Главная » Книги

Ясинский Иероним Иеронимович - Горошковский иконописец, Страница 2

Ясинский Иероним Иеронимович - Горошковский иконописец


1 2 3 4

gn="justify">   Сафроныч остался один...
   Как автомат стоял он среди комнаты, ничего не видя, не слыша, не чувствуя. Для него вчерашняя история, более чем для Меланьи, оставалась тайной. Меланья, по крайней мере, была убеждена в причине случившегося: она твёрдо верила, что во всём виновен её муж, а он ничего не знал, ровно ничего не ведал. Что испугало священника - у горемычного Сафроныча даже не нашлось средств к предположению, а батюшка на все вопросы оставался глух и нем и только упорно крестился. Помимо этого, тот же батюшка, так любивший Сафроныча, стал сторониться его и даже как бы вздрагивал при одном звуке его голоса, в чём воочию убедился Сафроныч накануне, - тем более, что о. Киприан, придя в себя и отправляясь домой, взял за провожатого не его, а Меланью.
   Всю ночь бедный иконописец провёл как в лихорадке. С вечера неотвязно осаждала его жена своими расспросами, а потом какая-то непосильная тяжесть камнем навалилась ему на душу. Он уснул только к утру, но проспавши часа два, услыхал голос жены: "Вставай, меня зовут к священнику". Последнее слово действует на него магически: он наскоро одевается, идёт на кухню, но жены уже нет. "Как, её позвали? - была первая его мысль, - зачем?" Но тут вчерашняя история во всей свежести воскресает в его памяти. Сафроныч опять недоумевает, спешит в мастерскую, глядит то на один, то на другой предмет, наконец, на образ Николая Чудотворца. Образ по-прежнему кажется отвратительным, но беда не в том - на образе царапина, точно след от гвоздя или от когтя хищного зверя... "Откуда? Неужели это в испуге сделал батюшка? Что поразило его?" - вот какие вопросы овладели теперь умом Сафроныча. Наконец, приходит Меланья; он встречает её в зале, сгорая от нетерпения. И вдруг - опять такая же путаница, как и вчера: гнев, брань, ужас жены; словом, опять одни последствия, а причины скрыты...
   Когда Сафроныч несколько успокоился, первым его чувством было - не потребность в молитве, не голод и не жажда, а желание работать... Как бы не веря своей памяти, он подошёл к двери мастерской и пощупал замок. "Да, дверь действительно заперта... Но что же это? Насмешка, что ли?" - с досадой прошептал он, направляясь к жене. Меланья сидела за столом и плакала; слёзы катились у неё скорее со злости, нежели с горя. Тут опять произошла неприятная сцена, но на этот раз Сафроныч с одной стороны получает удовлетворение: жена передаёт ему о своём разговоре с батюшкой.
   - Как? Это он?.. Ты шутишь, Ланечка... Кому какое дело... какое право... Это... это... Нет, это невозможно!..
   Жена убеждает его; он не верит, берёт шляпу, идёт к священнику, чтобы объясниться резонно, переговорить обо всём, но ему отвечают через прислугу, что его принять не могут.
   - Как? Почему? - в испуге шепчет он. - Скажи, что дело... важное... безотлагательное...
   И несмотря на это, его всё-таки не принимают.
   Сафроныч приходит в отчаяние, глядит в окно, ищет глазами батюшку, открывает рот, чтобы сказать что-то веское, убедительное...
   - Что ты? Что-о?.. Ты совсем обезумел?.. - предупреждает его повелительный голос священника.
   - Отец Киприан!.. Отец!..
   - Сафроныч! - ни слова!.. Иди и подчинись "сказанному"! - сурово заключает о. Киприан, удаляясь из кабинета.
   Весь этот день прошёл для Сафроныча в ужасной пытке... Ещё никогда жизнь не была для него такой тяжёлой действительностью, никогда она не приносила ему столько жгучих, безысходных мучений. Он, проживший тридцать два года, не знал иной жизни, кроме своей, личной, доставлявшей ему одно наслаждение. Даже женитьба не нарушала до сих пор этой строгой гармонии. И хотя Сафроныч любил Меланью, эту жгучую полногрудую женщину, с пасмурным блеском её очей, широкой сладострастной улыбкой, но всё же он старался избегать, по возможности, всего будничного, упиваясь до болезненности своей работой.
   Впрочем, в последнее время Сафроныч не мог не заметить разлада в своей жизни. Разлад этот был, так сказать, общим, ибо проявлялся не в одном лишь творчестве, но и в семейной жизни. Меланья всё более и более охладевала к мужу, делалась раздражительной, капризной и даже видимо мстила ему. Так, когда он тихой, робкой походкой изредка появлялся в комнате жены, Меланья глухо и грубо шептала: "Опять явился... Иди себе: я нездорова"... - "Ланечка! Только "спокойной ночи"... Один поцелуй"... - "Иди, иди, не мешай спать!" - более внушительным тоном возражала жена. И он уходил.
   Зная нрав своей Ланечки, Сафроныч имел основание предположить, что подобное неудовольствие жены есть ничто иное, как следствие неоправданных им надежд. В начале он получал за свою работу сравнительно хорошие деньги, и Меланья, любившая поесть и одеться, думала зажить на славу... Но ей пришлось разочароваться: в работе иконописца последовал кризис. Недовольство своими произведениями, постоянная хандра затормозили доходное дело: работа подвигалась медленно, за каждой новой иконой следовали перерывы, - сам иконописец видимо избегал заказов. Всё это в его глазах не могло остаться безысходным, и как ни тяжело переживались им эти минуты, но они тут же стушёвывались надеждами на будущее, - той верой в собственные силы, которая сулила Сафронычу и новое, ещё большее наслаждение, и материальные выгоды, и ласки капризной жены...
   Того же дня, под вечер, зашёл к Сафронычу священник. За несколько минут до этого Меланья, уступая просьбам мужа, а может быть, подстрекаемая собственным любопытством, открыла запрещённый вход в мастерскую. Она и сама вошла туда, как бы в качестве надзирателя. Этот контроль, по-видимому, тяготил Сафроныча, и он, взяв палитру и кисть, засуетился по комнате. Когда же показалась во дворе фигура священника, Меланья, чувствуя свою вину, схватила мужа за руку и проводила из мастерской, но едва она успела запереть дверь, как в комнату вошёл священник. Оторопелый Сафроныч как робкий школьник стоял среди комнаты: в опущенных руках его еле держались палитра и кисть, а умоляющий взгляд без слов говорил: "О, да объясните же, наконец, что вы со мной делаете!"
   - Очень жаль, что вы не сочли нужным исполнить моё приказание, - сказал о. Киприан при входе в комнату; в выражении лица его, так же, как и в голосе, проглядывало явное неудовольствие.
   - Ах, батюшка!..
   - Меланья! - прервал священник речь хозяйки. - Я смотрел на тебя как на благоразумную женщину, а ты...
   И не окончив этой фразы, о. Киприан присел на стул, положив на колени принесённый им довольно объёмистый узелок.
   Последовало изворотливое объяснение Меланьи, но священник не слушал её, внимательно наблюдая за Сафронычем. Во взгляде пастыря замечалось не то участие. не то какая-то боязливая напряжённость.
   - Меланья, выйди на минутку из комнаты: нам нужно остаться наедине... - сухим тоном проговорил о. Киприан и этим самым как бы давая знать, что он далеко не намерен простить виновнице её прегрешения.
   Меланья повиновалась.
   О. Киприан встал со стула, положил узелок и, осенив себя крестным знамением, твёрдо и громко произнёс: "Господи, помилуй нас грешных!" Затем, приказав Сафронычу отнести в мастерскую палитру и кисть, он не без волнения начал:
   - Слушай, Сафроныч! С тех пор, как ты поселился в Горошках, прошло немало времени и, кажется, ты мог узнать меня... Я полюбил тебя за твою кротость и по первой твоей работе определил, что ты человек не без дарования... Те заказы. которые и я, и прочие давали тебе, и которые ты выполнял так добросовестно, безусловно оправдали моё доверие, и я радовался за тебя от души. Теперь же скажи откровенно - с какого времени произошла с тобой перемена... та ужасная перемена, которая только вчера открыла мне глаза...
   - Я... отец Киприан!.. Я... рад... постараюсь...
   Речь Сафроныча, обличавшая в нём какое-то непонятное замешательство, как нельзя лучше выдавала теперь его душевное состояние. Он не мог понять слов священника и с замиранием сердца ожидал над собой окончательного приговора.
   - Будь откровенен, Сафроныч, и отвечай спокойно на мои вопросы... Лишь в таком случае я могу помочь тебе...
   Несчастный иконописец шире открыл глаза и рот, но речи не было.
   - Ну-ну... Не скрывай же!.. Говори правду!.. Давно ли ты заметил в себе вражду к тем священным изображениям, которые раньше писались тобою с такою редкой любовью?..
   - Нет... недавно... Но это так... это пройдёт... Я убеждён... Постараюсь...
   Священник замолчал; по взгляду его можно было понят, насколько он был огорчён нечистосердечностью Сафроныча.
   - Быть хорошим иконописцем - дело нелёгкое... Прими во внимание, Сафроныч, что тут недостаточно одних способностей; тут неразлучно должны сопутствовать и чистота душевная, и глубина религиозного чувства!.. Тебе как христианину известно, что мы, веруя в Бога, ежеминутно пребываем в борьбе с диаволом... Этот враг рода человеческого настолько силен, что далеко не всякому приходится побеждать его... Да, не всякому...
   И о. Киприан испытующим оком взглянул на Сафроныча.
   - Вот почему я и велел закрыть твою мастерскую, - продолжал священник. - Но не подумай, Сафроныч, что это сделано надолго, - нет, это важно лишь в ожидании молебна, чтобы ты мог работать с Божьей помощью...
   Священник опять замолчал.
   Но оригинальной выглядела в это время фигура Сафроныча. Вытянувшись во весь рост и наклонясь в сторону своего собеседника, он с величайшим вниманием следил за его речью... Расширенные зрачки глаз, поднятые брови, наконец, полуоткрытый рот - все эти части лица до того были в напряжённом состоянии, что, как бы наперекор одна другой, целиком глотали каждое слово священника. В глазах иконописца упорно сказывалось одно недоумение, потом лёгкий испуг проскользнул в них, и, наконец, острая неожиданная радость заискрилась в чёрных зрачках. Вместе с этим - брови, глаза, рот приняли нормальное положение, и лёгкая чисто-детская улыбка задрожала на побледневших губах. "О, только теперь я понял всё! - хотел было воскликнуть он. - Но зачем же так бесчеловечно мучили меня?"
   - Благодарю, батюшка!.. Я рад... Я вижу... - с детским восторгом пролепетал он. - Я готов молиться, готов просить... Но не могу... не могу расстаться со своим трудом!..
   - Да, ты должен просить и молиться, - проговорил священник, глядя на Сафроныча и в свою очередь немало обрадовавшись, - и вот, пока душа твоя возбуждена искрой милосердия Божьего, я сейчас же приступлю к молитве... Скажи Меланье, пусть войдёт и приготовится к молебну...
   Сафроныч как ребёнок поспешил из комнаты; в походке, в движениях, во всём его существе проглядывала теперь неподдельная радость.
   Не менее был доволен и о. Киприан. По уходе Сафроныча, он самодовольно провёл рукой у себя по голове и, весело зевнув, подошёл к узелку, где были связаны церковные принадлежности, необходимые для служения молебна.
   Заранее торжествуя победу над диаволом, батюшка твёрдой и верной рукой разложил священные предметы и, в ожидании хозяев, зашагал по комнате.
  

VI

   О. Киприан Пивоваров был весёлого нрава и принадлежал к типу тех священников, которые, с одной стороны, почти отходят у нас в область предания. Глубоко-религиозный, с добрым, чутким сердцем, поэтической душой, он, к сожалению, лишён был характера. Зато доброте и простоте о. Киприана, казалось, не было границ, и эти качества делали его примерным пастырем. Он любил своих прихожан, был отзывчив к бедным, наделяя их деньгами, съестными продуктами, хозяйственным инвентарём... Подобные пожертвования как бы имели форму займов, но на самом же деле оставались обыкновенной подачей, ибо должники в большинстве случаев мало заботились об интересах добродушного батюшки. В священники о. Киприан пошёл по призванию и как служитель церкви не заставлял желать лучшего. Он аккуратно относился к службе, с благоговением держал себя в храме, нередко читал проповеди собственного сочинения, не лишённые некоторого красноречия, но, к сожалению, почти всегда носившие отпечаток чего-то слишком устаревшего, ветхозаветного.
   В домашней жизни о. Киприан как и большинство людей был человеком не без слабостей: живая, чисто-русская натура иногда сказывалась в нём во всю ширь и глубь. Всегда весёлый и благодушествующий, он любил принять гостей, любил иногда выпить, хотя, конечно, "по маленькой"... Одно было странно в этом человеке: будучи способным молиться до умиления, он оказывался совсем бессильным в борьбе со своими страстями, и эта двойственность натуры выработала в нём оригинальный взгляд на вещи. Когда, вслед за молитвой, он впадал в искушение, в нём всё более и более крепла мысль, что подобная несуразность натуры есть ничто иное, как происки диавола. И вот, с этим диаволом происходит у батюшки потешная борьба: в молитве побеждается сатана, в страстях - батюшка, и в заключение не получается полного эффекта... Но во всяком случае отец Киприан был прекрасный человек, и было бы несправедливым предпочесть ему тех молодых чопорных священников, которые гордятся своей нравственностью, разумея её в форме супружеской верности, и которые теперь являются у нас на смену старого поколения.
   Вскоре вошли в комнату хозяева, и о. Киприан приступил к молебну.
   - Я не пригласил причетника, - предварительно пояснил он, - что сделано мною не без цели: мы будем молиться в тайне, и Господь Бог воздаст нам явно... Молись же, Сафроныч, молись всем сердцем своим, чтобы вновь не впасть во искушение!
   И Сафроныч молился.
   Но странна была его молитва... Устремив глаза на образ, он как будто силился выкрикнуть что-то, пасть ниц, зарыдать... Дрожащая рука его изредка совершала крестное знамение, тонкие губы то сжимались в плотную энергичную складку, то судорожно дрожали, то наконец, делали рот полуоткрытым, как бы выражая при этом его отчаяние. И это был не религиозный экстаз человека, не сознание своей греховности пред Богом, а то удивительно своеобразное состояние души, которое, будучи своего рода молитвой, в тоже время так далеко стояло от молитвы к Богу...
   Да и мог ли молиться Сафроныч, этот глубоко-оригинальный человек! Оставленный с малолетства на произвол судьбы, он ещё тогда чувствует страсть к творчеству. Эта страсть захватывает всё его существо, не допуская войти в него чему-либо иному, будничному. С тех пор, как почувствовал Сафроныч своё призвание, для него навсегда закрылся мир Божий: пред ним не осталось иного идеала, иного божества, помимо того чистого, возвышенного труда, который он видел в своём творчестве, приносившем ему истинный рай неизъяснимого блаженства, - грезившимся во сне и отвечавшем на каждое его дыхание, на каждое биение сердца! Даже религия не могла нарушить этой строгой гармонии, и если Сафроныч имел в детстве смутное понятие о Боге, то потом это понятие заглохло, исчезло, улетучилось, помимо его желания и воли. Изображая так часто Спасителя и великих представителей Его учения, он не мог испытать на себе их божественного влияния, - он, чистый душой и телом, не имел с ними никакого общения, и, будучи всегда готовым лить пред их образом слёзы умиления, он чтил в нём не духовный оригинал, а создание своей кисти, тот идол искусства, который так обаятельно действовал на его душу...
   Да, Сафроныч не мог молиться.
   И теперь, когда священник понуждал его к этому, он, по-видимому, молился страстно, всею душой, но опять-таки не пред Богом, а пред своим идолом... В ту минуту, когда слуха его коснулись слова - "Молись, Сафроныч, чтобы вновь не впасть во искушение"... - он почувствовал в этих словах что-то роковое для себя, потрясающее. Возможность предстоящего "искушения" взволновала его, и он готов был кричать, плакать, чтобы подавить эту душевную тяготу, покончить с этой ужасной пыткой, понимаемой им не в смысле искушения от диавола, а как что-то непосредственное, субъективное, как опасный разлад между ним и его идолом...
   Под конец молебна о. Киприан перешёл в мастерскую и с величайшим вниманием окропил святой водой все находившиеся там предметы. Краски, палитра, кисти - всё, всё, во что мог проникнуть зоркий глаз батюшки, не избежало этой возвышенной участи. Особенное же внимание в этом отношении выпало на долю образа Николая Чудотворца: священник трижды осенил его крестным знамением и в такой же мере окропил святой водой...
   - Сафроныч!.. А это что? Ца-арапина? - в недоумении спросил он, не успев закончить над иконой религиозной церемонии и указывая взором на ту самую, знакомую нам царапину, которую в испуге сделал сам о. Киприан.
   - Это?.. Не знаю... это вчера... До вашего прихода этого не было.
   - Неу-ужели? - с чувством затаённого страха произнёс о. Киприан. - Это... что-о-же? Что-о?
   Сафроныч в недоумении повёл плечом.
   - Мне кажется, что царапина сделана ногтем... в суматохе, - робко прибавил он, боясь обидеть батюшку.
   - Что-о? Говоришь - в суматохе? Какой? Тут работал не "ноготь", а "ко-оготь"!.. Понимаешь?!.
   И о. Киприан, расширив обращённые на образ глаза, трижды перекрестился.
   Смотрел на образ и Сафроныч, хотя несколько иначе. Боязливо прищурив глаза, он не только не усиливался понять истинную причину, вызвавшую в священнике чувство страха, напротив, по мере закрытия глаз, иконописец старался оградить себя от подавляющего впечатления: образ Святителя ещё более отталкивал его, а глубокая царапина, проведённая наискось, по длине всего лица, через правый глаз и нос, придавала изображению отпечаток чего-то ужасного, искалеченного.
   И он, закрыв глаза, поспешил выйти из мастерской, а вдогонку за ним выбежал и о. Киприан, опять подавляемый страхом.
   - Что, всё тем же кажется тебе этот образ?.. Опять у тебя нет чувства благоговения, Сафроныч?.. - проговорил священник, стараясь быть спокойным. - А работа исполнена мастерски... И знай, раз ты не победишь в себе того ужасного чувства... сатанинской ненависти... ты... ты не можешь оставаться иконописцем...
   Сафроныч упорно молчал; лицо его бледнело, губы передёргивались.
   - Сейчас же закрой образ и не подходи к нему, по крайней мере, с месяц, - продолжал священник. - Вообще тебе следовало бы совсем оставить работу... Это так важно для твоего укрепления...
   - Зачем? - в испуге спросил Сафроныч.
   - Ну хотя на недельку, на две... Для твоей же пользы...
   - О, я знаю... Но это... последний раз...
   Священник с недоверием взглянул на иконописца.
   - Нет, ты не образумишься! - твёрдо решил он. - Оставь, не говори, - иметь дело со "святыми" тебе нельзя!.. А если ты так упорствуешь, я разрешу тебе иную работу: пиши Иуду Предателя.
   Тут о. Киприан провёл рукой у себя по голове, что доказывало - насколько он был рад своей находке.
   - Да, Сафроныч, это будет кстати, - как красное яичко к Светлому Христову Воскресению!.. Постарайся изобразить как следует сатанинское племя! Понял?
   Сафроныч улыбался, - и одна эта улыбка уже достаточно говорила о том, что мысль о. Киприана вызвала в иконописце отрадное чувство: что-то новое, ещё неиспытанное, блеснуло в его сознании, в виде какой-то непонятной, но лучезарной надежды. Такой неожиданный оборот действий освежил душу страдальца, как бы явившись на смену острой, нестерпимой боли, накопившейся в его сердце.
   - Но как? Зачем? Для какой надобности? - пролепетал он, доверчиво глядя на священника и продолжая улыбаться.
   - Дело понятное - как и для чего!.. Не будем же мы молиться этому идолу!.. Значит, пиши и только!
   - Но всё-таки - какая цель, направление?
   - Стыдись, Сафроныч! Ты точно ребёнок! Ведь всякой деревенской бабе известно, какое направление заключалось в Иуде... Самый отъявленный сатана - сатана во плоти, во всём... Дьявольские глаза, чертовский нос, звериная пасть... - вот программа твоей работы.
   При этом священник серьёзно улыбнулся. Сафроныч молчал.
   - Сам старайся понять, насколько это важно, - продолжал о. Киприан, - и чем лучше ты выполнишь эту работу, тем покойнее будет твоя душа... Впрочем, увидишь сам.
   С этими словами священник простился с хозяевами и вышел из комнаты; Сафроныч и Меланья проводили его.
   - Значит, ты "с чёртиком", Сафроныч? Ха-ха-ха! - весело пролепетала Меланья, охотно принимая мужа в тот же вечер в своей комнате. - Уморительно! Пожалуй, ещё удушишь!..
   - Ах, Ланечка, не ожидал я такой истории!.. Но, слава Богу, прошло. И как мне хорошо теперь, как приятно!..
   - И ты будешь писать Иуду?
   - Непременно... Меня занимает эта работа.
   Долго велась между супругами весёлая беседа, между тем пылкое воображение иконописца уже работало над новым образом. Пред ним неотразимо стоял Иуда как воплощение дьявола, сверкая своими коварными глазами, и Сафроныч как истый храбрец ласкал этот ужасный образ, терпеливо снося болтовню жены, мешавшей его фантастической работе. Находясь в самом прекрасном настроении духа, Меланья беспрестанно хохотала: открытие батюшки казалось ей в высшей степени забавным. "Чёрт и Сафроныч... Сафроныч и чёрт... Как, неужели тут есть что-либо общее?" - думала она, всякий раз заливаясь звонким смехом. Но главная причина такого настроения Меланьи таилась в том, что ум этой дебелой женщины не лишён был некоторой оригинальности. В Бога она, конечно, веровала, но существования чертей не признавала. По её убеждению, чертей просто выдумали для того, чтобы пугать беспутных людей. Она не могла иначе представить себе всё это, тем более, что ей не раз приходилось слышать от "краснорядцев" о том, что черти не пристают к порядочному человеку...
   - Сафроныч! А, Сафроныч!
   - Что?
   - Да какой из тебя чёрт? - Ты просто телёнок!.. Ха-ха-ха!..
   И Меланья так крепко сжала в своих объятиях тощую фигуру мужа, что, тот действительно почувствовал себя беззащитным телёнком.
  

VII

   Рано утром Сафроныч уже бодрствовал. Душевное спокойствие и довольство окружающей обстановкой до того располагали его к жизни, что он как беззаботный ребёнок не имел границ своему счастью... Миновавшее событие теперь было для него отдалённым, почти забытым сном и оставляло на душе впечатление пережитого подвига... Оставив жену спящей, он наскоро оделся и поспешил в мастерскую.
   - И так... помоги, Господи, справиться с этим сорвиголовой! - прошептал Сафроныч, устанавливая холст и усаживаясь за работу.
   Твёрдо и вдохновенно держалась кисть в его руке... Увлечению этого человека не было границ: он весь углубился, оцепенел, замер от удовольствия, потеряв из виду всё окружающее... Нет слов, какими в точности можно бы было выразить это самозабвение, эту поразительную страсть к творчеству.
   Правда, настроение Сафроныча было несколько своеобразно. Никогда ещё он не чувствовал такой невольной любви к делу, именно невольной и игривой, открывавшей перед ним один и тот же неиссякаемый родник - наслаждение. Даже воображение его работало теперь далеко иначе: тут уже не было обычной плавности, сосредоточенности, освещаемых удушливым тяжёлым зноем, способным вызвать утомление; напротив, и оно оказалось игривым, легко-порывистым, нежно сверкая своими переливами, подобно первому полёту мотылька, подобно течению еле ощущаемой струи утреннего эфира...
   Ничего подобного не испытывал Сафроныч раньше. Будучи в жизни простодушным ребёнком, он, усаживаясь за работу, перерождался в жреца, - правда, не надменного, но всё же строгого, таинственного... Глаза его никогда не светили детской радостью, а строго и сосредоточенно впивались в холст; уст не касалась игривая улыбка - они хранили непреоборимое молчание классического мрамора - и если иногда поднималась и опускалась бровь, то опять-таки строго сообразуясь с развитием работы. Теперь же вся эта гармония вдруг изменила своим законам, и, являясь ещё более строгим аккордом, она способна была принести и более упоительное, более дельное наслаждение...
   - Сафроныч! Оглох что ли? - резко прозвучал за его спиной голос Меланьи. - Хочешь чаю?
   - Ах, Ланечка!.. Хорошо... Нет... - почти бессознательно ответил он.
   - Воно что-о? - Это, значит, начинается тот самый "чёртик"?.. Ха-ха-ха!.. И наверно - с рожками и с хвостиком?..
   Тут Меланья любовно хлопнула мужа но плечу и опять звонко захохотала.
   - Милая!.. Пойдём!.. Не мешай! - воскликнул Сафроныч, взяв жену за руку и уводя к двери. - Я сейчас!.. Иди!.. Наливай чай!.. Я не люблю горячего... Я...
   И он, проводив жену в следующую комнату, опять взялся за кисть.
   Меланья ушла, но минут десять спустя снова явилась в мастерскую, держа в руке небольшой поднос с чашкой чая.
   - Сафроныч, гляди!..
   Последнее слово она произнесла с особенным оттенком, и в нём действительно выражалась целая мысль: "Смотри, мол, какая честь тебе... И если ты понимаешь это, поспеши воспользоваться, ибо я сама не знаю, почему так делаю"...
   Сафроныч оставил кисть и залпом выпил чай, забыв взять сахар. Меланья заметила это, улыбнулась, а потом не выдержала - захохотала.
   - Сафроныч! А сахар-то?
   - Ах, Ланечка!.. Ты же знаешь, что я не люблю сладкого!.. - не без укоризны сказал он.
   Эти слова ещё более рассмешили Меланью. Правда, она знала что муж не любит сладкого, но до сего времени он всегда пил чай с сахаром; теперь же вдруг уверяет её в такой нелепости!
   И опять последовал взрыв здорового женского хохота. Очевидно, и Меланья благодушествовала. Со вчерашнего вечера в её душе нашлось место игривому настроению, которое до сих пор не оставляло её.

VIII

   Прошло несколько дней. О блаженном состоянии Меланьи не было и помину, а вдохновение Сафроныча всё более и более усиливалось... На другой день он также забавно напился чаю, а на третий - совсем отказался. И обедал он молча, поспешно, отвечая короткими фразами на вопросы жены. Но необходимо взглянуть на рабочий холст иконописца, или вернее, на тот фантастический оригинал, который предполагалось воплотить на холсте.
   Изображением этим, как уже известно, был Иуда, тот самый предатель Господа, который со дня своего падения сделался предметом отвращения для всего христианского мира. Но и этой дани, по-видимому, мало для него, и не удивительно, если многие из христиан упрочили за ним самое близкое родство с дьяволом. Чёрт и Иуда, Иуда и чёрт - эти два понятия сделались одной цельной и нераздельной величиной, а о. Киприан как ревнивый христианин ушёл в этом отношении ещё дальше. Ненависть его к этому грешнику была настолько сильна, что он решительно не признавал за ним физиономической оригинальности, пересоздав её в "дьявольские" глаза, "чертовский" нос, "звериную" пасть... Подобная-то фотография и должна была служить программой новой работы Сафроныча.
   Именно в таком виде иконописец и думал изобразить Иуду. Но потом, чувство ли умеренности, или глубина эстетического чутья восстала против "чертовского" носа и "звериной" пасти, представляемых батюшкой в самых грандиозных размерах, и Сафроныч решил ограничить эту вспыльчивость взгляда. Он решил изобразить Иуду так: в глазах - дьявол, а в остальном - человек. Последнее естество, по убеждению Сафроныча, должно было носить строгую гармонию, хотя, в то же время, ни в каком случае не могло явиться "образом": иконописец знал, что Иуда на самом деле был безобразен. Длинный еврейский нос, скуластое, худощавое, чисто искариотское лицо, тонкая жилистая шея, - всё это, проникнутое энергией и преданностью тайным убеждениям, так самонадеянно, так неудержимо рвалось на холст. Правда, все эти черты физиономии Иуды предполагалось несколько приукрасить и при том - с отрицательной стороны, что нужно было сделать в удовлетворение о. Киприана, так как, в противном случае, в глазах священника пропал бы весь смысл работы, а вместе с тем уменьшилась бы и заслуга Сафроныча, так дорожившего мнением своего руководителя.
   С каким увлечением начат был портрет Иуды - читателю уже известно. Но выполнив план работы и приступив к её отделке, Сафроныч почувствовал, что им овладело что-то ужасное, непобедимое... Сердце в нём забилось чаще и сильнее, в глазах потемнело, рука двигалась болезненно, а кисть - эта могучая, самоуверенная кисть - еле держалась в руке. Иконописец ещё раз напрягает усилие и опять - одно и тоже... И он, опустив руки на колени, истерически зарыдал...
   Боже, как велико было его отчаяние!.. Он - самоуверенный, вдохновенный художник, с такой страстью создавший Иуду в своём воображении, - вдруг оказался немощным и должен сознать своё бессилие... О, как тяжела, как невыносимо мучительна была эта пытка!.. Даже рыдания - бурные, истерические - не могли победить её сокрушающей силы, не могли принести облегчения!.. Он не глядел, но видел, старался не чувствовать, но чувствовал, что на роковом холсте не было черты, которая бы находила правдоподобие в лице Иуды, в том огненно-пылком лице, фантастические черты которого нисколько не блекли, - напротив, всё ярче и ярче светили в его воображении. И вот ни единой черты!.. Нос, рот, характерные скулы лица, даже растительность на нём, - эти жиденькие, будто заживо увядшие усики и бородка, - даже они не поддавались творческой силе Сафроныча. А что было с изображением глаз - о том, конечно, не может быть и речи! Жёлчные, коварные, при всём своём стальном блеске непобедимой злой страсти, как дьявольское естество, как суть всей работы, они тем более оказались недоступными для кисти жалкого иконописца... Ещё на первых порах Сафроныч заметил это. Когда он отмечал несколько прищуренные, характерные белки этих глаз, рука его невольно дрогнула: он почувствовал, что кисть не подчиняется его воле... Он оставил глаза, взялся за изображение носа, потом - рта, скул лица, усов, бороды, и ничто, - хотя бы эта борода, хотя бы один волос её, - не соответствовало фантастическому оригиналу.

IX

   Но нет грозы в природе, которая не утихала бы; нет её и в душе человека... Потрясение Сафроныча заметно ослабевало, уступая своё место тяжёлой, подавляющей скорби. Правда, он всё ещё глядел на холст, но чувство уже не сопутствовало этому взгляду; воображение видимо ослабевало, и Иуда-оригинал, как бы завершив своё дело, уходил всё дальше и дальше, пока, наконец, совсем скрылся в каком-то непроницаемом облаке... Тяжёлая, но благотворная усталость почувствовалась во всех членах Сафроныча. Он поднялся со стула и быстро сдёрнул простыню с образа Николая, чтобы закрыть ею повреждённого "Иуду".
   Это он сделал бессознательно, инстинктивно, забыв о том, что тут нарушается данный им обет не открывать образа и не глядеть на него, по крайней мере, в течение месяца. Впрочем, этот запрещённый плод остался невкушённым, и если бы у Сафроныча спросили, откуда им взята простыня, он наверно утверждал бы, что снял её с гвоздя, - утверждал бы с тою же детской наивностью, с какой уверял Меланью, что он не любит "сладкого".
   - Ну, что Ланечка? Как поживаешь?.. - пролепетал он, оставив мастерскую и переступая порог кухни.
   Удивлённая не столько этой любезностью, сколько её несвоевременностью, Меланья бросила на мужа серьёзный взгляд, но так как она, по-своему, священнодействовала - подметала сор в комнате - то ответа не последовало.
   - Уйди, посторонись! - сухо процедила она, бросая сор к ногам мужа.
   - Ланечка, поцелую!.. Раз... только один раз!.. - продолжал Сафроныч, подавляя в себе истинные чувства: он не знал, чем заглушить свою скорбь, как освежить душу.
   - По-це-ло-вать? Воно что! - с глубокой, беспощадной иронией отозвалась Меланья. - Изволь!.. На!
   И ухарски откинув вперёд правую ногу, она вытянула в шишку свои жирные губы.
   Насмешка жены отрезвила страдальца, но он не обиделся; напротив, ему стало стыдно за свою ложь, и он опрометью выбежал на двор.
   Было под вечер... По небу бродили серые тучи и зной летнего дня сменялся благотворной прохладой: близость дождевой влаги заметно ощущалась в воздухе. Остановившись среди двора и закинув назад голову, Сафроныч бессмысленно глядел на небо. Порывистый ветер охватывал всё его существо, небрежно развевая длинные пряди ничем непокрытых волос, и невольный трепет какой-то исцеляющей силы пробегал по нервам страдальца. Он продолжал безмолвно стоять, открывая жилет, рубаху, обнажая грудь, шевеля рукой в пазухе, как бы усиливаясь привлечь эту чудотворную благодать, втянут её подальше в глубину сердца, где всё ещё дымилась рана, где прыгали последние, но жгучие огоньки всерастлевающей боли... Глубокие, продолжительные вздохи делали эту картину ещё более поразительной...
   - Сафроныч! Закрой рот!.. Не то дождь испугается и уйдёт от нас... - раздался вблизи чей-то нахальный голос.
   Сафроныч очнулся. По улице, мимо усадьбы шёл "сотский" с большим знаком отличия на груди. Это был незнакомый иконописцу, молодой крестьянин, с живой насмешливой физиономией... Полицейский надзор оскорбил Сафроныча, и он быстро зашагал по двору.
   - Ах, как ужасны эти крестьяне! - с досадой прошептал оскорблённый, возмущаясь не столько нанесённой ему обидой, сколько тем обстоятельством, что его лишили последнего удовольствия.
   И он направился в отдалённый, глухой угол двора.
   Прогулка Сафроныча и тут продолжалась недолго. Не успел он снова забыться, как на улице показалась фигура священника, шедшего по направлению усадьбы иконописца. Сафроныч быстро сделал поворот назад и, пройдя несколько шагов, присел в густую лебеду; вышло это как-то странно: не то с намерением, не то бессознательно. Правда, Сафроныч искал уединения, и встреча с кем бы то ни было тяготила его, но прятаться от уважаемого о. Киприана в то время, когда тот мог заметить, - просто несуразно... Впрочем, сам Сафроныч не давал себе отчёта в своём поступке, и лишь потом, лёжа в лебеде, он сознал всю глупость этой выходки. "Хорошо, если не заметил, - подумал он. - Вероятно, не заметил... Ну, а если зайдёт в мастерскую?"
   И при одной этой мысли иконописец мигом выскочил из засады.
   - Ах, отец Киприан... Вы? - только и мог сказать он, обращаясь к стоявшему тут же священнику.
   - Разумеется!.. Хе-хе-хе!.. А ты-то что же бездельничаешь?
   - Я... Как видите... вышел прогуляться...
   - Хе-хе-хе! Но зачем же ползаешь в лебеде? - Да, кстати: тут, говорят, несутся мои куры, - серьёзным тоном прибавил батюшка, - не видел ли?
   - Как же!.. Это возможно!.. Конечно...
   - То есть, как? - недоумевающе спросил о. Киприан, не понимая слов Сафроныча, а тем более его душевного состояния.
   - Да, вероятно... это возможно... Да-да!.. - бормотал иконописец.
   - Ты говори толком, Сафроныч!.. Ты видел моих кур? Так, что ли?
   - Разумеется... Я не видел, конечно... но очень может быть... Я уверен... Ведь в такой лебеде всё может случиться...
   - Ты не видел, а лишь предполагаешь? Ну, так и скажи...
   - Нет, зачем!.. Я к вашим услугам... Я сейчас поищу...
   И Сафроныч, казалось, готов был осмотреть каждый куст лебеды, чтобы удовлетворить о. Киприана и хотя на минуту отвлечь его от мысли зайти в мастерскую.
   - Хе-хе-хе!.. Оставь, я верю!.. Ведь я пришёл не за этим... Просто - сказал к слову... Беспокоится матушка: кур больше сотни, а яиц наполовину... По мне то всё равно, а для хозяйки... того... - Ну, что же, как твой "Иуда"? Пишешь?
   - Иуда?.. Я... как же работаю... Но видите ли...
   - Трудновато? Не так ли?
   - Именно так! Да-да... Я привык к благообразию...
   - Ха-ха-ха! И вдруг подавай сюда самого чёрта!.. Но ты не падай духом, Сафроныч! Крепись до последней возможности: в этом твоё спасение!..
   Иконописец вздохнул.
   - Я, собственно, и пришёл узнать о том, как идёт твоя работа, - всё с тою же улыбкой продолжал священник, - видишь ли... Э, да это никак дождь?.. Прощай, голубчик! Будь поаккуратнее!.. Хе-хе-хе!.. Да за яички помни!.. Слышишь?
   И священник быстро зашагал к своему дому, а Сафроныч остался один, провожая его недоумевающим взглядом... Иконописцу стало вдруг легко, приятно. Крупные капли дождя падали на его обнажённую голову, но он стоял неподвижно, пока батюшка скрылся в дом, захлопнув за собой дверь.
   Сафроныч торжествовал. Промычав что-то от восторга, он с радостной улыбкой поспешил в мастерскую...

X

   Тем временем Меланья почивала крепким сном. Спать в дождь было её привычкой, и когда бы это не случалось, - утром ли, вечером, в обед, - она одинаково успешно засыпала под своим заветным одеялом... В такие "неприсутственные" дни нормальное течение жизни супругов несколько изменялось: чай и обед подавался одновременно, или обед заменялся вечерним чаем и ужином. Этот порядок вещей ничуть не тревожил Сафроныча: работая с увлечением, он и без того почти всегда опаздывал к обеду, пил холодный чай, а иногда являлся лишь к ужину и ел в таком случае по-богатырски. Словом, Сафроныч умел управлять своими животными инстинктами, и аппетит его вызывался скорее успехом работы, чем временем.
   Придя теперь в мастерскую, иконописец подошёл к образу св. Николая и остановился.
   "Вот уже странно!.. - подумал он, переводя взгляд от "Николая" к занавешенному "Иуде" и обратно. - Кто открыл образ? Неужели я? Но когда и зачем? Не помню, положительно не помню"...
   Но странным тут было не одно это. Роковой образ Николая Чудотворца потерял вдруг для Сафроныча свой таинственный смысл, и теперь иконописец смотрел на него свободно, безбоязненно, не вникая, так сказать, в его прошлое. Да, совсем иным он казался теперь для Сафроныча. Прежде он терзал его взгляд, вызывал ужас, отвращение, которого нельзя было выносить, а теперь иконописец видел в нём одно - что-то до бесконечности мизерное, располагающее к той еле затрагивающей сердце мимолётной жалости, какую вызывает в нас искалеченное насекомое, не имеющее, по здравому смыслу, права на жизнь. Такое именно ощущение переживал теперь Сафроныч, и оно как бы еле касалось его чуткой души, не находя должного места в его сознании. Напротив, всё то, что на самом деле тревожило его мысли, и чем невольно он жил теперь, - опять находилось под той же простынёй, но уже на крепком мольберте, как будто вся тайна заключалась в этом чудодейном покрывале, переносившим с собой что-то страшное, вызывающее трепет, отчаяние...
   И действительно, со страхом глядел Сафроныч на мольберт... Заставляя себя думать лишь о том, когда и как он снял простыню, иконописец в то же время подавлял в себе иные чувства и мысли, говорившие ему, что то, над чем он думает теперь - неважно, что его дело - "Иуда", что нужно взглянуть на него... Странно, Сафроныч даже старался убедить себя, что под простынёй скрывается не "Иуда", а что-то иное, более отрадное, чего не следует открывать сейчас, а нужно повременить хотя несколько минут. И он решил не открывать портрета.
   "Что ж, разве заделать царапину?" - подумал он, как бы для успокоения совести, побуждавшей его к работе. Он взял палитру, кисть и приступил к делу: затёр шрам краской, стушевал кистью и закончив, таким образом, своё дело, всё ещё глядел на образ. Казалось, он совсем успокоился. Тихая, несколько туповатая задумчивость сказывалась в выражении его лица; ни усилий, ни апатии нельзя было заметить в нём, а скорее - физическую усталость, придававшую всей фигуре иконописца отпечаток не то болезненности, не то обычного переутомления.
   Так прошло около получаса. Вечернее солнце делало последний шаг к закату и, освободясь от туч, залило вдруг огненно-ярким светом мастерскую. Сафроныч сдвинул брови, прищурил глаза, - чуть заметно передёрнулись мускулы его лица, - голова близко наклонилась к образу, потом вместе с туловищем отшатнулась назад. Он вновь наклонился к образу, встал со стула, отошёл к окну, затем поспешил к мольберту, хотел открыть "Иуду", но не сделал этого, а лишь махнув рукой, выбежал из мастерской.
   Когда, полчаса спустя, он опять явился в мастерскую со свечой в руке, удручённый и всё ещё скорбный вид носила его физиономия. Стараясь быть спокойным, он с невольной дрожью открыл портрет Иуды. Судя по тому, каким лихорадочным блеском горели его глаза, и как в руке дрожала свеча, можно было заключить, что новая, ещё неведомая тайна открывалась пред ним, но появившаяся и как бы вслед за тем застывшая на полуоткрытых устах улыбка заставляла думать противное. "Я так и знал!" - казалось говорила она. Улыбка эта ещё более усилилась, ещё твёрже оправдывала эти слова, когда Сафроныч от "Иуды" перешёл к образу Святителя - раз и другой, - поставил затем оба изображения рядом к стенке и снова рассматривал их - то издали, то на близком расстоянии. А наутро, тем более, уже не было сомнения: свежий ум, свежий глаз не могли обманывать Сафроныча: "Иуда" и "Николай" стояли перед ним, как родные братья, как близнецы...
   И действительно, поразительное сходство оказалось на самом деле между этими столь разнородными изображениями! Если трудно допустить, чтобы гранитная скала могла мгновенно обратиться в пропасть, то как же зияющая бездна может коснуться небес?.. Иуда, этот выродок природы, этот дьявол "в глазах", обманул вдохновенную кисть, оставил своё адское жилище и - о чудо! - вознёсся до такой недосягаемой высоты! И хотя бы одна черта, хотя бы малейшая тень во всём его портрете шепнула слово "Иуда", - нет, чисто и возвышенно - конечно, по силе кисти мастера - всё было тут! Нос, рот, глаза, даже тощие усики, даже жиденькая бородка отражали непобедимое спокойствие души, величавую чистоту нрава. Один возраст только и служил контрастом между образом и портретом: святитель Николай как старик украшался седой бородой, прямым широковатым носом, тогда как Иуда был, по-видимому, молод, имел более узкий нос, лёгкая горбина которого казалась как бы временным следствием общей худобы лица. Но и этот нос, и всё лицо его были совершеннейшей копией молодых лет "Николая".
   Едва ли перенёс бы Сафроныч такую насмешку судьбы, если бы она не послужила пророческим откровением для всей его дальнейшей деятельности... "Иуда" как художественное произведение оказался несравненно выше всего, вышедшего до сих пор из-под кисти страдальца. И до какой степени это обрадовало Сафроныча! Он, стоявший на краю пропасти, вместо того чтобы броситься в бездну, прервать последнюю нить жизни, - он находит каменную скалу, ограждающую его от опасности.

Другие авторы
  • Волынский Аким Львович
  • Тур Евгения
  • Крестовский Всеволод Владимирович
  • Дашкова Екатерина Романовна
  • Метерлинк Морис
  • Булгаков Сергей Николаевич
  • Скалдин Алексей Дмитриевич
  • Аноним
  • Рыскин Сергей Федорович
  • Гоголь Николай Васильевич
  • Другие произведения
  • Дживелегов Алексей Карпович - Ю. Девятова. Триумф и трагедия отечественного либерализма
  • Марло Кристофер - Из "Трагической истории доктора Фауста"
  • Хомяков Алексей Степанович - В. Зеньковский. Начало "славянофильства". А. С. Хомяков
  • Вересаев Викентий Викентьевич - Прекрасная Елена
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Ф. М. Достоевский
  • Бестужев-Марлинский Александр Александрович - Письма к Н. А. и К. А. Полевым
  • Кармен Лазарь Осипович - Павший в бою
  • Майков Аполлон Николаевич - Две судьбы
  • Правдухин Валериан Павлович - В. П. Правдухин: биографическая справка
  • Иванов Вячеслав Иванович - Переводы
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
    Просмотров: 372 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа