Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - Художник Алымов, Страница 2

Короленко Владимир Галактионович - Художник Алымов


1 2 3

ign="justify">   Слезы льет...
  
   Кто-то опять мягко, ласково и задушевно утешает плачущую:
  
   Эх, не плачь-ка ты, не горюй-ка ты,
   Красна девица,
   Перестань!
   Будем соль варить, торговать зачнем,
   Лихо-весело
   Заживем!
   Лихо-весело заживем!
  
   Какая-то горькая удаль, которую, вероятно, и искал недавно Алымов в хоре, теперь звучала ясно, сильно и полно в его негромкой песне. И тотчас опять только тоска и слезы... Это, должно быть, отвечает плачущая девушка:
  
   Ах, и золото, ах, и серебро,
   Золота казна
   Нипочем...
   Золота казна нипочем,
   Коли волюшку свою вольную
   Не воротим мы,
   Не вернем...
  
   - Не вернем!.. не вернем, - еще несколько раз тихо повторил Алымов, все ниже опуская голову и опять возвращаясь к последним нотам.
   Стукнуло еще одно окно; на этот раз над самою головою Алымова.
   - Конец, что ли? - спросил недовольный и резкий голос моего страдавшего печенью соседа. "Не вернем, не вернем и не вверрр-нем!" - ведь это чорт знает что такое, наконец. Надо же дать людям заснуть... Пишут в газетах: поездки! Для здоровья! Какое тут к чорту здоровье...
   - Ах, извините, пожалуйста, - ответил Алымов, как будто испуганный внезапным нападением, и быстро вскочил с своего места. Окно захлопнулось, задернулась также занавеска в угловой каюте, но за ней еще раз мелькнуло в темном квадрате бледное женское лицо, которому этот сумрак придавал какую-то особенную, грустную и заманчивую прелесть.
   - Mersi, m-sieur Алымов {Спасибо, господин Алымов. (Ред.).}, - сказал красивый, несколько разнеженный и приятный бархатный голос.
   Алымов удивленно повернулся. Занавеска еще колыхалась, но окно было темно и пусто.
   - Глуб-боко тронут, сударыня, - тронут и очарован, - сказал Алымов, ломаясь и школьничая. Теперь я заметил ясно, что частые посещения буфета оказали на г-на Алымова сильное действие.
   - К услугам вашим, готов петь хоть до зари, если бы не боялся вот этого господина...
   - Сударыня! - сказал он затем тихо, и вдруг опять громко рассмеялся, стал в позу и, перебирая пальцами, как будто играя на гитаре, запел вполголоса:
  
   Что же, слышит, иль не слышит,
   Спит она, или не спит?..
  
   - Не-ет, не спит, стоит за занавесочкой и слушает. Ай-ай-ай, не хорошо подслушивать, сударыня... Впрочем, - спокойной ночи...
  
   К тебе я буду прилетать,
   Гостить я стану до денницы.
  
   - Ха-ха-ха! - И художник Алымов, смеясь, поплелся по галлерее, пробуя в темноте то одни, то другие двери. Некоторое время все было тихо.
   Только сосед за перегородкой с ожесточением кидался на своей койке.
   Еще через минуту в пустой общей зале, в которой горела одна только лампочка, послышались шаги, кто-то откинул ногой стул, потом резко затрещал электрический звонок. Г-н Алымов требовал себе рюмку коньяку.
   - Никак невозможно, - говорил с каким-то почтительным неудовольствием полусонный лакей, вероятно, дожидавшийся с нетерпением, пока уляжется беспокойный пассажир, чтобы погасить последние огни и улечься наконец самому.
   - Никак невозможно-с. Второй час на исходе-с.
   - Ну, чорт с тобой, - сказал Алымов капризным и обиженным тоном. - Где тут мое место?
   - Пожалуйте, тут вот, в общей... Сделайте ваше одолжение, потише. Тут господин спит уже...
   - И пусть спит, чорт с ним. Мне какое дело. Постой, скажи: что за человек? Купчина какой-нибудь, на ярмарку?
   - Не могу знать, а не похоже, что купцы. Пожалуйте...
   - Чиновник?
   - Не могу знать, а не похоже опять. В шляпе. Пожалуйте!
   - Постой, погоди, успею. Офицер?
   - Не офицеры. Пож-жалуйте, будьте настолько добры. Не хорошо: разбудите.
   Щелкнула ручка двери, и слабая полоска света влетела в мою каюту. Алымов заглянул в эту щелку, приложившись к ней лицом, и, опять повернувшись к лакею, спросил шопотом:
   - Симбирский помещик?
   - Не похоже.
   - Опять не похоже! Нет, Илюша, это, наконец, невозможно. В России непременно или купец, или чиновник, или офицер... Ведь не мужик, наконец, пойми, Илюша. Мужики в первом классе не ездят.
   - Как можно, помилуйте.
   - Ну, вот видишь. Кто же еще? Постой, постой! Вот мы сейчас с тобой припомним.
   И господин Алымов стал декламировать из Некрасова.
  
   Довольно с нас купцов, кадетов,
   Мещан, чиновников... двор-рян,
   Довольно даже и поэтов...
   Но нужно, нужно нам граждан.
  
   - Так вот он кто еше: почетный гражданин какой-нибудь. Говори, Илья: почетный гражданин, что ли?
   - Не могу знать, верьте совести. Едут от Астрахани, от самой, а на вопрос, например, кто такие, - не соответствуют. В Сарепте рыбник Иван Семеныч спрашивали... "По своему собственному делу", - говорит, больше ничего.
   - Видишь! А ты меня, к несоответствующему человеку посылаешь. Неси рюмку коньяку для храбрости, а то не иду.
   - Буфетчик спит, Ксенофонт Ильич, - невозможно. И рад бы, да нельзя... Пожалуйте.
   - Ну, чорт с тобой, пожалую. А в случае чего, помни: ты, Илья, не знаю, как тебя по фамилии звать, за художника Алымова в ответе. Помни, Илья, ну, с богом! Отворяй. Э! Постой. Это еще что?
   Г-н Алымов остановился в отворенной двери. Между тем в зале появилось новое лицо: при слабом свете лампочки, точно полуночный призрак, проследовала неизвестно откуда появившаяся дама. Она была высокая, роскошная брюнетка, сильно напомнившая мне неясный образ, мелькавший в угловом окошечке. Она пожималась, как будто от холода, и на красивом лице видно было как будто неудовольствие, что ей мешают спать. Но было и еще что-то. Алымов засмеялся с несколько дерзким видом и захлопнул дверь.
   Струя воздуха кинулась от окна, хлопнул конец занавески, г-н Алымов очутился в темноте и не совсем верными стопами прошел через каюту. Он шумно приподнял занавеску, стуча медными кольцами... Потом стал у окна и закурил папиросу. Я тоже чиркнул спичкой.
   Алымов быстро повернулся.
   - Я вас опять разбудил. Впрочем, какое мне дело? Каюта общая. Вхожу я в общую каюту и ни о чем не забочусь. Вам не нравится мое пение. Правильно: А курить в каюте имею право. Не хочу спать.
   - Совершенно справедливо, и потому не возражаю, - ответил я улыбаясь.
   - Какого чорта вы смеетесь? - сказал он с неудовольствием, заслышав улыбку в моем ответе.
   - Какое вам дело? - ответил я ему в тон; меня это начинало забавлять. - Смеюсь в общей каюте - и кончено.
   -- Гм... удивительно, - сказал Алымов в каком-то раздумье. - Однако как вы разговариваете! Постойте-ка...
   Он пошарил по стенке и отвернул кнопку электрической лампочки. Комната осветилась, и мы оба некоторое время щурились от непривычки. Алымов первый, бесцеремонно оглядев меня, вдруг рассмеялся и сказал:
   - Нет, это не вы меня обругали за пение.
   - Действительно, я вас не ругал.
   - Вы кто такой?
   - Пассажир.
   - Глупо! Почему в самом деле не ответить на вопрос.
   - Какая надобность предлагать такие вопросы?
   - Гм... Удивительно, - опять повторил Алымов и сказал затем: - Чисто русская бесцеремонность, верно! Русский человек не может успокоиться, пока не узнает доподлинно, чем кормится его ближний. Ну, и я - русский человек, и притом еще наделенный экстренной любознательностью... Да, да, да! Постойте, ведь это вы там внизу так бесцеремонно присматривались, когда мы приставали к пароходу.
   Я засмеялся.
   - Согласитесь, что у меня были для этого любопытства некоторые основания.
   - Какие, любопытно, основания?
   - Да хотя бы и в экстренном способе вашей посадки на пароход. Приятно видеть такую удаль.
   - Кой чорт удаль! Сумасшествие! - сказал Алымов с неудовольствием. - Вы думаете, это мы нарочно? Просто оказалось, что наш рулевой не умеет править. Если бы не молодчина гребец - чорт знает, что бы вышло. Я что! Я наблюдатель... потонул бы из любопытства, с некоторым удовольствием. А ведь с нами была девушка, она жить хочет. Постойте-ка, тише, тсс...
   Г-н Алымов вдруг замолчал и прижался к стене. Мимо окна промелькнула какая-то тень. Алымов высунулся в окно и долго смотрел кому-то вслед.
   - Кто это ходит так поздно? - спросил я.
   Алымов не ответил. Он закурил новую папиросу и полулег на скамье в задумчивой и мечтательной позе.
   - Alte Geschichte {Старая сказка. (Ред.).}, - сказал он, пуская кольцо дыма. - Поздравляю, г-н Алымов! Ваши добрые знакомые у пристани.
   - О ком вы говорите?
   - Вам какое дело? Кстати: вы писатель?
   Я невольно сделал легкое движение, Алымов громко засмеялся.
   Сосед за стеной опять бешено завозился на своем страдальческом ложе. Алымов равнодушно повел в ту сторону глазами и сказал в высшей степени хладнокровно:
   - Чорт с ним! А я, согласитесь, угадал вашу профессию.
   - Допустим, но по каким это признакам? - спросил я. Алымов опять засмеялся и спросил в свою очередь:
   - Скажите, отчего это: купец, чиновник, даже живописец и актер сразу отвечают на вопрос о своей профессии; торгую, имею собственное имение в Самарской губернии, двадцатого числа получаю из казначейства. Только писатель непременно замнется. Ха-ха! Точно или боится ослепить слушателя, или опасается, что его сочтут прохвостом...
   - Ну, полно! Это было, да прошло.
   - "Ну, полно", - передразнил он. - Не бытовое вы явление, господа, на Руси, вот что! Еще в столицах - так. А вот здесь, на Волге, скажите вы хоть тому рыбнику, который вас допрашивал в Сарепте: дескать "пишу". А он посмотрит, что на вас пальто приличное, и спросит: "А служите где?" Или: "А из буфета даром, что ли, тебе отпущают?"
   Он залился опять звонким смехом и спросил добродушно:
   - Не обижаетесь?
   - Нимало.
   - И отлично, а то я бы сейчас лег спать, а уснуть ни за что не усну. Заметили вы, какой подлый сегодня был день и ночь?
   - День как день, а вечер действительно темный.
   - Темный; не в этом дело, - сказал Алымов с нотой раздражения. - Нет, такие подлые вечера, к счастью, выдаются не часто: слишком горячий закат и ужасно холодные тоны на востоке. С одной стороны природа горит, с другой - зябнет. Брр... чистая лихорадка для нервов... Ужасно раздражает.
   - Вы художник?
   Алымов вдруг насторожился, заслышал опять шаги на галлерейке. Он поднялся с места, подошел на цыпочках, к кнопке и осторожно завернул ее. Огонь погас, и скоро опять две фигуры мелькнули мимо окна. Алымов опять проводил их глазами, высунувшись наружу, и затем, сев попрежнему, ответил на мой вопрос:
   - Художник, соперник Репина. Вы видали репинских бурлаков?
   - Конечно, видел.
   - Конечно, видели. А заметили там на первом плане песчаную отмель и старую, растрепанную корзину, вернее - снасть для рыбной ловли, замытую песком.
   - Да, помнится что-то.
   - Ну вот, моя специальность - такие отмели и такие корзины...
   Он засмеялся, впрочем, как-то грустно, но тотчас же овладел своим выразительным голосом и продолжал уже совсем весело:
   - Да, мы с Репиным давние соперники. У него гораздо лучше выходят бурлаки, а у меня корзины и лапти... Вы на N-ской выставке не были?
   - Был и очень хорошо помню ваши эскизы.
   - "Старую корягу у устья Керженца"?
   - Видел и корягу. Коряга, действительно, замечательная.
   - Я и говорю: куда Репину! Только и умел написать бурлаков, вода - точно с синькой; песок не волжский... а уж о корзине и говорить нечего! - В каюте опять зазвенел его открытый, заразительный смех.
  

V

  
   Я задумался... Имя художника Алымова было мне уже раньше известно из поволжских газет. Местная пресса гордилась им, как своей областной известностью, и авторы заметок всегда прибавляли к его имени эпитеты: "наш" Алымов, или "наш известный пейзажист". Немного странно было то обстоятельство, что при этом почти всегда выходило разноречие в определении его специальности. Одни считали его "нашим известным пейзажистом", другие называли его поволжским жанристом, третьи считали Алымова художником-этнографом и, наконец, "художником бытописателем Поволжья".
   Незадолго до описываемой встречи в городе N состоялась "первая", чуть ли не с самого основания Руси, областная художественная выставка. Это было нечто отчасти интересное, отчасти печальное, отчасти трогательное и в значительной мере курьезное. Тут были копии масляными красками с известных олеографий. Патер, смеющийся над рюмкой вина, патер, плачущий над разбитою рюмкой, патер, у которого на нос села муха. Были тут наивные барашки в золоченых рамах, почтительно выставленная пачкотня добрейшей NN, местной меценатки (что делать - областное искусство так нуждается в сильном покровительстве)... Среди этой мелюзги чуть не целую стену занял художественный левиафан, академическая конкурсная тема, написанная около полустолетия назад рисовальным учителем кадетского корпуса, в то время еще мечтавшим завоевать и карьеру и славу при помощи тщательно выписанных спин, бедер и торсов. Были сильно потемневшие "дубликаты" Рембрандтов и Ван-Дейков, об удивительном способе приобретения которых и о несомненной идентичности местные любители-коллекционеры пространно повествовали в газете. И что всего удивительнее, пройдя почти всю выставку, я нигде не встретил ничего подлинно местного, близкого, областного. Казалось, все это искусство, преклонявшееся перед экспрессией олеографий и в лучших представителях погружавшееся в смутное воспоминание о блеске академической натуры, - брезгливо сторонится от всего близкого, как будто эти примелькавшиеся поля и воложки, эти острова с осокорями, печальные горы, растрепанные избушки и их грязные обитатели, привозящие художникам в базарные дни молоко и яйца, - как будто вся эта близкая действительность стоит неизмеримо ниже местного таланта...
   Только в последней, неудобно освещенной комнате я вдруг наткнулся на приятное исключение. Огромный экран, затянутый темным кретоном, был усеян клочками холста, картона и бумаги с эскизами Алымова. Тут были карандаши, blanc et noir {Белое и черное. (Ред.).}, масляная краска. Все это жило и сверкало, было насквозь проникнуто каким-то своеобразным чутьем местного колорита и давало впечатление несомненного таланта, беспокойного и яркого, но целиком разрешавшегося в этих беглых, незаконченных, схваченных на лету и сгоряча эскизах Поволжья. В одном месте волна набегает на длинную песчаную косу, в другом - занесенная песком, рассохшаяся лодка, далее - остов баржи, оставшейся на крутояре после весеннего ледохода, с кокорами, торчащими кверху, точно ребра какого-то чудовищного скелета... На многих клочках были нарисованы обломки досок или старое пнище, или просто лапоть, черневший пятном на сверкающей полоске песков... Порой - три полоски, в которых трудно было даже угадать рисунок реки и береговой дали. Но стоило отойти немного - и с холста начинало светиться небо, дышащее истомой, мгла начинала сгущаться в облако, и в далях чувствовался набирающийся дождь... И все эти пятна воды, клочья облаков, небесная синева, луговые дали, откосы, отмели, островки и заводи, разбросанные яркими лоскутками на темном фоне огромного экрана, производили не то манящее, не то беспокоящее впечатление, в душе набиралось какое-то сильное настроение, оставшееся неразрешенным... Несомненно было, с одной стороны, присутствие таланта, не лишенного искренности и проникнутого какой-то особенной правдой: в каждом самом мелком наброске чувствовалась именно волжская мель, волжский воздух, волжский лапоть, оброненный именно волжским бурлаком на волжском песке. Впрочем, среди видов реки и воды попадались и другие мотивы: лесные перекрестки с чуть тронутыми вечерним солнцем верхами сосновых стволов; густые чащи с таинственным молчанием; на перекрестках - раскольничьи иконы со старыми ликами, с боковых дорожек выбегают тройки с седоками, возвращающимися из каких-нибудь лесных скитов. Разбитые ветром крыши степных уметов, телега в степи с приподнятыми над огоньком оглоблями, странник у монастырских ворот, с посохом в руках и с котомкой на согнутой спине, темная лента переселенческого обоза на прямой дороге, засыпающей где-то под дальнею тучею. Вечер, ворон над болотом, перевоз через узкую лесную речку, рыбак, склонившийся над той же речкой за ночною ловлей "на сеже". Но все-таки преобладали отмели, волны на излете, всасываемые прибрежным песком, обрывки дождевых облаков, несущихся над глинистыми ярами, "сторожевые бугры", которых так много на Волге, одинокие осокори, брошенные лодки, развешанные рыбацкие сети, искорки вечерних огней в неопределенном сумраке, землянки бакенщиков, и лапти, корзины, коряги, и опять корзины и лапти...
  

VI

  
   - Вы мне скажете правду? - спросил вдруг Алымов после короткого молчания, во время которого я вспоминал все эти впечатления.
   - Относительно?
   - Ну, да... относительно моих работ.
   - Отчего же. Мне показалось это очень интересным. Разумеется, интереснее всего, что было на выставке.
   - Неужели, - засмеялся Алымов, - интереснее даже патера с мухой?
   - Простите, я сказал банальную глупость. Ну, хорошо, я постараюсь выразить то, что чувствовал перед вашей витриной. Во-первых, все это очень ярко и правдиво, все настоящее, дышит и светит...
   - Но?..
   - Но... не закончено и разбросано. Как будто материал для ненаписанной картины... Все это напоминает как будто...
   - Разбитое зеркало? - подсказал Алымов живо.
   - Именно, - вырвалось у меня невольно.
   - Именно, именно, - подхватил Алымов, приподымаясь на своем месте. - Знаете, это сравнение пришло мне в голову в первый же раз, как я увидел свои эскизы собранными вместе. До тех пор я набрасывал их в разное время, в разных местах, под различными настроениями, и сам не придавал им никакого значения. Иное писалось между прочим, иное - с намерениями, но все-таки так, "пока и в ожидании". Так и прошли года... Наброски да наброски... А тут эта выставка... Отобрал я свои эскизы, нужно сказать, очень тщательно, только то, где действительно искренно отразился кусочек души. Устроил мне это все приятель, старый художник, а я даже вошел в зал уже вместе с публикой. И знаете, сначала даже не узнал своих работ... Бывает это: подойдешь к себе точно со стороны и смотришь, как на чужого. Такую минуту я пережил в N-ской зале. Чорт возьми, думаю, ведь в самом деле все они правы. А уж в это время в N создавался некоторый шумный успех, присяжные ценители успели провозгласить меня своим областным Рафаэлем... Ведь и в самом деле, думаю,- светится все это, точно окна какие-то прорезаны в темном кретоне... Ну, а в общем... стало мне в ту минуту ужасно жаль чудака, который написал все это. Кажется, и все правда, будто на негативе. Нет, никакому негативу не передать такой правды. Скорее - зеркало, в котором отразились солнце и небо, и бегущая волна, и пролетающая птица, и проходящий странник... Отразились, да так и застыли, в движении и красках... Вы не находите, что я преувеличиваю?
   - Нет, - именно это чувствовал и я...
   - Да?.. то же и вы чувствовали? Так... ну, а дальше что же вы чувствовали?
   - Вы скажете лучше сами...
   - Ну, а дальше - тоска! Как будто все эти волны, и облака, и пятна хотят сойтись, слиться в одну картину, полную настоящей шири, света, воздуха, жизни, глубокого смысла... Но...
   Г-н Алымов помолчал.
   - Зеркало разбито, - сказал он таким голосом и с такой нотой, какой я даже не подозревал в этом веселом человеке. - Разбито и развешано по клочкам... и так грустно светит кусочками своей яркости и веселья... Верно это?.. - спросил он как-то устало.
   - Пожалуй, верно... Но...
   - Нет, не пожалуй, а действительно верно. "Но" - хотите вы сказать - зеркало еще может собраться. Знаете, я ведь то же думаю! Что ж, в самом деле, - еще молод, все эти тучи, и волны, и странники еще ходят в душе... Ну, а иногда мне кажется, что так все и останется клочками... Кажется даже, что и всюду клочки... Вы беллетрист?
   - Беллетрист.
   - Роман написали?
   - Романов не писал.
   - Почему?
   - Не знаю, право, - не задавал себе этого вопроса.
   - Ну, врете, батюшка! Просто не хотите пускаться с пьяным Алымовым в откровенности. И чорт с вами, молчите себе... А уж я разболтался, так и стану продолжать, пока терпите. Да вот, подите, порой мне начинает казаться, что не один беспутный Алымов - разбитое зеркало, а все кругом, все наше поколение - такая же интересная коллекция. Большие клочки, маленькие клочки, клочки прозрачные, как воздух, клочки запыленные и перекошенные... Возьмите хотя вашу область - литературу: стоит посередине огромное великолепное трюмо старой, еще дореформенной работы, остальное... Впрочем, извините, может быть, я и совершенно не прав, - сказал он и опять засмеялся своим веселым смехом. - Только у меня своя теория на этот предмет. Нет устойчивой светотени... Представьте себе, что вы рисуете пейзаж в ветреный облачный день. Облака вверху плывут и плывут, свет и тени бегут по земле пятнами, появляются, исчезают, меняются сами, меняют все, что вы видите. Что еще за минуту резало глаз светлым пятном, то теперь спряталось в глубокой тени, тут появилось вдруг озеро, которого совсем не было видно, а где сейчас целое село играло на солнце, - нет ничего... Как вы станете рисовать?
   - Рисуют, однако.
   - Именно рисуют. Только что же для этого нужно? Нужно, чтобы вся эта светотень застыла, что ли, в душе, в мозгу, в памяти, в сердце, ну, чорт ее там знает где еще... Выражаясь высокопарно, нужно, чтобы свое солнце светило в душе. Зажмурился - готово.
   - Пожалуй, - сказал я, невольно улыбаясь.
   - Да! Вот у нас долго светило крепостное солнце... Видели вы когда-нибудь рисунки Боклевского к "Мертвым душам"? Нет? Будете в N, посмотрите нарочно. Вот, батюшка, настоящий талант, никогда ничего больше не создавший, правда... но его карандаши - это, это... Ну, право, это равно Гоголю. И вот когда впервые мелькнула у меня моя теория... Посмотрите, - ведь не боялся человек шаржа: Петр Петрович Петух - ведь это настоящая тыква. Видали вы тыквы на бахчах в хорошее, постоянное жаркое лето: нальется так - целая гора. Вот, думалось мне, Петр Петрович Петух: этакие запасы жиру и характерности могли налиться только в долгое, устойчивое лето... Ну, и нагляделись на них при устойчивой погоде наши дореформенные мастера: тоже зажмурится - готово. Так целый огород и возникает сразу: и огромные тыквы, и огурцы, и баклажаны, и наливное яблочко, и малиновая слива под тенью сладостной зеленого листка, и даже репей, и лопух у забора - по закону контраста. Представляете? Так все и режется: тыква - вот она, не спрячешь! Чертополох - вот его скоро выполют... Все ясно, определенно, все на своем месте, под ровным и определенным светом... Да если еще оторваться на время и посмотреть заграничные огороды, а потом опять вернуться к своему... да если еще скажут тебе, что это свое, родное скоро перепашут до подпочвы... Боже мой, с какой любовью все это врежется в памяти... Тыква, голубушка, скоро тебя не будет...
   Он опять засмеялся и спросил:
   - Вам понятно?
   - По-моему, несколько парадоксально.
   - Ну, все равно. Теперь представьте, что и там, в душе, тоже вдруг все вздрогнуло и понеслось. Так же вот, как в облачный день, - все изменчиво, так же несется что-то, перекрывает, меняет, обманывает... Что вчера казалось ослепительно сияющим, то сегодня стало тьмою, что вчера было самой мрачной тенью, - вдруг сегодня, если не совсем посветлело, то по крайней мере принимает приличные серые оттенки... Что тогда?
   Я промолчал, не желая нарушать течения его причудливой мысли.
   - Остается, батюшка, ловить клочки. Разбитое зеркало. А ведь все наше поколение именно таково: дрогнуло что-то и несется, и летит. Туча не туча, облако не облако... Где-то будто гремит, а больше все-таки мгла какая-то... Несется, закрывает, открывает... Да вот вам: давно ли мы любили народ и верили в него, как сорок тысяч братьев любить и верить не могут. Точно двери какие-то открылись, повалил в них мужик и занял всю арену российского внимания; бурьян из-под заборов забрался на первые гряды. Куда- ни повернись - всюду он, и притом в самом лучшем виде... Господи боже! Как мы его, голубчика, любили и как уважали. Где только ни встретим - привет и почет. Говори, голубчик, выскажись! И высказывался! Вон сидит у тракта в будочке "поскотник". Обязанность, можно сказать, самая ничтожная: сиди у ворот, Да глупых телят на улицу обратно загоняй, разве еще когда начальству поскотину отопри. А подойдите-ка к нему: философ глубочайший! Беспортошные, безоброшные - все философы. Порток не имеет, оброку не платит, а поучить нас, бедных, может, потому что и в беспортошности его смысл глубочайший. А уж про выставки и говорить нечего: по всем стенам в золоченых рамах все он был. И ведь не то чтобы какое-нибудь частное увлечение, кружок какой-нибудь. Все общество - сверху донизу обожало. Ретрограды и радикалы одинаково. Одни говорят: он умник, он мудрец, в нем наше спасение, он всю эту фантасмагорию устранит и прежнюю светотень опять наладит; ему ведь, милому, у забора, по его мудрости и смирению, - самое надлежащее место. Другие радостно суетятся: погодите, вот он придет, и все станет совсем по-новому. Я лично из-за него на несколько лет краски и палитру бросил, не пошел в академию, метил в сельские учителя, и, наконец, чорт его знает по какой уж равнодействующей, попал в адвокаты.
   - Вы адвокат? - удивился я.
   Г-н Алымов расхохотался так звонко, что сосед счел необходимым трижды стукнуть кулаком в стену.
   - А ведь в самом деле, это с нашей стороны свинство, - сказал Алымов. - Ну, хорошо, стану говорить тише. Да, батюшка, рекомендуюсь: адвокат Казанского округа. Благосклонные ко мне поволжские газеты порой так и называют меня: известный адвокат-художник. Причем, как водится, адвокаты слово "известный" относят к художнику, художники - к адвокату... А бывает и так. Говорят: вон на песочке адвокат Алымов этюдики пишет, или: сегодня художник Алымов в суде бродягу защищает. И чорт его знает: сам я путаюсь, потому что действительно бродяга на скамье передо мною сидит и бродяга у меня на этюде... Тише, пожалуйста, тише: сосед опять недоволен... Да, так я к тому, что из-за него, меньшого брата, одно время я даже этюды бросил, перестал думать красками, да что! Ей-богу, политическую экономию изучал... К чему, думалось тогда, наше искусство? Вот он, младший-то, придет и все картины сразу по-иному перепишет. Краски даже другие с собой принесет, видеть иначе научит: полнее и глубже! И куда ни посмотришь, все в этом уверены: в театрах, в музеях, в литературе, в поэзии, на выставках... Помню, как-то на пароходе по Волге случилось ехать. Пароходишко маленький, меж ближними пристанями шмыгает; на мостках, гляжу, компания: судебный следователь, исправник из бывших казанских студентов и уездный полицейский врач. Сидят за столиком, солнце их жарит, поют "Есть на Волге утес", слезами так и истекают... Ей-богу! Правда, выпито было изрядно, а все же, как хотите, замечательно! И было это, знаете, пониже Царицына, есть там этот знаменитый Стенькин утес:
  
   Из людей лишь один
   На ут-есе том был...
  
   Понимаете, это уездный врач - тенорком,- и вдруг исправник октавой:
  
   На-а Ма-аскву своротить он реши-иился!
  
   - Ой, батюшки, не буду, - спохватился г. Алымов, оглядываясь на стенку, и, подвинувшись, продолжал:
   - Ну, я, понимаете, человек свежий, только что сел на пароход, не успел еще приобщиться к их настроению, - и потому невольно приведен был в изумление. "Что вы это, говорю, госрода, делаете, побойтесь бога. И утесишко-то, во-первых, самый ничтожный, а, во-вторых... Ну, вы только представьте себе: вдруг он-то оттуда в самом деле выползет. Ведь вы тогда меры обязаны принимать... Хлопот не оберетесь: не мертвым телом, неизвестно кому принадлежащим, пахнет". Так ведь как обиделись: стол опрокинули. Исправник в грудь себя вилкой тычет. "Молодой человек,- говорит,- вы, может быть, па-ла-гаете, что если на мне вот этот проклятый мундир, так уж я народа не люблю. Ашиба-е-тесь..." Насилу усмирил, и то лишь тогда, когда опять столик наладили, и я в свою очередь приобщился к настроению. Тут, конечно, все забыли. Судебный следователь, человек, трепетавший перед прокурором, но, в сущности, большая умница, объяснил мне на мировую, что и песня-то, говорят, прокурором написана и напечатана была в самом благонамереннейшем журнале {"Русская Речь", если не ошибаюсь, в конце 70-х годов.}. "Мы, говорит, молодой человек, свои юные годы вспоминаем. А служебным действиям это ни в коем случае помешать не может". Смешно ведь, правда? А как вам кажется, кто был всех смешнее?
   - Я думаю, исправник.
   - Ошибаетесь - художник Алымов. Я, положим, над ними смеялся, а ведь если был человек, искренно веривший, что он, тот, кто из-за утеса, со своей мудростью российского Барбароссы, действительно может оттуда выползти,- так это был именно я. Над исправником смеюсь, а сам на утес с замиранием посматриваю: выйди, голубчик, выйди, милый. И себя, понимаете, считаю уже сообщником, чуть не обладателем тайны, в душе зреет картина... Такая картинища, я вам скажу. Немного фантастическая, а, ей-богу, мне кажется порой, что стоит бурлаков...
   - Какая, если можно спросить?
   - Не знаю, сумею ли теперь рассказать... Кажется, так уж это давно было, и так вся эта светотень изменилась. Не хотелось бы смеяться над тем, над чем когда-то, право же, плакал... Ну, попробую, однако. Видели вы на моей выставке маленький такой этюдишко: "Утес - Два Брата"?
   - Да, помню.
   - Заметили? Помните там что-нибудь этакое... своеобразное, что ли?
   - Позвольте: утес освещен последними лучами, река внизу, уже в сумраке, по реке пароход бежит... два огня...
   - Ну-ну?..- насторожился Алымов.
   - В отдалении, в ущельях мигают две деревеньки...
   - Татинец и Слопинец. Именно,- это пониже Работок. Говорят, в старину было опаснейшее место. На утесе два брата-атамана, в Татинце - тати, ну, и Слопинец - от слова "слопать".
   - Неужто есть такие деревни?
   - Есть и не такие. Так вы заметили этот этюд. Да, искрится в нем это нечто, искрится. Помните, огни у парохода? Смотрят! Грозят! Дымище сзади тащится. Змей Горынич, не правда ли?.. А Татинец со Слопинцем мигают, бедные, так смиренно и жалостно.
   - Это верно!
   - То-то! И вы думаете, я это как-нибудь там подмалевывал тенденциозно? Уверяю вас, нет: прямо с натуры. Сел на одном обрыве, посмотрел вниз, на эту матушку-Волгу,- так вся душа и вспыхнула тоской и грустью... А пароходище ползет, дымит, глазами сверкает, купчина на нем едет... Луговой остров, подлец, у Татинца со Слопинцем оттягал... Я же и процесс начинал, да потом товарищу более искусному отдал. Испугался купчины - силища! С простыми ходатями, а так орудует,- чистое дело, только мигни, проиграешь. Ну, зато уж в картину я все это вложил. Стала она у меня в душе расти и шириться. Всю Волгу исходил и изъездил, бугров этих сторожевых да берегов затуманенных набрал видимо-невидимо, в архивах копался, у лоцманов да у рыбаков обрывки преданий собирал,- и все так к своему месту ложится. Чувствую - растет! Светотень в душе установилась ровно: солнце вечернее по утесу скользит, река так вот и льется внизу, глубоко в сумраке, огни так и таращатся, дымище, как хвост, вьется, на отмели бурлаки, как мураши, стоят, смотрят, побросали лямки, баржонка прижалась к мели,- все уступает, все сторонится перед Змеем Горыничем. Понимаете - капитал совершает торжественное вступление на Волгу... Летит, свистит, распугивает свистом бурлацкие песни... А на утесе группа стоит, пятном в последних лучах так и режется... Удалые молодцы, мирские защитники, гроза крапивного семени, носители таинственной политической мудрости российских барбаросс из-под Стенькиных утесов... Ах, вы представить не можете, сколько я в эти фигуры вложил любви, тоски, ожидания и страсти...
   - Вы их написали? - спросил я с интересом.
   - К чорту! - сердито ответил Алымов и засмеялся.- Обманул меня подлец-атаман, недаром Хлопушей называется.
   - Хлопуша - ведь это пугачовец.
   - Чорт его знает, может, и тот. Шатались ведь они, подлецы, повсюду, а может быть, и нарицательное: хлопать зря - значит лгать, хвастать... Впрочем, он ли один тут виноват, право, не знаю! В неделю картину не напишешь. Собирался, все приготовил, между тем в первой инстанции дело-то мы проиграли. Купчина принялся круто, на месте пошли недоразумения, ну, тут за мной немного не присмотрели, я впутался глупейшим образом. Вышла история, а купчине только и надо было: губернатор - человек энергичный... Потом товарищи едва-едва успели все-таки поправить дело, а я уехал на время в некоторые северные города.
   - И это было? - спросил я.
   - Было,- ответил Алымов, слегка как будто застыдившись.- Уж именно, что печальное недоразумение. Собственно, за темперамент. Положим, недоразумение рассеялось сравнительно благополучно, а все же залегла, полоска... Вернулся - и тот, да не тот, и застал уже не то.
   - Что же, собственно, изменилось?
   Алымов помолчал и вдруг опять спросил:
   - Хотите тему для рассказа?
   - Непрочь, хотя чужие темы вообще плохо годятся.
   - Ну, я расскажу вам небольшой эпизод... Охотно уступлю вам, тем более, что у меня, пожалуй, ничего не выйдет.
   - Постойте, да разве вы еще вдобавок и пишете?
   - Пишу,- рассмеялся он,- впрочем, только в N-ском листочке. Видели такую газету?
   - Не помню.
   - Напрасно. Самая колоритная газета в России. Издается местным купцом - мучник из Царицына. Начинает всегда тропарем дня. Продолжение составляет акафист местному начальству, конец - что-нибудь о патриотизме. Понять ничего невозможно, а читателей слеза прошибает.
   - А вы тут что же?
   - А я - что хотите: путевой набросок, что-нибудь по местной истории. Сливаюсь со средой - это всегдашняя моя мечта. "Бытовое" - это моя стихия. Недаром вот и вы признаете, что моя коряга - настоящая керженская, волжская. Знатоки признают даже тину, которой она затянута, а какой-нибудь лапоть возбуждает географические споры... Ну, вот и настоящий, местный бытовой редактор прельстил меня. Скоро, пожалуй, умрет старина,- исчезнет последняя оригинальная газета на Руси. Сын - из второго класса прогимназии, ходит уже в спинжаке и пишет светским стилем. Те же акафисты, но уже не шевелят сердца...
  

VII

  
   - Вы говорили о теме.
   - Да, как вам нравится заглавие "В ссоре с меньшим братом"? А мне кажется, что лучшего заглавия для современного рассказа не придумать. Охватывает все сверху донизу: и художника Алымова, и его приятеля мещанина Романыча, и правый, и левый фланги... Отовсюду теперь выгнали меньшого брата. Одни - потому, что оправдал их надежды, ну, и попал на конюшню! Другие - потому, что обманул ожидания. Не вышел своевременно на арену истории. Да, холодность теперь к нему необыкновенная... И драм на этой почве совершалось у нас, я вам скажу, без числа. Все только драмы какие-то незаметные, подпольные, что ли... Вот и сегодня, видели вы наш отчаянный абордаж. Это тоже последний акт такой же драмы. В лодочке сидят все исполнители: начиная с художника Алымова и кончая бедной Фленушкой, которая ни с кем, впрочем, не ссорилась; все имеем к меньшему брату более или менее серьезные иски... Недоумеваете, а между тем это так. Начнем с меня: вы согласитесь, что пострадал и хотя отчасти из-за собственной глупости и темперамента, но все же частью и из-за меньшего брата...
   - Он-то об этом не просил?
   - А почем вы знаете? То-то что просил, а потом на попятный. А из-за этого обе мои карьеры - и адвокатская и художественная - временно приостановились. Далее-с... Я потерял невесту. Ну, тут, положим, влияние меньшого брата только косвенное, и от этой части иска отказываюсь. Я никогда не пользовался успехом у женщин. Кажется, я вам сказал, что не могу сегодня спать от погоды. Налгал: не сплю от ревности. Не смейтесь, пожалуйста, мне, право, не до смеха.
   И, как бы в доказательство, в каюте зазвенел его заразительный хохот.
   - Странный вы, право, человек,- сказал я.
   - Да, странный. Веселый меланхолик, существо парадоксальное, пожалуй, уродливое. Мне, знаете, кажется иногда, что природа намеревалась вылепить меня самым веселым человеком в России, но по разным обстоятельствам я ей не удался. Вышел только эскиз веселого человека, а внутри-то трещина. От этого меня так раздражают и такие парадоксальные вечера, как сегодняшний. У самого в душе с одной стороны светится что-то, а с другой - такой холодище ползет, брр... зуб на зуб не попадает... Однако возвращаюсь к теме. Женщины, как вам известно, не ценят эскизов. Мы иногда удивляемся пошлейшему выбору умной и развитой женщины. А секрет простой. Им хоть маленькое зеркальце подавай, пятачковое, да цельное... Эта мысль, с тех пор, как я ее понял, совершенно лишает меня бодрости...
   - Мало вероятно,- сказал я, улыбаясь,- особенно если вспомнить про угловое окошечко.
   - Ну,- сказал Алымов брезгливо.- Я не об этих лубочных эскизах любви говорю. Поймите: в моей душе живет стремление к цельности, к полной картине... Между тем, когда, отчасти тоже благодаря меньшому брату, выяснилось, что я в адвокатуре - художник, а в искусстве опять остановился на корзинах,- дело мое и расклеилось. Осталась одна надежда на будущую картину... С этой надеждой я и жил там, где встретил Романыча...
   - Это ваш мрачный приятель?
   - Да, он.
   - А он - цельное зеркало?
   - Какое там! Тоже осколок. Но это человек особенный... Счастье за ним гонится само, потому что он от него убегает. Есть что-то удивительно привлекательное в отречении. Не знаю, как вы, а для меня, грешного художника и грешного человека, просто недурное лицо кажется неотразимо привлекательным в монашеском клобуке... Кстати, кто он по-вашему?
   - То есть?
   - То есть просто: какого звания человек?
   - Кто его знает.
   - Вот то-то. Даже я, знающий каждую щепку в этих местах, если бы встретил такую фигуру на Волге, - стал бы втупик. Ну, хоть какой народности?
   - Похож на хохла.
   - Замечательно! Все в один голос говорят это, а между тем он только жил одно время в К. Родом из Тулы, происхождением деревенский мужик, образования нигде не получил, а между тем читал Куно Фишера, Спенсера и Маркса и обо всем, о чем мы сейчас говорим с вами и еще будем говорить, во всей этой игре ума может легко принять участие на равных правах. Но... пишет плохо, с ошибками, и в конторщики, например, не годится.

Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
Просмотров: 264 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа