дел графин с ликёром и сказал:
- Всё равно, будем ликёр пить.
И я стал наливать ликёр в стаканы.
Это вызвало взрыв смеха, а Бортов сказал:
- Довольно, признаю себя побеждённым.
- Ура!
И громче всех кричал я:
- Ура!
Нас с Бортовым заставили целоваться.
Мы встали, качаясь подошли друг к другу, обнялись и упали.
Смеялись все - и мы, лёжа на полу, смеялись.
И мы опять сидели за столом. По временам на меня вдруг находило мгновенное просветление. Я заметил, что Клотильды уже нет между нами, что-то вспомнил и сказал печально Бортову:
- Пропили мы Клотильду.
В другой раз я заметил, что не только мы с Бортовым, но и все пьяны.
Альмов высунул язык перед каким-то офицером, уверяя, что видит свой язык в отражении медного лба офицера.
- Когда же они успели напиться? - спросил я.
И я опять всё забыл.
Я помню улицу, освещённую луной, мы идём с Бортовым и постоянно падаем. Бортов смеётся и очень заботливо поднимает меня.
Затем мелькает передо мной какая-то комната, лампа на столе, на полу сено и ряд подушек. Бортов всё также заботливо укладывает меня. Я лежу, какие-то волны поднимают и опускают меня, я чувствую, что хочу объявить про себя что-то такое страшное, после чего я погиб навсегда. Я собираю последнюю волю и говорю сам себе:
- Замолчи, дурак!
И я мгновенно засыпаю или, вернее, теряю сознание, чтобы утром проснуться с мучительной головной болью, изжогой, тоской, стыдом, всем тем, что называется катцен-яммер.
Я узнаю, что Бортов, возвращаясь обратно, шагнул прямо с площадки второго этажа вниз и расшиб себе всё лицо.
Я иду к Бортову.
- Пустяки, - машет он рукой и смущённо прячет от света лицо, - лицо павиана с оранжевыми, зелёными, красными и жёлтыми разводами.
Бортов смотрит подозрительно.
Я торопливо говорю ему:
- Я ничего не помню, что вчера было.
- Было пьянство, - успокоенным голосом говорит Бортов. - Вы с Клотильдой свинство сделали...
Бортов смеётся.
- Плакала, а интендант утешал её... ругал, понятно, вас... Нет, говорит, хуже этих идеалистов: они любят только себя и свою фантазию, а всё живое тем грубее топчут в грязь...
- Он хорош: вор...
- Про нас так же говорят, - кивнул мне головой Бортов.
Я иду в гостиницу "Франция", где остановился.
На дворе буря, дождь, рвёт и крутит и ни одного клочка ясного неба.
В голове моей и душе тоже нечто подобное и тоже никакого просвета. Единственный уголок - Клотильда и тот тревожно завешен надвинувшейся рыжей фигурой отвратительного интенданта, который говорил мне вчера, потирая руки: "Эх, и молодец бы вышел из вас, если бы с начала кампании к нам..." а потом кричал: "Это чёрт знает что..."
Надо выпросить у Клотильды прощение... Я выпрошу...
Я нервно взбегаю по деревянной лестнице второго этажа и прирастаю к последней ступеньке: у дверей девятого номера, номера Клотильды, стоят чьи-то рыжие, как голова интенданта, отвратительные сапоги.
- Мою лошадь седлать! - исступлённо кричу я из окна коридора.
И через две-три минуты я уже сижу на своём донце.
В каком-то окне встревожено кричит мне грязная в поношенном вицмундире фигура армейского офицера:
- Башибузуки спустились с Родопских гор: ехать вам нельзя сухим путём.
Я вижу в другом окне быстро оправляющую свои волосы, в утреннем костюме, Клотильду, которая, перегнувшись, торопливо, растерянно лепечет:
- Мне необходимо что-то сказать вам...
Сразу темнеет у меня в глазах от вспыхнувшего или расплавившегося в каком-то огне сердца. Я опять пьян. Я не хочу жить, я хочу мгновенно исчезнуть с лица земли. Вот удобное мгновение вытянуть плёткой донца между ушами. И я вытягиваю его изо всей своей силы.
О, что с ним сделалось... Он так и вынес меня из двора на задних лапах, свирепо поводя головой в обе стороны, как бы обдумывая, что ему предпринять...
Я вовремя, впрочем, успел направить его в ту сторону, куда лежал мой путь.
Башибузуки! Те самые, которые пойманных ими тут же сажают на кол. Но я живым не дамся в руки... Но со мной оружия - только тупая шашка... Всё равно: после всяких мучений наступит же смерть, а с ней и покой... После всех ужасов вчерашнего пьянства, этого сегодняшнего пробуждения и этого перехода из мира моих фантазий в мир реальный, такой отвратительный и гнусный... Я не хочу его...
И я жадно ищу глазами в пустом горизонте башибузуков...
Их не было. Я пришёл в себя за Мандрой, где работали мои солдаты, болгары, турки.
Унтер-офицер по постройке шоссе, ловкий, разбитной, красивый, по фамилии Остапенко, увидев меня, встал с камня, приложил руку к козырьку и отрапортовал:
- Здравия желаю, ваше благородие. По шоссе всё обстоит благополучно. Солдат на работах 117, турок - 532...
- Болгар?
- Так что болгар нет...
- Надули, значит.
- Так точно.
- Так вот как...
Вчера явились ко мне болгары и турки с просьбой отпустить их праздновать Байрам.
Я объяснил им, что не могу этого сделать, так как через пять дней должна придти 16 дивизия и шоссе к тому времени надо кончить.
Представитель рабочих турок, выслушав меня, мрачно ответил:
- Мы всё-таки уйдём.
- Тогда в ваши казармы я поставлю солдат и вы не уйдёте.
- Ставьте, а без солдат уйдём.
Я обратился к болгарам:
- И вы уйдёте, если не поставить к вам солдат?
- Нет, не уйдём.
- Даёте слово?
- Даём.
К туркам поставили солдат и они не ушли, болгары ушли: века рабства даром не прошли.
Я поехал дальше по работам и старался отвлекать свои мысли.
Но болела душа; всё стояла Клотильда, растерянная, напряжённая, озабоченная в окне и всё слышал я её лепет. Я гнал её, но когда нестерпимо больно становилось, в ней же и находил какое-то мучительное утешение.
В назначенный день мы с Никитой перебрались в наш новый домик.
Никита, сейчас же после переборки, уехал в город - купить скамью, два-три стула и ещё кой-каких мелочей для нашего нового жилья.
Я остался один - пустой и скучный, в тон погоде.
Все эти дни бушевала буря, а сегодня на дворе делалось что-то выходящее из ряда вон: море даже в нашем заливе клокотало, как кипящий котёл. Низкие мокрые тучи в вихрях урагана низко неслись над землёй, смачивая всё сразу и без остатка.
Приезжал вчера Бортов и в числе новостей сообщил, между прочим, что Берта бранит меня, на чём свет.
- За что? - удивился я.
- За Клотильду.
- То есть, за что, собственно?
- Не знаю хорошо: кажется, Клотильда порывается к вам, а Берта... Не знаю... Собственно, Клотильда добрая душа... Берта знает её историю: она начала эту свою дорогу, чтобы спасти свою семью от нищеты... И так обставила всё, что семья же от неё отвернулась... Вы тогда вечером и потом подчеркнули ей слишком уже резко её положение... Самолюбие страдает... Может быть и заинтересовалась вами...
- Ну...
Бортов уехал, а я остался смущённый и вчера и сегодня не нахожу себе места.
Мне уже только жаль несчастную Клотильду.
Вчера на ночь открыл и прочёл из Гюго:
Не клеймите печатью презренья
Тех страдалиц, которых судьба
Довела до стыда, до паденья.
Как узнать нам, какая борьба
У несчастной в душе совершалась,
Когда молодость, совесть и честь, -
Всё святое навеки решалась
Она в жертву пороку принесть?
Может быть, про Клотильду и писал он это.
Сегодня, как раз новоселье, - тогда Клотильда хотела приехать. Теперь не приедет, конечно.
В рёве бури вдруг раздаётся как будто вопль - жалобный, хватающий за сердце. Как будто среди осеннего рёва в лесу вдруг послышался робкий, торопливый, испуганный лепет Клотильды... Плачет лес: прозрачные, чистые как кристалл, капли падают с мокрых листьев.
Не приедет Клотильда. В такую бурю, после того, что случилось...
Угадать, что я хочу её, что я простил бы ей всё, всё...
Я держал её в своих объятиях, мокрую, вздрагивающую, с лицом испуганно прекрасным, полным радости и счастья жизни.
О, какими ничтожными оказались вдруг все барьеры, отделявшие нас друг от друга... И разве не главное и не самое реальное - была она в моих объятиях со всей своей душой, каким-то чудом спасшаяся от гибели в ничтожной лодке, чудом, отворившим ей вход в моё сердце, к той другой Клотильде. Обе они теперь слились в одну; или, вернее, та, другая, погибла в клокочущем море.
И, когда прошёл первый порыв свидания, оба смущённые, мы направились в моё нищенски скромное жилище.
И Никиты даже не было.
Но как хорошо нам было без него. Наше смущение быстро прошло и она энергично принялась за хозяйство.
- Я тебе всё, всё сама устрою... Никаких денег не надо... Из негодных тряпок, - у меня их много, - из простых досок и соломы твой домик я украшу и он не уступит дворцу.
Я ставил самовар, а она, засучив рукава, и подоткнув платье, - это было изящно и красиво, - мыла посуду, вытирала её, резала хлеб. Достала муку, масла, яиц, - перерыв кладовую Никиты, - и приготовила сама какие-то очень вкусные блинчики. Сварила кофе, молоко, кафе-о-ле с блинчиками, поджарила на масле гренки ароматные, вкусно хрустевшие на её жемчужных зубах.
Вытянув ноги, она сидела и ела их с налетавшей задумчивостью, которая, как облако, - остаток бури в чистом небе, - ещё ярче, ещё свежее подчёркивало радость и блеск солнца, неба, моря.
Она вслух думала о том, как она всё устроит в моём доме, и новые и новые подробности приходили ей в голову.
Иногда она перебивала себя и лукаво говорила:
- Нет, теперь я не скажу тебе этого.
А глаза её так радостно сверкали и ей хотелось уже сказать и она говорила торопливо:
- Ну, хорошо, хорошо, я скажу тебе...
- Но ты знаешь? Даже этот дом напоминает мне наш около Марселя... Ах, если бы ты видел меня тогда... У меня есть младшая сестра... Она даже похожа на меня... Поезжай и познакомься с ней... Если ты меня... ты влюбишься в неё.
- Ты пустила бы меня?
- О, если б ты знал её...
Она смущённо, кокетливо смотрела на меня.
- Но я, кроме тебя, никого не хочу.
И я обнимал её, я смотрел ей в глаза, я видел, я держал в своих объятиях мою Клотильду, дивный образ моей души, с прибавлением ещё чего-то, от чего в огонь превращалась моя кровь, спиралось дыхание и голова кружилась до потери сознания.
Я словно нашёл двери для входа в волшебный замок.
До сих пор я видел его со стороны, издали. Теперь я был в нём внутри, я был хозяином его и вся власть колдовства была в моих руках.
Я мог очаровывать себя, других, Клотильду. Я мог заставлять себя, всех и вся делать то, что только я хотел.
Я хотел любить, безумно любить. И я любил. И был любим! Я достиг предела.
В блеске луны я лежал и слушал Клотильду. Я смотрел на её руку, как из мрамора выточенную, на которую облокотилась она, говоря и заглядывая мне в глаза; смотрел на её фигуру, лучшего скульптора изваяние, и слушал.
Она опять говорила мне о Марселе. Как счастливо жила она там в доме своих родных, как называли её за её пение весёлой птичкой дома. На своё горе привлекала она всех своей красотой, - случилось несчастье с её отцом и должны были всё продать у них... ничего не продали, но она продала себя и ушла из родных мест навсегда... А затем началась та жизнь, в которой, за право жить, она платила своим телом...
И она рассказывала мне эту жизнь. Какая жизнь!
- Ты понимаешь...
Она наклонилась ближе ко мне, глаза её задумчиво смотрели перед собой, она ещё доверчивее повторила:
- Ты понимаешь... он, который так клялся, - он клялся, - благодаря которому я и попала в больницу, - он бросил меня... Нищая, через шесть месяцев я вышла опять на улицу, чтобы в третий раз всё, всё начать сначала...
Она говорила - и завеса опять спадала с моих глаз. Я хотел крикнуть ей: замолчи, замолчи. Но она говорила и говорила, изливая мне свою накопившуюся боль.
И чем больше я слушал её, тем сильнее чувствовал опять ту Клотильду, которая поёт там... которая... никогда моей не будет... О, как я вдруг сознал это.
Напряжённые нервы не выдержали, - я разрыдался неудержимо, и в этих рыданиях и воплях было всё горе и боль моего разорвавшегося сердца.
- Милый, но что с тобой? Милый... - твердила испуганно Клотильда.
Что было отвечать ей?
Когда я пришёл в себя и успокоился, я сказал ей:
- Это прошло.
- Но почему же ты вдруг так заплакал?
- Потому что... я люблю тебя.
- Ты плакал, потому что любишь?
И Клотильда, откинувшись, смотрела на меня взглядом человека, который вдруг увидел сон наяву.
Как будто даже испуг сверкнул в её глазах.
Затем торопливо, судорожно она обхватила руками мою шею и осыпала моё лицо поцелуями. Она делала это не с обычной грацией: торопливо, жадно, каждый раз поднимая голову и смотря мне в лицо, как бы желая ещё раз убедиться, что это не сон.
Я отвечал, как мог, подавляя в себе отчаяние, под страхом смерти боясь выдать свои чувства.
Засыпая потом, она сказала усталым счастливым голосом:
- Мне кажется, что я опять в Марселе.
И, уже совсем засыпая, она чуть слышно прошептала:
- Это лучше...
Я лежал, боясь пошевелиться, так как она уснула на моей руке, лежал, счастливый, что она уже спит. Лежал опять раздвоенный и несчастный, как только может быть несчастен человек.
Я так и заснул и всё помнил во сне, что что-то около меня, что-то очень хрупкое, ценное и что достаточно малейшего движения, чтобы это что-то разбилось навеки.
Мы и проснулись так, в той же позе и чуть ли не в одно время.
По крайней мере, когда я открыл глаза, сейчас же и она посмотрела на меня, и взгляд её был свеж, как роса того ясного утра, что смотрело в наше окно.
Она улыбнулась мне той счастливой бессознательной улыбкой, которой улыбаются только без конца охваченные счастьем любви люди.
Она одевалась, напевая свои песенки.
- Вот самая любимая наша песня.
И она запела вполголоса:
Ah, monsieur, si tu n'as pas vu
Une kermХs dans notre village.
Ah, monsieur, si tu n'as pas vu
Tu n'as rien vu, ni su, ni connu.
- Ах, надо непременно, чтобы ты когда-нибудь приехал к нам!.. Ах, как там хорошо! Погода всегда вот такая же прекрасная.
Сегодня опять был ясный день. Блеск и аромат его наполняли всю комнату: озабоченно щебетали птицы, доносился глухой шум неуспокоившегося ещё моря, слышны были энергичные удары сотни топоров, работавших в бухте.
Никита возвратился из города.
Я стеснялся его, но Клотильда быстро освоилась - и у них с Никитой сразу установились такие отношения, как будто всё это так и должно было быть. Никита говорил Клотильде: "ваше благородие" и в конце концов они вместе принялись за приготовление завтрака.
- Будем завтракать под этим деревом, - сказала Клотильда, показывая на одно из каштановых деревьев.
Мы там и завтракали на виду всей, теперь оживлённой бухты.
В бухте уже несколько дней, как шла грузка. Группы солдат, офицеров, их жён, детей; у заканчивающейся пристани пароходы, барки; в глубине долины бараки для солдат, бараки для офицеров, к которым вплоть подходило красиво ощебепенное шоссе. Целый городок вырос там, где ещё недавно стояла только моя палатка, а в дебрях соседнего леса валялся тогда труп несчастного хохла-погонщика. Теперь и там в лесу, в широкой просеке шоссе и оживление и говор на нём безостановочно двигающихся эшелонов возвращающихся в Россию войск.
Во всей этой теперешней суетливой пристанской жизни чувствовалось что-то очень упрощённое, домашнее: солдаты грузились, жёны офицеров у своих бараков, в домашних костюмах, укладывали или раскладывали свои вещи, возились с детьми; им помогали денщики, то и дело прибегавшие ко мне за молоком, хлебом, яйцами, котлетами, потому что, кроме, как у меня, здесь в бухте негде было ничего достать.
- Ваше благородие, опять прибегли: масла просят, - докладывал Никита.
Никита не в убытке, - он получает щедрые "на водку".
Пока жёны укладываются, мужья их с шапками па затылке, с расстёгнутыми мундирами, в туфлях группами стоят на пристани, наблюдая за нагрузкой, ругаясь за проволочки, за неоконченные ещё кое-где пристанские работы. Может быть, теперь они смотрят по направлению моего домика и злобно говорят:
- Ему что? Набил карманы и прохлаждается с мамзелью...
И я был рад, когда после завтрака ничего не подозревавшая о теперешнем моем душевном состоянии Клотильда уехала наконец.
Мне остаётся уже немного рассказывать.
Всё подходило к концу.
Через месяц и мы, последние, возвращались на родину.
Через две недели после описанного в предыдущей главе закрылся, за отсутствием публики, кафе-шантан.
За это время я несколько раз виделся с Клотильдой, но Бортов был прав, сказав когда-то, что после первого ужина всё это кончится.
Это и не кончилось, но лучше бы было, если бы кончилось. Выхода не было. Чем дальше, тем яснее это становилось.
Не верил я и глубокому чувству Клотильды: она всё продолжала петь и я не знаю, как она проводила своё время. Прекрасная, как нежный воздух южной осени, она была и вся сама только этим воздухом.
Так, по крайней мере, мне казалось, так я думал, сомневался, переходил от отчаяния к вере и опять перевес брало отчаяние.
Нет и окончательно нет: всё это должно кончиться и кончится завтра, потому что завтра Клотильда на частном пароходе уезжает в Галац, куда уже приняла ангажемент.
И, конечно, это хорошо. Довольно жить в мире фантазии: она не любит. Если бы она была способна на действительную любовь, если бы это была любовь, разве могла бы она после той ночи возвратиться назад, петь в тот же вечер...
Всё равно...
Надо сделать ей подарок на прощанье - и конец всему.
Что ей драгоценности? Да у меня и денег столько нет, чтобы купить что-нибудь порядочное.
Я купил хорошенький кошелёк и положил туда десять золотых.
Утром сегодня я провожаю Клотильду.
Я уклонился и ночь провёл один у себя в бухте.
Чужой всему, спокойный и холодный я еду на катере в город. На пристани я уже вижу вещи Клотильды.
Вот и она в окне гостиницы, спокойная, задумчивая. Увидев меня, она кивнула мне головой, слабо улыбнулась, всё такая же равнодушная.
Я и теперь вижу её в этом окне, в блеске воскресного утра - её прекрасное детское личико, в рамке чудных волос, её глаза задумчивые и грустные.
Когда я вошёл в её комнату, она всё ещё стояла в той же позе.
Лениво оглянулась, лениво, как уронила, сказала "пора", машинально надела шляпу, машинально пошла к двери, даже не поздоровавшись со мной.
Это обидело и ещё более расхолодило меня: на что я ей и к чему, конечно, играть ей теперь со мной?
Я ехал с ней на катере чужой, чопорный, деревянный.
Она сперва не замечала ничего, о чём-то задумавшись, но потом, оглянувшись на меня, долго смотрела, ловя мой взгляд и, не поймав, положила свою руку на мою.
- Матросы смотрят, - тихо сказал я, отводя её руку.
Она покорно сложила свои руки у себя на коленях и мы, молча, подъехали к пароходу.
- Перейдём туда на корму, где эти канаты, - торопливо сказала она.
Мы прошли туда. Перед нами, как на ладони, был Бургас, моя бухта: всё чужое теперь, как чужая уже была эта Клотильда, которая через несколько минут навсегда исчезнет с моего горизонта; как и я исчезну с её.
- Здесь никого нет...
Клотильда бросилась мне на шею. К чему всё это? Я поборол себя, обнял, поцеловал её и, с неприятным для себя напряжением, сказал, кладя приготовленный кошелёк ей в руку:
- Клотильда... здесь немного... на твои дорожные расходы...
И только сделав и сказавши это, я почувствовал всю неловкость сделанного мною, - почувствовал в ней, в её взгляде, её движении, которым она не дала мне положить кошелёк ей в руку.
Я совершенно растерялся, положил кошелёк где-то на свёртке канатов и так как в это время уже раздавался третий свисток, торопливо поцеловав её, бросился к трапу.
Она даже не провожала меня: всё кончилось и кончилось очень пошло и глупо.
Может быть, обиделась она, что я мало даю?.. Опытной рукой, коснувшись кошелька, она, конечно, могла сразу определить, сколько там. Но откуда же я мог дать больше? Э, всё равно...
Я в лодке и пароход уже проходит мимо нас. Вот место, где мы стояли с Клотильдой... Клотильда и теперь там... она плачет?.. Слёзы... Да, слёзы льются из её глаз. Она стоит, неподвижная, она не видит меня, она смотрит туда, где моя бухта... Боже мой, неужели я ошибался и она любит?
- Клотильда!..
Поздно...
В блеске дня она стоит там на высоте и всё дальше и дальше от меня. Только лазоревый след винта расходится и тает в безмятежном покое остального моря.
Всё недосказанное, всё проснувшееся - что во всём этом теперь?
И я могу ещё жить, двигаться? И надо сходить с баркаса, идти опять по этой набережной, где только что ещё лежали её вещи, - видеть окно, где стояла она, окно, теперь пустое, как взгляд вечности на жалкое мгновение, в котором что-то произошло... жило... и умерло... умерло...
- Моя мать умерла, - встретил меня Бортов.
"Хорошо умереть" - мёртвым эхом отозвалось в моей душе.
- Хорошо для неё, - ответил Бортов, как будто услышав мою мысль. Бортов спокоен, уравновешен.
- Теперь не буду тянуть с делом, - в две недели все отчёты покончу.
Он меняет разговор:
- Проводили Клотильду?
- Проводил.
- Берта говорит, что она уехала в долгу, как в шелку. После той поездки к вам она ведь всю практику бросила. Берта всё время кричала ей: "дура, дура"... Зла она на вас и говорит: "только я поймаю его, я ему все глаза выцарапаю за то, что испортил бедную девушку".
- Да не мучьте же меня, - хотел я крикнуть, но не крикнул, стиснув железными тисками своё сердце, чтобы не кричать, не выть от боли. Я только бессильно сказал Бортову:
- Позвольте мне теперь уехать к себе, - вечером или завтра я приеду.
Я вышел, ничего не помня, ничего не сознавая.
К себе домой?.. Что там?!. Я не знал что... Может быть, в том домике я опять увижу Клотильду...
Я приехал. Я в своей спальне, той спальне, где была Клотильда, а с ней всё моё счастье, которого я не понял, не угадал и потерял навсегда...
Я очнулся для того, чтобы теперь беспредельно понять это, чтоб упасть на кровать, где лежала она, в безумном порыве стремясь к той, которая уже не могла меня видеть и слышать.
Что мне жизнь, весь мир, если в нём нет Клотильды...
Пусть для всего этого мира Клотильда будет чем угодно, но для меня Клотильда мир, жизнь, всё. Пусть мир не любит её, я люблю. Это моё право. И все силы свои я отдам, чтобы защитить это моё право, мою любовь, мою святыню.
- А что мешает мне?..
Я сел на кровать и, счастливый, сказал себе:
- О, дурак я! Это ведь просто устроить! Я женюсь на Клотильде.
С какой страстной поспешностью я сел писать ей письмо.
Я писал ей о своей любви, о том, что поздно оценил её, но теперь, узнав всё, оценил и умоляю её быть моей женой. Через две недели я приеду к ней в Галац и мы обвенчаемся.
Письмо я сам сейчас же отвёз в город на почту, а оттуда отправился к Бортову.
- Что за перемена? - спросил Бортов, увидя меня, весёлого.
Я был слишком счастлив, чтобы скрывать и рассказал ему всё...
- Если хватит твёрдости наплевать на всё и вся, - будете счастливы, если только это всё и вся не сидит уже и в вас самом.
Прежде, чем я успел что-нибудь ответить, влетела Берта, бешеная как фурия и, круто повернувшись ко мне спиной, что-то зло заговорила по-немецки Бортову.
Не отвечая ей на вопрос, он спросил, показывая ей на меня:
- Знаешь, что он сделал?
Берта вскользь бросила на меня презрительный взгляд, выражавший: "что эта обезьяна могла ещё сделать?"
- Предложение Клотильде.
- Какое предложение? - переспросила такая же злая Берта.
Бортов рассмеялся, махнул рукой и сказал:
- Ну, жениться хочет на Клотильде...
- Он? - ткнула на меня пальцем Берта.
Она ещё раз смерила меня и вдруг так стремительно бросилась мне на шею, что я чуть не полетел со стула.
- Это я понимаю, - сказала она после звонкого поцелуя, - это я понимаю.
Она отошла от меня в другой конец комнаты, сложила руки и тоном, не допускающим никаких сомнений в аттестации, сказала:
- Благородный человек.
Бортов рассмеялся и спросил её:
- Может быть, и ты выйдешь за меня?
- Нет, - ответила Берта.
- Знаю, - кивнул ей Бортов, - у неё ведь жених есть там на родине.
- Худого в этом нет, - ответила Берта.
И опять, обращаясь ко мне, сказала:
- Ну, я очень, очень рада. Клотильда такой добрый, хороший человек, что никому не стыдно жениться на ней.
Затем с немецкой деловитостью она осведомилась, когда и как сделано предложение и послано ли уже письмо.
Я должен был даже показать ей квитанцию. Удовлетворённо, как говорят исправившимся детям, она сказала мне:
- Хорошо.
Затем, попрощавшись, ушла в совершенно другом настроении, чем пришла.
После подъёма опять я мучаюсь. На этот раз не сомнениями, а тем, как это всё выйдет там дома. Для них ведь это удар и мать, может быть, и не выдержит его.
В сущности, нравственное рабство: целая сеть зависимых отношений, сеть, в которой бессильно мечешься, запутываешь себя, других. И это в самой свободной области - области чувства, на которое, по существу, кто смеет посягать? Но сколько поколений должно воспитаться в беспредельном уважении этого свободного чувства, сколько уродств, страданий, лжи, нечеловеческих отношений ещё создаётся пока...
Время идёт скучно. Без радости думаю о свидании и с Клотильдой, и с родными. Укладываюсь. Никита помогает мне и я дарю ему разные, теперь уже ненужные мне, вещи.
Вчера продал донца - на Дон и увели его.
"Румынка" здесь в городе уже возит воду.
Вчера с Бортовым мы отправили наш отчёт по начальству.
Бортов, чтобы распутаться с долгами и пополнить наличность, продал свой дом, в котором жила его мать. Выслал уже доверенность и деньги ему перевели.
Он показал мне толстый кошелёк, набитый золотом.
- Три тысячи ещё осталось.
Проводили сегодня и Берту на пароход.
Я вошёл к Бортову как раз в то время, когда Бортов передавал ей тот самый кошелёк, который я уже видел.
Оба они смутились.
- Может быть, я не возьму, - сказала Берта и, скорчив обезьянью физиономию, быстро схватила кошелёк.
Почувствовав его вес, она растрогалась до серьёзности.
- О-о, это слишком.
- Прячь, прячь... до следующей войны, может быть, и не так скоро ещё.
- Скоро: я счастливая...
Она спрятала деньги и сказала:
- Ну, спасибо.
Берта сочно поцеловала Бортова в губы.
- Хорошо спрятал мой адрес?
- Хорошо, хорошо.
- А о том не думай. Слышишь: не думай и лечись.
- Ладно.
- Не будешь лечиться, сама приеду, слышишь?
- Ладно! Пора - пароход ждать тебя не станет.
- Allons!
Берта была в духе и дурачилась, как никогда.
Ломая руки, как марширующий солдат, она шла по улице и пела:
Oh ja, ich bin der kleine Postillion,
Und Postillion, und Postillion -
Die ganze Welt bereist ich schon,
Bereist ich schon, bereist ich schon...
Когда мы возвращались назад с парохода, Бортов говорил:
- Каждому своё дело, а если нет аппетита к нему - смерть... Берта имеет аппетит. Год-два поработает ещё, воротится на родину, найдёт себе такого же атлета, как сама, - женятся, будут пить пиво, ходить в кирку, проповедовать нравственность и бичевать пороки... Творческая сила... Через абсурд прошедшая идея годна для жизни. Для этого абсурда тоже нужна творческая сила: Берта такая сила, здоровая, с неразборчивым, может быть, но хорошим аппетитом.
Бортов замолчал и как-то притих.
Он, по своему обыкновению, пригнулся и смотрел куда-то вдаль.
Чувствовались в нём одновременно и слабость, и сила. Но как будто силу эту, как доспехи, он сложил, а сам отдался покою. Но и в покое было впечатление всё той же силы - в неподвижности, устойчивости этого покоя.
Я думал раньше об этой его разлуке с Бертой. Зная, что и мне он симпатизировал, думал весь день провести с ним. Но теперь я как-то чувствовал, что никто ему не нужен.
Только в пожатии его руки, когда я уходил на почту за письмом матери, я как будто почувствовал какое-то движение его души.
Я тел и думал: "он всё-таки любил Берту".
Доктор Бортова открыл мне тайну: Берта и виновница его болезни. Болезнь, от которой он упорно не хочет лечиться. Сам запустил.
Во всяком случае это его дело. Что до меня, я всей душой полюбил и уважал этого талантливого, прекрасного, со всеми его странностями, человека.
Я шёл и мечтал: я женюсь на Клотильде, мы будем жить возле него или он у нас будет жить и мы отогреем его.
Мечтая так, я опять уже чувствовал и радость жизни, и радость предстоящего свидания с Клотильдой...
Уже скоро...
На почту я шёл за письмом матери, а получил какой-то конверт с незнакомым и плохим почерком.
Ещё больше удивился я, когда на большом почтовом листе, на четвёртой странице мелко и неразборчиво исписанного листа прочёл: "вечно твоя Клотильда". Я не ждал от неё письма и тут же на улице, присев на скамью, стал читать. Я читал, понимал и не понимал! Клотильда отказывала мне.
Вот выдержки из её письма:
"О, если бы я встретила тебя тогда, когда жила в нашем доме около Марселя... Я дала бы тебе счастье, - большое счастье, клянусь тебе. Но теперь... слишком невеликодушно было бы воспользоваться твоей наивностью, мой милый, дорогой"...
"Одно время я поверила, несмотря на всю свою рассудительность, в счастье с тобой... Но с отчаянием и смертью в душе я скоро поняла... поняла, что даже для меня, всенесчастной, наше сближение было бы венцом всех моих несчастий. Мой дорогой, это не упрёк. Нет в моём сердце упрёка и не за что упрекать тебя. Всегда ты останешься для меня, каким я знала тебя и любила"...
Вот конец письма:
"Прощай... Надо кончать, а я не могу, потому что знаю, что в последний раз говорю с тобой. Завтра я уезжаю отсюда навсегда. Не ищи: мир большой и я затеряюсь в нём, как песчинка. О, как страдаю я, отнимая от себя самой всё лучшее, о чём могла я только мечтать в жизни, что и дало мне теперь жизнь, так поздно"...
- Не поздно. Завтра же я еду и найду тебя...
И с письмом в руках я бросился к Бортову.
- Нельзя... трохи повремените... - встретил меня растерянный бледный Никита, заграждая своей фигурой и руками вход.
- Почему?
- Бо маленькое несчастие случилось: его благородие ранили себя.
- Как ранил?!
- Так точно: бо вже застрелились они...
Никита растерянно-недоумевающе уставился в меня.
Я уже стоял пред постелью Бортова.
Бортов неподвижно лежал на кровати в пол-оборота. Из красного отверстия его правого виска высунулась наружу какая-то алая масса и с подушки на пол слилась небольшая лужа крови. На полу же валялся и револьвер, а правая рука, из которой, очевидно, выпал револьвер, вытянулась вдоль кровати. Бортов точно прислушивался к тому, что скажу я.
Я ничего не говорил, стоял ошеломлённый, раздавленный. Ни письма, ни записки...
Напряжение точно слушающего человека понемногу сошло с лица Бортова и лицо его стало спокойным, как будто задумчивым.
Эта задумчивость потом усилилась и всё становилась сосредоточеннее и угрюмее.
На другой день мы отнесли его на кладбище.
Шли войска, играла музыка, но он оставался всё таким же сосредоточенным и угрюмым, навеки отчуждённым от всего живого.
Два дня ещё - и я уже прощался с этими местами, стоя на отходившем в Галац пароходе. В этой умирающей осени, с жёлтым золотым листом, ярким солнцем и голубым небом я чувствовал пустоту, какую чувствуют после похорон...
Прощай, Бортов... Береги его прах, Болгария: он один из тех спящих в твоей земле, которые дали тебе лучшую, чем сами получили, долю.
Прощай, Болгария, отныне свободная, будь прекрасна навеки, как твои женщины, как твоя природа...
Я не нашёл Клотильды в Галаце...
Пронеслись года. Жизнь моя сложилась иначе, чем я думал тогда. Я много пережил, понял, видел много зла в жизни...
И чистый образ Клотильды всё ярче и ярче в моей душе...
Жгучей болью наполняется моё сердце каждый раз, когда я вспоминаю, как тогда в лодке я оттолкнул её руку. О, если бы теперь я мог крикнуть на весь мир, чтобы