Главная » Книги

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Когда-то

Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Когда-то


1 2

   Николай Георгиевич Гарин-Михайловский

Когда-то

I

   ... Когда отворилась дверь, и я вошёл в столовую, Наталья Александровна вскрикнула и уставилась в меня своими большими чёрными глазами.
   - Я вас не узнала... Отчего я так испугалась?
   - Вы испугались меня?..
   Она подумала и сказала:
   - Вы мне показались чёрным...
   - Чёрным?..
   Я думал об этой встрече и, быть может, хотел показаться ей совсем другим...
   - Вам налить чаю? Крепкий? Сколько кусков сахару?..
   Рассеянный, безучастный взгляд, голос...
   - Я сейчас в театр иду... Ваша комната готова... Если хотите, я позову к вам мужа...
   - Ему лучше?
   - Всё так же... Я сейчас... пойду, посмотрю...
   Она встала, захватила с собой мешочек с биноклем и ушла. Среднего роста, худенькая, стройная, в чёрном с кружевами платье... Эти кружева как будто говорят о желании нравиться, о чём-то более лёгком, чем равнодушный тон и серьёзное без игры лицо...
   А, может быть, это лицо было бы совсем другим, если бы я показался ей другим?..
   А что такое "я"? И почему непременно - я? Почему ей ждать меня, когда и муж есть, и всех других к её услугам столько же, сколько... сколько красивых и молодых людей будет, например, в театре, куда она идёт?..
   Она вошла и сказала, что муж спит...
   - Пойдёмте, я покажу вам комнату... приготовленную для вас. Комната большая, прямо из передней, а по ту сторону передней - их домашние комнаты; рядом с моей - гостиная, из гостиной - ход в столовую...
   - Эту дверь, в гостиную, вы можете запереть... Впрочем, у нас никого почти не бывает, - вам будет спокойно... Это - комод, шкаф... ящики в столе запираются...
   Она говорила рассеянно, очевидно, не думая о том, что говорила...
   - Отчего вы мне показались чёрным?
   Что-то лукавое - в её лице... Она уже готова улыбнуться... Но всё-таки не улыбается... Она говорит с раздражением:
   - Ах, как я испугалась... Заприте за мной дверь!..
   Я вышел за дверь. Она была уже на площадке лестницы. Обернувшись, она посмотрела мне в глаза, покачала головой и бросила:
   - Мне так не хочется идти в театр...
   - Так не ходите!
   Она помолчала, серьёзно по-товарищески сказала "надо" и пошла. Я стоял на площадке и смотрел, как спускалась она по лестнице. Дом был новый, лестница широкая, светлая, было тепло... Её стройная фигура опускалась по ступенькам, и я видел её маленькую с высоким подъёмом ножку. Она чувствовала, что я смотрю, любуюсь ею, она знала это и не хотела поднимать головы. Только при последнем повороте, как будто против воли, подняла она голову и так холодно посмотрела, что я, назвав себя мысленно дураком, ушёл в квартиру и запер дверь.
   И только что запер, - опять звонок:
   - Скажите девушке, чтобы приготовила самовар к двенадцати... Пусть купит что-нибудь к чаю...
   И опять внимательный и в то же время недоумевающий взгляд. Я намеревался сейчас же приняться за чемоданы и навести кое-какой порядок в своём маленьком хозяйстве, но что-то меня удерживало: я думал о театре, и меня тянуло туда, в залитый огнями зал, где много народа, шумно, где - она... Кто она?.. Неуловимый, едва обрисовавшийся, едва коснувшийся меня призрак... И даже не коснувшийся: недоумевающий, неудовлетворённый...
   Тихо... Тикают в столовой часы и сильнее подчёркивают тишину квартиры... Шаги человека в туфлях: "муж"!.. Дверь отворяется: высокий, сгорбленный, худой, в халате... Лицо длинное, острое, острый нос, редкая клином бородка. Молодой.
   Глухой голос, руки большие, костлявые, с крючкообразными загнутыми ногтями...
   Я смотрю на эти ногти и вижу, как будет он лежать в гробу, и высоко на груди у него будут сложены эти руки с бледно-мёртвыми большими загнутыми книзу ногтями...
   Чувствовалось что-то болевое, обиженное до смерти...
   Я посмотрел на часы и сказал:
   - Уже одиннадцать... Наталья Александровна просила к двенадцати самовар и что-нибудь к чаю...
   - Теперь поздно: наша лавка заперта уже.
   - А что купить? Я пойду в большие магазины...
   Он пожевал и не спеша ответил:
   - Она любит рябчики холодные, икру...
   Она любит... Непременно надо рябчиков и икры!.. Он запирает за мной дверь, я заботливо напоминаю ему о самоваре и через две ступеньки лечу по лестнице... Неожиданно вздрагиваю: передо мной - Наталья Александровна.
   - Куда вы?
   Я обрадовано сообщаю о рябчиках и икре. Она устало отвечает:
   - А я не досидела... Скучно...
   Мы стоим друг против друга.
   - Как хорошо на воздухе! - задумчиво говорит она.
   Я хочу предложить ей поехать вместе за рябчиками, но не решаюсь и смотрю ей в глаза, странные, недоумевающие.
   - Что вы так смотрите?..
   Я опускаю глаза.
   - Я вас не стесню, если поеду с вами?
   - Вы?.. Меня?..
   В моём лице, в моём голосе столько радости, что и она оживляется...
   Мы едем. Плохой извозчик... Переменили на хорошего... Летим... Мы в магазине, в булочной. Она удерживает меня от мотовства, мы весело смеёмся и смотрим друг другу в глаза... Это лицо, глаза совсем не те, которые смотрели на меня, когда я впервые вошёл в столовую...
   Мягкая зима, нежный ветер и пушинки снега падают на руки, лицо и ресницы. И тогда свет электрических фонарей горит, как в призме, и так ярко, рядами вырастают громадные освещённые дома набережной. Я слегка обхватил её тонкую талию и боюсь прикоснуться сильнее. Ощущений самых тонких, самых неуловимых - миллион, но слов нет, и говорить не о чем... О чём думает эта головка, прячущая лицо за муфтой и какое лицо за этой муфтой?.. Я стараюсь вспомнить это лицо: я совершенно забыл его, не помню; около меня какой-то чужой человек, которого я не знаю, который меня не знает, но которого почему-то я хочу, заставляю себя знать. Зачем?.. Для того, чтобы вышла из всего этого какая-нибудь пошлость. Сохрани Боже...
   - Едем домой.
   Едем, моя дорогая, и я убью самого себя, если когда-нибудь дурное придёт мне в голову. И теперь мне ясно, кто она: страдающая, с разбитой уже жизнью, когда и жить собственно не начинала.
   А там тот, умирающий, с своим раком или чем-то в этом роде в желудке.
   Тяжёлая драма, и кто знает, кому из них тяжелее?
   И как будто слушая мои мысли, она вздохнула и на мгновение прижалась ко мне. И от этого движения сердце сразу остановилось и дрожь пробежала по всему телу. Ах, как. хотелось знать, что чувствует она в это мгновение, понимает ли, или, вернее, действительно воспринимает ли мои мысли, чувства, говорит ли со мной, пока мы так едем, молчаливые и напряжённые? А если, бы вместо пустых слов сказать вдруг, что думаешь? И если бы вдруг все люди заговорили и языком, и глазами и всем существом своим заговорили бы одно, только правду: что сталось бы с ними, с миром, со всей нашей жизнью? Что-то другое, совсем другое... Лучшее или худшее? Лучшее уже потому, что оно неведомое, новое, от которого захватывает дыхание и кажется, что растут крылья.
   Стой!
   Мы приехали.
   Знакомая уже лестница, тепло, свет, запах новой стройки.
   Её маленькое ухо, то, которое с моей стороны, в огне и кажется прозрачным. Снежинки тают на волосах и горят как бриллианты. Она иногда поворачивается и смотрит на меня, и свежий румянец оттеняет ярче и белизну лица, и блеск чёрных больших глаз.
   - Порядочно натратили? - спрашивает она, нажимая звонок.
   - О, это из тех денег, которые для этого и предназначены.
   - И много предназначено?
   - Дядя подарил мне билет в тысячу рублей, и он весь будет так истрачен.
   - Ведь вы сразу всё истратите. Лучше отдайте мне, и я буду давать вам по частям.
   - С наслаждением.
   И я, опустив пакеты, хотел достать билет.
   Она остановила меня и сказала:
   - Потом.
   Она рассмеялась, и я рассмеялся.
   Дверь отворил сам муж и стоял в халате, согнувшийся, с открытым ртом. В зеркале напротив отражались мы все: он, она и я.
   Контраст большой: там смерть, здесь жизнь.
   - Если бы я его не удержала, он купил бы весь магазин... Ему дядя подарил тысячу рублей, и я их беру у него под свою опеку.
   - Так, так, - не то улыбаясь, не то показывая зубы, говорил муж, пятясь и кутаясь в свой халат.
   В столовой на чистой скатерти уютно шумел горячий самовар, стоял чистый чайный прибор, и Наталья Александровна, заваривая чай, говорила, что с удовольствием напьётся чаю.
   Я развязывал пакеты, а муж сидел, стучал ногтями о стол и с полуоткрытым ртом, с любопытством следил за содержимым в пакетах.
   Потом стали пить чай и есть.
   Наталья Александровна опять ушла в свой мир, рассеянно прихлёбывала из чашки и почти ничего не ела.
   Муж ел много, с аппетитом, и икру, и рябчики, и сыр, и фрукты, и пирожные. Ел руками и на замечание жены, что ему вредно, отвечал рассеянно:
   - Ничего, матушка.
  

II

   Дни пошли за днями. Я свой последний год ходил в университет, ездил с Натальей Александровной в театр, катался с ней по островам. Она до безумия любила быструю езду, любила острова.
   - Боже мой, как прекрасны они весной, - говорила она, когда мчались мы с ней, и с обеих сторон, наклонившись под тяжестью снега, стояли высокие ели, а там, в просвете между ними, голубое небо сверкало, и мёрзлый снег хрустел, и снежная пыль осыпала нас, - как чудны они весной, когда распускаются берёза и душистый тополь.
   В общем, впрочем, говорила она редко. Обыкновенно же, точно просыпаясь, бросала несколько слов и опять погружалась в свои мысли или чувства и ощущения.
   Я был говорливее и уже успел рассказать про себя всё, что знал.
   Она молчала, слушала и думала.
   Мы не сговаривались, но оба мужу не говорили ничего о наших поездках.
   Она только как-то бросила мимоходом:
   - Мы ничем не связаны друг с другом.
   Я подумал бы что-нибудь, если бы это не было сказано таким равнодушным и безучастным тоном. Да и вообще я ни о чём не думал, кроме как о том, чтобы она не заподозрила во мне каких-нибудь грязных поползновений.
   Даже надевая ей на ноги калоши - прежде я никогда не надевал никому, - я корчил такую свирепую физиономию, что она сказала однажды:
   - Я не позволю вам больше надевать калоши.
   - Почему?
   - Вам неприятно это.
   - То есть?
   Я хотел говорить, но только развёл руками. Не говорить же, что её красивая нога вызывала во мне особое ощущение, такое, точно огонь вдруг разливался в жилах, спиралось дыхание, и надо было громадную силу воли, чтобы всё это подавить. Как надо было подавлять охватывавший меня вдруг порыв к ней, безумное желание вдруг броситься и начать целовать её, её волосы, плечи, всю её, прекрасную для меня в эти мгновения.
   А иногда я ничего к ней не чувствовал, - решительно ничего, и от этого сознания испытывал удовлетворение.
   Как-то вечером, муж, почти не выходивший из дому, уехал к товарищу.
   Мы с ней собирались было в театр, но, проводив мужа, она сказала:
   - Может быть, останемся дома.
   Мы остались, пили чай, разговаривали, она играла на рояли и вполголоса пела.
   У неё был нежный голосок, но очень небольшой и лучше всего выходило, когда она тихо, как будто про себя, напевала. Тогда её головка, античная, как головка богини, наклонялась к нотам, и глаза мягко смотрели.
   А потом она сразу бросала и, вставая, говорила что-нибудь в этом роде:
   - Ах, какое прелестное платье я сегодня видела.
   Начиналось описание платья, она оживлялась, но когда замечала, что это мало меня интересует, говорила с упрёком:
   - Вас это мало интересует? А я люблю всё красивое: статую, платье, выезд, цветы... Цветы я люблю до безумия...
   - Какие?
   - Всякие. Больше всех чайную розу.
   - Есть духи такие.
   - Из духов я люблю - омелу.
   - Омелу? С ветками омелы шли во Франции республиканцы, омела одна из всех растений в мире дала свой яд Локи...
   - Не знаю. Кто такой Локи?
   - Бог скандинавской мифологии...
   Она помолчала и спросила:
   - Вы всё знаете?
   - Я ничего не знаю, - ответил я.
   - Ах, как я люблю...
   Я сгорел было, но она кончила:
   - ... когда ничего не знают.
   А потом она, может быть, поняла, что происходило во мне, и покраснела вдруг, и на мгновение я почувствовал остриё ланцета в своём сердце.
   А потом она стала напряжённая, задумчивая, чужая...
   Так постоянно у нас бывало.
   Какой-то прерывающийся тон. Появится и оборвётся. Иногда долго не обрывается. Я с своей стороны употреблял все усилия, чтобы не прерывать его, даже и тогда, когда был в полосе равнодушия. А она никогда не стесняла себя: как чувствовала, так и чувствовала. Вследствие этого получалось неприятное впечатление неожиданного перерыва. И не скоро потом она возвращалась к тому, чего так хотел я. Возвращалась как будто помимо своей воли. Смотрела недоумевающими, спрашивающими глазами. Я приходил в отчаяние, что не понимаю её настроения и сам порчу его. Как будто вдруг я терял её, и страх овладевал мной, оттого что я больше не найду её. И, когда я терял всякую надежду, я вдруг находил её и с ней всё, чего хотел я, всё, что в ней было дорогого мне, и в размерах больших, чем прежде. В такие мгновения я хотел бы целовать хоть край её платья или упасть на колени и молиться.
   И, конечно, не только ничего подобного не делал, но употреблял все усилия, чтобы она не догадалась, что происходило во мне и, догадавшись, не лишила бы меня навсегда права быть с ней, говорить, чувствовать радость и восторг от её присутствия.
   И в то же время, если бы меня спросили или если бы я сам себя спросил, что я чувствовал, как я чувствовал её, я должен был бы ответить: никак.
   Пока она здесь, ощущение сильное от её лица, глаз, волос, фигурки.
   Но нет её, и я не только не мог собрать в памяти черты её лица, но не чувствовал даже её, просто, как человека.
   Она улетучивалась вся без остатка.
   В тот вечер, когда мужа не было дома, она вдруг спросила меня: думаю ли я, что она любит своего мужа?
   - Не знаю.
   - Разве можно любить больное, умирающее тело? - спросила она, прямо смотря мне в глаза. - Два года уже он так болен... Подозрительный, ревнивый.
   - Он ревнивый?
   - О, он другой там в своей спальне... Я больше не сплю с ним...
   Я молчал.
   - Я давно его не люблю... И после него уже любила...
   - И теперь любите? - спросил я.
   - На этот вопрос я не отвечу.
   "И не надо", - подумал я и в первый раз обиделся. Конечно, я старался скрыть эту свою обиду. Тем легче это было, что она опять начала играть и играла до звонка мужа.
   Он так, несчастный, тяжело дышал, так жаль его было. Наталья Александровна ушла спать, а мы с ним просидели ещё очень долго. Он рассказывал о своих впечатлениях у товарища, о далёких временах своего ученья, о тюрьме.
  

III

   На другой день, когда, по обыкновению, вместо университета, я поехал на острова с Натальей Александровной, она бросила мне:
   - Сегодня ночью он хотел, чтобы я опять любила его. Это ужасно...
   Я всё ещё дулся на неё и сказал равнодушно:
   - Отчего вы не разведётесь?
   - Но разве можно бросить его в таком положении? Начать с того, что у него никаких средств, он страшно самолюбив... Я раз попробовала намекнуть на то, чтобы положить его в больницу - что было...
   Я думал: "ты холодная".
   Она промолчала и тихо про себя сказала:
   - Я так устала.
   И вдруг она положила мне голову на плечо, и мне показалось, что она плачет. Я взглянул: она действительно плакала. Слёзы длинные, без перерыва текли из глаз и лились по лицу, по носу, на пальто её.
   Я схватил её за руки, приблизил своё лицо к ней и страстно заговорил:
   - Наталья Александровна, я отдал бы жизнь, чтобы вы не плакали, чтоб только видеть вас счастливой, весёлой...
   Мне хотелось обнимать, целовать её лицо, руки, я смотрел и смотрел ей в глаза, чувствуя её близкой, дорогой себе, такой дорогой.
   - Наталья Александровна, если бы вы заболели, если бы вы умирали сто лет, я бы обожал вас ещё сильнее оттого. В том-то и дело, что вы не любите его, и не оттого, что он болен, а оттого, что и раньше вы его не любили...
   - Я не знаю... Он был умный, блестящий, самый блестящий между всеми товарищами: я выбрала его... И я думала тогда, что люблю его...
   - Но потом, когда вы полюбили другого?
   Она утомлённо пожала плечами:
   - Я думала, что люблю этого другого...
   Моё сердце забилось при этом так, точно хотело вырваться, и я замолчал.
   И вдруг я вспомнил, что я сказал только что ей: ведь я в любви ей объяснялся. А она: "я думала, что люблю этого другого"... только думала... Я замер и боялся дышать. Было жутко потому, что я чувствовал всем своим существом, что она уже моя. "А что мы будем делать с мужем и тем другим? И сколько их ещё будет?" - вдруг промелькнуло в моей голове. Я знаю, что я не злой и не циничный, и растерялся, откуда во мне эта мерзость; на любовь, доверие отвечать цинизмом. Ещё не владеть и уже не уважать. Я выругал себя, как мог, и прогнал свои дурные мысли.
   И тогда она, положив свою руку на мою, тихо сказала:
   - Теперь мне так хорошо.
   Потому что вы слышали мои мысли и отвечаете на них, и я целую вашу руку.
   Рука была в перчатке, и я поцеловал перчатку, а она сжала мою руку и быстро опять спрятала свою в муфту.
   Она испуганно проговорила:
   - Больше ничего не надо.
   Не надо. Так не надо, что я согласился бы теперь очутиться в университете, с товарищами, где угодно, только не с ней. Я даже больше не думал о ней. Как будто ничего и не произошло.
   И она себя так держала. Так держали мы себя и дома, приехавши. И всё опять пошло так, как будто ничего и не было. Только там где-то в тайниках души мы знали, что было, - было, но брошено в бездну. И не я после слов "пока больше ничего не надо" полезу в эту бездну за тем, что уже было.
  

IV

   Мы опять ездили в театр, на выставки, катались, по вечерам вместе с мужем читали громко, она играла, пела, переходя всегда резко и неожиданно от одного настроения к другому.
   Так и вырисовывались для меня два человека в ней: нежная, ласковая, живое лицо; или холодная, сама не знающая, чего она ищет, чего хочет, готовая, как перчатки, менять тех, кого любит. А может быть, и просто пустая, легкомысленная и даже порочная. Но в общем тянуло к ней, и с её стороны чувствовалось то же. Однажды, мы неожиданно встретились с ней на улице и оба так обрадовались, в такой детский восторг пришли, так не боялись прятать то, что было у нас на душе, что пошли дальше, держась за руки.
   - Сделайте мне подарок, - зайдём и купим розу.
   Мы зашли в цветочный магазин, и я купил ей большую чайную розу. Я хотел красную, но она любила чайные: жёлтые с нежно-розовым налётом на лепестках.
   - Но мороз её убьёт, - заметил я.
   - Нет, я спрячу её на груди.
   И она отошла в угол, а когда спрятала, подошла и весело сказала:
   - Какая она холодная!
   И от мысли, что роза касается теперь её груди, кровь хлынула мне в голову, мои глаза вспыхнули, вспыхнули и её, и мгновение мы без страха быть узнанными друг другом, смотрели один другому в глаза.
   О, как весело возвращались мы домой.
   И когда пришли, и она, уйдя к себе, возвратилась торжествующая, с свежей розой в руках, и в доказательство, что она не замёрзла, протянула её мне, я взял эту розу и с восторгом поцеловал её. Я смотрел ей в глаза, и её глаза вспыхнули, как будто сказали "а-а", и замерли в таком же восторге.
   И её руки протянулись ко мне, вся она, как порыв, потянулась, и я прильнул к её свежим от холода губам, не отрывая своих глаз, я видел замёрзшую бездну в её глазах, видел то, чего не видел раньше никогда, не видел, не ощущал и не знал.
   А она, освободившись, говорила, задыхаясь:
   - Но разве я виновата, что люблю всё прекрасное! И посмотри, посмотри, разве можно не любить тебя?
   И она повернула меня к зеркалу, мы смотрели в него и смеялись там друг другу, и опять я целовал её так, что закружилась голова, и мы сели с ней на стулья, как раз в то время, когда раздались знакомые шаги её мужа в туфлях.
   Он вошёл. Она спокойно поправляла причёску, а я держал в руках чайную розу и не чувствовал никакого угрызения совести.
   Он остановился в дверях, окинул нас холодным взглядом и с горечью в голосе, с неприятной улыбкой сказал:
   - Сколько роз...
   - Одна, - сухо ответила она.
   - А на щеках...
   - Глупости ты говоришь, - гуляй, и у тебя будут такие же.
   - Не будут.
   Холодом смерти пахнуло.
   - О, как это всё ужасно...
   И, наклонившись к столу, опустив голову на руки, Наталья Александровна зарыдала, вздрагивая, а мы, - муж и я, - стояли, пока она, вскочив, не ушла к себе в спальню, а мы, в свою очередь, пустые, как с похорон, разошлись каждый в свою комнату.
   Я ходил по комнате, смотрел на розу и думал:
   - "Мороз всё-таки убил её".
  

V

   Мы приняли решение: мы любим, - мы жених и невеста, но до смерти этого несчастного ничего, что создавало бы фальшивое положение.
   И не потому, что мы признавали какие-то его права, но потому, что не хотели унижать своего чувства.
   Но сами собой отношения наши всё-таки становились всё ближе и ближе.
   Иногда она, положив мне руки на плечи, говорила, смотря мне в глаза:
   - Но это так тяжело...
   - И здесь одно утешение, - отвечал я, - что будь это иначе, было бы ещё тяжелее.
   Однажды она сказала:
   - А если так протянется ещё два-три года... Два уже прошло... И я стану старухой, которую никто больше любить не захочет...
   - Я вечно буду любить.
   - Ты какой-то странный. Ни с чем считаться не хочешь. Есть целая наука физиология, в ней вечности нет. Пять - десять лет - и конец и молодости, и вечности. Как будто ты девушка, а я мужчина... Какой полный контраст между тобой и тем другим...
   - Ну, и иди к нему, - тихо отстраняя её, отвечал я.
   А она осыпала меня поцелуями и говорила:
   - Как я люблю тебя, когда ты так обидишься вдруг...
   - Я не обижаюсь, но, может быть, контраст действительно и большой: я люблю тебя, для меня ты где-то там вверху... я стремлюсь к тебе... Унизить тебя - равносильно для меня, ну... смерти... А тот, другой, может быть, искал только чувственного, и ты сама сознавала непрочность и ушла.
   Она тихо ответила:
   - Он ушёл... Я слишком легко отдалась ему, и он не дорожил мной...
   Она рассмеялась:
   - Теперь он поёт другое...
   - А ты?
   - Я уже сказала ему, что люблю тебя...
   - И несмотря на это, он продолжает надеяться? Если бы когда-нибудь ты меня разлюбила?
   - Ах, какой ты смешной... Какой ты ещё ребёнок!..
   - Но тебе, очевидно, доставляет удовольствие, что он ещё любит тебя?
   - Да, конечно. Это меня удовлетворяет, и я счастлива, что люблю тебя, и он это видит, и я могу мстить ему теперь.
   - За что?
   - За то, что он считал себя таким неотразимым, за то, что считал, что ни я никого, ни меня никто полюбить больше не может. А полюбил ты, полюбил чистый, как хрусталь, идеалист, человек, который готов молиться на меня. И когда? Когда я начинала приходить совсем в отчаяние, что навсегда стану его игрушкой. А-а. Ты представить себе не можешь, что ты для меня, как безумно я люблю тебя!
   И прежде, чем я успевал удержать её, она уже стояла предо мной на коленях, прекрасная, как мадонна, с сверкающими глазами, и губы её, как молитву, шептали:
   - И ты ещё сравниваешь себя с тем, унижаешь себя...
   Никакое перо не передаст её взгляд, и как любил я. Ещё один такой взгляд её я помню... И в очень необычной обстановке. Мы шли с ней под руку в театральном коридоре во время антракта. Вдруг она сжала сильно мне руку, и когда я оглянулся на неё, она, забыв всю окружающую нас обстановку, смотрела на меня такими же восторженными глазами. Я невольно наклонился к ней и потонул в её взгляде.
   - Едем домой! Я не могу больше здесь оставаться... Хочу тебя одного видеть, любить хочу... Едем ужинать куда-нибудь...
   Но я поборол себя и уговорил её ехать ужинать домой.
   Дорогой она огорчённо спрашивала:
   - Отчего ты такой чистый?
   Такие её вопросы всегда вызывали во мне бессознательную тревогу души.
   - Наташа, моя дорогая, со всякой другой я не был бы чистым... Но заставить тебя после неосторожного шага переживать потом тяжёлое неудовлетворение...
   - Зачем я не такая, как ты?
   Она устало положила мне голову на плечо и замолчала.
   А я что-то долго и много говорил.
   - Ты знаешь, - перебила она меня, - мы сегодня в театре его встретили.
   - Где? Когда? Отчего ты мне его не показала?
   - Но я сжала тебе руку, а ты такими глазами посмотрел на меня, что я забыла всё на свете...
  

VI

   Был день Нового Года. Скучный день визитов на родине, но здесь, в столице, где у меня никаких знакомых, было ещё скучнее.
   Скучала и Наташа и шепнула утром:
   - Часа в три уедем за город и будем там где-нибудь обедать...
   Где обедать?
   Я не знал, где обедают, как обедают, - знал только, что третья тысяча, вчера полученная, лежала у меня в боковом кармане.
   Наш кучер назвал нам несколько ресторанов, на одном из них мы остановились и поехали.
   И она, и я были в очень плохом настроении и всю дорогу молчали.
   Я не знал, чего она хотела, но знал хорошо, чего я не хочу, знал и чувствовал, что то, чего я не хочу, сегодня случится.
   Мы вошли в отдельный кабинет, и я спросил карточку.
   Она наклонилась через моё плечо и сказала:
   - Помни, что сегодня наш первый Новый Год, и если ты угостишь меня шампанским, я ничего не буду иметь против.
   Она отошла к окну, возвратилась и, смотря мне в упор, сказала:
   - И я заставлю тебя пить сегодня.
   Кровь прилила мне к голове, и я, как во сне, ответил:
   - Ну, что ж, я буду пить.
   Длинный обед тянулся очень долго. Дверь поминутно отворялась и затворялась: вносили сперва закуски, потом подавали что-то. Подали шампанское, и мы бокалами осушали его.
   Молча, сосредоточенно, как люди, преследующие одну цель.
   Когда подали кофе и ликёр, она шепнула мне:
   - Пусть он уходит и больше не приходит.
   Моя голова была в тумане, я повернулся к лакею и медленно, раздельно, - быстрее я не мог себя заставить говорить, - сказал:
   - Теперь уходите и не приходите больше.
   - Слушаю-с.
   Дверь захлопнулась. Я сидел спиною к двери, но знал, что мы теперь одни. Знал, что надо что-то делать. Надо, иначе мы навсегда останемся чужими друг другу. Нечеловеческим усилием я поборол и поднял на неё глаза. Она смотрела на меня и, улыбнувшись, протянула мне руку. Я взял её руку и поцеловал. Что-то ни от меня, ни от неё не зависевшее руководило дальнейшим. Это что-то было одинаковое у нас обоих: так надо. Это "надо" заставило её подвинуться ко мне, меня - обнять её, поцеловать, ещё и ещё поцеловать, пока не встретил я её глаз. В эти глаза, как в двери, я вошёл и познал, наконец, куда вели эти двери...
   Мы уехали из ресторана. Я был в каком-то тумане.
   Мы не поехали домой. Мы долго ездили по островам, заехали в другой ресторан, взяли кабинет с камином и просидели там до двух часов ночи.
   Домой приехали в три, нам отворил муж, и лицо его было такое жёлтое и с оскаленными зубами, такое страшное, как будто он уже из могилы пришёл, чтобы приветствовать нас, новобрачных, и светить нам теперь своей жёлтой свечкой.
   Всё было так ясно, что мы, ни слова не сказав друг другу, разошлись по своим комнатам.
  

VII

   Мы стали проводить ночи у меня в комнате. Она приходила, когда все в доме ложились спать, и уходила с первыми лучами дня. И я всегда в лихорадочном ожидании слышал, как она шла ко мне: сперва отдалённый скрип пола где-то в коридоре, потом ближе, в передней, и каждый раз после этого тишина, - это она стоит, затаив дыхание, и ждёт: не выглянет ли муж? Последний скрип двери, и в мёртвом просвете ночи что-то белое торопливо бросается ко мне в кровать.
   Она точно пьянела.
   - Ах, милый, милый, разве это не прекрасно? Зажги свечку... Будем смотреть друг на друга. Вот так...
   Она лежала, облокотившись на голый локоть, и смотрела на меня. Глаза её сияли, и вся она была вдохновенная и прекрасная.
   - Сбрось же и ты это одеяло! Разве у нас не красивые тела, чтобы мы их закрывали! Ах, какой ты! Тебя испортило воспитание. Древние греки любили тело. И что может быть прекраснее их статуй? Когда мы будем во Флоренции, я тебе покажу Венеру. Но как ты слушаешь меня? Тебе неприятно?
   Однажды, она в такую минуту сказала:
   - Ты полная противоположность с тем... другим... Ах, как это у него... Для него это был прямо культ...
   - Уходи! Иди!
   И прежде чем она пришла в себя, я заставил её встать, сунул ей её вещи в руки и выпроводил за дверь.
   Она сперва растерялась, а потом впала в отчаяние ребёнка и горько рыдала, умоляя меня:
   - Не прогоняй, не прогоняй, прости меня, прости...
   Но я был неумолим.
   Я не помню, скоро ли я заснул, вероятно, скоро и без мыслей. Я проснулся, когда уже было совсем светло. Положив руки на кровать и на них голову, стоя на коленях, спала Наташа. Её волосы были распущены, в позе, усталом лице были покорность и страдание.
   - Наташа, Наташа, прости меня!
   Она открыла глаза, и слёзы полились по её щекам. Тихо, не двигаясь, она шептала:
   - Не прогоняй.
   - Наташа, милая, ты можешь меня прогнать, а я разве уйду когда-нибудь от тебя!
   - Не прогоняй, - упрямо повторяла она, страстно целуя мои руки. - Ты не знаешь, как ты мне дорог, как нужен. Ты мой свет, я молюсь на тебя. Ты мой повелитель, я твоя рабыня: не прогоняй... Бей меня, режь, но не прогоняй.
   - Но Бог с тобой, Наташа... уже поздно, нас увидят...
   - Мне всё равно...
   В тот день на выставке, стоя под руку со мной около одной картины, она, прижавшись ко мне, шептала:
   - О, если бы ты знал, какой ты был красивый сегодня ночью. Из твоих глаз пламя сверкало. Я обезумела от восторга, ужаса, любви... Я только сегодня поняла, кто ты для меня, как можешь ты заставить любить себя. Да, заставить! И ты можешь и должен.
  

VIII

   Раз ночью вдруг раздалось шлёпанье туфель, и в полуоткрытую дверь из передней проникла полоска света.
   В одно мгновение Наташа соскользнула и исчезла в гостиной, дверь в которую никогда не запиралась. Я же так и остался, успев только закрыть глаза, когда муж со свечкой появился в дверях.
   Сердце моё сильно билось в груди. Несмотря на закрытые веки, я, казалось, видел его, страшного, с оскаленными зубами.
   Мгновения казались вечностью, казалось, на мне он лежит и душит, и ужас охватывал меня, и не мог я вздохнуть, хотел крикнуть, вскочить и броситься на него.
   Когда он ушёл, наконец, я долго лежал с широко открытыми от ужаса глазами.
   На другой день мне стоило неимоверных усилий заставить себя выйти к чаю.
   Он посмотрел так, точно плюнул мне в лицо. Как может смотреть только умирающий.
   И всё моё существо задрожало от безумной жажды никогда не видеть больше этого человека.
   - Я сегодня уезжаю.
   Наташа, до этого мгновенья равнодушная ко всему, так и остановилась с недоеденным куском. Она побледнела и смотрела на меня растерянно и испуганно.
   Потом, быстро проглотив мешавший ей кусок, она сказала, вставая:
   - Я прошу вас на одну минуту.
   Муж остался, а мы ушли в гостиную.
   - Что это значит?
   - Наташа, я больше не могу. Большего унижения я никогда не переживал. И теперь, чем дольше, тем ужаснее будет. Очевидно, что всё это жжёт его калёным железом, и он потерял всякое самообладание. Человек принципиальный дошёл до того... Ты посмотри на его лицо... Нет, Наташа, мы растеряем всё святое... в конце концов, мы кончим тем, что станем все трое одинаково ненавидеть друг друга. Нельзя, Наташа...
   - Перейдём отсюда...
   Мы перешли в мою комнату.
   Она просила, умоляла, плакала.
   - Ну, в таком случае и меня возьми с собой.
   - Наташа, это невозможно.
  

IX

   Я живу в своей новой комнате.
   Пусто и скучно. С Наташей видимся редко. Ничего не переменилось, но... что-то точно растёт между нами. И пусть...
   Мужа перевезли в больницу для операции. Его предупредили, что операции он почти наверное не выдержит. Настоял.
   Наташа наняла хорошенькую квартирку в три комнатки: столовая, кабинет и спальня.
   - Я думала, - сказала она, показывая на кабинет, - что это будет твоя комната.
   - Как муж?
   - Его дни сочтены.
   За неделю перед Пасхой Наташа приехала и сообщила о смерти мужа.
   - Я с похорон...
   - Умер... Итак свободны...
   Она молча положила голову на мою грудь и задумалась.
   Что я чувствовал? Не всё ли равно теперь... Я женюсь, уеду с ней в провинцию...
   - Ты переедешь ко мне или наймёшь новую квартиру?
   - Что скажут, Наташа? Не успели похоронить... потерпи: не долго, да и экзамены...
   - Как хочешь...
   Мы совсем перестали ссориться с Наташей.
   - До Пасхи зайдёшь?
   - Заниматься надо, Наташа... и... память его, так сказать, почтим...
   - Как хочешь... Может быть, к заутрени пойдём?
   - Если не попаду к заутрени, то на весь первый день приду.
  

X

   На первый день

Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
Просмотров: 522 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа