ет...
Под конец она все-таки развеселилась, а мне было грустно. Она старалась, может быть, утешить меня, пела, целовалась, кусалась, плакала, смеялась и болтала без умолку.
- Н-ну, как сердце болит, как вздумаешь про эту проклятую свадьбу! Лучше не думать... правда?
- Правда.
- Ну, давайте кутнем в последний раз, да и закаемся!.. Говорите мне что-нибудь... хорошенькое! Скажите, как вы меня жалеете... О жизни мне говорите... все, все!..
И вот она уже ушла. Я сказал: "Больше не увидимся". А она уверяет, что увидимся.
- Если только живою оставят, - прибавила она весело и беззаботно. Пошла и даже запела, не опасаясь, что ее могут слышать посторонние.
Я стоял долго, прислушиваясь к ее легким, торопливым шагам. Звуки ее негромкого пения мягко и скорбно отзывались в моем сердце. И я чувствовал, что вместе с этими удаляющимися звуками уходят моя короткая радость, что-то легкое, милое, родное, моя молодость, моя жажда жизни, мои неясные грезы о счастье... Уходят безвозвратно...
Я привык все-таки жить надеждами и мечтами, потому что моя жизнь и та, которая меня окружает, - жизнь в достаточной мере скучная, мелкая и бедная радостями. И теперь я задаю себе вопрос: что же ждет меня впереди? Однообразная служба начального учителя, со всеми ее раздражениями, терзаниями, страхами и сознанием ничтожности достигаемых результатов?..
Ребячий шум, звонки, пение - вот круг, в который я заключен волею судеб. Этого мало для сердца... Я не знаю, люблю ли я их или не люблю - этих мазаных, шумливых, драчливых моих учеников. Я не знаю, люблю ли я теперь свое дело, так как не верю уже в него прежнею пылкою верой неопытности и самонадеянности. Оно мне прежде рисовалось подвигом увлекательным, полным борьбы, глубокого интереса и в конечном результате торжествующим. Мечтая на учебной скамье о своей будущей деятельности, я воображал себя не иначе, как героем этой жизни, - правда, скромным, но героем, обращающим на себя внимание и враждебное, и сочувственное. Это были смешные мечты, но в них было много света, радости, бодрости и любви к жизни. Опыт охладил мое воображение. Он произвел это даже не постепенно, а сразу, без всякой деликатности. Он смахнул их, мои мечты, равнодушно и грубо, как поблекшие лепестки цветов...
Я увидел сразу, что жизнь, которая течет кругом меня, не подходит ни для подвига, ни для борьбы в тех размерах и в том виде, как я воображал. Это - слишком "обыкновенная", простая и, вместе с тем, мудреная и трудно уловимая в своей сокровенной сущности жизнь. Вопрос о хлебе насущном первенствует в ней над всеми другими вопросами, является центром, около которого упорно и не всегда успешно сосредоточиваются наиболее серьезные и беспокойные мысли обывателя. И так как это вопрос вековой, то и мысли, вызываемые им, - мысли старые, однообразные, скучные, сурово тяготеющие над беззаботными радостями жизни, - придали этой жизни колорит тусклый и невеселый...
И моя жизнь стала такою же скучной, монотонной, трудовой жизнью, как и та, которую я видел кругом. Я пробовал все-таки копошиться. Не довольствуясь одной "мелкой" аудиторией, я взялся за взрослую. Не без мытарств, просьб, ухищрений и лести станичным властям, клиру и всем видным обывателям станицы добился я приобретения волшебного фонаря и устройства народных чтений. Не мало усилий было положено на то, чтобы открыть народную библиотеку и читальню. И пока я копошился, употреблял усилия, изворачивался, хлопотал - было интересно и казалось, что если мои усилия увенчаются успехом, то выйдет что-то очень значительное, оживляющее, даже, может быть, замечательное.
Помню, как в первый раз, когда получен был фонарь в разнеслась по станице с быстротою молнии весть, что "волшебник приехал", - ломилась в училище и взрослая, и малая публика. Какая была давка и толкотня, какой интерес на всех лицах... Этот интерес я принимал в простоте души за жажду света, знания. Но потом я не мог обманывать себя: это был интерес к новинке, к диковинке. Положим, аудитория моя всегда полна. Иногда она бывает полна до такой степени, что полиция (чтения происходят теперь в станичном правлении) выталкивает, по собственной инициативе, часть публики - так называемых "сопляков" - за дверь. Но, тем не менее, я уже не могу вернуться к прежним иллюзиям. Картины, действительно, производят некоторый эффект, но к тому, что читается, большинство относится с поразительным равнодушием. Особенно это заметно, когда, за недостатком картин и подходящего материала для чтения, приходится повторять уже то, что было прочитано. В самом разгаре чтения "Песни о купце Калашникове" вдруг раздается, например, голос:
- Это кто же, Алексей Егорыч, воитель, что ль, какой?
- Да ведь я же говорил: это - царь Иван Васильевич Грозный.
- Фу-у, братцы мои! Ну и правда, что Грозный: его и взор доказывает, что грозен был, упокойничек...
- И, должно быть, сильный человек был, как по корпусу-то видать, - вступает в беседу другой голос.
- А-а-ха. Боже мой! - слышится сквозь аппетитный зевок третий, уже сонный и безучастный голос. - Говорила баба мне: "Давай отужинаем, Васильич, тогда пойдешь"... Не послухал, да и тужу: и думал, эта музия скоро живет, ан она часов до десяти не кончится...
В таком и ином роде разговоры ведутся во время чтения среди пожилой, "серьезной" публики. Молодежь, кажется, интересуется еще меньше; она прячется по темным углам обширной "майданной" комнаты станичного правления; слышно оттуда щелканье семечек, перешептывание и сдержанный смех. Иногда там вдруг завизжит кто-нибудь. Вмешивается для водворения порядка полиция и производит еще больший беспорядок: кто-то некоторое время пыхтит и возится, кого-то выталкивают за дверь, откуда доносится протестующий голос:
- Вы не имеете права толкаться! А то я и сам...
- А ты веди себя правильно, без проталмаций, - возражает голос полицейского Кирея.
- А ты не толкайся, вот что! В голове недостает, так руками махаешь!
- Нам на то факты даны, чтобы порядок блюсть...
Аудитория в это время, разумеется, всецело поглощена этой полемикой. Слышатся поощрительные замечания из публики:
- Дай ему хорошенько по шее!
- Ишь, подлец, звякает там! Нар-родец!..
- Нет, утер бы ему нос-то хорошенько, он бы скоро замолчал!.. Всякая, к примеру, тварь...
Даже по окончании этого "оживленного обмена мыслей" внимание слушателей не скоро сосредоточивается на читаемом.
Что касается библиотеки, то и ее роль в жизни здешнего обывателя чересчур скромна. Читают "помаленьку", и читают или исключительно только молодежь, зеленая молодежь, бывшие ученики, или самоучки. Исключения так редки, что лишь подтверждают первое положение. Впрочем, как-то хочется верить, что им, этим исключениям, принадлежит будущее: и в теперешнем своем виде они дают большое утешение и надежду...
Между прочим, приходил ко мне за книгами тот самый Климка, который известен мне как неудачный претендент на руку Кати. Это - рослый, сильный молодой казак, с красивым, слегка тронутым оспой, смуглым лицом. Он робко вступил в комнату, помолился широким, раскольничьим крестом на икону и сказал:
- Здравия желаю, Алексей Егорыч! К вашей милости.
- Что скажете?
Он подал мне свернутый полулист серой бумаги и, смущенно улыбнувшись, произнес:
- Вот...
Я взял листок и стал читать. На нем крупным и сравнительно не плохим почерком написано было буквально следующее:
Прошу вас не аставтья моей просьбы, дайтя книжек для чтения мне так как у менья ахота есть читать книги. Да всетаки, я думаю воспользоватся каторое поступить в пользу маей жизни. Книжек Вы знаитья каких что бы я мог понять Газетков Номеров 10-ть. Да книжек Штук несколько, я их соблюду. И представьлю в полном виде.
Извесной Вам Климент Скачков.
- Это вы писали? - спросил я, прочитавши эту оригинальную просьбу.
- Так точно.
- Вы бы лучше на словах...
- Можно и на словах. Но только, как я грамоте знаю, то дай, думаю, напишу бумагу - все как будто поприличнее...
Я предоставил ему самому выбрать себе книги, и он долго путешествовал по полкам шкафов. Мы разговорились. Незаметно и осторожно я навел разговор на Катю. Климка отозвался об ней чрезвычайно равнодушно, как мне показалось.
- Балованная девчонка, - сказал он тоном добродушного презрения.
- Зато - хорошенькая... правда?
- Да на личико-то она - ничего... Ну, нашему брату, рабочему человеку, не подходяща: дюже жидка... скудна... Притом же я по старой вере. Хотел было в вашу церкву перейтить - отец взволдырял, с кулаками к морде лезет... Так вот и хожу пока без предела.
Он приходил ко мне после этого не один раз и брал читать газеты. В книгах он почему-то разочаровался, но к газетам относился почтительно и говорил, что даже отец его "старомур - и тот глубоко заинтересовался политикой. И чем больше я узнавал этого добродушного, сильного и беспечного сына природы, тем больше завидовал ему: так в нем все было ясно, спокойно и ровно, так все дышало здоровьем, своеобразной красотой, мужеством и бодростью жизни. Он был, казалось мне, богаче, счастливее меня: он обладал тем, что я невозвратимо утратил...
Ко мне нередко заходят казаки и казачки за советами юридического свойства. Я плохой юрисконсульт и всегда за являю об этом своим просителям. Но они не верят и, показывая на два шкафа с книгами, говорят:
- У тебя, гляди, все законы есть... Опричь тебя кто же тут могет? Саша Серый - лишь языком набрешет, а по бумаге - ни к чему... Никита Курдяк - старый стал, плохо видит... Против тебя некому.
И, скрепя сердце, приходится писать всевозможные прошения, заявления, условия, завещания и проч. В последнее время я даже обзавелся десятым томом и "Положением об общественном управлении в казачьих войсках", так что могу теперь по праву занять первое место среди станичных юристов. Без похвальбы скажу, что и популярность моя вросла непомерно. Редкий праздник проходит без того, чтобы я не принял около десятка клиентов...
Сегодня после обеда пришел ко мне старик в синем суконном халате, в широчайших шароварах с лампасами и в чихченах. Он производил впечатление старого, крепкого, почтенного дерева, и было приятно видеть это благообразное лицо с черными красивыми глазами и с широкой, расчесанной бородой, в которой седина стала уже заглушать черные волосы.
Он долго молился на икону, шепча что-то губами. По тому, как он крестился, я заключил, что это раскольник.
- Добраго здравия, - сказал он, слегка поклонившись одним корпусом, степенно и с достоинством.
- Здравствуйте.
- К вашей милости имею надобность.
- Какую?
- А вот потрудитесь послушать.
Мы сели друг против друга - он у стены на сундуке, а я у окна. Он, не спеша, завернул на колени полы своего старинного халата и начал:
- Дело вот какое, Егорьевич. Сын есть у меня - Климка, парень молодой, в самом соку, холостой. Ну, это бы беды еще немного - холостой... доброго нет, ну и охулить нельзя... А вот беда: пьянствует он у меня, стало быть, все эти дни, всю ярмонку пропьянствовал. Дня не прошло, чтобы он с кем-нибудь не подрался; кого-нибудь не оскорбил... Здоровый, с... сын, как бык! Выпьет и лезет на каждого, придирается. Жалобы стали до меня доходить, стали люди меня совестить: что, мол, не уймешь?
А как его унять? Вперед, помоложе был - боялся, а как на майское утро сходил, утвердился в силах, - ничего не поделаешь с ним! Вперед, бывало, вдарю - с ног сшибу, а теперь, как ни изловчусь, дам-дам, пятно сделаю, а падать не падает!.. То ли я силы растерял? Ведь старое тело - как трухлявое дерево, а молодое - как дуб... Ну вот, я говорю ему: "Климка! гляди, парень! цветов в поле много, все не порвешь, а то кабы я и не охлыснул!.." А он мне на это такое слово выразил, что стыдно сказать... - "Ах ты, - говорю, - такой-сякой, с... сын! Это ты отцу так смеешь говорить!" - "Я, - говорит, - через тебя пропасть должен... Ты меня в церковную веру не пускаешь, и я сам себя должен через это потерять! Изъявляю, - говорит, - добровольное желание в полк без очереди... Через это, собственно!.." Ну, тут я не вытерпел: прискорбно стало моему сердцу... Схватил его за русые кудри и начал водить.
Старик приостановился и посмотрел на меня ясным взглядом. Мне казалось, что он ждал от меня одобрения по поводу своих отечески-энергичных действий, но я ничего не сказал.
- Начал водить, - повторил он, поглаживая бороду. - Водил-водил... А он как крутнись - и полетел я вверх тормашками... Ах ты, с... сын! Мать выскочила с рогачом - и вдарить не успела: вырвал у ней рогач... Вскочил я тут на резвые ноги, ка-ак разверну, да ка-ак дам ему в это место...
Старик потрогал широкой пятерней свое левое ухо.
- И не покачнулся! - с изумлением и сожалением воскликнул он. - Я только было в другой раз наловчился, он ка-ак сунет меня в бок, вот под это место, - я как и на ногах не стоял!.. Ведь и зараз, - верите или нет, - как колбешка какая сидит тут...
Он привстал с сундука и, отвернув полу халата, пощупал свой левый бок. На груди его, поверх розовой рубахи, закачался большой потемневший медный крест на красном гайтане.
- Вот из-за этого собственно и пришел к вам, Егорьевич. Не оставьте моей просьбы, напишите жалобу... Надо же его, подлеца, прекратить как-нибудь...
- Как же вы рассчитываете "прекратить" его? - спросил я.
- Да уж как-нибудь надо... Кабы старинные права, я бы знал, как прекратить: позвал бы на сбор да при стариках отзвонил бы палкой - вот и суд... А ноне порядки-то какие!.. К атаману пошел: "Подавай, - говорит, - в суд, это мне не подлежит..." Не подлежит! Кого же оно касается, скажите на милость?
- А вы были уже у атамана?
- Был.
- Что же он?
- "Не касается", - говорит. "В суд, - говорит, - обращайся, коли есть свидетели: суд за это по головке не погладит"... А я от рода жизни ни с кем не судился. Я говорю: "Вы позовите его, вашбродь, в правление, пускай он нам со старухой в ноги покланяется, прощения попросит - все сердцу нашему сноснее..." - "Ну что же, - говорит, - это, пожалуй, можно: в тягулевку суток на двое тоже можно посадить, а только ты напиши заявление..." Так сделайте милость, Егорьевич, не оставьте моей просьбы...
- А вы знаете, зачем он в православную церковь перейти хочет? - спросил я.
- Да, зна-а-ю... Девка тут есть одна... у Михаилы Медведева... показалась ему дюже, ну и того... хребтится ему...
- По-моему, не следовало бы препятствовать ему. Ведь все равно опять не поладите, хотя и в тюрьме он посидит.
Старик посмотрел на меня молча и пристально, и во взгляде его светилась уже печальная строгость. Он вздохнул, и этот вздох говорил: "И ты того же поля, молодой за молодого"...
- Непочетчик отцу-матери, вот что прискорбно, - проговорил старик сурово, не глядя на меня. - Не будет ему счастья на белом свете!.. Один он у меня остался сын, и я, стало быть, и его лишиться должен?
- Зачем же лишаться? Будете вместе жить.
- Вместе?! Это что же - из разных чашек-ложек есть? Не годится! Нет, милый мой Егорьевич, речь твоя - не туда она гнет. Я и сам голову ломал над этим - тоже ведь небось свово дитя жаль... Он давно уж проговаривает, что "пусти, мол"... Нет, не так... не подходит дело...
Он вздохнул и хлопнул себя по колену рукой.
- Правду тебе сказать, - заговорил он, понизив голос, - я бы и не препятствовал, да старуха у меня дюже строга на этот счет... Слышать не хочет!.. А я - я сам служил, я смешивался со всякими верами и на это гляжу слободно: везде люди и над ними один Бог, такой же, как и надо мной... И у нас есть семьи разных сектов, едят врозь и - ничего себе... живут!.. А вот моя старуха... не того...
- Можно, я думаю, уломать и старуху?
- Э!.. Уломать?..
Мой собеседник махнул рукой и ничего не сказал больше. Потом, после долгой паузы, привстал с места, поклонился и заговорил:
- Так сделай милость, напиши просьбицу-то... Пускай он покланяется нам со старухой при стариках, прощенья попросит... Поучить надо...
Пришлось-таки удовлетворить его желание.
Сегодня утром Никитич, подавая самовар, поразил меня целым рядом сенсационных новостей.
- Ну, яр-монка! - воскликнул он с несвойственным ему оживлением.
- А что? - спросил я.
- Перебесился народ!..
И видя, что я смотрю на него вопросительно, ожидая разъяснений, он начал неторопливо и с явным удовольствием:
- Первое дело: наш сосед Антоныч жену убил...
- До смерти?
- Хочь не до смерти, а половина головы без волос осталась... Второе: Климка, наш читатель (Никитич абонентов библиотеки называет читателями), вчера удивлял тоже... потеха!.. Напился пьяней грязи и к попу пришел. "Желаю, - говорит, - перемазаться в вашу веру". Народу за ним ихняго, - по старой вере, - страсть!.. Шумят, играют, свистят, ребятишки котятами в него шибают... Просто - смех один! пьяный... без шапки...
Никитич захрипел от смеха и покрутил головой.
- Теперь третья новость: Катерина бежала... Медведева.
- Как "бежала"? - воскликнул я в изумлении.
- Так. С купцом, говорят, скрылась, с тарханом с каким-то... Отец поскакал догонять.
- Не может быть!
- Чего "не может быть"? Я сам Михайлу видал: верхом поскакал давеча - чуть свет. "Куда?" - спрашиваю. Махнул рукой, ничего не сказал. Бежала! Ночь-то ее по всей станице искали: всю родню обошли и подруг - нигде не оказалось... А с вечера видали ее - с купцом с каким-то стояла, с тарханом.
Я был изумлен этой новостью, которую Никитич так коварно приберег к концу. Мне трудно поверить и сейчас в возможность этого факта - чтобы Катя убежала с каким-то первым встречным, не желая выйти замуж за нелюбимого человека. Не такова она, я уверен. Но то, что она скрылась, не подлежит сомнению. Не более часу назад встретил я на улице Климку: мрачен, как туча. Спрашиваю: "Как дела?"
- Идут.
Ответ был холодный, не располагавший к продолжению разговора, но я все-таки спросил шутливо беззаботным тоном:
- Что же это вы невест-то плохо бережете?
Он хмыкнул, надвинул фуражку на глаза и процедил сквозь зубы:
- Одной шалавой меньше...
Потом, увидав полицейского Кирея, быстро повернулся и пошел ему навстречу. На ходу, обернувшись ко мне, он крикнул со злобным смехом:
- Не тужите, Алексей Егорыч, не пропадет! Пригонят по этапу!..
Вчера вечером казаки, - Климка с товарищами, с участием полицейского Кирея, - изувечили какого-то торговца, заподозренного ими в том, что он укрывает у себя Катю. Разделали, кажется, "под орех". Мне случилось зайти сегодня к атаману насчет отчисления обычной суммы для вы писки учебников - и тут я был свидетелем следствия, которое производил по делу об этих увечиях станичный атаман.
- Я вас, с... сынов, всех под суд отдам! Это - блюстители порядка (так и этак).. а?! - кричал внушительным басом атаман, перед которым стоял один только полицейский Кирей, огромный, красный, смущенный, с вытаращенными глазами, высматривавший довольно смешно и жалко.
- Ваше благородие! - виновато хрипел Кирей. - Дозвольте вам объяснить - он у нас человека задавил... Вам со стороны люди подтвердят. Федор-писарь, Федор Иваныч, - он при этом деле был...
- Кто - он?
- Этот самый кошкодер... То есть кошатник...
- За это его и убивать? Да кто вам, с... сынам, дал такие права?! А? людей убивать?! а?.. ах, вы...
- Никак нет, вашбродь. Мы его не били... Но только он с нами когда грубо поступать стал и обругивать... то есть, он нас так обкладал неподобными словами, что страшно слушать было!.. Тут, действительно, в горячке Климка его вдарил... А я в этом кошатнике не виноват, вашбродь!..
- Я у вас найду виноватого! я найду! Все, с... сыны, в Сибирь пойдете... Чем он вам виноват? Чем?! у-у-у... так увечить человека? а?.. за что вы его изувечили? а?! за что?!! я тебя спрашиваю, морда!!. а?!!
Атаман, стиснув зубы, тряс своим внушительным кулаком под носом у Кирея. Кирей слегка, очень почтительно и как бы виновато, пожал плечами, не отводя рук от швов, и покорно склонил на бок голову.
- Вашбродь! дозвольте вам доложить: мы его не увечили. Я так и говорил ребятам: "Кулаками бейте, а ногами не сметь... Чтобы расколу кости никакого не могло быть"... Предупредил я, вашбродь! Конечно, в горячке тут не усмотрели, вышла ошибка - два зуба ему вышибли... Климка, собственно, подлец... Ну, тут... он ведь как ругался-то, вашбродь! Никакой возможности терпеть не было...
В выпученных глазах и в склоненной на бок голове Кирея появилось выражение оскорбленного и покорного недоумения.
- Кабы не в ошибке дело, вашбродь! - продолжал он тоном извинения, сделавши краткую паузу. - Главное, Климка в сердцах здорово бил, - человек он при силе, мономент просто, - ну он, действительно, и старался... "Отдай, - говорит, - девку!.."
- У-у, м-мерзавцы!.. ффа!!.
- Так точно, вашбродь! Он полагал: купец виноват, а купец в девке не виноват оказался: она в погребу сидела...
- Вот видите! (Атаман сначала обратился в мою сторону, как бы приглашая меня в свидетели, а потом энергически ткнул перстом в сторону Кирея). А вы... а-ах, вы...
- Так точно, вашбродь... В ошибке дело вышло - сознаю, вашбродь... Через них, можно сказать, и я мог оказаться перед вашим благородием мерзавцем, а я за конфуз для себя всегда считал... Так точно, вашбродь... Я понимаю, к чему я обязан... И прочее... Вчера объявилась... Продиктованная девка! Он, вашбродь, свою линию гнул, Климка: в воскресенье, значит, запой будет... Говорят, Катьку за него согласился отдать Михаила. "После такой страмоты, - говорит, - кто ее возьмет? Пускай идет за этого черта!" В церковную веру перемазывается Климка... Рад с... сын! Сейчас, при радости, с купцом ходил мириться... Вы, вашбродь, не сумлевайтесь, мы покончим дело без суда. Нам самим, вашбродь, канфуз на себя наложить не желательно. Мы сроду ни с кем не судились и не желаем даже... Вот теперьча Климка этого купца спиртом растер и внутрь ему спирту дал. Купец говорит: "Воздыхание в грудях стало будто полегче"... Только вот в деньгах не сойдемся: он просит пять рублей за два зуба и ведро водки - это уж вон в какую цифру хлыщет! А мы с своей стороны согласны деньгами два целковых и полведра водки...
Устал ли атаман выражать свой гнев или дальнейшие сообщения доблестного представителя станичной полиции действовали на него умиротворяющим образом, но он, сохраняя суровый, негодующий вид, внимал все-таки довольно спокойно своему сотруднику по охранению порядка. И Кирей, точно чувствуя под ногами более твердую почву, продолжал свое повествование уже с чисто эпическим спокойствием, которым, пожалуй, можно было бы даже полюбоваться, если бы не эта... святая простота...
Возвращаясь от атамана, я встретил Климку. На лице - счастливое, глупое и торжественное выражение; в руках - узелок, по-видимому, с пряниками и орехами. Увидев меня, он широко улыбнулся и раскланялся. Что за сила, в самом деле, и какая красота в этом могучем теле, в этом добродушном, смуглом лице с пробивающейся бородкой!
- Как дела? - спросил я у него.
- Ничего, слава богу! В вашу веру перехожу...
- Что же, милости просим. Почему так?
- Да собираюсь жениться...
- Дело не плохое. В добрый час!
- Нижающе благодарим!
- А не секрет - на ком?
Улыбка его расплылась во всю ширину лица, и, не глядя на меня, он ответил:
- Гляди, небось слыхали? У Медведевых беру... Катерину...
- Вот как! А я слышал, что ее по этапу должны были прислать?..
Он придвинулся ко мне так близко, что я мог слышать от него запах водки, и, понижая голос почти до шепота, сказал:
- Да ведь она дома скрывалась! Со снохой своей оне все это оборудовали. Два дня в погребу высидела! - воскликнул он громко, с искренним торжеством, и потом опять зашептал: - Туда ей сноха и есть носила... Жених приехал постелю брать - ее нет... Скандал!..
Климка комически зажмурил глаза, поднял брови, вздернул плечами и как-то особенно изогнулся. Видно было, что он находится в чрезвычайно взвинченном состоянии.
- Начал он Михаилу страмотить. "В суд, - говорит, - подам за бесчестье! ста рублями со мной не разделаешься за такое дело"!.. И Михаила осерчал. "Ты, - говорит, - не в правах меня при всем народе конфузить... Долой с моего двора!.." Прогнал!..
Он произнес последнее слово тонким, ликующим голосом и визгливо засмеялся, качаясь всем корпусом.
- Прогнал... - повторил он с удовольствием. - Ну, в обеды вчера прогнал, а она сейчас же из погреба вылезла, Катерина... Хват-девка? а?.. Молодчина!.. Отец за бечеву, она - утекать... Ну, тут мать вступилась, не дали ему бить... Вечером приходит ко мне брат ее, Сашка, - он мне друг ближающий... "Идите, - говорит, - к нам..." Я сейчас отцу в копыта: "Не лиши, дрожайший родитель"... и прочее... Ну, старик поломался-поломался и согласился. Мать долго-таки кричала... два раза костылем даже огрела, ну, тоже сдалась... И вот, значит, сегодня "стклянку" распиваем...
Он глядел на меня счастливыми, смеющимися глазами, и мне даже завидно стало видеть его добродушное, немножко пьяное, сияющее лицо.
- А ты зачем это людей бьешь? - спросил я.
- В ошибке дело вышло... Ночным бытом не разобрали. Да мы ничего, помиримся!
Тот же эпический спокойный тон, что и у Кирея.
Был инспектор. Подготовкой новичков остался доволен. Проверял библиотеку. Отыскал книги, не допущенные каталогом министерства, и придрался. Я показал ему им же данное разрешение, и он несколько даже изумился.
- Гм... это по недосмотру, - сказал он, строго посмотревши сначала на меня, а потом на книги.
После минутного размышления он все-таки прибавил:
- Вы бы их куда-нибудь в уголок, что ль... подальше. А то как бы батя не донес. И вообще, молодой человек, я вам советую: поосторожней с этим...
При ревизиях библиотеки мне приходится переживать и тревожные, и веселые минуты. Кажется, всякий ревизующий уверен, что непременно он разыщет крамолу среди этих благонамеренных, серьезных и молчаливых рядов книг, тесно сжавших друг друга, а в иных местах братски похилившихся друг на дружку...
В прошлом году проверял библиотеку наш полицейский заседатель, Касьян Иваныч Пташкин, титулярный советник. Благодушный человек. Сначала взялся за дело ретиво, а потом видит - книг много (у нас в библиотеке уже более тысячи томов), а проверка туго подвигается вперед - стал действовать наскоком. Выхватил брошюрку в красной обложке: "Тмин и его разведение".
- Это что за "тмин" такой? - подозрительно и строго спрашивает он у меня.
- Растение такое.
- Гм... рас-те-ние?..
Он прищурил левый глаз, поднял правую бровь и искоса посмотрел на книжечку, которая выглядела так нарядно, весело и даже легкомысленно.
- Растение... "Тмин... и его... разведение"... Не слыхал. Шестой десяток существую на белом свете - не слыхал.
- Может быть, водку тминную пили когда-нибудь? - сказал я, пытаясь вывести из подозрения злополучную брошюрку.
- Нет, не пил такой, - сухо возразил Касьян Иваныч. - Разные пивал водки, а такой даже не слыхал, Бог с ней!.. А вот скажите: в каталоге значится это "разведение"-то?
- Ей-богу, не знаю. Не справлялся. Книжка по сельскому хозяйству...
- Тэ-эк-с! Значит, нет? Уж я знаю... Так вы, голубчик, вот что: разведение это бросьте! Это нам не по климату... да-с! куда-нибудь подальше... А то разведения-то эти, бывают, и нехорошо кончаются. И вам влетит, да и мне за недосмотр тоже... да-с! Вы-то холостой человек, а у меня пять дочерей, голубчик мой. Так-то-с...
Инспектор наш, бывший предводитель духовной семинарии, вообще тяжел, груб, как кутейник, деспотичен, но... в конце концов, все-таки прямой и нелицеприятный человек. Дело свое знает недурно. Этого не отрицают даже люди, к нему весьма не расположенные, - как, например, наш батюшка, который был его учеником по семинарии. С ним инспектор обошелся на этот раз довольно сурово.
- У вас дети язычники, - сказал он. - Молиться не умеют...
Батюшка ничего на это не возразил. Он не мог, разумеется, оправдываться тем, что был занят всю осень хозяйственной ревизией своего прихода, что казаки иронически называют "молотьбой". На уроки Закона Божия он вздумал было присылать вместо себя регента церковного хора, совершенно невежественного человека, но я запротестовал, и поэтому большая часть уроков так и осталась незамещенной...
Я просил инспектора дать мне помощника и сослался на нездоровье. Инспектор посмотрел на меня внимательно и сказал с соболезнованием в голосе:
- Постараюсь непременно.
Сегодня была Катина свадьба. Я пошел было в церковь посмотреть, но за толпой ничего не было видно, и я вернулся. Скучно...
Вообще, жизнь стала еще более тусклая, серая, безрадостная! Хорошее было время, когда я работал и когда хотелось работать, без устали, с радостью и влечением... Теперь не могу: надорвался ли, или уж судьба моя такая... Как я завидую теперь всему здоровому, веселому, жизнерадостному - всему тому, что для меня уже стало почти недоступно... Завидую и своему новому помощнику, Арсению, певцу, анекдотисту, кумиру местных барышень, вносящему всюду заразительное веселье, смех, оживление. Он и выпить не дурак, и всем доволен, и не знает никаких душевных терзаний. К обязанностям своим он относится исправно, но и без увлечения; здоровья, во всяком случае, он не потеряет. Большинство из нас, учителей, таковы, и это хорошо: они делают дело ровно, без порывов, и приходятся как раз по плечу нашей будничной жизни.
Пошли им Бог успеха и счастья! Светом слабым и мерцающим светят они, но в сумерках убогой и тусклой народной жизни и этот свет дорог...
За эти дни я почти забыл о своем дневнике. Был болен; теперь мне лучше.
Вчера встретил Катю. Как она похорошела, и как мы обрадовались друг другу... Она говорит, что у меня лицо стало, "как у угодника на иконе", - такой я худой, и такие грустные у меня глаза... Я смотрел на ее румяное с морозу личико, на мелкие блестки инея на воротнике ее шубки, и мне было так сладко и жутко, и так хотелось ее обнять. Я не расспрашивал ее, как ей живется... Она обещала зайти как-нибудь и поболтать, когда Арсения не будет дома.
Мы прошлись немного. Длинные синеватые тени ложились от домов - солнце садилось. Голубой и розовый дымок поднимался из труб. Кресты церкви ярко горели. Снег хрустел под ногами. Светло и прозрачно было кругом. Какая кроткая, невыразимая красота на всем... Мы подошли к училищу. Катя оглянулась кругом, - никого нет, - схватила меня руками за голову и поцеловала крепко и горячо. У меня закружилась голова, и я почувствовал, что воздуху мало... А она уже побежала от меня легко и быстро, как бегала девушкой...
Как хорошо! Как красива жизнь... Как хочется хоть капельку личного счастья...
Плохо начался для меня Новый год... На святках ездил к старикам, в Есаулово, и, должно быть, простыл дорогой. Кашляю. Голова кружится и просто разбилась от кашля. Глаза болят - ни читать, ни писать... Плохо...
Кажется, начало конца... И хотя я ясно сознаю это по временам, - как сейчас вот, например, - но почему-то это мало волнует меня... Ни страшно, ни жалко, а так... как-то безразлично.
По временам даже в эти душные, мучительно-жаркие и сиротливо-безмолвные ночи мне думалось: как хорошо - "умереть-уснуть"... Покой, глубокий и вечный, холодный покой... Передо мной вставало кладбище: серые кресты; холмики, покрытые сизым полынком и скудной, спаленной солнцем травой... Тихо и безмолвно кругом... Смиряется и робеет сердце, окованное этой властной, угнетающей тишиной. Молчит в стороне станица с своими гумнами, молчит и степь с длинными холмами, серыми и бурыми, изборожденными оврагами. Гаснет даря. Ночь спускается надо мной, тихая и безмолвно холодная... Как покойно и страшно... Где-то далеко или высоко раздается плачущий и причитающий женский голос. Какая невыразимая тоска стонет в нем, как надрывает он сердце... Как хочется туда, где звенит этот милый, родной и близкий мне голос. Как алый луч зари, он осветил темный фон жизни, песнь которой сурова, безрадостна, бесконечна и страшна, как пустыня, неумолима, как смерть; она звучит однообразными басами, унылыми, с монотонными переливами, с старческой дрожью и дребезжанием... Изредка на ней сверкнут искорками, прольются живым весенним дождем звонкие, жизнерадостные песни девчат, смех детей, яркое, здоровое, счастливое веселье молодости... Сверкнут, осветят ее на миг и утонут в темной, однообразной, сурово-печальной песне жизненных забот и горя...
И было так отрадно, когда молодая жизнь врывалась ко мне шумными, беспорядочными волнами. Звонкие голосишки, крик, смех, беготня доносились в смягченных звуках до меня, когда Арсений распускал ребят на перемену. Я слышал, как Никитич кричал:
- Воду не разливать, землееды! Вот скажу Арсению Васильичу, чтобы он вам все ухи пооболтал!.. <?>
И мне так хотелось туда, к ребятам, посмотреть их славные лица, их стриженые и всклоченные головенки, погладить их, поговорить... И так жизнь, отзвуки которой долетали до меня и от которой я был оторван болезнью, казалась мне необычайно привлекательной и интересной...
Вчера была Катя. Она все такая же, какою знал я ее девочкой, - веселая щебетуха... Что-то много рассказывала она мне... И в первый раз она говорила со мной на "ты". Она теребила меня, смеялась, пела, целовала и кусала мои руки...
- Ты вставай скорей... поправляйся, - говорила она, - а то я серчать буду!.. Придет весна, загудут опять комарики, сады зацветут... И будем мы с тобой сидеть под вишней и на звездочки глядеть будем... Я буду каждый вечер приходить к тебе, лишь поправляйся, дорогой мой...
- А муж-то?
- О-о... Я его, как медведя, на веревке вожу! Он такой смирный... Да он и в лагери уйдет, на майское... на два месяца: он артиллерист... Если я захочу, все по-моему будет... Только ты лишь будь такой же, какой был вперед... Ты... свет мой тихий, ясный мой соколик...
Я смотрел на нее, и... в душе моей занималась музыка, чудная, нежная, сладостно-грустная, как прощальный поцелуй любимой женщины. Она росла, ширилась, трепетала в сердце, поднималась к горлу и излилась, наконец, теплыми, тихими слезами... Катя притихла, потом расплакалась и ушла... О чем же она заплакала? И вообще - какая она странная. И какая странная была наша любовь...
Сегодня я попросил Арсения привести ко мне третье отделение. Я хотел поговорить с ними, чтобы постарались хорошенько подготовиться к экзамену и не ударили бы в грязь лицом. Мысленно я заготовил им целую речь. Но... не сказал почти ничего.
Они столпились в дверях - мазаные, заветренные, милые мои мальчуганы. Глазенки их - черные, серые, голубые, ясные такие, смотрели на меня с выражением радости и жалости, некоторого испуга и изумления. А я был в валенках и теплой поддевке, такой худой, желтый и смешной, каким они никогда меня не видели... Впереди стоял Карташов, хорошенький, растрепанный и оживленный; должно быть, перед этим успел уже с кем-нибудь повозиться.
- Ну, как дела, ребятеши? - спросил я.
- Ничего, слава Богу! - послышался дружный ответ. И разом смолкли, опять глядят на меня широко раскрытыми глазами.
"Что же... еще бы им сказать?" - думал я, глядя в прелестные глазки Карташова и чувствуя тихую, умиленную радость, поднимавшуюся к горлу и глазам. Мне хотелось и засмеяться, и заплакать...
- Хорошо учитесь? - спросил я.
- Хорошо... Ничего... Не дюже... - послышались смешанные голоса.
- Надо постараться, экзамен не за горами... Постараться надо. Хорошенько...
Молчат.
- Может быть, мне не придется самому быть на экзамене: лечиться уеду, - так вот Арсений Васильевич вас повезет...
И вдруг сердце мое сжалось от невыразимой боли и жалости к самому себе и к ним... И я сказал совсем неожиданно:
- Может быть, не придется нам больше и увидеться... Так вот, ребята... в Священном писании сказано: "Будьте мудры, как змии, и кротки, как голуби"... Так и вы...
Слезы подступили у меня к горлу, и, как я ни старался их удержать, они горячими ручьями потекли по щекам, и я не мог больше говорить... Прелестные глаза Карташова, с навернувшимися слезами, всколыхнулись и на мгновение мелькнули передо мной, уплывая в окно; закачался Тарас Арбузов; кто-то забунел в голос за дверью и затем над самым моим ухом... Больше ничего я не видел и уж не помню, как их увел Арсении.
Вот я все мечтал о личном счастье, роптал, что жизнь безрадостна, однообразна и неинтересна. Нет! Лучше и интереснее жизни ничего нет на свете, какая бы она ни была - скорбная ли или веселая, трудная ли или привольная...
И как хочется мне теперь жить, быть здоровым, работать, учить и самому учиться...
А на дворе уже весна. Сегодня долго светило ко мне в окно солнце. Лучи его играли на полу, на стенах, на бумаге, разбросанной на столе, и на разноцветных флаконах с лекарствами... И как стало светло и бодро на душе! Опять она зазвучала радостным гимном свету, теплу, приволью и жизни... Сейчас в окно вижу голубое небо и белые круглые облачка, похожие на лебедей... Весна, весна... За спиной у меня точно вырастают крылья... Лишь взмахнуть ими, и полетишь в это голубое, бездонное, ослепительно-яркое пространство, в котором так чисто и привольно... Чувствую, как трепетно бьется мое сердце...
На этом обрывается дневник моего предшественника.
Текст по изданию: Крюков Ф.Д. Рассказы. Публицистика / Составление Ф. Г. Бирюкова. - М.: Советская Россия, 1990. С. 66-100.