки; а у этого купца Ефросина Иваныча в лавке соловей свищет, и сквозь
заборные доски лампада перед иконой светится .. Я прилег к щелке подглядеть
и вижу: он стоит с ножом в руках над бычком, бычок у его ног зарезан и
связанными ногами брыкается, головой вскидывает; голова мотается на
перерезанном горле, и кровь так и хлещет; а другой телок в темном угле ножа
ждет, не то мычит, не то дрожит, а над парной кровью соловей в клетке
яростно свищет, и вдали за Окою гром погромыхивает. Страшно мне стало. Я
испугался и крикнул: "Ефросин Иваныч!" Хотел его просить меня до лав
проводить, но он как вздрогнет весь... Я и убежал. И сейчас это в памяти.
- Зачем же ты теперь такую страшность рассказываешь?
- А что же такое? разве вы боитесь?
- Не боюсь, да не надо про страшное.
- Ведь это хорошо кончилось. Я ему на другой день говорю: так - я тебя
испугался. А он отвечает: "А ты меня испугал, потому что я стоял соловья
заслушавшись, а ты вдруг крикнул". Я говорю: "Зачем же ты так чувствительно
слушаешь?" -"Не могу,- отвечает,- у меня часто сердце заходится".
- Да ты силен или нет? - вдруг перебил дядя.
- Хвалиться,- говорю,- особенной силой не стану, а если пятака
три-четыре старинных в кулак зажму, то могу какого хотите подлета треснуть
прямо на помин души.
- Да хорошо,- говорит,- если он будет один.
- Ну кто, подлет-то! А если они двое или в целой компании?..
- Ничего, мол: если и двое, так справимся - вы поможете. А в большой
компании подлеты не ходят.
- Ну, ты на меня не много надейся: я, брат, стар стал. Прежде, точно, я
бивал во славу Божию так, что по Ельцу знали и в Ливнах...
Но не успел он это проговорить, как вдруг слышим, сзади нас будто
кто-то идет и еще поспешает.
- Позвольте,- говорю,- мне кажется, как будто кто-то идет.
- А что? И я слышу, что идет,- отвечает дядя.
Я молчу, дядя мне шепчет:
- Остановимся и вперед его мимо себя пропустим.
А было это уже как раз на спуске с горы, где летом к Балашевскому мосту
ходят, а зимой через лед между барками.
Тут исстари место самое глухое. На горе мало было домов, и те заперты,
а внизу вправо, на Орлике, дрянные бани да пустая мельница, а сверху сюда
обрыв как стена, а с правой сад, где всегда воры прятались. А полицмейстер
Цыганок здесь будку построил, и народ стал говорить, что будочник ворам
помогает... Думаю, кто это ни подходит - подлет или нет,а в самом деле лучше
его мимо себя пропустим.
Мы с дядей остановились... И что же вы думаете: тот человек, который
сзади ишел, тоже, должно быть, стал - шагов его сделалось не слышно.
- Не ошиблись ли мы,- говорит дядя,- может быть, никто не шел.
- Нет,- отвечаю,- я явственно слышал шаги, и очень близко.
Постояли еще - ничего не слышно; но только что дальше пошли - слышим,
он опять за нами поспевает... Слышно даже, как спешит и тяжело дышит.
Мы убавили шаги и идем тише - и он тише; мы опять прибавим шагу - и он
опять шибче подходит и вот-вот в самый наш след врезается.
Толковать больше нечего: мы явственно поняли, что это подлет нас
следит, и следит как есть с самой гостиницы; значит, он нас поджидал, и
когда я на обходе запутался в снегу между большим собором и малым - он нас и
взял на примет. Теперь, значит, не миновать чему-нибудь случиться. Он один
не будет.
А снег, как назло, еще сильней повалил; идешь, точно будто в горшке с
простоквашей мешаешь: бело и мокро - все облипши.
А впереди теперь у нас Ока, надо на лед сходить; а на льду пустые
барки, и чтобы к нам домой на ту сторону перейти, надо сквозь эти барки
тесными проходцами пробираться. А у подлета, который за нами следит, верно
тут-то где-нибудь и его воровские товарищи спрятаны. Им всего способнее на
льду между барок грабить - и убить, и под воду спустить. Тут их притон, и
днем всегда можно видеть их места. Логовища у них налажены с подстилкою из
костры и из соломы, в которых они лежат, покуривают и до/кидают. И особые
женки кабацкие с ними тут тоже привитали. Лихие бабенки. Бывало, выкажут
себя, мужчину подманят и заведут, а уж те грабят, а эти опять на карауле
караулят.
Больше всего нападали на тех, кто из мужского монастыря от всенощной
возвращался, потому что наши певчих любили, и был тогда удивительный бас
Струков, ужасного обличья: черный, три хохла на голове и нижняя губа как
будто откидной передок в фаэтоне отваливалась. Пока он ревет - она все
откинута, а потом захлопнется. Если же кто хотел цел от всенощной
воротиться, то приглашали с собой провожатыми приказных Рябыкина или
Корсунского. Оба силачи были, и их подлеты боялись. Особливо Рябыкина,
который был с бельмом и по тому делу находился, когда приказного Соломку в
Щекатихинской роще на майском гулянье убили...
Я рассказываю все это дяде для того, чтобы ему о себе не думалось, а он
перебивает:
- Постой, ты меня совсем уморил. Все у вас убивают; отдохнем по крайней
мере перед тем, как на лед сходить. Вот у меня еще есть при себе три медных
пятака. Бери-ка их тоже к себе в перчатку.
- Пожалуй, давайте - у меня рукавичка с варежкой свободная, три пятака
еще могу захватить.
И только что хочу у него взять эти пятаки, как вдруг кто-то прямо мимо
нас из темноты вырос и говорит:
- Что, добрые молодцы, кого ограбили? Я думал: так и есть - подлет, но
узнал по голосу, что это тот мясник, о котором я сказывал.
- Это ты,- говорю,- Ефросин Иваныч? Пойдем, брат, с нами вместе заодно.
А он второпях проходит, как будто с снегом смешался, и на ходу
отвечает:
- Нет, братцы, гусь свинье не товарищ: вы себе свой дуван дуваньте, а
Ефросина не трогайте. Ефросин теперь голосов наслышался, и в нем сердце в
груди зашедшись... Щелкану - и жив не останешься...
- Нельзя,- говорю,- его остановить; видите, он на наш счет в ошибке: он
нас за воров почитает.
Дядя отвечает:
- Да и Бог с ним, с его товариществом. От него тоже не знаешь, жив ли
останешься. Пойдем лучше, что бог даст, с одною с божьей помощью. Бог не
выдаст - свинья не съест. Да теперь, когда он прошел, так стало и смело...
Господи помилуй! Никола, мценский заступник, Митрофаний воронежский, Тихон и
Иосаф... Брысь! Что это такое?
- Что?
- Ты не видал?
- Что же тут можно видеть?
- Вроде как будто кошка под ноги.
- Это вам показалось.
- Совсем как арбуз покатился.
- Может быть, с кого-нибудь шапку сорвало.
- Ой!
- Что вы?
- Я про шапку.
- А что такое?
- Да ведь ты же сам говоришь: "сорвали"... Верно, там, на горе,
кого-нибудь тормошат.
- Нет, верно, просто ветер сорвал.
И мы с этими словами стали оба спускаться к баркам на лед. А барки,
повторяю вам, тогда ставили просто, без всякого порядка, одна около другой,
как остановятся. Нагромождено, бывало, так страшно тесно, что только между
ними самые узкие коридорчики, где насилу можно пролезть и все туда да сюда
загогулями заворачивать надо.
- Ну, тут,- говорю,- дяденька, я от вас скрывать не хочу,- здесь и есть
самая опасность.
Дядя замер - уж и святым не молится.
- Идите,- говорю,- теперь вы, дяденька, вперед.
- Зачем же,- шепчет,- вперед?
- Впереди безопаснее.
- А отчего безопаснее?
- Оттого, что если подлет на вас налетит, то вы сейчас на меня взад
подадитесь, а я вас тогда поддержу, а его съезжу. А сзади мне вас не видно:
подлет вам, может, рукою или скользкою мочалкою рот захватит,- а я и не
услышу... идти буду.
- Нет, ты не иди... А какие же у них есть мочалки?
- Скользкие такие. Женки их из-под бань собирают и им приносят рты
затыкать, чтобы голосу не было.
Вижу, дядя все это разговаривает, потому что впереди идти боится.
- Я,- говорит,- впереди идти опасаюсь, потому что он может меня по лбу
гирей стукнуть, а ты тогда и заступиться не успеешь.
- Ну, а позади вам еще страшнее, потому что он может вас в затылок
свайкой свиснуть.
- Какой свайкой?
- Что же это вы спрашиваете: разве вам неизвестно, что такое свайка?
- Нет, я знаю: свайка для игры делается - железная, вострая...
- Да, вострая.
- С круглой головкой?
- Да, фунта в три, в четыре, головка шариком.
- У нас в Ельце на это носят кистени; но чтобы свайкой - я это в первый
раз слышу.
- А у нас в Орле первая самая любимая мода - по голове свайкой. Так
череп и треснет.
- Однако пойдем лучше рядом под ручки.
- Тесно вдвоем между барками.
- А как это... свайкой-то, в самом деле!.. Лучше как-нибудь тискаться
будем.
Но только мы взялись под локотки и по этим коридорчикам между барок
тискаться начали,- слышим, и тот, задний, опять от нас не отстал, опять он
сзади за нами лезет.
- Скажи, пожалуй,- говорит дядя,- ведь это, значит, не мясник был?
Я только плечами двинул и прислушиваюсь...
Шуршит, слышно, как боками лезет и вот-вот сейчас меня рукою сзади
схватит... А с горы, слышно, еще другой бежит... Ну, видимо дело, подлеты,-
надо уходить. Рванулись мы вперед, да нельзя скоро идти, потому что и темно,
и тесно, и ледышки торчком стоят, а этот ближний подлет совсем уж за моими
плечами... дышит.
Я говорю дяде:
- Все равно нельзя миновать - оборотимся.
Думал так, что либо пусть он мимо нас пройдет, либо уж лучше его самому
кулаком с пятаками в лицо встретить, чем он сзади стукнет. Но только что мы
к нему передом оборотились,- он как пригнется, бездельник, да как кот между
нас шарк!..
Мы оба с дядей так с ног долой и срезались.
Дядя кричит мне:
- Лови, лови, Мишутка! Он с меня бобровый картуз сорвал. А я ничего не
вижу, но про часы вспомнил, и хвать себя за часы. А вообразите, моих часов
уже нет... Сорвал, бестия!
- С меня с самого,- отвечаю,- часы сняты!
И я, себя позабывши, кинулся за этим подлетом изо всей мочи и на свое
счастье впотьмах тут же его за баркою изловил, ударил его изо всей силы по
голове пятаками, сбил с ног и сел на него:
- Отдавай часы!
Он хоть бы слово в ответ; но зубами меня, подлец, за руку тяпнул.
- Ах ты, собака! - говорю.- Ишь как кусается! - И треснул его
хорошенько во-усысе да обшлагом рукава ему рот заткнул, а другою рукою прямо
к нему за пазуху и сразу часы нашел и вытащил.
Тут же сейчас и дядя подскочил:
- Держи его, держи,- говорит,- я его разутюжу.
И начали мы его утюжить и по-елецки и по-орловски. Жестоко его
отколошматили, до того, что он только вырвался от нас, так и не вскрикнул, а
словно заяц ударился; и только уж когда за Плаутин колодец забежал, так
оттуда закричал "караул"; и сейчас же опять кто-то другой по ту сторону, на
горе, закричал "караул".
- Каковы разбойники! - говорит дядя.- Сами людей грабят, и сами еще на
обе стороны "караул" кричат!.. Ты часы у него отнял?
- Отнял.
- А что же ты мой картуз не отнял?
- У меня,-отвечаю,- про ваш картуз совсем из головы вышло.
- А вот мне теперь холодно. У меня плешь.
- Наденьте мою шапку.
- Не хочу я твоей. Мой картуз у Фалеева пятьдесят рублей дан.
- Все равно,- говорю,- теперь не видно.
- А ты же как?
- Я так, в простых волосах дойду. Да уж и близко - сейчас за угол
завернуть, и наш дом будет.
Моя шапка, однако, вышла дяде мала. Он вынул из кармана носовой платок
и платком повязался.
Маменька с тетенькой еще не ложились спать: обе чулки вязали - нас
дожидались. И как увидали, что дядя вошел весь в снегу вывален и по-бабьему
носовым платком на голове повязан, так обе разом ахнули и заговорили:
- Господи! что это такое!.. Где же зимний картуз, который на вас был?
- Прощай, брат, мой зимний картуз!.. Нет его,- отвечает дядя.
- Владычица наша Пресвятая Богородица! Где же он делся?
- Ваши орловские подлеты на льду сняли.
- То-то мы слышали, как вы "караул" кричали. Я и говорила сестрице:
"Вышли трепачей - я будто невинный Мишин голос слышу".
- Да! Пока бы твои трепачи проснулись да вышли - от нас бы и звания не
осталось... Нет, это не мы "караул" кричали, а воры; а мы сами себя
оборонили.
Маменька с тетенькой вскипели.
- Как? Неужели и Миша силой усиливался?
- Да Миша-то и все главное дело сделал - он только вот мою шапку
упустил, а зато часы отнял.
Маменька, вижу, и рады, что я так поправился, но говорят:
- Ах, Миша, Миша! А я же ведь тебя как просила: не пей ничего и не сиди
до позднего, воровского часу. Зачем ты меня не слушал?
- Простите,- говорю,- маменька,- я пить ничего не пил, а никак не смел
одного дяденьку там оставить. Сами видите, если бы они одни возвращались, то
с ними какая могла быть большая неприятность.
- Да все равно и теперь картуз сняли.
- Ну, теперь еще что!.. Картуз - дело наживное.
- Разумеется - слава богу, что ты часы снял.
- Да-с, маменька, снял. И ах, как снял! - сшиб его в одну минуту с ног,
рот рукавом заткнул, чтобы он не кричал, а другою рукою за пазухой обвел и
часы вынул, и тогда его вместе с дяденькой колотить начали.
- Ну, уж это напрасно.
- А нет-с! Пусть, шельма, помнит.
- Часы-то не испортились?
- Нет-с, не должно быть - только, кажется, цепочку оборвал.
И с этим словом вынимаю из кармана часы и рассматриваю цепочку, а
тетенька всматривается и спрашивают :
- Да это чьи же такие часы?
- Как чьи? Разумеется, мои.
- А ведь твои были с ободочком.
- Ну так что же?
А сам смотрю - и вдруг вижу: в самом деле, на этих часах золотого
ободочка нет, а вместо того на серебряной дощечке пастушка с пастушком, и у
их ног - овечка...
Я весь затрясся.
- Что же это такое??! Это не мои часы!
И все стоят, не понимают.
Тетенька говорит:
- Вот так штука!
А дяденька успокаивает:
- Постойте,- говорит,- не пужайтесь; верно он Мишуткины часы с собой
захватил, а эти с кого-нибудь с другого еще раньше снял.
Но я швырнул эти вынутые часы на стол и, чтобы их не видеть, бросился в
свою комнату. А там, слышу, на стенке над кроватью мои часы потюкивают:
тик-так, тик-так, тик-так.
Я подскочил со свечой и вижу - они самые, мои часы с ободочком...
Висят, как святые, на своем месте!
Тут я треснул себя со всей силы ладонью в лоб и уже не заплакал, а
завыл...
- Господи! да кого же это я ограбил!
Маменька, тетенька, дядя - все испугались, прибежали, трясут меня.
- Что ты, что ты? Успокойся!
- Отстаньте,-говорю,-пожалуйста! Как мне можно успокоиться, когда я
человека ограбил!
Маменька заплакали.
- Он,- говорят,- помешался,- он увидал, что ли, что-нибудь страшное!
- Разумеется, увидал, маменька!.. Что тут делать!!
- Что же такое ты увидал?
- А вот это самое, посмотрите сами.
- Да что? где?
- Да вот, вот это! Смотрите! Или вы не видите, что это такое?
Они поглядели на стенку, куда я им показал, и видят: на стенке висят и
преспокойно тикают подаренные мне дядей серебряные часы с золотым
ободочком...
Дядя первый образумились.
- Свят, свят, свят! - говорит,- ведь это твои часы?
- Ну да, конечно мои!
- Ты их, значит, верно и не надевал, а здесь оставил?
- Да уж видите, что здесь оставил.
- А те-то... те-то... Чьи же это, которые ты снял?
- А я почем знаю, чьи они!
- Что же это! Сестрицы мои, голубушки! Ведь это мы с Мишей кого-то
ограбили!
Маменька так с ног долой и срезалась: как стояла, так вскрикнула и на
том же месте на пол села.
Я к ней, чтобы поднять, а она гневно:
- Прочь, грабитель!
Тетенька же только крестит во все стороны и приговаривает:
- Свят, свят, свят!
А маменька схватились за голову и шепчут:
- Избили кого-то, ограбили и сами не знают кого!
Дядя ее поднял и успокаивает:
- Да уж успокойся, не путного же кого-нибудь избили.
- Почему вы знаете? Может быть, и путного; может быть, кто-нибудь от
больного послан за лекарем.
Дядя говорит:
- А как же мой картуз? Зачем он картуз сорвал?
- Бог знает, что такое ваш картуз и где вы его оставили.
Дядя обиделся, но матушка его оставила без внимания, и опять ко мне:
- Берегла сынка столько лет в страхе Божием, а он вот к чему
уготовался: тать не тать, а на ту же стать... Теперь за тебя после этого во
всем Орле ни одна путная девушка и замуж не пойдет, потому что теперь все,
все узнают, что ты сам подлет.
Я не вытерпел и громко сказал:
- Помилуйте, маменька! Какой же я подлет, когда это все по ошибке!
Но она не хочет и слушать, а все ткнет меня косточками перстов в голову
да причитывает причтою по горю-злосчастию:
- Учила: живи, чадо, в незлобии, не ходи в игры и в братчины, не пей
две чары за единый вздох, не ложись в место заточное, да не сняли б с тебя
драгие порты, не доспеть бы тебе стыда-срама великого и через тебя племени
укору и поносу бездельного. Учила: не ходи, чадо, к костырям и к
корчемникам, не думай, как бы украсти-ограбити, но не захотел ты матери
покориться; снимай теперь с себя платье гостиное, и накинь на себя гуньку
кабацкую , и дожидайся, как сейчас будошники застучат в порота и сам Цыганок
в наш честный дом ввалится.
И все сама причитает, а сама меня костяшкой пристукивает в голову. А
тетенька как услыхала про Цыганка, так и вскрикнула:
- Господи! Избавь нас от мужа кровей и от Арида!
Боже мой! То есть это настоящий ад в доме сделался. Обнялись тетенька
обе с маменькой, и, обнявшись, обе, плачучи, удалились. Остались только мы
вдвоем с дядей.
Я сел, облокотился об стол и не помню, сколько часов просидел; все
думал: кого же это я ограбил? Может быть, это француз Сенвенсан с урока
ишел, или у предводителя Страхова в доме опекунский секретарь жил... Каждого
жалко. А вдруг если это мои крестный Кулабухов с той стороны от палатского
секретаря шел!.. Хотел - потихоньку, чтобы не видали с кулечком, а я его тут
и обработал... Крестник!.. своего крестного!
- Пойду на чердак и повешусь. Больше мне ничего не остается.
А дядя только ожесточенно чай пил, а потом как-то - я даже и не видал
как - подходит ко мне и говорит:
- Полно сидеть повеся нос, надо действовать.
- Да что же,- отвечаю,- разумеется, если бы можно узнать, с кого я часы
снял...
- Ничего; вставай поскорее и пойдем вместе, сами во всем объявимся.
- Кому же будем объявляться?
- Разумеется, самому вашему Цыганку и объявимся.
- Срам какой сознаваться!
- А что же делать? Ты думаешь, мне охота к Цыганку?.. А все-таки лучше
самим повиниться, чем он нас разыскивать станет: бери обои часы и пойдем.
Я согласился.
Взял и свои часы, которые мне дядя подарил, и те, которые ночью с собой
принес, и, не здоровавшись с маменькою, пошли.
Пришли в полицию, а Цыганок сидит уже в присутствии перед зерцалом, а у
его дверей стоит молодой квартальный, князь Солнцев-Засекин. Роду был
знаменитого, а талану неважного.
Дядя увидал, что я с этим князем поклонился, и говорит:
- Неужели он правду князь!
- Ей-богу, поистине.
- Поблести ему чем-нибудь между пальцев, чтобы он выскочил на минутку
на лестницу.
Так и сделалось: я повертел полуполтинник - князь на лестницу и
выскочил.
Дядя дал ему полуполтинник в руку и просит, чтобы нас как можно скорее
в присутствие пустить.
Квартальный стал сказывать, что нонче, говорят, ночью у нас в городе
произошло очень много происшествиев.
- И с нами тоже происшествие случилось.
- Ну да ведь какое? Вы вот оба в своем виде, а там на реке одного
человека под лед спустили; два купца на Полешской площади все оглобли, слеги
и лубки поваляли; один человек без памяти под корытом найден, да с двоих
часы сняли. Я один и остаюсь при дежурстве, а все прочие бегают, подлетов
ищут...
- Вот, вот, вот, ты и доложи, что мы пришли дело объяснить.
- Вы подравшись или по родственной неприятности?
- Нет, ты только доложи, что мы по секретному делу; нам об этом деле
при людях объяснять совестно. Получи еще полмонетки.
Князь спрятал полтинник в карман и через пять минут кличет нас:
Цыганок такой был хохол приземистый - совсем как черный таракан; усы
торчком, а разговор самый грубый, хохлацкий.
Дядя по-своему, по-елецки, захотел было к нему близко, но он закричал:
- Говорите здалеча.
Мы остановились.
- Что у вас за дело?
Дядя говорит:
- Перво-наперво - вот.
И положил на стол барашка в бумажке. Цыганок прикрыл.
Тогда дядя стал рассказывать:
- Я елецкий купец и церковный староста, приехал сюда вчерашний день по
духовной надобности; пристал у родственниц за Плаутиным колодцем...
- Так это вас, что ли, нонче ночью ограбили?
- Точно так; мы возвращались с племянником в одиннадцать часов, и за
нами следовал неизвестный человек; а как мы стали переходить через лед между
барок, он...
- Постойте... А кто же с вами был третий?
- Третьего с нами никого не было, окроме этого вора, который
бросился...
- Но кого же там ночью утопили?
- Утопили?
- Да!
- Мы об этом ничего не известны.
Полицмейстер позвонил и говорит квартальному:
- Взять их за клин!
Дядя взмолился.
- Помилуйте, ваше высокоблагородие! Да за что же нас!.. Мы сами пришли
рассказать...
- Это вы человека утопили?
- Да мы даже ничего и не слышали, ни о каком утоплении. Кто утонул?
- Неизвестно. Бобровый картуз изгаженный у проруби найден, а кто его
носил - неизвестно.
- Бобровый картуз?!
- Да; покажите-ка ему картуз, что он скажет? Квартальный достал из
шкафа дядин картуз.
Дядя говорит:
- Это мой картуз. Его вчера с меня на льду вор сорвал.
Цыганок глазами захлопал.
- Как вор? Что ты врешь! Вор не шапку снял, а вор часы украл.
- Часы? с кого, ваше высокоблагородие?
- С никитского дьякона.
- С никитского дьякона!
- Да; и его очень избили, этого никитского дьякона.
Мы, знаете, так и обомлели.
Так вот это кого мы обработали!
Цыганок говорит:
- Вы должны знать этих мошенников.
- Да,- отвечает дядя,- это мы сами и есть.
И рассказал все, как дело было.
- Где же теперь эти часы?
- Извольте - вот одни часы, а вот другие.
- И только?
Дядя пустил еще барашка и говорит:
- Вот это еще к сему.
Прикрыл и говорит:
Входит сухощавый дьякон, весь избит и голова перевязана. Цыганок на
меня смотрит и говорит:
- Видишь?!
Кланяюсь и говорю:
- Ваше высокоблагородие, я все претерпеть достоин, только от дальнего
места помилуйте. Я один сын у матери.
- Да нет, ты христианин или нет? Есть в тебе чувство?
Я вижу этакий разговор несоответственный и говорю:
- Дяденька, дайте за меня барашка, вам дома отдадут.
Дядя подал.
- Как это у вас происходило?
Дьякон стал рассказывать, что "были, говорит, мы целой компанией в
Борисоглебской гостинице, и очень все было хорошо и благородно, но потом
гостинник посторонних слушателей под кровать положил за магарыч, а один
елецкий купец обиделся, и вышла колотовка. Я тихо оделся и сам вышел, но как
обогнул присутственные места , вижу, впереди меня два человека
подкарауливают. Я остановлюсь, чтобы они ушли дальше, и они остановятся; я
пойду - и они идут. А вдруг между тем издали слышу, еще меня кто-то сзади
настигает... Я совсем испугался, бросился, а те два обернулись ко мне в
узком проходе между барок и дорогу мне загородили... А задний с горы совсем
нагоняет. Я поблагословился в уме: Господи , благослови! Да пригнулся, чтобы
сквозь этих двух проскочить, и проскочил, но они меня нагнали, с ног
свалили, избили и часы сорвали... Вот и цепочки обрывок".
- Покажите цепочку.
Сложил обрывочек цепочки с тем, что при часах остался, и говорит:
- Это так и есть. Смотрите, ваши эти часы?
Дьякон отвечает:
- Это самые мои, и я их желаю в обрат получить.
- Этого нельзя, они должны остаться до рассмотрения.
- А как же,- говорит,- за что я избит?
- А вот это вы у них спросите.
Тут дядя вступился.
- Ваше высокородие! Что же нас спрашивать понапрасну. Это в
действительности наша вина, это мы отца дьякона били, мы и исправимся. Ведь
мы его к себе в Елец берем.
А дьякон так обиделся, что совсем и не в ту сторону.
- Нет,- говорит,- позвольте еще, чтобы я в Елец согласился. Бог с вами
совсем: только упросили, и сейчас же на первый случай такое надо мной
обхождение.
Дядя говорит:
- Отец дьякон, да ведь это в ошибке все дело.
- Хороша ошибка, когда мне шею нельзя повернуть.
- Мы тебя вылечим.
- Нет, я,- говорит,- вашего лечения не хочу, меня всегда у Финогеича
банщик лечит, а вы мне заплатите тысячу рублей на отстройку дома.
- Ну и заплатим.
- Я ведь это не в шутку; меня бить нельзя... на мне сан.
- И сан удовлетворим.
И Цыганок тоже дяде помогать стал:
- Елецкие,- говорит,- купцы удовлетворят... Кто там еще за клином есть?
Вводят борисоглебского гостинника и Павла Мироныча. На Павле Мироныче
сюртук изодран, и на гостиннике тоже.
- За что дрались? - спрашивает Цыганок.
А они оба кладут ему по барашку на стол и отвечают:
- Ничего,- говорят,- ваше высокоблагородие, не было, мы опять в полной
приязни.
- Ну, прекрасно, если за побои не сердитесь - это ваше дело; а как же
вы смели сделать беспорядок в городе? Зачем вы на Полешской площади все
корыты, и лубья, и оглобли поваляли?
Гостинник говорит, что по нечаянности.
- Я,- говорит,- его хотел вести ночью в полицию, а он - меня; друг
дружку тянули за руки, а мясник Агафон мне поддерживал; в снегу сбились, на
площадь попали - никак не пролезть... все валяться пошло... Со страху
кричать начали... Обход взял... часы пропали...
- У кого?
- У меня.
Павел Мироныч говорит:
- И у меня тоже.
- Какие же доказательства?
- Для чего же доказательства? Мы их не ищем.
- А мясника Агафона кто под корыто подсунул?
- Этого знать не можем,- отвечает гостинник,- не иначе как корыто на
него повалилось и его прихлопнуло, а он заснул под ним хмельной. Отпустите
нас, ваше высокоблагородие, мы ничего не ищем.
- Хорошо,- говорит Цыганок,- только надо других кончить. Введите сюда
другого дьякона. Пришел черный дьякон. Цыганок ему говорит:
- Вы это зачем же ночью Судку разбили?
Дьякон отвечает:
- Я,- говорит,- ваше высокоблагородие, был очень испугавшись.
- Чего вы могли испугаться?
- На льду какие-то люди стали громко "караул" кричать; я назад бросился
и прошусь к будошнику, чтобы он меня от подлетов спрятал, а он гонит: "Я,-
говорит,- не встану, а подметки под сапоги отдал подкинуть". Тогда я с
перепугу на дверь понапер, дверь сломалась. Я виноват - силом вскочил в
будку и заснул, а утром встал, смотрю: ни часов, ни денег нет.
Цыганок говорит:
- Что же, елецкие? Видите, и этот дьякон через вас пострадал, и у него
часы пропали.
Павел Мироныч и дядя отвечают:
- Ну, ваше высокоблагородие, нам надо домой сходить занять у знакомцев,
здесь при нас больше нету.
Так и вышли все, а часы там остались, и скоро в этом во всем утешились,
и много еще было смеху и потехи, и напился я тогда с ними в первый раз в
жизни пьян в Борисоглебской и ехал по улице на извозчике, платком махал.
Потом они денег в Орле заняли и уехали, а дьякона с собой не увезли, потому
что он их очень забоялся. Как ни просили - не поехал.
- Я,- говорит,- очень рад, что мне господь даровал с вас за мою обиду
тыщу рублей получить. Я теперь домик обстрою и здесь хорошее место у
секретаря выхлопочу, а вы, елецкие, как я вижу, очень дерзки.
Для меня же настало испытанье ужасное. Маменька от гнева на меня так
занемогли, что стали близко гробу. Унылость во всем доме стала повсеместная.
Лекаря Депиша не хотели: боялись, что он будет обо всем состоянье здоровья
расспрашивать. Обратились к религии: в девичьем монастыре тогда жила мать
Евникея, у которой была иорданская простыня, как Евникея в Иордане-реке
омочилась, так ею потом отерлась. Этой простыней маменьку скрывали. Не
помогло. Каждый день в семи церквах с семи крестов воду спускали. Не
помогло. Мужик-леженка был, Есафейка,все лежнем лежал, ничего не работал,-
ему картуз яблочной резани послали, чтобы молился. То же самое и от этого
помощи не было. Только наконец, когда они вместе с сестрой в Финогеевичевы
бани пошли и там их рожечница крови сколола, только тогда она чем-нибудь
распоряжаться стала. Иорданскую простыню Евникее велела отдать назад, а себе
стала искать взять в дом сиротку воспитывать.
Это свахино было научение. Своих детей у нее много было, но она еще до
сирот была очень милая - все их приючала и маменьке стала говорить:
- Возьми в дом чужое дитя из бедности. Сейчас все у тебя в своем доме
переменится: воздух другой сделается. Господа для воздуха расставляют цветы,
конечно, худа нет; но главное для воздуха - это чтоб были дети. От них
который дух идет, и тот ангелов радует, а сатана - скрежещет... Особенно в
Пушкарной теперь одна девка: так она с дитем бьется, что даже под орлицкую
мельницу уже топить носила.
Маменька проговорила:
- Скажи, чтоб не топила, а мне подкинула.
В тот же день у нас девочка Маврутка и запищала и пошла кулачок сосать.
Маменька ею занялась, и перемена в них началась. Стали мне оказывать
язвительность.
- Тебе,- говорят,- к Велику Дню ведь обновы не надо; ты теперь пьющий,
тебе довольно гуньку кабацкую.
Я уже все терпел дома, но и на улицу мне тоже нельзя было глаза
показать, потому что рядовичи, как увидят, дразнятся:
- С дьякона часы снял.
Ни дома не жить, ни со двора пройтись.
Одна только сирота Маврутка мне улыбалась.
Но сваха Матрена Терентьевна меня спасла и выручила. Простая была баба,
а такая душевная.
- Хочешь,- говорит,- молодец, чтоб тебе голову на плечи поставить? Я
так поставлю, что если кто над тобой и смеяться будет - ты и не
почувствуешь.
Я говорю:
- Сделайте милость, мне жить противно.
- Ну, так ты,- говорит,- меня одну и слушай. Поедем мы с тобою во
Мценск - Николе Угоднику усердно помолимся и ослопную свечу поставим; и женю
я тебя на крале на писаной, с которой ты будешь век вековать, Бога
благодарить да меня вспоминать и сирот бедных жаловать, потому я к сиротам
милосердная.
Я отвечаю, что я сирот и сам сожалею, а замуж за меня теперь которая же
хорошая девушка пойдет.
- Отчего же? Это ничего не значит. Она умная. Ты ведь не со двора
вынес, а к себе принес. Это надо различать. Я ей прикажу понять, так она все
въявь поймет и очень за тебя выйдет. А мы съездим как хорошо к Николе во все
свое удовольствие: лошадка в тележке идти будет с клажею, с самоваром, с
провизией, а мы втроем пешком пойдем по протуварчику, для Угодника
потрудимся: ты, да я, да она, да я себе для компании сиротку возьму. И она,
моя лебедка, Аленушка, тоже сирот сожалеет. Ее со мной во Мценск отпускают.
И вы тут с ней пойдете-пойдете, да сядете, а посидите-посидите, да опять по
дорожке пойдете и разговоритесь, а разговоритесь, да слюбитесь, и как
вкусишь любви, так увидишь ты, что в ней вся наша и жизнь, и радость, и
желание прожить в семейной тихости. А на все людские речи тебе тогда будет
плевать, да и лица не взворачивать. Так все доброй пойдет, и былая шалость
забудется.
Я и отпросился у маменьки к Николе, чтобы душу свою исцелить, а
остальное все стало, как сваха Терентьевна сказывала. Подружился я с девицей
Аленушкой, и позабыл я про все про истории; и как я на ней женился и пошел у
нас в доме детский дух, так и маменька успокоилась, а я и о сю пору живу и
все говорю: благословен еси, Господи!
1887