Шел разговор о воровстве в орловском банке, дела которого разбирались в
1887 году по осени.
Говорили: и тот был хороший человек, и другой казался хорош, но,
однако, все проворовались.
А случившийся в компании старый орловский купец говорит:
- Ах, господа, как надойдет воровской час, то и честные люди грабят.
- Ну, это вы шутите.
- Нимало. А зачем же сказано: "Со избранными избран будеши, а со
строптивыми развратишися"? Я знаю случай, когда честный человек на улице
другого человека ограбил.
- Быть этого не может.
- Честное слово даю - ограбил, и если хотите, могу это рассказать.
- Сделайте ваше одолжение.
Купец и рассказал нам следующую историю, имевшую место лет за пятьдесят
перед этим в том же самом городе Орле, незадолго перед знаменитыми
орловскими истребительными пожарами. Дело происходило при покойном орловском
губернаторе князе Петре Ивановиче Трубецком.
Вот как это было рассказано.
Я орловский старожил. Весь наш род - все были не последние люди. Мы
имели свой дом на Нижней улице, у Плаутина колодца, и свои ссыпные амбары, и
свои барки; держали артель трепачей, торговали пенькой и вели хлебную
ссыпку. Отчаянного большого состояния не имели, но рубля на полтину никогда
не ломали и слыли за людей честных.
Отец мой скончался, когда мне пошел всего шестнадцатый год. Делом всем
правила матушка Арина Леонтьевна при старом приказчике, а я тогда только
присматривался. Во всем я, по воле родительской, был у матушки в полном
повиновении. Баловства и озорства за мною никакого не было, и к храму
Господню я имел усердие и страх. Еще же жила при нас маменькина сестра, а
моя тетенька, почтенная вдова Катерина Леонтьевна. Это - уж совсем была
святая богомолка. Мы были, по батюшке, церковной веры и к Покрову, к
препочтенному отцу Ефиму приходом числились, а тетушка Катерина Леонтьевна
прилежала древности: из своего особливого стакана пила и ходила молиться в
рыбные ряды, к староверам. Матушка и тетенька были из Ельца и там, в Ельце и
в Ливнах, очень хорошее родство имели, но редко с своими виделись, потому
что елецкие купцы любят перед орловскими гордиться и в компании часто бывают
воители.
Домик у нас у Плаутина колодца был небольшой, но очень хорошо,
по-купечески, обряжен, и житье мы вели самое строгое. Девятнадцать лет
проживши на свете, я только и ходу знал, что в ссыпные амбары или к баркам
на набережную, когда идет грузка, а в праздник к ранней обедне, в Покров,- и
от обедни опять сейчас же домой, и чтобы в доказательство рассказать
маменьке, о чем Евангелие читали или не говорил ли отец Ефим какую
проповедь; а отец Ефим был из духовных магистров, и, бывало, если проповедь
постарается, то никак ее не постигнешь. Театр тогда у нас Турчанинов
содержал, после Каменского, а потом Молотковский, но мне ни в театр, ни даже
в трактир "Вену" чай пить матушка ни за что не дозволяли. "Ничего, дескать,
там, в "Вене", хорошего не услышишь, а лучше дома сиди и ешь моченые
яблоки". Только одно полное удовольствие мне раз или два в зиму позволялось
- прогуляться и посмотреть, как квартальный Богданов с протодьяконом
бойцовых гусей спускают или как мещане и семинаристы на кулачки бьются.
Бойцовых гусей у нас в то время много держали и спускали их на Кромской
площади; но самый первый гусь был квартального Богданова: у другого бойца у
живого крыло отрывал; и чтобы этого гуся кто-нибудь не накормил моченым
горохом или иначе как не повредил - квартальный его, бывало, на себе в
плетушке за спиною носил: так любил его. У протодьякона же гусь был
глинистый, и когда дрался - страшно гоготал и шипел. Публики собиралось
множество. А на кулачки биться мещане с семинаристами собирались или на лед,
на Оке, под мужским монастырем, или к Навугорской заставе; тут сходились и
шли, стена на стену, во всю улицу. Бивались часто на отчаянность. Правило
такое только было, чтобы бить в подвздох, а не по лицу, и не класть в
рукавицы медных больших гривен. Но, однако, это правило не соблюдалось.
Часто случалось, что стащат домой человека на руках и отысповедовать не
успеют, как уж и преставился. А многие оставались, но чахли. Мне же от
маменьки позволение было только смотреть, но самому в стену чтобы не
становиться. Однако я грешен был и в этом покойной родительнице являлся
непослушен: сила моя и удаль нудили меня, и если, бывало, мещанская стена
дрогнет, а семинарская стена на нее очень наваливает и гнать станет,- то я,
бывало, не вытерплю и становлюсь. Сила у меня с ранних пор такая состояла,
что, бывало, чуть я в гонимую стену вскочу, крикну: "Господи благослови!
бей, ребята, духовенных!" да как почну против себя семинаристов подавать,
так все и посыпятся. Но славы себе я не искал и даже, бывало, всех об одном
только прошу: "Братцы! пожалуйста, сделайте милость, чтобы по имени меня не
называть",- потому что боялся, чтобы маменька не узнали.
Так я прожил до девятнадцати лет и был здоров столь ужасно, что со мною
стали обмороки и кровь носом ишла. Тогда маменька стали подумывать меня
женить, чтобы не начал на Секеренский завод ходить или не стал с
перекрещенками баловаться.
Начали к нам по этому случаю приходить в салопах свахи, и с Нижнихулиц,
и с Кромской, и с Карачевской, и разных матушке для меня невест предлагали.
От меня это все велось в секрете, так что все знали больше, чем я. Трепачи
наши под сараем, и те, бывало, говорят:
- Тебя, Михаиле Михайлыч, маменька женить собирается. Как же ты сам на
это, сколько согласен? Ты смотри - знай, что жена тебя после венца щекотать
будет, но ты не робей - ты ее сам как можно щекочи в бока, а то она тебя
защекочет.
Я, бывало, только краснею. Догадывался, разумеется, что что-то до меня
касается, но сам никогда не слыхал, про каких невест у маменьки с свахами
идут разговоры. Как придет одна сваха или другая - маменька с нею запрутся в
образной, сядут ко крестам, самовар спросят и все наедине говорят, а потом
сваха выйдет, погладит меня по голове и обнадеживает:
- Не тужи, молодчик Мишенька: вот уж скоро не будешь один скучать,
скоро мы тебя обрадуем.
А маменька даже, бывало, и за это сердятся и говорят:
- Ему это совсем не надо знать; что я над его головой решу, то с ним и
быть должно. Это как в Писании.
Я и не тужил; мне было все равно: жениться так жениться, а придет дело
до щекотки, тогда увидим еще, кто кого.
Тетушка же Катерина Леонтьевна шла против маменькиного желания и меня
против их научала.
- Не женись,- говорила,- Миша, на орловской - ни за что не женись. Ты
смотри: здешние, орловские, все как переверчены - не то они купчихи, не то
благородные. За офицеров выходят. А ты проси мать, чтобы она взяла тебе жену
из Ельца, откуда мы сами с ней родом Там в купечестве мужчины гуляки, но
невесты есть настоящие девицы: не щепотницы, а скромные - на офицеров не
смотрят, а в платочке молиться ходят и старым русским крестом крестятся. На
такой как женишься, то и благодать в дом приведешь, и сам с женой по-старому
молиться начнешь, а я тебе тогда все свое добро откажу, а ей отдам свое
Божие благословение, и жемчуг окатный, и серебро, и пронизи, и парчовые
шугаи, и телогреи, и все болховское вязание.
И было у тетеньки с маменькой на этот счет тихое между них
неудовольствие, потому что маменька уже совсем были от старой веры отставши
и по новым святцам Варваре-великомученице акафист читали. Они жену мне
хотели взять из орловских для того, чтобы у нас было обновление родства.
- По крайней мере,- говорили,- чтобы на прощеные дни, перед постом,
было нам к кому на прощанье с хлебами ездить и к нам чтобы было кому завитые
хлебы привозить.
Маменька любили потом эти хлебы на сухари резать и в посту в чай с
медом обмакивать, а у тетеньки надо всем выше стояло их древнее благочестие.
Спорили они, спорили, а все дело сделалось иначе.
Подвернулся вдруг самый нежданный случай.
Сидим мы раз с тетушкой, на святках, после обеда у окошечка, толкуем
что-то от Божества и едим в поспе моченые яблоки, и вдруг замечаем - у наших
ворот на улице, на снегу, стоит тройка ямских коней. Смотрим - из-под
кибитки из-за кошмы вылезает высокий человек в калмыцком тулупе, темным
сукном крыт, алым кушаком подпоясан, зеленым гарусным шарфом во весь
поднятый воротник обверчен, и длинные концы на груди жгутом свиты и за
пазуху сунуты, на голове яломок, а на ногах телячьи сапоги мехом вверх.
Встал этот человек и вытряхивается, как пудель, от снега, а потом
вместе с ямщиком зацепил из кибитки из-под кошмы другого человека, в
бобровом картузе и в волчьей шубе, и держит его под руки, чтобы он мог на
ногах устояться, потому что ему скользко на подшивных валенках.
Тетенька Катерина Леонтьевна очень обеспокоилась, что это за люди и
зачем у наших ворот высаживаются, а как волчью шубу увидала, так и
благословилася:
- Господи Исусе Христе, помилуй нас, аминь!- говорит.- Ведь это братец
Иван Леонтьич, твой дядя, из Ельца приехал. Что это с ним случилось? С самых
отцовых похорон три года здесь не был, а тут вдруг привалил на святках.
Скорее бери ключ от ворот, бежи ему навстречу.
Я бросился искать маменьку, а маменька стали ключ искать и насилу его
нашли в образнике, да пока я выбежал к воротам, да замок отпирать стали, да
засов вытаскивать, тройка уже и отъехала, и тот, что в калмыцком тулупе был,
уехал в кибитке, а дядя один стоит, за скобку держится и сердится.
- Что это,- говорит,- вы, как тетери, днем закупорились?
Маменька с ним здравствуются и отвечают:
- Разве вы,- говорит,- братец, не знаете, какое у нас орловское
положение? Постоянно с ворами, и день, и ночь от полиции запираемся.
Дядя отвечает, что это у всех одно положение: Орел да Кромы - первые
воры, а Карачев на придачу, а Елец всем ворам отец. "И мы,- говорит,тоже от
своей полиции запираемся, но только на ночь, а на что же днем? Мне то и
неприятно, что вы меня днем на улице у ворот оставили:
у меня валенки кожей обшиты - идти нельзя, скользко,- а я приехал по
церковной надобности не с пустыми руками. Помилуй бог, какой орловчин с шеи
рванет и убежит, а мне догонять нельзя".
Мы все извинились перед дяденькой, отвели его в комнату из дорожного
платья переодеваться. Переобулся Иван Леонтьич из валенков в сапоги, одел
сюртук и сел к самовару, а матушка стала его спрашивать: по какому он такому
церковному делу приехал, что даже на праздничных днях побеспокоился, и куда
его попутчик от наших ворот делся?
А Иван Леонтьевич отвечает:
- Дело большое. Разве ты не понимаешь, что я нынче ктитор, а у нас на
самый первый день праздника дьякон оборвался.
Маменька говорит
- Не слышали.
- Да ведь у вас когда же о чем-нибудь интересном слышат! Такой уж у вас
город глохлый.
- Но каким же это манером у вас дьякон оборвался?
- Ах, это он, мать моя, пострадал через свое усердие. Стал служить
хорошо по случаю освобождения от галлов, и все громче, да громче, да еще
громче, и вдруг как возгласил о "спасении" - так ему жила и лопнула.
Подступили его с амвона сводить, а у него уже полон сапог крови натекло.
- Умер?
- Нет. Купцы не допустили: лекаря наняли. Наши купцы разве так бросят?
Лекарь говорит: может еще на поправку пойти, но только голоса уже не будет.
Вот мы и приехали сюда с нашим с первым прихожанином хлопотать, чтобы нашего
дьякона от нас куда-нибудь в женский монастырь монашкам свели, а себе здесь
должны выбрать у вас промежду всех одного самого лучшего.
- А это кто же ваш первый прихожанин и куда он отъехал?
- Наш первый прихожанин называется Павел Мироныч Мукомол. На московской
богачихе женат. Целую неделю свадьбу праздновали. Очень ко храму привержен и
службу всякую церковную лучше протодьякона знает. Затем его все и упросили:
поезжай, посмотри и выбери; что тебе полюбится - то и нам будет любо. Его
всяк стар и мал почитает. И он при огромном своем капитале, что три дома
имеет, и свечной завод, и крупчатку, а сейчас послушался и для церковной
надобности все оставил и полетел. Он пока в Репинской гостинице номер
возьмет. Шалят у вас там или честно?
Маменька отвечают:
- Не знаю.
- То-то вот и есть, что вы живете и ничего не знаете.
- Мы гостиниц боимся.
- Ну да ничего; Павла Мироныча тоже нелегко обидеть: сильней его ни в
Ельце, ни в Ливнах кулачника нет. Что ни бой - то два да три кулачника от
его руки падают. Он в прошлом году, постом, нарочно в Тулу ездил и даром что
мукомол, а там двух самых первых самоварников так сразу с грыжей и сделал.
Маменька и тетенька перекрестились.
- Господи!- говорят,- зачем же ты такого к нам с собой на святые вечера
привез!
А дяденька смеется:
- Чего,- говорит,- вы, бабы, испугались! Наш прихожанин - хороший
человек, и по церковному делу мне без него обойтись невозможно. Мы с ним
приехали на живую минуту, чтобы обобрать в свою пользу, что нам годится, и
уехать.
Матушка с тетей опять ахнули.
- Что ты это, братец, зачем такое страшное шутишь!
Дядя еще веселее рассмеялся.
- Эх вы,- говорит,- вороны-сударыни, купчихи орловские! У вас и
город-то не то город, не то пожарище - ни на что не похож, и сами-то вы в
нем все, как копчушки в коробке, заглохли! Нет, далеко вам до нашего Ельца,
даром что вы губернские. Наш Елец хоть уезд-городок, да Москвы уголок, а у
вас что и есть хорошего, так вы и то ценить не можете. Вот мы это-то самое у
вас и отберем.
- Что же это такое?
- Дьякон нам хороший в приход нужен, а у вас, говорят, есть два дьякона
с голосами: один у Богоявленья, в Рядах, а другой на Дьячковской части, у
Никития. Выслушаем их во всех манерах, как Павел Мироныч покажет, что к
нашему к елецкому вкусу подходящее, и которого изберем, того к себе сманим и
уговор сделаем; а который нам не годится - тому во второй номер: за
беспокойство получай на рясу деньгами. Павел Мироныч теперь уже поехал
собирать их на пробу, а мне сейчас надо идти к Борисоглебскому соборцу; там,
говорят, у вас есть гостинник, у которого всегда пустая гостиница. Вот в
этой в пустой гостинице возьмем три номера насквозь и будем пробу делать.
Должен ты, брат Мишутка, сейчас меня туда вести в провожатых.
Я спрашиваю:
- Это вы, дяденька, мне говорите?
Он отвечает:
- Известно, тебе. Кто же еще, кроме тебя, Мишутка? Ну, а если
обижаешься, так, пожалуй, назову тебя Михаиле Михайлович: окажи родственную
услугу - проводи, сделай милость, на чужой стороне дядю родного.
Я откашлянулся и вежливо отвечаю:
- Это, дяденька, состоит не в том расчислении: я ничем не обижаюсь и
готов со всей моей радостью, но я сам собой не владею, а как маменька
прикажет.
Маменьке же это совершенно не понравилось.
- Зачем,- говорит,- вам, братец, в такую компанию с собой Мишу брать?
Можно сделать, что вас другой кто-нибудь проводит.
- Мне с племянником-то приличней ходить.
- Ну, что он еще знает!
Да небось все знает. Мишутка, знаешь все?
Я застыдился.
- Нет,- говорю,- я всего знать не могу.
- Почему же так?
- Маменька не позволяют.
- Вот так дело! А как ты думаешь: родной дядя всегда может во всем
племянником руководствовать или нет? Разумеется, может. Одевайся же сейчас и
пойдем во все следы, пока дойдем до беды.
Я то тронусь, то стою, как пень: и его слушаю, и вижу, что маменька ни
за что не хотят меня отпустить.
- У нас, - говорят,- Миша еще млад, и со двора он в вечернее время
никуда выходить не обык. Зачем же тебе его непременно? Теперь не оглянешься,
как и сумерки, и воровской час будет.
Но тут дядя на них даже и покричал:
- Да полно вам, в самом деле, дурачиться! Что вы это парня в бабьем
рукаве парите! Малый вырос такой, что вола убить может, а вы его все в
детках бережете. Это одна ваша женская глупость, а он у вас от этого хуже
будет. Ему надо развитие сил жизни иметь и утверждение характера, а мне он
нужен потому, что, помилуй бог, на меня в самом деле в темноте или
где-нибудь в закоулке ваши орловские воры нападут или полиция обходом
встретится - так ведь со мной все наши деньги на хлопоты... Ведь сумма есть,
чтобы и оборванного дьякона монашкам сбыть, и себе сманить сильного...
Неужели же вы, родные сестры, столь безродственны, что хотите, чтобы меня,
брата вашего, по голове огрели или в полицию бы забрали, а там бы я после
безо всего оказался?
Матушка говорит:
- Боже от этого сохрани - не в одном Ельце уважают родственность! Но ты
возьми с собой приказчика или даже хоть двух молодцов из трепачей. У нас
трепачи из кромчан страсть очень сильные, фунтов по восьми в день одного
хлеба едят без приварка.
Дядя не захотел.
- На что,- говорит,- мне годятся наемные люди? Это вам, сестрам, даже
стыдно и говорить, а мне с ними идти стыдно и страшно. Кромчане! Хороши тоже
люди называются! Они пойдут провожать, да сами же первые и убьют, а Миша мне
племянник,- мне с ним по крайней мере смело и прилично.
Стал на своем и не уступает:
- Вы,- говорит,- мне в этом никак отказать не можете,- иначе я родства
отрекаюсь.
Этого маменька с тетенькой испугались и переглядываются друг на дружку:
дескать, что нам делать - как быть?
Иван Леонтьич настаивает:
- И то,- говорит,- поймите: можете ли вы еще отказать для одного
родства? Помните, что я его беру не для какой-нибудь своей забавы или для
удовольствия, а по церковной надобности. Посоветуйтесь-ка, можно ли в этом
отказать? Это отказать - все равно что для Бога отказать. А он ведь раб
Божий, и Бог с ним волен: вы его при себе хотите оставить, а Бог возьмет да
и не оставит.
Ужасно какой был на словах убедительный.
Маменька испугались.
- Полно тебе, пожалуйста, говорить такие страсти.
А дядя опять весело расхохотался.
- Ах, вороны-сударыни! Вы и слов-то силы не понимаете! Кто же не раб
божий? А я вот вижу, что вам самим ни на что не решиться, и я сам его у вас
из-под крыла вышибу...
И с этим хвать меня за плечо и говорит:
- Поднимайся сейчас, Миша, и одевай гостиное платье,- я тебе дядя и
старик, седых лет доживший. У меня внуки есть, и я тебя с собою беру на свое
попечение и велю со мной следовать.
Я смотрю на мать и на тетеньку, а самому мне так на нутре весело, и эта
дяденькина елецкая развязка очень мне нравится.
- Кого же,- говорю,- я должен слушать?
Дядя отвечает:
- Самого старшего надо слушать - меня и слушай. Я тебя не на век, а
всего на один час беру.
- Маменька!- вопию. - Что же вы мне прикажете?
Маменька отвечают:
- Что же... если всего на один час, так ничего - одевай гостиное платье
и иди проводи дядю; но больше одного часу ни одной минуты не оставайся.
Минуту промедлишь - умру со страху!
- Ну вот еще,- говорю,- приключение! Как это я могу в такой точности
знать, что час уже прошел и что новая минута начинается,- а вы меж тем
станете беспокоиться...
Дядя хохочет.
- На часы,- говорит,- на свои посмотришь и время узнаешь.
- У меня,- отвечаю,- своих часов нет.
- Ах, у тебя еще до сей поры даже и часов своих нет! Плохо же твое
дело!
А маменька отзываются:
- На что ему часы?
- Чтобы время знать.
- Ну... он еще млад... их заводить не сумеет... На улице слышно, как на
Богоявлении и на Девичьем монастыре часы бьют.
Я отвечаю:
- Вы разве не знаете, что на богоявленских часах вчера гиря сорвалась и
они не бьют.
- Ну так девичьи.
- А девичьих никогда не слышно.
Дядя вмешался и говорит:
- Ничего, ничего; одевайся скорей и не бойся просрочить. Мы с тобою
зайдем к часовщику, и я тебе в подарок часы куплю. Пусть у тебя за
провожанье дядина память будет.
Я как про часы услыхал - весь возгорелся: скорее у дяди руку чмок,
надел на себя гостиное платье и готов.
Маменька благословила и еще несколько раз сказала:
Дяденька был своего слова барин. Как только мы вышли, он говорит:
- Свисти скорее живейного извозчика - поедем к часовщику.
А у нас тогда, в Орле, путные люди на извозчиках по городу еще не
ездили. Ездили только какие-нибудь гуляки, а больше извозчики стояли для
наемщиков, которые в Орле за других во все места в солдаты нанимались.
Я говорю:
- Я, дяденька, свистать умею, но не могу, потому что у нас на
живейниках наемщики ездят.
Он говорит: "Дурак!" - и сам засвистал. А как подъехали, опять говорит:
- Садись без разговора! Пешком в час оборотить к твоим бабам не
поспеем, а я им слово дал, и мое слово - олово.
Но я от стыда себя не помню и с извозчика свешиваюсь.
- Что ты,- говорит,- ерзаешь?
- Помилуйте,- говорю,- подумают, что я наемщик.
- С дядей-то?
- Вас здесь не знают; скажут: вот он его уже катает, по всем местам
обвезет, а потом закороводит. Маменьку стыдить будут.
Дядя ругаться начал.
Как я ни упирался, а должен был с ним рядом сидеть, чтобы скандала не
заводить. Еду, а сам не знаю, куда мне глаза деть,- не смотрю, а вижу и
слышу, будто все кругом говорят: "Вот оно как! Арины Леонтьевны Миша-то уж
на живейном едет - верно в хорошее место!" Не могу вытерпеть!
- Как,- говорю,- вам, дяденька, угодно, а только я долой соскочу.
А он меня прихватил и смеется.
- Неужели,- говорит,- у вас в Орле уже все подряд дураки, что будут
думать, будто старый дядя станет тебя куда-нибудь по дурным местам возить?
Где у вас тут самый лучший часовщик?
- Самый лучший часовщик у нас немец Керн почитается; у него на окнах
арап с часами на голове во все стороны глазами мигает. Но только к нему
через Орлицкий мост надо в Волховскую ехать, а там в магазинах знакомые
купцы из окон смотрят; я мимо их ни за что на живейном не поеду.
Дядя все равно не слушает.
- Пошел,- говорит,- извозчик, на Волховскую, к Керну.
Приехали. Я его упросил, чтобы он хоть здесь отпустил извозчика, что я
назад ни за что в другой раз по тем же улицам не поеду. На это он
согласился. Меня назвал еще раз дураком, а извозчику дал пятиалтынный и часы
мне купил серебряные с золотым ободочком и с цепочкой.
- Такие,- говорит,- часы у нас, в Ельце, теперь самые модные; а когда
ты их заводить приучишься, а я в другой раз приеду - я тебе тогда золотые
куплю и с золотой цепочкой.
Я его поблагодарил и часам очень рад, но только прошу, чтобы все-таки
он больше на извозчиках со мною не ездил.
- Хорошо, хорошо,- говорит,- веди меня скорей в Борисоглебскую
гостиницу; нам надо там сквозной номер нанять.
Я говорю:
- Это отсюда рукой подать.
- Ну и пойдем. Нам здесь у вас в Орле прохлаждаться некогда. Мы зачем
приехали? Себе голосистого дьякона выбрать; сейчас это и делать. Время
терять некогда. Проведи меня до гостиницы и сам ступай домой к матери.
Я его проводил, а сам поскорее домой.
Прибежал так скоро, что всего часа еще не прошло, как вышел, и своим
дядин подарок, часы, показываю.
Маменька посмотрела и говорит:
- Что ж... очень хороши,- повесь их у себя над кроватью на стенку, а то
ты их потеряешь.
А тетенька отнеслась еще с критикой:
- Зачем же это,-говорит,-часы серебряные, а ободок желтый?
- Это,- отвечаю,- самое модное в Ельце.
- Пустяки какие,- говорит,- у них в Ельце выдумывают. Старики умнее в
Ельце жили - все носили одного звания: серебряные часы так серебряные, а
золотые так золотые; а это на что одно с другим совокуплено насильно, что
бог разно по земле рассеял.
Но маменька помирили, что даровому коню в зубы не смотрят, и опять
сказали:
- Поди в свою комнату и повесь над кроваткой. Я тебе в воскресенье под
них монашкам закажу вышить подушечку с бисером и с рыбьими чешуйками, а то
ты как-нибудь в кармане стекло раздавишь.
Я весело говорю:
- Починить можно.
- Как чинить понадобится, тогда часовщик сейчас магнитную стрелку на
камень в середине переменит, и часы пропали. Лучше поди скорее повесь.
Я, чтобы не спорить, вбил над кроваткой гвоздик и повесил часы, а сам
прилег на подушку и гляжу на них, любуяся. Очень мне приятно, что у меня
такая благородная вещь. И как они хорошо, тихо тикают: тик, тик, тик, тик...
Я слушал, слушал, да и заснул. Пробуждаюсь от громкого разговора
Раздается за стеною и дядин голос и еще чей-то другой, незнакомый
голос; а тоже слышно, что и маменька с тетенькой тут находятся.
Незнакомый рассказывает, что он был уже у Богоявления и там дьякона
слушал, и у Никитья тоже был, но "надо, говорит, их вровнях ровно поставить
и под свой камертон слушать".
Дядя отвечает:
- Что же, действуй; я в Борисоглебской гостинице все приготовил. Сквозь
все комнаты открыты будут. Приезжих никого нет-кричите сколько хотите,
обижаться будет некому. Отличная гостиница: туда только одни приказные из
палат ходят с челобитчиками, пока присутствие; а вечером совершенно никого
нет, и даже перед окнами, как лес, стоят оглобли да лубки на Полешской
площади.
Незнакомый отвечает:
- Это нам и нужно, а то у них тоже нахальные любители есть и непременно
соберутся мой голос слушать и пересмеивать.
- А ты разве боишься?
- Я не боюсь, а за нахальство рассержусь и побью. А у самого у него
голос как труба.
- Я им,- говорит,- на свободе все примеры объясню, как в нашем городе
любят. Послушаем, как они подведут и покажут себя на все лады: как ворчком
при облачении, как середину, как многолетный верх, как "во блаженном
успении" вопль пустить и памятную завойку сделать. Вот и вся недолга.
И дядя согласился.
- Да, - говорит,- надо их сравнять и тогда для всех безобидное решение
сделать. Который к нашему елецкому фасону больше потрафит - о том станем
хлопотать и к себе его сманим, а который слабже выйдет - тому дадим на рясу
за беспокойство.
- Бери деньги с собою, а то у них крадут.
- Да и ты тоже свои с собой бери.
- Хорошо.
- Ну. а теперь ты иди уставляй угощение, а я за дьяконами поеду. Они
просили, чтоб в сумерки,- потому что наш народ, говорят, шельма: все
пронюхает.
Дядя и на это отвечает согласно, но только говорит:
- Я вот этих сумерек-то у них в Орле боюся, а теперь скоро совсем
стемнеет.
- Ну, я,- отвечает незнакомый,- ничего не боюсь.
- А как ихний орловский подлет с тебя шубу стащит?
- Ну, как же. Так-то он с меня и стащит! Лучше пусть не попадается, а
то я, пожалуй, и сам с него все стащу.
- Хорошо, что ты так силен.
- А ты с племянником ступай. Парнище такой, что кулаком вола ушибить
может.
Маменька отзывается:
- Миша слаб - где ему защищаться!
- Ну, пусть медных пятаков в перчатку возьмет, тогда и крепок
сделается.
Тетенька отзывается:
- Ишь что выдумает!
- Ну, а чем я худо сказал?
- На все у вас в Ельце, видно, свое правило.
- А то как же? У вас губернатор правила уставляет, а у нас губернатора
нет,- вот мы зато и сами себе даем правило.
- Как бить человека?
- Да, и как бить человека есть правила.
- А вы лучше до воровского часу не оставайтесь, так ничего с вами и не
приключится.
- А у вас в Орле в котором часу настает воровской час?
Тетушка отвечает из какой-то книги:
- "Егда люди потрапезуют и, помоляся, уснут, в той час восстают татие и
исходя грабят".
Дядя с незнакомым рассмеялись. Им это все, что маменька с тетенькой
говорили, казалось будто невероятно или нерассудительно.
- Чего же,- говорят,-у вас в таком случае полицмейстер смотрит?
Тетенька опять отвечают от Писания:
- "Аще не Господь хранит дом - всуе бдит строгий". Полицмейстер у нас
есть с названием Цыганок. Он свое дело и смотрит, хочет именье купить. А
если кого ограбят, он говорит: "Зачем дома не спал? И не ограбили б".
- Он бы лучше чаще обходы посылал.
- Уж посылал.
- Ну и что же?
- Еще хуже стали грабить.
- Отчего же так?
- Неизвестно. Обход пройдет, а подлеты за ним вслед - и грабят.
- А может быть, не подлеты, а сами обходные и грабили.
- Может быть, и они грабили.
- Надо с квартальным.
- А с квартальным еще того хуже - на него если пожалуешься, так ему же
и за бесчестье заплатишь.
- Экий город несуразный!- вскричал Павел Мироныч (я догадался, что это
был он) и простился и вышел, а дядя пошевеливается и еще рассуждает:
Нет, и вправду,- говорит,- у нас в Ельце лучше. Я на живейном
Не езди на живейнике! Живейный тебя оберет, да и с санок долой
Ну так как хотите, а я опять племянника Мишу с собой возьму. Нас с ним
вдвоем никто не обидит.
Маменька сначала и слышать не хотели, чтобы меня отпустить, но дядя
стал обижаться и говорит:
- Что же это такое: я же ему часы с ободком подарил, а он неужели будет
ко мне неблагодарный и пустой родственной услуги не окажет? Не могу же я
теперь все дело расстроить. Павел Мироныч вышел при моем полном обещании,
что я с ними буду и все приготовлю, а теперь вместо того что же, я должен,
наслушавшись ваших страхов, дома, что ли, остаться или один на верную
погибель идти?
Тетенька с маменькой притихли и молчат.
А дядя настаивает:
- Ежели б,- говорит,- моя прежняя молодость, когда мне было хоть сорок
лет,- так я бы не побоялся подлетов, а я муж в летах, мне шестьдесят пятый
год, и если с меня далеко от дому шубу долой стащат, то я, пока без шубы
приду, непременно воспаление плеч получу, и тогда мне надо молодую рожечницу
кровь оттянуть, или я тут у вас и околею. Хороните меня тогда здесь на свой
счет у Ивана Крестителя, и пусть над моим гробом вспомнят, что твой Мишка
своего дядю родного в своем отечественном городе без родственной услуги
оставил и один раз в жизни проводить не пошел...
Тут мне стало так его жалко и так совестно, что я сразу же выскочил и
говорю:
- Нет, маменька, как вам угодно, но я дяденьку без родственной услуги
не оставлю. Неужели я буду неблагодарный, как Альфред, которого ряженые
солдаты по домам представляют? Я вам в ножки кланяюсь и прошу позволения, не
заставьте меня быть неблагодарным, дозвольте мне дядюшку проводить, потому
что они мне родной и часы мне подарили и мне будет от всех людей совестно их
без своей услуги оставить.
Маменька, как ни смущались, должны были меня отпустить, но только уж
зато строго-престрого наказывали, чтобы и не пил, и по сторонам не смотрел,
и никуда не заходил, и поздно не запаздывался.
Я ее всячески успокаиваю.
- Что вы,- говорю,- маменька: зачем по сторонам, когда есть прямая
дорога. Я при дяде.
- Все-таки,- говорят,- хоть и при дяде, а до воровского часу не
оставайся. Я спать не буду, пока вы домой обратите. А потом стала меня за
дверью крестить и шепчет:
- Ты на своего дяденьку Ивана Леонтьевича не очень смотри: они в Ельце
все колобродники. К ним даже и в дома-то их ходить страшно: чиновников
зазовут угощать, а потом в рот силой льют, или выливают за ворот, и шубы
спрячут, и ворота запрут, и запоют: "Кто не хочет пить - того будем бить". Я
своего братца на этот счет знаю.
- Хорошо-с,- отвечаю,- маменька; хорошо, хорошо! Во всем за меня будьте
покойны.
А маменька все свое:
- Сердце мое,- говорят,- чувствует, что это у вас добром не кончится.
Наконец вышли мы с дяденькой наружу за ворота и пошли. Что такое с нами
подлеты двумя могут сделать? Маменька с тетенькой, известно, домоседки и не
знают того, что я один по десяти человек на один кулак колотил в бою. Да и
дяденька еще, хоть и пожилой человек, а тоже за себя постоять могут.
Побежали мы туда, сюда, в рыбные лавки и в ренсковые погреба, всего
накупили и все посылаем в Борисоглебскую, в номера, с большими кульками.
Сейчас самовары греть заказали, закуски раскрыли, вино и ром расставили и
хозяина, борисоглебского гостинника, в компанию пригласили и просим:
- Мы ничего нехорошего делать не будем, но только желание наше и
просьба - чтобы никто чужой не слыхал и не видал.
- Это,- говорит,- сделайте милость; клоп один разве в стене услышит, а
больше некому.
А сам такой соня - все со сна рот крестит.
Вскоре же и Павел Мироныч приехал и обоих дьяконов с собой привез: и
богоявленского, и от Никития. Закусили сначала кое-как, начерно, балычка да
икорки и сейчас поблагословились за дело, чтобы пробовать.
Три верхние номера все сквозь в одно были отворены. В одном на кроватях
одежду склали, в другом, крайнем, закуску уставили, а в среднем - голоса
пробовать.
Прежде Павел Мироныч посредине комнаты стал и показал, что главное у
них в Ельце купечество от дьяконов любит. Голос у него, я вам говорил,
престрашный, даже как будто по лицу бьет и в окнах на стеклах трещит.
Даже гостинник очнулся и говорит:
- Вам бы самому и первым дьяконом быть.
- Мало ли что!- отвечает Павел Мироныч,- мне, при моем капитале, и так
жить можно, а я только люблю в священном служении громкость слушать.
- Этого кто же не любит!
И сейчас после того, как Павел Мироныч прокричал, начали себя
показывать дьякона: сначала один, а потом другой одно и то же самое
возглашать. Богоявленский дьякон был черный и мягкий, весь как на вате стега
а никитский рыжий, сухой, что есть хреновый корень, и бородка маленька
смычком; а как пошли кричать, выбрать невозможно, который лучше. В одном
роде у одного лучше выходит, а в другом у другого приятнее. Сначала Павел
Мироныч представил, как у них в Ельце любят, чтобы издали, ворчанье
раздавалось. Проворчал "Достойно есть", и потом "Прободи, владыко" и "Пожри,
владыко", а потом это же самое сделали оба дьякона. У рыжего ворчок вышел
лучше. В чтении Павел Мироныч с такого с низа взял, что ниже самого низкого,
как будто издалека ветром наносит: "Во время онно". А потом начал выходить
все выше да выше и наконец сделал, такое воскликновение, что стекла
зазвенели. И дьякона вровнях с ним не отставали.
Ну, потом таким же манером и все прочее, как икатенью вести и как надо
певчим в тон подводить, потом радостное многолетие и "о спасении"; потом
заунывное - "вечный покой". Сухой никитский дьякон завойкою так всем
понравился, что и дядя, и Павел Мироныч начали плакать и его целовать и еще
упрашивать, нельзя ли развести от всего своего естества еще поужаснее.
Дьякон отвечает:
- Отчего же нет: мне это религия допускает, но надо бы чистым ямайским
ромом подкрепиться - от него раскат в грудях шире идет.
- Сделай твое одолжение - ром на то изготовлен: хочешь из рюмки пей,
хочешь из стакана хлещи, а еще лучше обороти бутылку, да и перелей все сразу
из горлышка.
Дьякон говорит:
- Нет, я больше стакана за раз не обожаю.
Подкрепились - дьякон и начал сниза "во блаженном успении вечный покой"
и пошел все поднимать вверх и все с густым подвоем всем "усопшим владыкам
орловским и севским, Аполлосу же и Досифею, Ионе же и Гавриилу, Никодиму же
и Иннокентию", и как дошел до "с-о-т-т-в-о-о-р-р-и им" так даже весь кадык
клубком в горле выпятил и такую завойку взвыл, что ужас стал нападать, и
дяденька начал креститься и под кровать ноги подсовывать, и я за ним то же
самое. А из-под кровати вдруг что-то бац нас по булдажкам,- мы оба
вскрикнули и враз на середину комнаты выскочили и трясемся...
Дяденька в испуге говорит:
- Ну вас совсем! Оставьте их... не зовите их больше... они уж и так
здесь под кроватью толкаются.
Павел Мироныч спрашивает:
- Кто под кроватью может толкаться?
Дядя отвечает:
- Покойнички.
Павел Мироныч, однако, не оробел: схватил свечку с огнем да под
кровать, а на свечку что-то дунуло, и подсвечник из рук вышибло, и лезет
оттуда в виде как будто наш купец от Николы, из Мясных рядов.
Все мы, кроме гостинника, в разные стороны кинулись и твердим одно
слово:
- Чур нас! чур!
А за этим из-под другой кровати еще другой купец выползает. И мне
кажется, что и этот будто тоже из Мясных рядов.
- Что же это значит?
А эти купцы оба говорят:
- Пожалуйста, это ничего не значит... Мы просто любим басы слушать.
А первый купец, который нас с дядей по ногам ударил и у Павла Мироныча
свечу вышиб, извиняется, что мы его сами сапогами зашибли, а Павел Мироныч
свечою чуть лицо не подпалил.
Но Павел Мироныч рассердился на гостинника и стал его обвинять, что
если за номера деньги заплочены, так не надо было сторонних людей без спроса
под кровать накладывать.
А гостинник будто все спал, но оказался сильно выпивши.
- Эти хозяева,- говорит,- оба мне родственники: я им хотел родственную
услугу сделать. Я в своем доме что хочу - все могу.
- Нет, не можешь.
- Нет, могу.
- А если тебе заплочено?
- Так что же, что заплочено? Это дом мой, а мне мои родные всякой платы
дороже. Ты побыл здесь и уедешь, а они здесь всегдашние: вы их ни пятками
ткать, ни глаза им жечь огнем не смеете.
- Не нарочно мы их пятками ткали, а только ноги свои подвели,говорит
дядя.
- А вы ног бы не подводили, а прямо сидели.
- Мы подвели с ужаса.
- Ну так что за беда. А они к лерегии привержены и желамши слушать...
Павел Мироныч вскипел.
- Да это нешто,- говорит,- лерегия? Это один пример для образования, а
лерегия в церкви.
- Все равно,- говорит гостинник,- это все к одному и тому же касается.
- Ах вы, поджигатели!
- А вы бунтовщики.
- Какие?
- Дохлым мясом у себя торговали. Заседателя на ключ заперли!
И пошли в этом роде бесконечные глупости. И вдруг все возмутилось, и
уже гостинник кричит:
- Ступайте вы, мукомолы, вон из моего заведения, я с своими мясниками
сам продолжать буду.
<